Кабинет
Александр Чанцев

Макароны над нейросетью

(Эдуард Лимонов. Москва майская)

Эдуард Лимонов. Москва майская. М., «Альпина нон-фикшн», 2025. 414 стр.

 

Про историю обретения утраченного романа Лимонова (кстати, в полной мере ли корректно называть его именно утраченным, если до этого о нем и слышно особо не было? То есть было, но не существовало в общественном читательском сознании, точно не «Шостакович» Ерофеева и прочие великие потери человечества) говорилось уже много раз. Кратко напомним. Текст обнаружили в архиве Андрея Синявского в Гуверовском институте при Стэнфордском университете* (*Министерство юстиции РФ внесло Стэнфордский университет в перечень иностранных организаций, деятельность которых признана нежелательной на территории России), который купил коллекцию в 1998 году. Написанный в Париже в 1986 году роман был забракован прочитавшей его Марией Розановой, женой Андрея Синявского. У самого Лимонова он покоился среди книг-архива, которые он, при возвращении в Москву, оставил своему другу Мишелю Бидо, а в доме того в отсутствии хозяина рукопись пошла на растопку (горят ли рукописи или не горят, но архетипу камина и сломанных при разрыве упругих стопок ногтей соответствовать должны). А вот у Марии Васильевны сохранился.

Затем, в наши дни, его нашли, извлекли из архива и подготовили к печати. С так некрасиво замаранными в соответствии с тем или этим законом в тексте строчками — выглядит буквальным образом кощунственно, особенно если принимать во внимание либертинизм дважды: и повествование про юность и весьма свободные приключения и нравы в Москве, и вольнолюбивый стиль писателя (и его суть — и уже трижды). Святотатство же само себя не элиминирует, но умножает.

За нюансами и вопросами в связи с находкой и публикацией — в сообщество Лимонова в ныне запрещенной сети, где его владелец и всего лимоновского настоящий знаток (вел полный электронный архив публикаций Лимонова и о нем еще во времена ЖЖ) ими, впрочем, не скандально, но тихо задается. Сообщество это и само довольно камерное, что странно, ведь Лимонов у нас теперь везде, а с тем же выходом романа издательство и СМИ устроили такой хайп, что, с одной стороны, немаленькая жажда бронзовой славы Лимонова была бы удовлетворена, даже с перебором, переливом и детоксом. Новостная волна нагнеталась, книги рецензентам рассылались чуть ли не под подписанный кровью бизнес-план по времени и месту публикаций отзывов, СМИ-ноосфера гудела, что провода под напряжением… С другой стороны, я до сих пор задаюсь очень риторическим и банальным вопросом. Почему все последние книги Лимонова при его жизни никто не замечал, о нем было модно снисходительно-презрительно подшучивать, не заходя за три столба «шил брюки… с негром… продался власти…»? Что изменилось после смерти, что, Лимонов стал писать лучше?

Но все это, конечно, поствиановская пена дней. Написал Лимонов книгу в Париже, после своих американских романов, в 1986 году. А время действия — три дня (хронометраж «Улисса» умножен на три) в Москве 1969 года. Вот эти вехи важны для объективного понимания романа, его места.

Но есть и субъективные критерии, их работу отключить получается с трудом. Привыкнув за время последних лет и книг Лимонова (примерно от некрологической серии его мемуаров до «Старик путешествует») к другому его стилю — не зрелому и не старческому, но действительно позднему, суровому, жесткому, горькому, монохромному, как контуры в шинелях на грязном снегу, читаешь «Москву» как-то иначе. Читаешь новую книгу будто перечитываешь его ранние вещи? Не помогает даже давняя ностальгическая ломка: при завидной производительности Лимонова при его жизни привыкнув читать по паре книг каждый год, будучи лишенным этого после его смерти, а тут вот вдруг.

Да, можно поставить этот роман в ту же серию-линию, что и Харьковская трилогия: «Подросток Савенко», «У нас была Великая Эпоха», «Молодой негодяй». Все романы становления. В Харькове созидал себя, в Москву бросился на амбразуру покорения города, нищенско-ницшеанский шик блистательного провинциала. Даже вот и возвращался, оголодав в столице, «откармливаться» у родителей в Харькове. А в эпилоге к «Москве» пишет, что, может быть, еще одним романом продолжит, если получится. Все это действительно книги становления, романы (само)воспитания.

Кто-то где-то в Сети уже пошутил, что новое издание Лимонова сочинила нейросеть. Нет, конечно, но при экстраполяции этой рабочей версии очень легко вычленить элементы, скормленные искусственному интеллекту для сочинения «Москвы майской».

