* * *
Я был внутри времени, видел, как черный нож
Режет ткань, похожую на сатин.
Коридор бесконечен, просто стоишь и ждешь,
Пока не скажут, в какой кабинет пройти.
Я был внутри времени, видел, когда и как
Появился сочащийся светом разрез луны,
И с тех пор не сходят ни шрам этот, ни синяк,
Оттуда, бывает, приходят такие сны,
Что плюхаются на кровать, наклоняются, щупальцем поднимают веки,
И с тех пор ты не помнишь, то ли ты человек,
То ли они человеки.
Человечье скудное зарево
Видеть в разрезанной ткани неба.
Вот чье-то тело место во времени заняло,
Гуляет, пакетом шуршит, крошки хлеба
Бросает на звездный мост,
Отраженный гладью озера.
Видимо, Бог невыносимо прост,
Сквозь что-то синее пробивается что-то розовое,
Сквозь космос трескучий лезет, заполняя собой прореху,
Его любви простуженное эхо.
* * *
Мне ночью снились лабиринты,
Тропинка в небо, ее спирали.
В траве у костра, на краю печали,
Орали парни, играли квинты,
Потом бухали, потом молчали.
Было слышно, как лезет нечисть
Из тьмы весенней.
Пели так, что качался месяц,
И воскресенье
Рождалось там, на сырой поляне,
Под песни Цоя.
Их было шестеро: трое землян и
Наших трое.
И видел я — они сквозь смерть,
Как нож сквозь масло,
И было приятно на это смотреть,
На их вечное царство.
* * *
Сны, застрявшие на лазоревом берегу,
В междусловье, становятся гарью березовой, дымом,
Ничьими детьми, кровинками на снегу,
Чем-то непобедимым.
Они шуршат под кроватью, зреют внутри зеркал.
Притворяются чудесами.
Хоть кому-то они были б нужны, хоть кто-то бы их искал...
Поэтому они сами
Врываются в дом, становятся Рождеством,
Елочной игрушкой, спрятанной в рукаве халата,
Каким-то живым, похожим на кровь-любовь, веществом,
Вроде пота на пульсирующих висках Пилата.
Они приходят без спроса, как старость или весна,
Влезают в жизнь целиком, с ногами-руками.
Так они прекращают быть тем, что снится нам,
И становятся тем, что происходит с нами.
* * *
Я переживу этот июльский полдень,
Эту темноту в глазах, свою короткую тень.
Я умею быть ничем. Я — что-то вроде
В космическом мазуте застывших астральных схем.
В детстве, чувствуя невесомое Божье соседство,
Я кормил птицу-смерть с руки,
Позже я понял: лес — это такое место,
Где деревья держат дистанцию во имя любви или в силу тоски.
Поэтому в лесу привольно, не больно и растут грибы —
Последний, призрачный способ сбежать от своей судьбы,
Вот вроде ты срезан, но тело твое — ризома —
Бессмертно, невидимо, всесильно и, кажется, невесомо.
* * *
В детстве мама говорила мне: не рви плодовые, пусть цветут.
Я не мог понять, почему, им же не больно ведь,
Их цветение — это инопланетный труд,
Такой же, как труд комара — впустую звенеть
над ухом.
Такого труда всегда слишком много.
Но с тех пор при виде сломанной ветки меня бьет тревога.
Как же бессмысленно это вечное лето!
Мимо причала пустая ладья проплывает среди лепестков.
И ранит меня, пугает видение это,
Лето будет таким до тех пор, пока я таков.
Сказки ночные, каверны спрятанной тьмы,
Которые я вскрывал, хранил и лелеял,
Слова все ушли ночевать, мы с вами в квартире одни,
Прижаты спиной к холодным, как смерть, батареям.
Давайте это немое кино наконец досмотрим:
Ладья проплывает по венам и движется к сердцу,
А я — натюрморт, гербарий, фото пост мортем,
Мне лета всего не хватит, чтобы согреться.
С тех пор я не рву плодовые, пусть догорают,
Пусть отцветают в тихой садовой глуши.
В этом саду где-то дети мои играют,
А ладья не спешит, слава Богу, уже не спешит.
* * *
Ночь. Дерево во дворе, свет в подъезде.
Сентябрь почти отъехал.
Пока яблоки падают, на них проступают лица
Бывших друзей, врагов, возможных любовниц, соседей.
От бетонной стены отражается робкое эхо.
И какого хрена, яблонька, тебе не спится?
Что ты в землю долбишь, старая, глухо и долго,
Будто тебе отвечают камни и родники?
— Да, отвечают, родимый. Я спрашивала у Волги,
Как живет твоя мама на том берегу реки.
— Зачем ты показываешь мне эти мерзкие рожи?
Только плоды свои все потратишь напрасно.
— Это сказка, мой милый, съешь кусочек, мой ясный, —
Вспомнишь хорошее всё, то, что вспомнить можно.
— Что ты делаешь в этом колодце, брежневском колизее?
Почему не погибла под этим душным асфальтом?
Или это просто такое, типа, везенье —
Ожидать, пока срубят, в этом дворе проклятом?
— Черепа детей под корнями нянчу, яблочная брусчатка.
Посмотри, в их глазницах сладких заснули осы.
Что поделать, вам, длинноногим, быстрокрылым, нужна клетчатка.
Ну что, мой дружочек, есть ли еще вопросы?
* * *
В темной области моего сердца,
Где радость прячется за виной,
Есть коридор, в конце коридора — дверца.
Она скрипит, разговаривая со мной.
За ней — ничего, стена сердечного камня.
В скрипе этом слышится запах яблок,
Выдох опускающегося пирога, который пекла мне
Бабушка. Быт склоняется набок,
Становится предо мной на колено,
Огромный, как небо, мелкий, как день зарплаты,
Мне почти тридцать пять. Если хочется плакать, надо ругаться матом.
Кажется, это горе:
Что-то между плитой газовой
И ранним туманным утром,
Между старым трюмо и опустевшей кроватью,
Между любящих рук — нагревшийся воздух.
* * *
Я — спящий автобус где-нибудь под Саратовом,
Я — мокрый суглинок под лопатой старого дачника,
Такой же неподвижный, безнадёжно устойчивый,
Что только весенний воздух способен меня разрушить.
И я буду слушать, как прорастает время
Сквозь фотографии родичей на стене,
Буду весь сконцентрирован где-то в районе коленей,
Побаливающих к зиме.
Я буду читать с листа и писать каракули,
Не буду есть что нельзя, буду лишь то, что можно,
Потом, во сне, коченея от ужаса, звать собаку и,
Просыпаясь, ловить на себе ее взгляд тревожный,
Уткнувшись в ковер, лежать в постели, болен неизлечимо,
Слушать Цоя, в школу на той неделе, мама сказала — грипп,
Горчичники и уколы терпеть, становясь потихоньку мужчиной,
На ковре — треугольники облаков, многогранники рыб.
В итоге я сяду за стол, где вороны и венеры,
В лазоревой дымке — усталые лица предков,
Чувствуя холод в затылке, схвачу осторожно, но крепко
За хвост пролетающего лангольера.