Так как добрая часть книги о персонажах московской богемы (переходящей отчасти, как тот же Эрнст Неизвестный, в официальные круги, но никогда не в официоз), то здесь — и некрологическая серия Лимонова, и тот его мемуарный компонент, на котором в значительной мере было настояно варево его последних книг. Гробман, Холин, Арсений Тарковский, Ворошилов, Сапгир, Алейников, кровавая драка с зазвездившимся «пионером-бычком» Губановым, мудрый наставник старец Кропивницкий[1]... Кто-то, как Головин, появляется буквально одной строчкой, кто-то, как верный собутыльник и друг Алейников, на многих страницах, почти всегда рядом[2]. Еще не накопивший, не настоявший с годами свой яд Лимонов иногда и добр к ним, но всегда точен — те характеристики, которыми припечатает, и не отлепятся. «Лучше всех умел визжать Губанов. Помесь Артюра Рембо с Миком Джаггером (он был именно губастенький и компактный, как Джаггер), звездою[3] рок-н-ролла, он выплакивал, вышептывал и выкрикивал свои очень восклицательные стихи». Или вот такая характеристика художника Зверева: «К дурдому он ближе всего стоит, Игорёша. Маскировка к нему приросла. Даже гениальный кретин — мерзок и патологичен. Я предпочитаю видеть вокруг себя красивых людей. Грязная сквернословящая уродина, одетая в пять грязных рубашек и два пиджака, бормочущая вслух привидевшиеся ему кошмары деформированного манией преследования воображения, — вот тебе твой Зверь. И вонюч до отвращения!» Лимонов одновременно прекрасно набрасывает и свой внутренний контур-скелет: «Он преспокойно путает этику с эстетикой и не любит самого неприятного художника Москвы — Зверева — за его мужиковатость и глупую дикость, а не по причине неудовольствия его живописью... Ворошилов? В нем простонародное мастеровое пьянство красиво смягчено налетом странной средневековости в лице (надень на него берет, и будет венецианский кондотьер!) и честной незлой богемистостью. Ворошилов — увлекательный тип, может быть, таким был Модильяни или другие парижские художники славных десятых и двадцатых годов... Зверя Игорь защищает от доброты и оттого, что обожествляет искусство. И предающийся искусству, как пьянству и онанизму, Зверь залит для Игоря божественным светом...»

Но больше всего запечатлено на этих страницах смогистов. И Лимонов стремился к ним (попасть на семинар Тарковского в ЦДЛ было верхом мечтания, но мечтания все же санкционированного отчасти государством и устоявшимися художественными практиками, а вот забредшие туда дико и дивно одетые хулиганы смогисты — это уже была андеграундная вишенка на праздничном торте и главный приз), и попал, вжился и подружился в их среде, и мог что-то взять у них (про лианозовца Холина «„Здорово”, — подумал он и решил, что ему следует изучить Холина. И взять из его стиля лучшее себе»).

Все эти истории и байки о конфликтах, пьянках, поисках денег и славы и их потерях, смешные и жалкие приключения смогистов и прочих нонконформистов — кидаем тут в топку нейросети воспоминания уже Владимира Алейникова, благо он их пишет, а «Пальмира» издает. «Когда они выходили из ворот Донского монастыря (после похорон А. Крученых, на которых было всего несколько человек, но включая Лилю Брик и Вознесенского[4]А. Ч.), из трубы крематория повалил желтый дым». Выходящие решают вздохнуть полной грудью молекулы последнего футуриста и воздух конца эпохи.

Эта линия, про взять себе, покорить столицу, стать лучшим, остаться в веках — это из всех до и после «Москвы» (кстати, по некоторому странному и трудно формулируемому флеру, а не только по созвучию, книгу можно было бы сравнить со «Счастливой Москвой» Платонова, благо некоторая наособица и пограничность стояния чувствуется в обоих случаях) книг Лимонова. Про то, что ему нужны для этого супермены, с кого делать жизнь, это еще будет.  К «Священным монстрам» он начитает и повстречает их на целую книгу. И уже с основаниями и основательно поместит среди них себя. Плечом к плечу, затылок в затылок, в ногу и врозь.

Вообще, следить за тем, как все прорастет в его судьбе и книгах о ней, очень интересно. Он и сам рассуждает в этом ключе часто. «Связав три известных элемента: молодого и старого Кропивницких и Лимонова в его сегодняшнем состоянии, можно вычислить четвертый, неизвестный элемент: каким он, Эд Лимонов, будет в возрасте Кропивницкого. Может быть, Маяковский и был невозможно нагл, однако Эд предпочитает судьбу Маяковского. Не дай бог дожить до голубых кальсонин...» По тем элементам, из которых Лимонов делал себя и свою биографию, и можно отслеживать. Например, по тюремной теме. Находящийся, конечно же, в более чем в лирических отношениях с автором герой «Москвы» много рассуждает о «самосаде». Он хохочет в споре с воинствующим диссидентом об известных сидельцах-иконах их движения: «Теперь это называется политический. Я называю таких, как он, психопатами. Больше того — он самосад. Я тоже мог бы не вылезать из тюрьмы. Это легко — стоит только расслабиться и психануть. Не попасть в тюрьму — вот в чем трюк. Не попасть, но жить так, как ты хочешь. Тюрьма — это поражение. Для того, чтобы сесть, геройство не нужно, нужна глупость»[5]. Но и латентно начинает уже признавать ту метафизику тюрьмы, которая очарует его потом и приведет по адресу и назначению. Кидаем из будущего в наш нейронный чат и серию тюремных книг Лимонова.

Все мотивы вообще не перекидаешь, они у Лимонова одни и те же, разумеется. Быть лидером, вылезти из отвратительного стада толпы, пестовать свой талант, победить им, возглавить, возможно, бунт и революцию (он активно завидует знакомому португальцу, присутствовавшему при майских событиях в Париже). Это то, за что Лимонова любят и чем он раздражает. А, поправка, теперь уже никого не раздражает, мегаломанство и мифотворчество затмил титул «классика», наклеенный буквально после смерти биркой на ноге. Как золотоордынский ярлык или черная метка на пиратском корабле, он имеет неоспоримый статус. Священного не монстра, но коровы.

Остановимся же на необычных дровишках. Есть всегда такие. Которые горят не ровно, а тлеют, хоть головешку дымящуюся вытаскивай, вся комната дымом провоняет, или, наоборот, горит ярче и жарче других, быстро посвистывая и взрывно потрескивая, будто бензином политая.

Таких дров несколько. Во-первых, сугубая литературность оформления. Просто в духе старинных романов манерность и завитушки. «Простим его, он стремится к этому не из мелкого эгоизма не для того, чтобы отобрать алейниковский кусок мяса, но повинуясь инстинктам высшего порядка». Понятно, что сделано для о(т)странения, а ученическо-подражательное передает такой же настрой героя в те годы, но тоже необычно на вкус, памятуя о дальнейшей возгонке прямолинейного Я у Лимонова. Во-вторых, это юмор: так куролесило в те годы богемное подполье и подбрюшье, что хохочешь над их подвигами, как над довлатовскими хрониками, но и подобной вакханалии суровый Лимонов поздних своих книг уже себе не позволял[6]: «Ребенок, арестованный в день первого юбилея, весело скалился из пеленок. Впереди его ожидало, кто знает, может быть, славное криминальное будущее. Не каждому дано быть арестованным в свой триста шестьдесят пятый день существования». В-третьих же  (у нас же троицы постоянно), а вот в-третьих — интереснее. Некоторые довольно особенные рассуждения в «Москве майской» прорезаются, тень которых в «Дисциплинарном санатории» и других теоретическо-трактатных книгах потом только мельком увидеть можно.

Выступая против диссидентов (тут Лимонов — да и всегда — был последователен, его протест не был модным, востребованным, институализированным, таким, как вот, в романе описано, когда из западных посольств информацию и деньги в диссидентский самиздатовский листок заносят), которые переносят свой опыт сидения на всю страну, Лимонов дает пролегомены к собственному кредо. Оное, как мы знаем, и позже осталось крайне синтетическим, скроенным, как тот загнанный недавно на аукционе знаменитый пиджак лимоновской работы из разных кусочков и заплат, чужих идей, с миру по нитке. Вдруг, как говорится, внезапно совершенно, совсем юный покоритель Москвы выдает такую речь:

— Если серьезно, я бы сказал... — Поэт откашливается. — Люди! Хватит требовать все более высокого уровня жизни. Пора остановиться. Земля перенаселена уже сейчас, и ей все труднее удовлетворять ваши аппетиты. Положим конец прогрессу! Еще бы я выступил против равенства...

Поэт по-ораторски вздымает руку.

— Признаем наконец справедливую несправедливость природы, граждане, — все мы рождены биологически неравными. Слесарь и пекарь — помните, что ваш вклад в общечеловеческую деятельность — ничтожен, и вы не по праву притязаете на блага, которых требуете. Образумьтесь, граждане! Перестанем высасывать и без того истощенную планету нашу, как яйцо через соломинку. Умерьте аппетиты, направьте ваши энергии на цели нематериальные! Человечество — ты преследуешь ложные цели!

От модного — и актуального в хорошем смысле слова — экологизма до идей традиционалистов Генона и Эволы (которых, кажется, Лимонов так толком и не освоил, в свой идейный иконостас не инкорпорировал)[7] — а очень современно и правильно звучит сейчас, правда? То, что настаивается со временем, звучит все злободневнее, чем в 1969-м, чем в 1986-м, чем…

Жаль, такой разворот бунта против современности не задержался у Лимонова-мыслителя, свернул на более индивидуальную, анархическую дорогу.

Зато шла к поздним книгам возгонка того стиля, который здесь еще точечно только. «Натянув на голову одеяло, Эд некоторое время лежит, пытаясь заснуть. В мутном бульоне сна кипят куски тюремного хлеба, съеденные днем куски докторской колбасы, макароны, Володькина черно-седая борода, отрезанные члены и множество истертых на сгибах листков папиросной бумаги — Марченко, Солженицын, Солженицын, Марченко...» Чуть позже «сухими макаронинами с неба» будет срываться ноябрьский снег. Хорошо же! Так что была ли права Мария Васильевна Розанова, вопрос открытый.

 

 



[1] «Лимонова часто обвиняют в эгоцентризме, но на самом деле его романы — это всегда череда ярких портретов людей, окружающих его», метко констатирует представитель издательства Д. Изотов. Москва майская. Утерянный роман Эдуарда Лимонова. — «Сноб», 2025, 20 мая <https://snob.ru/literature/moskva-maiskaia-uteriannyi-roman-eduarda-limonova/&gt;.

 

[2] Правда, как с определенной и понятной горечью сообщил мне в личной переписке сам Алейников, который хорошо помнит описываемые события, «в книге — 95 процентов вранья».

 

[3] Легкой аграмматичности, можно предположить, было изначально у и так далеко не гладкого Лимонова в неизданном при жизни романе больше, а вот какие-то совсем уж вылизанные места — не заслуга ли редакторов-корректоров нынешних? К сожалению, подозрение подтверждается, потому что в том же самом «снобском» интервью они признаются в «глубокой корректуре»… Были, из того только, о чем нам сообщают, заменены такие, например, вещи, как «на переулке» (у Лимонова) на «в переулке». «С точки зрения русского языка, конечно, правильно не так» — есть ли, если уж апеллировать к граммар-наци пуризму, у языка своя точка зрения, и почему Лимонову, как какому-то младшему копирайтеру в/на фирме, нужно навязывать безликий «правильный» язык, — лично для меня остается вопросом весьма дискуссионным… Тем интереснее было бы взглянуть на рукопись.

 

[4] Интересно было бы знать их имена, потому что, например, с Крученых общался (а встречу с ним называл одним из главных событий своей жизни наравне с принятием православия) исключительный и сокрытый (ни у Лимонова, ни у Алейникова, ни у других мемуаристов о нем ни слова, конечно) стилист Владимир Казаков.

 

[5] От Лимонова проберет изрядно и нынешних либералов. Например, от его последовательных утверждений, что современный миропорядок обеспечен победой русского солдата, а все государства, еще как западные включая (а Лимонов в них пожил, в Америке и Франции), одинаково тоталитарны и отвратительны.

 

[6] Хотя вот и Гейдар Джемаль в своих мемуарах «Сады и пустоши» при всем имидже очень сурового вероучителя, догматика, идеолога, политического даже деятеля такие байки себе позволял про Южинский кружок и те же поздние 60-е годы… Очарование того взрывного времени преодолеет все.

 

[7] Если не берет их, то настраивает эти мысли Лимонов, сверяясь с камертоном старика Козлодоева (зачеркнуто) Кропивницкого. И не только очень любопытно было бы прочесть работу о Лимонове-Кропивницком, но и опять же в следующем пассаже можно обнаружить то, что оказывается вполне применимо, кажется, и к самому Лимонову-мыслителю: «„Дед” в первую очередь философ. Сквозь его стихи и рисунки, сквозь примитивизм и натурализм, мировоззрение особое просвечивает: циничное, безысходное, но, в сущности, позитивное. Он что-то такое говорит, „дед”, вроде: „Вот это, люди, наша бедная жизнь. Берите ее, ибо, кроме нее, ничего нет. И любите ее, жизнь, такой, как она есть, — неустроенной. Устраивать ее не надо, опасно даже, нарушите что-нибудь в механизме...” „Дед” в прогресс не верит, в светлое будущее человечества не верит, потому он, вроде безобидный такой, в хлопчатобумажных брюках, кальсонах и старомодных ботинках, при лысине и кепчонке, противостоит официальному сладкому гуманизму советской власти и вообще — любому гуманизму. Я не думаю, что он гениальный философ, или гениальный поэт, или гениальный художник. Но я думаю, что, как учитель жизни, он единственный в своем роде. Мудрец». «Дед», как мы помним, стало в поздние годы партийно- автореференциальной кличкой Лимонова.

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация