Кабинет
Михаил Кураев

Гришка падает в небо

Недетские рассказы

ГРИШКА

 

Гришка знал, откуда берутся дети.

Мать не знала. Так и могла прожить.

Гришка решил обязательно разъяснить своей маме, что происходит с Дуськой и почему у нее растет живот.

Сведения были точные, поскольку получены от Славика-большого, ходившего во второй класс начальной школы № 2 заполярного поселка Нивастрой.

Славику-маленькому, сыну Дуськи, не ходившему в школу, как и Гришка, также объяснять не стали, почему у его мамаши растет живот. На всякий случай во дворе у Славика-маленького спросили, что он думает про выпирающий живот своей мамаши. Славик сказал, что спрашивал мать и та ответила вроде того, что скоро узнаешь.

Сначала все думали, что Дуська как жена начальника поселковой милиции, получавшего после войны литерные карточки и заполярный паек, просто хорошо питается. Но дело-то оказалось куда серьезней.

Галька Веселова предположила, что живот растет с испуга.

Да, так бывает.

И все помнили, как это могло случиться.

Поселок был недалеко от железнодорожной станции Плёс-озеро, не то, чтобы станция, скорее разъезд, милицейского поста не имевший. Вот всякий бродячий народ, те же беглые из лагерей для заключенных, отчаянные из спецпереселенцев и вообще непоседы к этому разъезду тянулись. По дороге не прочь были разжиться чем-нибудь съестным в поселке. Ломануть магазин, столовку — дело серьезное, а вот так, походя, чесануть местных — это запросто.

Три месяца назад в конце весны был такой случай.

Все во дворе проснулись от стрельбы среди ночи, хотя какая там ночь, конец мая, солнце уже не заходит, прислонится к гребню сопки Железной, похожей на не поместившегося в океан кита, и снова вверх. Стрелял, стоя в кальсонах на крыльце, начальник поселковой милиции Дуськин муж и отец Славика-маленького Егоров. Стрелял вверх. Народ проснулся. Привлеченные выстрелами вышли во двор, кто в чем, кто с чем. Даже бывшая военврач Софья Мироновна Альшиц вышла, накинув шинель с еще не споротыми узкими зелеными погонами капитана медслужбы, поскольку служила в военкомате. В руке у нее был аккуратненький браунинг. Отец Гальки Веселовой дядя Коля, машинист компрессорной станции, выскочил с американским кольтом, а отец Гришки со своим десятизарядным маузером.

Сдернутые с постели соседи, большинство в белье, несмотря на сугубо осеннюю погоду в мае, выглядели так, словно по тревоге выскочили из предбанника: одни недораздетые, другие недоодетые.

Территория-то тревожная, тут тебе и лагерь за Лупчей для немецких пленных, за Варной лагерь для французских пленных, тоже против нас воевали. Ну, и в Лесном, и на Пин-озере лагеря для наших. Опять же спецпереселенцы, а еще бывшие раскулаченные… Пестрый народ, напряженная территория, ничего не скажешь. Горная тундра. Можно хоть до Мурманска дойти, живой души не встретишь.

Все спали, держа под подушкой у кого что было. Так что двор с двумя домами улучшенного барачного типа, огражденный дощатым забором с воротами, мог отбиться не то что от какого-то там залетного вишера, железнодорожного вора с заточкой, а хоть и от небольшой вооруженной шайки.

Да и война кончилась два года назад, народ еще стрелять не разучился.

Егоров не исключение, спал со своим, положенным по службе «ТТ» под подушкой. Спал чутко. Солнце било в окно, хотя и завешенное застиранным до дырочек пикейным покрывалом.

От металлического шебаршения в дверном замке Дуська не проснулась, Славик-маленький не проснулся, а Егоров проснулся.

Ему бы встать аккуратненько и шарахнуть через дверь, глядишь, и уложил бы непрошеного гостя, а он вскочил и, бросившись в прихожую, налетел на стул.

Грохот. Вора спугнул. Дуську разбудил. И когда выскочил на крыльцо, только и увидел, как гость шмыгнул за ворота и рванул в сторону леса, благо двор был на краю поселка. Гнаться за ним босиком, да еще и в кальсонах, смысла не было. Только и осталось, что пару раз пальнуть в пустое без единого облачка прозрачное утреннее небо.

Вот после этого случая все стали замечать, что у Дуськи начал расти живот.

Галька Веселова сказала, что это родимчик. Но объяснить, что значит родимчик и при чем здесь живот, не могла. Просили и по-хорошему, и дразнили, доводили до слез, она обижалась, но объяснить родимчика не умела.

Так бы и жил народ в неведении, если бы Славик-большой наконец не внес ясность. Достоверность известия не подвергалась сомнению. Авторитет человека, окончившего два класса и перешедшего в третий только с двумя тройками, по пению и чистописанию, не подлежал сомнению.

Два дня Гришка, переполненный открывшейся ему тайной, приглядывался, наблюдал за мамой, понимает ли она, что случилось с Дуськой.

Мать как ни в чем не бывало готовила обед, подметала полы, обязательно что-нибудь напевая, или молча стирала…

Нет, ничего она не понимала!

Отец уходил на работу, когда Гришка еще спал, старший брат уходил в школу, где проходил обучение, как и Славик-большой, во втором классе.

Гришка оставался с мамой вдвоем. Таскал от колонки воду в пятилитровом бидоне, приносил из сарая дрова для плиты по четыре полена и слушал, как под настроение мать, исполняя житейский обиход с готовкой и уборкой, напевает вполголоса романсы: «Утро туманное…» и «Я встретил вас…», а под настроение на глубоком дыхании «Шумит ночной Марсель в притоне „Трех бродяг”»…

Мать пела. Пела в полный голос: «Не брани меня, родная, что я так его люблю…»

Гришка удивлялся.

Ну вот если бы он влюбился в Гальку Веселову, стал бы он во дворе или на весь дом об этом петь? Нет, конечно. Даже Гальке бы не сказал. Скажешь, да еще и получишь. Их не поймешь. Все ее родимчиком дразнили, а обиделась на него. Даже драться хотела, но Гришка убежал.

Были во дворе бабы, но ни в Амулю Доманцевич, ни в Жеху Туркову влюбляться, уж точно, смысла не было. Амуле еще расти и расти, а Жеха какая-то сонная ходит, словно еще не проснулась. Спрашивал у нее: «Что, не выспалась?» «Нет, Софья Мироновна говорит: авитаминоз», — сказала Жеха, глядя мимо Гришки полуприкрытыми веками серыми с изумрудными крапинками глазами, каких больше никогда в жизни Гришка не встретит. Но вообще-то их с Галькой не сравнить. Старуха, уже в шестой класс ходит.

 

Брать Гришку с собой в магазин мать не любила, даже не потому, что Гришка в магазине что-нибудь клянчил. «Вечно путаешься под ногами» — вот с таким не очень понятным, но очень обидным объяснением Гришка обычно оставался дома.

На этот раз, увидев, что мать собирается в магазин, Гришка понял, что надо действовать.

— Я с тобой!

— С какой это стати?

— Мне надо кое-что тебе сказать.

— Говори, — надевая замшевые боты, когда-то белые, но ставшие серыми, сказала мать.

— Не здесь, — строго сказал Гришка.

Почему он решил, что такое нельзя говорить дома, он и сам бы объяснить не мог.

Надо думать, необычайная серьезность и строгость в голосе сына не то чтобы убедили мать, но, скорее всего, вызвали любопытство.

Как только во дворе сошел снег и разводившие кур Сухановы стали выпускать цыплят из курятника, вышедшая выплеснуть помои на будущие грядки Гришкина мать увидела и услышала, как Гришка отчитал голенастого, с растрепанным опереньем неказистого петушка с едва пробивающимся гребнем. Повинуясь инстинкту, предприимчивый петушок пытался вскочить на столь же неказистую курочку, выклевывающую среди песка и камешков что-то съедобное.

Наблюдавший это событие Гришка строго и с укоризной произнес: «Дурак ты, дурак! Она же еще маленькая. Она же еще ничего не понимает». И странное дело, был услышан. Петушок от своего предприятия отказался. А Гришкина мама не стала спрашивать сына, что должна была понимать индифферентная к ухажеру курочка.

 

— Одевайся, — сказала мать. — И возьми бидончик, вдруг молоко будет…

Раз, реже два раза в неделю молоко попадало в магазин.

На стройке было подсобное хозяйство с картофельными полями и фермой на тридцать семь коров. Сено по железной дороге привозили откуда-то с Вологодчины. Искали и поближе, под Архангельском, но там своим не хватало. 

«Скажу вон там, когда дойдем до школы», — решил Гришка.

Собственно, школы не было, был фундамент и недостроенные стены с оконными проемами первого этажа. Начали строить четырехэтажную кирпичную школу накануне войны, бросили. Фронт остановился в ста километрах от поселка. Вот и сейчас еще руки не дошли, чтобы достроить. В немецкой фронтовой газете в сорок третьем году была фотография этой недостройки с подписью: «Вот во что превратила наша славная люфтваффе большевистский завод».

Когда поравнялись с выведенным в кирпиче входом в школу, уже поросшим мелкими кустиками, Гришка объявил:

— Стой!

Мать остановилась и вопросительно посмотрела на Гришку, вскинув брови домиком.

— Ты знаешь, что у Дуськи в животе живой человек сидит? — строго и доверительно, как и полагается сообщать тайные сведения, произнес Гришка.

— Вот как? — искренне удивилась мать. — А ты откуда знаешь?

— Все знают, — с превосходством умудренного человека проговорил Гришка. — Живой человек.

Мать покачала головой, то ли сомневаясь в услышанном, то ли с укоризной за нескромное любопытство.

Освободившись от тяготевшей тайны, душа Гришки воспарила, и с этой высоты он смотрел на мать, быть может впервые чувствуя себя знающим о жизни то, что не дано знать большим.

 

А человек-то оказался не живой. В том смысле, что через два месяца братец Славика-маленького умер. Только и успели назвать Артуром.

К имени Артур приложил руку Гришкин отец. Он зашел домой пообедать, возвращаясь со взрывскладов за рекой.

Егоров как раз и привез на милицейском «козлике» Дуську с сыном из роддома.

К сыну Егоровы не были готовы. Сын уже был, Станислав, теперь ждали девочку. Заготовили имя — Катя. А выскочил сын.

Егоров внимательно следил и по должности, и из интереса за развитием мировых событий и придумал имя «Атом». Сказал Дуське, записку послал, пока она еще была в роддоме. Дуська колебалась. А когда ее выписали, решили посоветоваться с соседями. Все-таки как-то непривычно.

Гришкин отец как раз доедал на кухне щи из молодого щавеля, когда соседи, все вчетвером, вместе со Славиком-маленьким пришли посоветоваться.

— Мы вот думаем, не назвать ли парня «Атом»? — спросил Егоров.

— Чего это вы придумали? — осмотрев мирно спящего на руках Дуськи безымянного новорожденного, сказал Гришкин отец.

— А не было еще такого имени… Один такой будет, — испытывая на пробу небывалое имя, сказал Егоров.

— Ну и назовите сына «Ведро» или «Утюг», такого имени тоже еще не было, — не полез за словом в карман Гришкин отец.

— А если «Артур»? — спросила Дуська, давно державшая это имя про запас.

— «Артур»? Прекрасное имя. И редкое.

Так и решили.

Самому Гришке имя досталось почти случайно. Родители хотели записать «Георгием», в честь дедушки; дуреха в ЗАГСе то ли не расслышала, то ли еще чего, записала «Григорий», что обнаружилось в метриках только дома. Идти устраивать скандал, переписывать?.. Приехавшая к рождению второго внука папина мама, дама образованная, разъяснила: «Григорий» значит «бодрствующий», вроде как перед Богом бодрствующая душа. Высоко звучит. И хотя папаша был член ВКП(б), в свое время крещеный, спорить не стал. Вроде «Григорий» тоже неплохо.

 

Гришка был дома один, когда вбежала в слезах Дуська и попросила быстрей позвать Софью Мироновну, вдруг дома. Артурчик задыхается!

Как был, Гришка бросился в соседний дом и вернулся вместе с Софьей Мироновной, на счастье оказавшейся дома.

Дуська, державшая ребенка на руках, протянула его военврачу в домашних тапочках:

— Ну, сделайте, сделайте что-нибудь…

— Кому? — потрогав шею ребенка, спросила военврач.

— Да вот же… Вот… — Дуська норовила передать ей в руки завернутого в одеяло Артурчика.

— Его нет, — сказала Софья Мироновна, чем крайне удивила Гришку.

 

На следующий день, гуляя во дворе, Гришка увидел, как в сарае дядя Коля Веселов строгает доски, пилит и что-то строит, скворечник не скворечник, побольше скворечника, что-то непонятное, похожее на ящик для столярного инструмента, но не с ручкой, а с крышкой.

— Что это будет? — спросил Гришка у дяди Коли.

— Гробик это будет, — не выпуская рубанка из рук, сказал мастер на все руки. — Такой вот, Гришаня, гробик… Артурчику.

У Егоровых гробик поставили на два стула.

Соседи приходили, стояли молча, обнимали заплаканную Дуську.

Гришка стоял и думал: зачем смерть? 

 

 

ГРИШКИНЫ КОНВЕКЦИИ

 

Едва ли кто в свои неполные шесть лет держал в руках справочник HUTTE, листая мантиссы обыкновенных логарифмов.

Гришка предпочитал как раз эти страницы со столбиками цифр, круговых функций и таблиц угловых скоростей. Цифры, собранные в столбики по четыре и пять значений, напоминали страницы шифровальных блокнотов из переписки шпионов или страницы текста, написанного для слепых азбукой Брайля.

Можно сказать, что Гришка как раз и был в некотором роде слепым, поскольку не знал еще азбуки ни для слепых, ни для зрячих. Впрочем, буквы знал почти все.

И хотя в Германии HUTTE выдержал двадцать восемь изданий, у нас шестнадцать, да еще и по другим странам выходил — кто же посчитает! — можно любую голову дать на отсечение, что такого читателя, как Гришка, у этой почти технической энциклопедии не было.

Книга была толстой, больше девятисот страниц, пухлая, в твердом переплете, обложка зеленоватая, под цвет выцветшей гимнастерки, при этом легкая, хотя размером в полкирпича, и могла удовлетворить любопытство и пытливого студента, и практикующего инженера.

Гришка, натурально, ни студентом, ни инженером не был, и потому страницы про поляризацию и интерференцию из раздела «Оптика» для него мало чем отличались от страниц об анализе газов. Другое дело — мануальная топографическая съемка с образцовой схемой пунктов опорной сети во всю страницу.

Паутина линий с цифровыми значениями по краям больше всего напоминала карту военных действий.

Над такими страницами в глубоком размышлении о предстоящем движении полков и дивизий можно было провести и четверть часа, и полчаса.  А потом, открыв шифровальные страницы логарифмов, отдать приказ: «Командиру пулеметного полка товарищу Иванову! Шестнадцать. Двадцать семь. Занять оборону вдоль реки Нива! Пятнадцать, тридцать семь! Приготовиться к атаке!»

Время летело быстро, съедая скуку одиночества в ожидании возвращения старшего брата из школы или мамы, подолгу выстаивавшей в очередях в своих походах по магазинам.

В трех километрах от города К. строилась подземная электростанция. Но в поселке строителей не было рынка, а в городе рынок был и зимой, и летом, в городе был хороший железнодорожный магазин при станции, а еще и коммерческий рядом с портом, где без карточек, но по огорчительно высокой цене можно было иногда подкупить жиров, сахару и баночку-другую хороших шпротов с местного рыбоконсервного завода, шедших в основном в Москву и на экспорт.

Когда мама сообщала о том, что сегодня идет в город и Гришка будет сидеть дома, гулять не пойдет, Григорий для порядка хныкал, мог даже слезу пустить, чтобы мама увидела и поняла, что так нельзя, но одиночество не было ему в тягость. Читать HUTTE даже в присутствии старшего брата он себе не позволял, не то что при маме. Единственный человек на свете, кому Гришка читал замечательный справочник восьмидесятилетней давности в шестнадцатом издании 1936 года, был сосед Славик-маленький, слушатель благодарный, наивный и не предполагавший обмана.

Дружба? Нет, для дружбы Славик мелковат, молод еще. Вот со Славиком-большим дружить — другое дело. Но там дружил и по школе, и во дворе старший брат, а дружить втроем Гришка не умел.

Дуська неохотно отпускала Славика в гости к Гришке, не уверенная в благонравии обоих: разобьют, сломают, подожгут, подерутся… Уж пусть лучше во дворе гуляет: и свежий воздух, и из кухонного окна чуть не весь двор видно.

После известного случая Гришка дорожил доверием и расположением Славика-маленького, как никто на свете, больше, чем кто-нибудь другой.

Такое не забывается.

Летом, когда вышли на солнышко во двор все, кто не ходил на работу, и ребятня терлась около взрослых, Дуська спросила сынишку: «Станислав, а кто старше, Гриша или Витя?», имея в виду Гришкиного старшего брата.

«Гриша! Гриша! Гриша! Гриша!» — тут же в присутствии всех заверещал Славик-маленький, зажмурив глаза и мотая головой для убедительности. Он понимал, чувствовал, ждал, что ему не поверят, и потому почти кричал.

Все рассмеялись, поскольку старший брат был и повыше Гришки, ходил в школу, был немногословен, и, хотя своего практического мирозрения еще не обрел, пока что оно лишь исподволь в нем взрастало, многое обещая.

И вообще, что говорить! Человек окончил первый класс с «Похвальным листом».

То, что Славика-маленького не поняла ребятня, ну дураки, что с них возьмешь, однако и взрослые его не поняли. Не зря же глаза у Славика сами закрылись, правильно — речь-то не об очевидном. Не о том, что под носом. Он хоть и сын начальника милиции, но не знал, не умел иначе выразить свое чувство, даже не мысль, подсказывавшее, что не вся правда в справке о дне и дате рождения, и потому твердил: «Гриша! Гриша! Гриша!»

Над ним смеялись, и громче всех старший брат Гришки. Славик-маленький заплакал, а Гришка вдруг увидел себя закрытыми глазами Славика сквозь слезы.

Был и такой случай, надо думать, поднявший Гришку в глазах Славика. В день рождения, как велела мама, Витя и Гриша зашли поздравить соседа и подарили ему карандаш. Дуська сказала, чтобы Славик дал Грише и Вите по конфете «Ласточка». Конфета известная, на золотистых фантиках ласточки сидели на проводах. Что под фантиком, знали не все. А там была помадка в шоколадно-соевой оболочке.

Славик подошел к Гришке и спросил:

— Гриша, ты правда не хочешь конфету?

И так посмотрел на Гришку, что тот неожиданно для себя сказал:

— Не хочу.

А правдивый Витя рассмеялся на тот же вопрос именинника и честно ответил: «Хочу», и свою конфету получил.

Гришка с надеждой смотрел на старшего брата.

Конфета вон какая большая, это не ириска, не подушечка.

— Не хочешь, не ешь, — сказал Витька, уловив тревожный взгляд брата, и неторопливо тут же съел конфету, не глядя на упертые в него глаза Гришки. Съев конфету и погладив от удовольствия живот, посмотрел на глупого младшего брата. У того в глазах стояли слезы.

— Фантик хочешь? — пожалел брата Витька.

Фантик от «Ласточки» — это вещь! Сначала цветная бумажка с картинкой, а еще и «золотце» из серебристой фольги.

— Не хочу! — громко соврал Гришка.

— Как хочешь, мне пригодится. — Витя аккуратно сложил фантик и спрятал в нагрудный карман рубашки.

Славик-маленький смотрел на Гришку, не зная, что думать.

 

Читать HUTTE Гришка начал по-иностранному, поскольку книга была не русская. Ни одного иностранного языка Гришка не знал, такой язык ему пришлось сочинить самому.

Гришка переворачивал страницы интегрирования рациональных функций и произносил: «Трыкар лортен кар… Апрочер жакыр шенрам…» Новый язык ему создать не удалось, произносимую абракадабру, почему-то с восточным привкусом, даже повторить не мог, но впечатление от чтения серьезной книги было полным.

Когда пришедший в гости Славик-маленький натолкнулся на HUTTE и спросил, что это такое, Гришка небрежно бросил:

— Да так, книжка… Почитываю.

— А мне почитаешь? — загорелся Славик.

— Потом, — сказал Гришка и предложил строить штаб из стульев.

«Влип», — решил Гришка, когда Славик напомнил обещание почитать. Раз отцепился, два отцепился, наконец Славик спросил:

— А ты читать умеешь? — Нельзя же было единственному человеку в мире, считающему Гришку «старшим братом», признаться в неумении читать.

— Пожалуйста, — сказал Гришка, сел на кровать и раскрыл справочник наудачу. В разделе «Механика» было столько таблиц и схем расчетов, что читать фактически было нечего. — Это не очень интересно, — листая, пояснял Гришка усевшемуся рядом на кровать и заглядывавшему в книгу Славику.

В разделе «Геодезия» текст, как в нормальной книге, покрывал страницы, а на развороте 714-715 страниц были рисунки двух нивелиров на треногах, похожих на артиллерийские дальномеры, знакомые любому мальчишке.

— Ой, а здесь про что? — всполошился Славик, увидевший после кружевных строчек формул, схем и таблиц нормальные два рисунка.

— Это про то, как я стрелял из «катюши» вот с этими дальномерами, — бухнул Гришка и хотел листать дальше, но Славик вцепился:

— Почитай, почитай, почитай…

Пришлось читать:

— Был жаркий июльский день. Разведка доложила о том, что немцы готовятся прорвать нашу оборону. Я позвонил по полевому телефону командующему фронтом и сказал, что мне нужны «катюши». «Сколько?» — спросил командующий фронтом. Я сказал: «Четыре». — «Откуда будете стрелять?» — спросил командующий фронтом. «Из-за реки», — сказал я. «Правильно», — сказал командующий фронтом.

Гришке оставалось только припомнить, как было дело, и рассказ его тек без сучка и задоринки. Только страницы не забывай переворачивать.

На разделе «Продольное нивелирование» пришла мама.

— Потом дочитаем, — сказал Гришка.

Славик-маленький смотрел на него так, словно Гришка только что вернулся с огневой позиции и от него пахло порохом.

— Ты понимаешь, что о том, что я тебе сейчас читал, ты никому ни гу-гу? Ты же видишь, книга военная.

Никакие слова здесь не годились, Славик ковырнул нечистым ногтем большого пальца «клык» и этим же пальцем провел по горлу.

— Я на тебя надеюсь, — сказал Гришка, помня, как он проболтался и поплатился.

В прошлом году у Гальки Веселовой был стригущий лишай. Ее постригли под «ноль», и она долгое время ходила или в лыжной шапочке, или в платке. Но когда платок сняли, оказалось, что у нее стали виться волосы. Она преобразилась так, что Гришка не узнал Гальку по прозвищу Кулёма. Не думая о последствиях, Гришка сказал старшему брату:

— Ты видел, какие стали волосы у Кулёмы?

— Мама, — тут же закричал старший брат, — наш Гришка втюрился! Гришка втюрился!

И вот это обвинение с добавлением «бабник» висело над Гришкой чуть не месяц. Пришлось с Галькой подраться, чтобы старший брат наконец-то отменил приговор.

И Гришка урок усвоил, и мама не раз говорила, что язык распускать нельзя, время сейчас очень опасное.

Можно было упрекнуть старшего брата в предательстве? Если по сути, то конечно. Но это по сути. А можно было увернуться от обвинения в предательстве? Запросто! Разве Гришка не сам полез к брату с признанием насчет Галькиных завитушек? А дальше уж брат своим умом дошел, догадался и все правильно рассчитал.

 

Рискованное предприятие — учиться читать не по букварю, а по техническому справочнику по проектированию и расчетам, появившемуся в Германии аж в 1856 году. Но кто ж виноват в том, что после военных кочевий в доме и посуды-то ни кухонной, ни столовой толком не было. Чайной посудой после войны еще долго служили консервные банки из-под тушенки с хороший стакан величиной с аккуратно оббитыми молоточком краями, чтобы не порезаться. И хотя книга не предназначалась в качестве пособия для овладения искусством чтения по-русски и все-таки сумела и эту задачу выполнить, значит не исчерпала своих возможностей только в узко техническом предназначении.

В одно прекрасное утро, раскрыв книгу на закладке, где остановился, читая Славику достоверное повествование о своих подвигах на фронте и в тылу врага, Гришка увидел, именно увидел — слова! и, будто прозрев, понял, что может читать. И первым то ли угаданным, то ли прочитанным наконец-то словом было слово «Механика», заголовок второго раздела.  И пошло! Знакомые буквы сложились в слово «трение». А удовольствие от прочитанных подряд двух слов: «угол поворота» — было новым и неожиданным.

Первым желанием было бежать на кухню и сообщить маме, а то и прочитать «механика твердых тел», но вовремя остановился, укрощая рвущееся наружу сердце. Человек, владеющий тайной, и человек, тайны не имеющий, совершенно разные люди. Само чтение было похоже на поиски грибов, в том смысле, что надо было, скользя по строчкам, искать слова, пригодные для чтения, их было немного, но они были.

Нельзя сказать, что у Гришки было желание идти в постижении искусства чтения своим путем. Он мог бы с таким же успехом, как и старший брат, взяв в руки Букварь, долбить нетленные: «У Шуры шары». «Шар хорош». «Мама мыла раму». Здесь надо отдать должное старшему брату, Виктору, заслонившему истоптанную дорогу, по которой шел сам и шли поколения учившихся читать. Едва Гришка потянулся к его Букварю, как получил по рукам и услышал грозное предупреждение: «Вырастешь, пойдешь в школу, а мое не трогай, а то получишь». Так что справочник HUTTE попал в Гришкины руки совсем не случайно, а благодаря твердости убеждения старшего брата в том, что его обязанность как старшего брата пожизненно напоминать младшему о том, что он младший. А то, глядишь, и еще найдется какой-нибудь Славик-маленький, несмышленыш, признающий за старшего Гришку.

В биографиях людей, заслуживающих внимания, приходится встречать умилительные рассуждения, дескать, есть известная прелесть в трудностях, которые пришлось преодолеть герою, прежде чем он найдет свой путь.

Гришка своего пути не искал, но был вынужден им пойти благодаря позиции брата, загородившего путь избитый, как у всех.

Впрочем, если оглянуться, не все ли исторические пути так или иначе вынужденные?

 

В бурные времена случайно рассыпавшиеся цветные камешки многообразия жизни, как в калейдоскопе, складываются в узор.

Войны, революции, движения народов! Мир поражался невиданными открытиями и неслыханными преступлениями.

Все перемешалось, двинулось непредсказуемыми путями, неведомо куда ведущими, и поэтому объяснить, как «История Древнего Востока» проф. Струве с синим штампом «Парткабинет ГУ Мурманского НКВД» оказалась дома у начальника поселковой милиции Егорова, практически невозможно. Проще сказать, как эта толстенная книга в песчаного цвета твердом переплете оказалась в руках Гришки.

Достоверно известно, что принес ее Славик-маленький с просьбой почитать.

Бумага в книге была почти газетная, буквы, рисунки и фотографии пирамид и полуразрушенных дворцов, письмена с птицами и цветами и расплющенные, словно только что из-под утюга, воины-лучники, шагающие в ногу, выглядывали, будто сквозь песок из раскопок.

— Такие книги должен отец читать, — с видом знатока литературы проговорил Гришка.

— Я просил папу, он сказал: рано, — с надеждой глядя на приятеля, сказал Славик.

«Рано!» Гришка уже знал, что это слово, не раз услышанное от отца и матери, закрывало пути в мир, где происходит самое интересное.

— Хорошо, — сказал Гришка, — оставь книгу, я посмотрю, что тебе можно, а что еще рано.

 

После HUTTE, листая «Историю Древнего Востока» проф. Струве, Гришка почувствовал себя как тот человек, что бродил в дремучем лесу и вдруг оказался на просторе, пусть и засыпанным египетскими песками, но где все видно и понятно: вот тебе пирамиды, вот львы, цари и воины. Он почувствовал себя как те солдаты 2-го Украинского фронта, что осенью сорок четвертого выгружались на станции. Повоевавшие в степях бойцы, прошедшие госпитали, оглядывали сопки, лес, камни не хуже противотанковых надолбов, стало быть, танков не жди… «Ого! Да здесь хоть два года воюй, не убьют!»

Вот и Гришка почувствовал себя на свободе. Теперь вместо столбиков цифр он наткнулся на столбики стихов.

И стал читать!

Они читались!

— Скажи мне, друг мой, скажи мне, друг мой,

Скажи мне закон земли, который ты знаешь!

— Не скажу я, друг мой, не скажу я!

Если бы закон земли сказал я,

Сел бы ты тогда и заплакал!

— Что же? Пусть я сяду и заплачу,

Скажи мне закон земли, который ты знаешь…

 

Стихи, неведомо кем сочиненные и неведомо кем записанные на глинобитных табличках, запоминались мгновенно. Это вам не «Идет бычок качается…», это даже не «Дама сдавала в багаж…»

— А того, кто умер смертью железа, ты видел?

— Видел! Он лежит на высоком ложе, пьет прозрачную воду…

 

Рано!? Нет, не рано, самое время.

Сейчас Витька должен прийти из школы.

Надо встретить. Обязательно на улице. Дома не то.

— Ма-ам, я пойду Витьку встретить?

— Иди и прихвати бидон, водички принеси! — крикнула мать из кухни.

Бидон, изготовленный в мастерской у отца из самолетного крыла «аэрокобры», конечно, в руках древнего египтянина будет смотреться не очень, но без бидона не отпустят.

Успел!

Витька с противогазной матерчатой сумкой через плечо, служившей портфелем, уже поравнялся с колонкой.

Гришка сделал двадцать шагов от ворот навстречу брату и остановился, опустив бидон на землю.

Когда брат, старший брат, приблизился на расстояние выстрела из «поджиги», т. е. когда был шагах в пяти-семи, Гришка встал в позу заправского египтянина с картинки, поднял руку, словно изготовился собирать капли дождя, дернул головой так, что пришлось придержать кепку, и возгласил:

«Скажи мне, друг мой, скажи мне

Закон земли, который ты знаешь!..»

— Чего? Чего? — недоуменно спросил Виктор.

Гришка не собирался ничего объяснять и так же торжественно продолжил:

«Не скажу я, друг мой, не скажу я

Закон земли, который я знаю…»

— Тебя за водой послали? Вот и топай! — и, подходя к воротам, оглянулся и крикнул: — Я сегодня «петуха» за неживую природу получил!

Гришка не обернулся, так и стоял в позе египтянина, поднявшего ладонь к небу в ожидании живительного дождя.

 

Как славно, однако, что первые строки, самим прочитанные, запавшие на всю жизнь в душу, были из самой древней книги на земле, книги про то, как дружили неведомые Гришке Энкиду и Гильгамеш, а не братья Каин и Авель.

 

 

ГРИШКИНА ЗАБАВА

 

Прежде чем брать в руки оружие, человек должен понимать, что он собирается с этим оружием делать и какими будут последствия.

Не все взрослые это понимают, а с Гришки какой спрос, он еще и в школу не ходит. Где взял оружие? Да у отца под подушкой.

Многие офицеры, возвращаясь с войны, не спешили сдавать пистолеты, прихватывали с собой. Вдруг и не скажешь, для какой такой безусловной надобности, скорее по мальчишеству. Понять в конце концов можно. Что это за мужик, если в нем мальчишка не сохранился лет этак… да хоть и до последних лет.

Отец у Гришки на войне задержался.

После разгрома империалистической Японии чуть не год еще пробыл со своими инженерными войсками в Китае, в ту пору еще не определившемся, по какому ему двинуться пути, по коммунистическому или империалистическому. Зачем, к примеру, китайская военщина набросилась на Вьетнам? Надо было помочь Китаю выйти на правильный путь.

К выбору пути Гришкин отец отношения не имел, решал на временно оккупированной территории вопросы энергетики и транспорта.

Полевая почта неспешно, но исправно поддерживала переписку с далекой Манчжурией.

Отец слал письма, однажды спросил сыновей, что им привезти.

Гриша попросил барабан.

Когда отец наконец вернулся, барабана с ним не было.

Григорий заплакал. Зачем эта война? Зачем отец уезжал так надолго? Зачем было спрашивать, что привезти с войны, если без барабана?

Для утешения Гришки отец показал прихваченный с собой маузер. Вещь стоящая, с острым клювом ствола и коробочкой на десять патронов под затвором, но вещь-то отцовская, а барабан был бы целиком Гришкиным.

Великих трофеев с войны подполковник не привез, но не с пустыми руками ехал домой, помнил, что в доме, к примеру, не было чайника. Луженый чайник купил в Москве, поскольку возвращался в Заполярье через Москву из города Чанчунь, где в Манчжурии стояла его часть.

На станции Масельской, а это уже после Ленинграда за Петрозаводском, ближе к Кеми, купил кастрюлю клюквы. Не ради клюквы, ради кастрюли. И чайник, и кастрюля — вещи, разумеется, необходимые, а вот зачем в американского покроя прямоугольном кожаном чемодане среди шелковых кимоно для сестры, уцелевшей в блокаду, и жены, чудом вытащившей сыновей из блокады, рядом с японскими кальсонами с тесемочками вокруг пояса, а не пуговицами, как у людей, был еще и десятизарядный маузер, сказать трудно.

Больше того. Маузер К 96, украшение комиссаров Гражданской войны и братишек Балтфлота, штатным, так сказать, табельным оружием в наших войсках не был. Почему Гришкиного отца вооружили не как всех, а наособицу, почему и форменная фуражка была у него не с глянцевым козырьком, а с матерчатым, кто же теперь объяснит. И хотя во дворе из прошедших войну он был по званию старшим, подполковник! ни одной военной косточки в нем видно не было.

Гришка не мог знать, а отец, естественно, не говорил, что маузер был оружием ценным в самом прямом смысле. За полвека их выпустили меньше миллиона, и это немного, и цена за штуку получалась великовата. Владельцы такого оружия чувствовали себя в собственных глазах на высоте, но не Гришкин отец. Он служил в инженерных войсках, в атаку не ходил и по врагу из окопа не стрелял, пистолет по службе носил в мягкой кожаной кобуре, почти что сумке, придержанной портупеей.

Маузер заряжается обоймой. Но не снизу в рукоятку, как кольт, вальтер или «ТТ». У тех снизу обойму вгоняют в рукоятку, а у этого сверху в патронную коробку. Оттягивается затворная планка, и сверху вставляется обойма в десять патронов. Нажал на патроны пальцем, все девять в патронной коробке под стволом, а десятый, будьте любезны, в патронник ствола сам влетит. Готов к боевому применению!

Пистолет тяжелый. Самозарядный. Автоматический. Дальнобойный. Единственный с прицельной планкой, рассчитанной на стрельбу на двести, триста и пятьсот метров.

Это кто же из какого пистолета на полкилометра стреляет, а из этого можно.

Для этого еще с Первой мировой к орудию полагалась деревянная «кобура-приклад». На рукоятке маузера была этакая рельсинка, а на носу деревянной кобуры приделана для этой рельсинки металлическая планка с прорезью. В один миг пистолет превращался в орудие серьезное, почти дальнобойное. Если хотите, то прямо легкий карабин. Прижимай приклад к плечу, смотри сквозь прицельную рамку на мушку, напоминавшую Гришке металлическую избушку без окон, без дверей, и пали в свое удовольствие или по острой необходимости.

 

Воскресным летним днем ходили за реку, что называется, погулять. Но когда отец выбрал полянку, на краю полянки выбрал сосну потолще и прикрепил к ней газетный лист, ни Гришка, ни Витька ничего не поняли. Не понимала и мать, чуть склонив к плечу голову, с улыбкой выжидания наблюдавшая за действиями отца. А когда на свет из внутреннего карман канадского кожаного пальто, полученного по ленд-лизу, был извлечен маузер, и Гришка, и Витька не могли поверить своему счастью.

Лучше всех стреляла мама, отец один раз промазал, но он стрелял издали, а Витька с Гришкой, хотя и стреляли с положенного на согнутый локоть ствола, как показал отец, все равно ни разу в газету не попали.

Так что пистолет под подушкой был для Гришки вещью знакомой.

Внутренние побуждения, толкавшие Гришкину руку к пистолету под отцовской подушкой, легко объяснить, потому что они были сродни побуждениям огромного числа людей взрослых, убежденных в том, что оружие — это власть. Одни, вооружаясь, жаждали властвовать, к примеру, в Европе, другие во всем мире.

И совсем другое — впервые испытанный сладкий ужас обладания.

Когда он поправлял подушку, нечаянно сбитую на родительской кровати, и наткнулся на что-то твердое, сразу угадав пистолет, отвернул одеяло и обнаружил маузер, даже побоялся притронуться к обнаженному металлу.

Это был тот благоговейный трепет прикосновения к вьющимся волосам Гальки Веселовой, предшествовавший предложению дружить.

Он взял поблескивающий вороненой сталью маузер, как, быть может, иной отец впервые берет в руки дитя, принесенное ему из родильного дома.

Первый раз он взял пистолет на руки, побаюкал и положил обратно. Ни о каких играх и мыслей не было.

 

Шло время. Пистолет притягивал, тревожил воображение.  И, наконец, с пистолетом в руках Гришка стал полновластным хозяином дома, когда оставался один.

Одиночество с неизбежными минутами и часами томления и скуки вдруг обернулось территорией свободы.

Ни фашисты, ни самураи, ни бандиты не могли безнаказанно пересечь порог дома, даже не дома, а детской, где стояли его и Витькина кровати с панцирной сеткой.

Гришка забирался под свою кровать, выкладывал перед собой отцовские огромные валенки, получался настоящий дот, на работу отец ходил в бурках.

«Пусть подойдут… Пусть только сунутся! Ага, показались? Поближе, поближе… Ползут? А я вижу! Оттягиваю маленький такой курочек слева… Снимаю с предохранителя… Взвожу боевой курок… Щелк! И одним гадом стало меньше… Вот так! Теперь можно рвануть в атаку и занять оборону под обеденным столом в соседней комнате…»

В отличие от тех, кто располагал арсеналом, пригодным для войны, а не единственным, пусть и настоящим пистолетом, Гришка помнил: нельзя заиграться, и даже в разгар боя, когда был окружен и готов был пустить, как полагается, последнюю пулю себе в висок или сердце, он прислушивался к скрипу крыльца и звуку входной двери.

Спрятать оружие и поправить на подушке вышитую мамой болгарским крестом накидку было делом секундным.

После этого можно было лететь в прихожую, и довесок к хлебу, выдававшемуся на вес по карточкам, был его законной добычей.

 

Это должно было случиться, и это случилось.

Отец из разумной предосторожности не держал патрон в патроннике. Для стрельбы нужно было с усилием оттянуть довольно тугой затвор, пружинка из подствольного магазина подаст патрон. Затвор захлопнется, оставив боевой курок взведенным. Можно стрелять.

Гришке никогда бы самому затвор не передернуть, тугой затвор — всеми признанный недостаток маузера, но в горячке боя за плацдарм на берегу моря, приняв решение спрятаться за печкой, он споткнулся, ткнул стволом пистолета в пол, навалился, и затвор исполнил свою работу…

Плацдарм был успешно захвачен. Противник бежал, унося свои трупы, чтобы мама ничего не заметила.

Теперь можно было отметить победу.

Гришка, размахивая маузером, вошел в таверну «Трех бродяг», где, как в песне, которую иногда напевала мама, подметая пол, моряки пили дешевый эль, а женщины «курили отравленный табак».

Он не раз бывал в этой таверне, но сегодня его не узнали…

Пьют свой эль, обнимаются с женщинами…

Взят плацдарм на берегу моря! Враг бежал! Пленных не брали. Впредь не сунутся… Ноль внимания?

Сейчас узнаете!

— Моряки! Моряки! — закричал Гришка, поднял пистолет и нажал на курок.

Грохнуло так, что, казалось, одним ударом снесло в доме крышу.

В углу в потолке, справа над окном он увидел черную дырочку, совсем небольшую, но на виду. Ого! Не спрячешь.

Выстрел оборвал игру.

Валенки перед кроватью больше не были бруствером долговременной огневой точки, это были отцовские валенки, которые нужно было немедленно отнести в кладовку рядом с прихожей.

Уже и помину не было о притоне «Трех бродяг», где гуляют моряки и курят женщины, наверное, «Беломор» фабрики им. Клары Цеткин, которую отец ругал за кислятину, предпочитая продукцию фабрики им. Урицкого.

Тревога, испуг, страх — все это было ведомо Гришке, но пронизывающий все тело ужас он испытал впервые. Вернуть все на место, но ужас был еще и в том, что пистолет с откинутым курком стоял на боевом взводе и был готов к продолжению стрельбы.

Случилась беда, и поправить невозможно. Со взведенным курком пистолет под подушку не положишь.

Надо соображать.

Не дурак Гришка, сообразил.

Если расстрелять все патроны, что в магазине, то курок уже не будет на боевом взводе, и все будет шито-крыто.

Надо стрелять.

Куда?

Туда, где не видно.

Где не видно?

Под кроватью.

За стенкой в соседней квартире бабушка Борисова. «Хорошо. Бабушка может быть спокойна. Стреляю в пол, лучше — в плинтус».

И Гришка шарахнул. И чуть не оглох окончательно.

Бабушка, наверное, слышала. Не подняла бы шум.

И снова пистолет на боевом взводе.

Стрелять еще? Сколько там, семь, восемь патронов?..

Страх перед неминуемым наказанием оказался все-таки меньше, чем ужас от пальбы.

Будь что будет…

Со взведенным курком пистолет был спрятан обратно под подушку, и Гришка, погруженный в страх, уже ни о чем больше не думал. Он даже не вспоминал, сколько раз, окруженный врагами, он пускал себе последнюю пулю и в сердце, и в висок…

Страх перед неотвратимостью тяжкого наказания заслонял все мысли.

Вернувшаяся домой мама спросила:

— Гришуня, тебе не кажется, что чем-то пахнет?

Гришка повел носом, показывая, что изо всех сил принюхивается.

Действительно, чуть кисловатый запах пороха еще не выветрился, надо было хоть форточку открыть.

Что он мог сказать?

— Ничем не пахнет, — и тут же вспомнил, что надо найти обе гильзы, валяющиеся где-то на полу.

 

Отец вернулся с работы, когда Гришка и Витька уже спали, такое случалось нередко.

Станцию, то есть первый рабочий агрегат, нужно было пустить и дать промышленный ток к дню рождения товарища Сталина в конце декабря, и отец, руководивший пусконаладочными работами, пропадал, не считаясь со временем.

Вот и утром, когда Витьку мать подняла, чтобы шел в школу, отца уже дома не было.

Гришка смотрел на дырку в потолке в углу у окна и удивлялся, почему ее никто не видит.

Новые волны страха, уже не сокрушительные, как после стрельбы, а как валы затухающей бури, чуть что поднимались в воображении Гришки.

«А если бы я пальнул в окно? А в шкаф? А в зеркало?»

Почему-то мысль о том, что запросто мог пальнуть в себя, ему в голову не приходила.

Мысль, даже не мысль, а душевный трепет (что будет?) терзал воображение.

Порванные штаны, разбитая посуда, перекрученная и сорванная пружина на патефоне — все имело самые тягостные для Гришки последствия.

Что ждет его теперь?

Отец, выведенный из терпения неисполнением его просьб, исполнявшихся на работе немедленно, весьма редко, но прибегал к воспитательным мерам, применявшимся раньше не только к мужичью и деревенщине, но и к наследникам престолов в Англии, Пруссии и России.

Но раньше, чем случится неизбежное, можно было обреветься, просить прощения, хоть что-то как-то объяснять… И слабая надежда на спасительные вопли: «Больше не буду!..», подкрепленная слезами, в этом случае теряла смысл.

И дырку в потолке не спрячешь.

 

В воскресенье утром мама мыла пол.

Отец отсыпался, чтобы после обеда снова идти на Станционный узел, спускаться на семьдесят метров под землю в машинный зал к своим «распредустройствам», «подпятникам» и «масляным регуляторам», о которых отец обычно рассказывал маме в воскресенье за обедом.

— Отец, у нас мыши! — почти с испугом крикнула мама, вытерев пол под Гришкиной кроватью.

Отец нехотя поднялся и, натянув галифе, пошел смотреть.

— Какие мыши? — сказал отец, отодвинув от стены кровать, чтобы посмотреть, нет ли рядом еще дырочек. — Это пуля. Чья работа?

— Первый раз вижу, — с готовностью отозвался Виктор и полез смотреть.

Гришка молчал, уже давно приготовившись к казни.

— Ты стрелял, что ли? — нетерпеливо, не дожидаясь начала допроса, спросил Витька и по-взрослому покачал головой.

Нет, он бы так никогда не сделал.

Все ждали, что скажет отец.

То ли накопившаяся усталость предпусковых месяцев, то ли сознание собственной вины за небрежность с оружием, то ли нежелание пугать жену возможным оборотом дела, но в голосе отца не было ни угрозы, да, похоже, и желания устраивать дознание.

Вспомнил, как с неделю тому назад, ложась спать, наткнулся на пистолет с взведенным курком. Вон оно что!.. Слава богу, что в пол. Надо бы перепрятать пистолет куда подальше.

Отец строго посмотрел на обомлевшего Гришку и жестко произнес то, что оба сына слышали не раз, может быть, и десятки раз:

— Нельзя из всего делать игрушку!

 

Благосклонный читатель, уделивший нам с Гришкой пять-семь минут своей неповторимой жизни, вправе спросить, зачем ему знать историю двух случайных выстрелов, прогремевших в заполярном поселке в незапамятном году и не имевших никаких последствий, даже порки, признаемся, заслуженной стрелком.

А дырку в потолке величиной с осеннюю муху так никто почему-то не увидел.

Только Гришка не забывал о ней, поглядывал и ждал, когда же, наконец, ее заметят; чувствовал, что история с пальбой еще не закончилась.

Гришка не мог ни предположить, ни поверить, что грохот в ушах, сотрясение сердца и ужас в душе могут закончиться ничем. И только по прошествии многих лет, вспоминая, сколько раз, оставив «последний патрон» для себя, он бесстрашно щелкал курком, с полной ясностью понял, что каждый человек несет в себе для самого себя угрозу и опасность, едва ли не большую, чем внешний мир.

 

Впрочем, это, быть может, касается только Гришки, беспечного завсегдатая притона «Трех бродяг».

 

 

ГРИШКА ПАДАЕТ В НЕБО

 

I

 

Небо принадлежало Витьке.

Спорить было бессмысленно.

Может и накостылять. Его правда.

Витька первый сказал: «Буду летчиком».

Обвел над головой поднятой рукой, обозначив свою территорию.

Отхватил, так отхватил. Небо. Целиком.

Гришка даже поперхнулся от неожиданности и досады.

Ни одному великому или полувеликому князю, обозначившему концом меча свое завоевание, не пришло бы в голову, прикрытую хоть и золотым шлемом, присвоить еще и небо.

Зная, как старший брат умеет оградить свое имущество от всяких посягательств младшего брата, Гришка подумал, что ж, теперь и смотреть на небо, а то и дышать можно будет только с разрешения Витьки или когда тот не видит. Он посмотрел с опаской на старшего брата и подумал, что воздух около земли небом не считается.

Летал Гришка только во сне, а сны вдвоем не смотрят.

Случалось Гришке слышать от старшего брата: «Не пяль зенки, не твое». Не часто, но слышал. Не то чтобы Гришка боялся старшего брата, дрались почти на равных. Но Гришка бил или, как говорила мама, распускал руки, когда на его стороне была правда.

Ну что ему мешало первым объявить себя летчиком? Действительно, счастье иногда лежит под ногами, а люди проходят мимо. Потом оглянутся и локти кусают.

Нынешней зимой сколько народу проехало от Африканды до Зашейка, а до задавленной собаки никому дела не было, а дядя Коля Веселов остановился, чтобы убрать по-человечески, и оказалось не собака, а самый настоящий волк. Молодой волчара. Мало того, еще и премию получил, поскольку волки таскали из поселков собак. Все ехали, а он премию получил, и шкура пригодилась, все во дворе ходили смотреть. По ней ездили, а ей хоть бы что.

Вот и та же история с небом.

Вот же оно! Нет, чтобы первому сказать — мое…

А что теперь?

Чем хорош Гришка для биографа? А тем, что его не надо ни приукрашивать, ни умалять.

С небом прокололся, вот теперь и кусает локти.

Зависть? Конечно, зависть. Как только глаза остались сухими.

Правильно отец говорит: «Соображать надо!»

 

II

 

Григорий большой уже, на следующий год в школу пойдет.

В ответ на присвоение неба ничего не оставалось делать, как только объявить себя моряком.

Витька тут же сообразил, что Гришка присваивает море, и объявил: «Да мне твоего моря и даром не надо!»

Моря в поселке не было.

Оно было в пяти километрах от поселка в городе К.

Какое море? Залив. Да, на рейде стояли, ожидая погрузки леса, и наши лесовозы, и корабли из Англии, из других заграниц, но до моря, где штормы и ураганы, где губительный выход у Святого Мыса в Ледовитый океан, шлепать и шлепать. Но и под парусишком не один день пути до Св. Мыса, где сходятся два течения и кипит непредсказуемая кутерьма волн. Токунцы. У лопарей — сувой! Все его знали, кто ж его не помнит. Поморы, кто ходил в Колу, на Мурман, на Медвежий, на Грумант, рассказывали счастливые, а по большей части злосчастные истории про этот сувой.

Вот где море, так море!

Море Белое, волны черные…

А здесь в городе: прилив-отлив, прилив-отлив…

Отец говорил, что во время отлива вода в заливе становится вовсе пресной от впадающих бурных речек Конды, Княжой и Нивы, не считая обилия полноводных ручьев, сбегающих с сопок, до июля не расстающихся со своими снежными шапками.

А Гремиха, о которую перед войной разбился дирижабль, так чуть до августа свой снежный чепчик не снимала.

Воду из залива можно было спокойно брать в городской водопровод.

Для анализа пригодности воды для города был прямо в заливе оборудован специальный пост, можно сказать, лаборатория: утепленная будка и дежурная служба.

Гришка, когда ездили с отцом в городскую баню, ее видел.

К будке по воде вели мостки.

Лаборантами служили посменно старики, обязательно по двое. В теплой будке с электроподогревом в сон клонит.

Инструментом для анализа были пивные кружки.

Смотрят лаборанты на ходики на стене, вроде, пора. Уходит вода из залива.

Зачерпнут из дырки в полу, попробуют.

«Солона», — выносит вердикт один.

«Солона», — подтверждает другой.

Ждут. Снова черпают. «Солона». И второй: «Солона».

И наконец еще проба.

«Хороша», — говорит один.

«Хороша», — подтверждает другой.

Снимают трубку телефона без диска, прямой провод с городской водокачкой: «Качай!»

Рассказывали, как к стрикам-лаборантам, Подмарькову из конторских с Гагачьих островов и Полозову с Заречья, зверобой, большой был мастер по тюленю, дружки с коротких штанишек, заскочили то ли из любопытства, то ли погреться два моряка с английского лихтера. Увидели на стенке телефон, обрадовались: «Алло, Ливерпуль! Дайте нам Ливерпуль!» И все по-английски. Дали им «Ливерпуль». Смеху было.

А Григорию не до смеха.

Вот и будь моряком рядом с таким пресно-соленым морем.

И Гришку потянуло в небо.

Нельзя сказать, что до неба «рукой подать», но добраться было можно.

Теперь Гришка даже старался лишний раз не смотреть на небо, чувство досады никак не могло ни раствориться, ни куда-нибудь уйти…

Такой вот стоит над головой необъятный промах. Посмотрит вверх и кажется, что в чужом доме, в гостях у ловкого брата.

 

III

 

До того, пока Витька не присвоил неба, Гришка не обращал внимания на две деревянные лестницы, слегка прогнувшиеся посередине, ведущие на крышу. На бугре, на высоком краю поселка со стороны реки стояла обшитая досками, утепленная двойным стенкам с опилками водокачка.

А метрах в семидесяти, так же одиноко, стоял «Кремль», так Гришкин отец именовал свои выселки, подворье, обнесенное глухим дощатым забором: два барака улучшенного типа, двухэтажный сарай и огороды. Чем не Кремль?!

Дома барачного типа. Между стоявшими под прямым углом друг к другу бараками короткий дощатый забор с воротами и калиткой.

Два барака не бастионы, не равелины, но, обращенные за пределы двора во внешний мир двенадцатью окнами, могли послужить серьезной преградой для тех, кто задумал бы овладеть «Кремлем».

Непосредственно к баракам примыкали кремлевские стены, проще говоря, забор из досок внахлест в полтора человеческих роста. Гришкиных почти три.

Кремль — не проходной двор, так что и шпана, и нищие, и случайный народ, и родня, и знакомые могли попасть в «Кремль» только через ворота.

Первой квартирой, окнами спальни и кухни как раз в сторону ворот, была квартира начальника поселковой милиции, мужа Дуськи и отца Славика-маленького, человека при оружии.

 

Бараки были по два крыльца, оштукатуренные, четырехквартирные.

Две квартиры с одного крыльца, две с другого.

В трех шагах от крыльца, так, чтобы не загораживать кухонные окна, стояли деревянные лестницы, ведущие на крышу. Никакого в них смысла, в этих лестницах, кроме пожарной безопасности, скорее всего, не было. А вот пожарная безопасность была. Крыша-то была деревянная, крытая дранкой. Всякое может быть. Топили не только зимой, но, как говорила Гришкина мама, «для уюта», и летом. Смотря какое лето. А из труб — искры, опять же, какие дрова.

Пока что на деревянных ступеньках толщиной в мужскую руку хозяйки сушили половики. Очень удобно.

Гришке лестницы были без надобности. Так, посидеть вечерком на третьей ступеньке, подумать: как медленно течет время. Течет? Куда бурливая Нива течет, известно, в залив, а время? Куда течет? И откуда оно берется? И если было, то куда делость? Спрашивал Славика-большого, тот сказал: «А я откуда знаю? Спроси у Юрки Туркова, он уже в шестом». Спросить Гришка забыл.

А вот после того, как небо было присвоено старшим братом, Григорий взглянул на лестницы, ведущие вверх, новыми глазами.

Если с отцовским пистолетом можно было играть сколько хочешь, когда оставался в квартире один, то отправиться в небо, то бишь на крышу, без посторонних глаз было непросто.

Увидят взрослые: «Ты что там делаешь! А ну-ка, вниз!»

Увидит Кулёма: «Ой, что там делаешь? Я к тебе…»

 

IV

 

Рассказ о том, как Григорий выбирал день и час, чтобы залезть на крышу, можно опустить.

Выбор дня и часа определялся многими составляющими.

Во-первых. День должен быть солнечным.

Во-вторых. Во дворе никого не должно быть, ни ребят, ни взрослых. И фактор мамы. Ну и брата, объявившего небо своим, скидывать со счета нельзя. Может турнуть.

Задачу решил.

Нашел папину логарифмическую линейку, которую тот берег пуще своего маузера, поводил бегунком, этакое квадратное в металлической рамке окошечко с черной ниточкой, как делал отец, и линейка выдала точный ответ: завтра!

И пожалуйста.

С утра день был солнечный, жаркий.

Мама после обеда ушла к портнихе, это надолго.

Брат со Славиком-большим куда-то улепетнули со двора, может быть, даже купаться на яме.

 

V

 

«Говорит Москва! — донеслось из репродуктора, укрепленного на столбе у водокачки, но работавшего от случая к случаю. Откуда ветер подует. — Граждане, проверьте часы. Передаем сигналы точного времени. Шестой сигнал — в пятнадцать часов по московскому времени…»

Гришка подошел к лестнице в непреклонной глубине своих намерений.

Оглянулся для верности по сторонам, поплевал для надежности на ладони и ухватился за третью ступеньку.

Начинать большое дело по сигналам точного времени, это серьезно!

Выждал, когда пропищит шестой сигнал, и принял его как команду из Москвы!

Вставал поочередно двумя ногами на новую ступеньку.

Вперед! Вверх! Выше!

Восхождение было недолгим.

Конечно, опасным.

И надо было спешить добраться до конька без посторонних глаз и перелезть скоренько на ту сторону, где был пустырь, тот, что перед недостроенной школой, там мало кто ходил. Дорога в «Кремль» шла справа мимо водокачки.

И Григорий решительно двинулся вверх.

Немного тревожило еще и то, что середина лестницы явно прогибалась. А это значит, что под тяжестью его тела она может треснуть и рухнуть.

Надо чувствовать, как она себя поведет. Давно здесь не ступала нога человека. На Гришкиной памяти уж точно.

Хватаясь за новые ступеньки, серые и шершавые, Гришка пробовал их на прочность, стараясь сотрясти лестницу, но та стояла неколебимо, несмотря на серьезные Гришкины усилия.

Ступенька за ступенькой, ступенька за ступенькой…

Мимо окна на кухню Славика-маленького, где Дуська резала капусту… Получалось, что Гришка вроде как подглядывает. Как бы его самого Дуська не подглядела!

Но спешить нельзя.

Чем выше, тем опасней.

И вот середина, где прогиб.

На всякий случай Гришка испытал, выдержит ли посеревшее от дождей и мороза дерево.

Попробовал сотрясти ступени.

Но лестница словно застыла в оцепенении, не шелохнулась даже от Гришкиного изо всех сил приседания.

Заранее он не подумал, а надо было подумать, видел же, что пятью ступеньками лестница выходит за край крыши… Там надо будет как-то перелезать, или сверху, или с боку и спускаться на крышу?

Вот и край. Лезть по лишним ступенькам еще выше? Страшновато, и зачем?

Нет. Лучше попробовать сбоку.

Но только коснулся дранки ногой, как почувствовал, что кожаные подметки сандалий заскользили.

Дела. Хоть назад спускайся.

А если на коленках? Немножко запачкаются, но двигаться можно.

И Гришка, держась правой рукой за лестницу, встал коленками на дранку и двинулся вверх, не без риска полететь вниз, под окна Дуськи на картофельную грядку.

А когда уж добрался до конька и ухватился за сложенные домиком венчающие крышу доски, почувствовал себя так, как чувствуют спасшиеся мореплаватели. Картину такого счастливого спасения он видел и в парикмахерской, и в орсовской столовой. «Девятый вал» называлась.

Добрался! Вот оно! Рядом было — небо!

Большущее, просторное. Без единого облачка…

Перемахнул на обратный скат, как сказали бы альпинисты, со всей осторожностью. На животе сполз немножко вниз, чтобы со двора не было видно, развернулся и лег на спину.

 

VI

 

Чувствуя лопатками тепло прогретой солнцем дранки, раскинув руки и ноги, в позе спортсмена-парашютиста, о чем он, естественно не подозревал, на покатой крыше лежал Гришка.

Парашютисты летят, раскинув руки, лицом вниз, а Гришка лежал, раскинув руки, лицом в бездну.

С замиранием сердца уперся в чуть подкрашенное голубым небо, первый раз увидев, даже не увидев, а вдохнув глоток его необъятного пространства, от чего перестал чувствовать собственное тело, стал невесомым.

Стоя на земле так не вдохнешь.

С земли такое не увидишь.

Ну птицу увидишь. Облако. Если пасмурно, вообще ничего не увидишь. А тут — от края и до края, куда глаза ни поверни, ничего кроме неба.

Разве с земли поймешь, что мы живем на краю пропасти?

Тут не глаза нужны, а что-то другое…

И страх, совсем не такой, какой бывает, когда с высоты смотришь вниз.

Вроде бы смотреть в небо дело привычное, но не лежа на крыше: отлепишься спиной от теплой дранки и полетишь в небесную пропасть.

Едва ли Гришка, лежа на крыше, испытывая безудержную радость с примесью неведомой раньше опасности, сознавал, что перед ним пространство, соединяющее, да, да, соединяющее воедино поэзию, философию и религию.

Куда ему сознавать, он еще в школу не ходил, а вот если рядом с ним, вот так же, греясь на нежарком полярном солнышке, лежал бы, к примеру, тот же Пуанкаре, Анри Пуанкаре, глава Парижской академии наук, поэт в науке, бескорыстный и преданный слуга математики, астрономии и философии, он, наверное, сказал бы: «Смотри, Гришка, в небо и не думай о ничтожности нашего тела, только перед небесным ликом раскрывается величие духа, умеющего объять сияющие бездны». Или что-нибудь такое же задушевное.

Но Анри Пуанкаре по множеству причин не мог лежать рядом с Гришкой, что не удивительно, но удивительно другое: Гришка летел и всем своим распахнувшимся нутром чувствовал как раз то, о чем по известным причинам не мог ему сказать Анри Пуанкаре.

Мир, доставшийся нам для временного посещения, постигается не только мыслью, но и чувством!

И Гришка чувствовал, чувствовал, сам не понимая, что!

Может быть, то же самое, что и Анри Пуанкаре.

А наши чувства не глупее нас, мог бы сказать Гришке Гельвеций, которого тоже по всем известным причинам в тот час на крыше не было.

Приобщение к бездне, погружение в бездну, безмерная высота! не там ли сходятся все смыслы, не там ли можно не удивляться встрече Гришки с тем же Пуанкаре и Гельвецием, да и что им делать всем вместе на крыше оштукатуренного барака, когда рядом есть небо.

 

VII

 

Напрашивается вопрос: почему рядом с Гришкой не лежал на теплой крыше Витька и не купался в Пятом океане, где раздолье для мыслей и чувств, а купался со Славиком-большим в яме, как именовался небольшой заброшенный гравийный карьер за военным гаражом.

Это только так говорят любители метках высказываний: «Брат — это друг, посланный нам судьбой».

Витька был предрасположен к дружбе, но только не с младшим братом.

Ну как с ним можно дружить, если он младший?

Почему, к примеру, первые братья на земле, Каин и Авель, жили не очень дружно, а уж чем дело кончилось, все помнят, несмотря на множество прошедших лет?

Да потому, что один был старше, а другой младше!

Трагические заблуждения во все времена проистекают из высокомерного пренебрежения к иным формам культуры, даже если они имеют общие корни. Один чалму не так носит, другой крестится не так, как надо. Третий, видите ли, свинины есть не хочет. А она полезная и вкусная.

Дело, может быть, не в свинине и чалме, за ними обязательно какой-нибудь интерес просматривается. Там и лежит ответ, почему свинину есть нельзя, а креститься надо справа налево, как Бог велел, и никак иначе.

Мама сколько раз говорила: «Виктор, ты же старший, уступи Грише».

«Вот еще, — искренне удивлялся Витька, — он младший, пусть и уступает».

«Но ты же умней, скоро в третий класс пойдешь. Ты сильнее…»

«Поэтому и не уступлю», — резонно стоял на своем Витька.

«Ну как же так?» — говорила всякий раз мама, не находя нужных слов.

«Разве танк должен уступать дорогу мотоциклисту?» — спрашивал Виктор.

Ему бы на диспут в средневековый университет, и там бы выходил из спора непобедимым, хотя бы в собственных глазах.

«Но есть же еще справедливость…»

У мамы был прекрасный слух, и она сердцем слышала в слове «справедливость» слившиеся в один аккорд «право» и «правду».

Вообще-то вопрос не простой. Можно порассуждать, а еще лучше задуматься.

Вот хотя бы такой пример, доступный и для самого общедоступного сознания.

Может крестьянин, природный пахарь, деревенщина необразованная и дурно воспитанная, так сказать, моветон, вызвать на дуэль дворянского происхождения хорошо воспитанного человека, комильфо? Вызвать-то может, только его благородие палкой этого вызывальщика прибьет или прикажет слугам поучить нахала. А как с ними иначе?

Конечно, если бы Виктор был знаком с историей Средневековья, все было бы объяснить просто.

Есть сюзерен и есть вассал.

Среди вассалов есть, что называется, Homo lige, ближний вассал, тот, что всегда под рукой. По латыни Витька, естественно, не знал, но нутром понимал все именно так.

Как проникли правила и порядок вещей из позднего Средневековья в плоть и кровь без пяти минут пионера, едва ли кто объяснит. Но присутствие в Витьке чувства средневекового права никто не оспаривал и, разумеется, оспаривать не станет.

С природой не поспоришь!

И вот вопрос.

С сюзереном дружить можно? Конечно, можно, пока он это позволяет.

Так что Витькино мироощущение требовало небольшой поправки в устаревшее остроумное высказывание: «Старший брат — это сюзерен, посланный судьбой младшему брату».

Вот так! И только так!

И почему Гришка никак не хотел смириться с достойным положением Homo lige при старшем брате?

 

VIII

 

Душа Гришки, ничем не отягощенная, как ей и полагается, свободная от земного притяжения, уже парила и только какой-то тоненькой ниточкой была соединена с его телом.

Не без страха он чувствовал, что сейчас спина отстанет от крыши и он опрокинется в небесную голубую пропасть. Слышал, как стучит сердце.

А вот голова, та, что все время что-то ему говорит и соображает, вдруг замолчала.

И правильно!

Когда вот так, вдруг, нежданно-негаданно, душа вырывается на простор, она не нуждается ни в каких доводах разума.

И какому разуму охватить то, что открылось перед Гришкой!

Конечно, и до Гришки были на Земле люди с головой, а вот за тысячи лет не придумали, не нашли слов, чтобы назвать то, где он сейчас еще не был, но мог оказаться, и то, что он сейчас чувствовал.

Есть, конечно, есть слово вечность, есть слово бесконечность, а что это значит? Да ничего внятного не значит, служат, скорее всего, временно, пока не открылась доподлинная суть мироустройства.

Вот они — безмерные радость и страх. В высокие минуты бытия они рядом.

И все-таки от головы никуда не деться.

«Если сейчас упасть с крыши, но не вниз, не на грядки бабушки Борисовой, а упасть в небо, лететь можно долго, но куда? Должно же быть где-то дно! А дна не видно. Ямища без краев и без дна…»

И привычное слово, развалившись напополам, открыло Гришке свой смысл и суть: без — дна!

Разламывать слова из любопытства, как известно, дело опасное. Ну вот: блокада. А если блок-ада? Кусочек ада? Cerchio d’inferno? Если по-итальянски.

Гришка не знал ни латынь, ни итальянский, впрочем, и запас русских слов, честно говоря, был у него невелик.

 

Гришка парил над крышей, он нашел изъян в небе, оно — сплошная дырка.

Огромная, необъятная, но дырка!

Без дна! Без дна!

Бидон без дна… Ведро без дна…

Зачем без дна? Зачем бездна?

Гришка от радости открытия готов был подпрыгнуть, хлопнул в ладони, словно надеялся, что звук хлопка все-таки вернется к нему эхом, ударившись о невидимое отсюда дно. И вдруг почувствовал, что пополз вниз. Ладонями стал цепляться за дранку, но та оказалась довольно гладкой, и уцепиться было не за что, а сандалии на кожаной подошве скользили, как по маслу, по дереву с редкими капельками смолы.

Смола эта Григорию еще отрыгнется.

 

IX

 

Пока Гришка летит с крыши, надо его несколько опередить и прежде, чем он опустится на землю в огород бабушки Борисовой, рассказать, наконец, о Гришкиной соседке.

 

Хотя Григорий был знаком с мифом о Гильгамеше, фрагментарно, слегка, другие и слегка его не знают, хотя он держал, и не раз, в руках мудрый справочник HUTTE, другие его и в руках не держали, был он человеком глубоко невежественным, даже писать не умел. И это последнее обстоятельство особенно огорчительно.

Умей Гришка писать, глядишь, не в пересказах случайных лиц и справках можно было бы много интересного узнать из истории бабушки Борисовой, которая детей, как оказалось, не имела и никакой бабушкой никому, кроме улично-дворовой публики, не могла быть.

К чему формальности. Конечно, она была бабушкой, но только внешне: по возрасту и обличью, количеству морщин и беззубой вороночке рта, по седой пакле когда-то, надо думать, неплохих волос, а сегодня платок, если сказать красиво из уважения к старухе, прикрывал снег ушедших дней.

Оттоманку, на которой обитала бабушка Борисова, и железную Гришкину койку с панцирной сеткой и укороченным матрасом, другого не было, разделяла только стена.

Межквартирная стена.

Была бы стенка потоньше, глядишь, и могли бы переговариваться. Вот только о чем?

Несмотря на такую фактическую близость, бабушка Борисова не очень-то была знакома с Гришкой, вон их сколько во дворе бегает, впрочем, и Гришке изредка выходившая во двор бабушка Борисова тоже была чужим человеком.

При этом никакого отчуждения, никакого предубеждения относительно друг друга у Гришки и бабушки Борисовой не было.

Гришкина жизнь протекала во дворе, а огородные угодья бабушки Борисовой, обнесенные спиральной колючей проволокой, были с уличной стороны, где улицы не было, а был пустырь аж до недостроенной школы.

Спиральная проволока, она и противопехотная, и противокавалерийская, пожалуй, во всем поселке только на огороде бабушки Борисовой и была. Потому как на пустыре. И не впритык к чужим грядкам. Никто не возражал. Есть где развернуться скрученной серпантином, воздушной на вид, но неодолимой для пехоты и кавалерии преграде на пути к огороду! Даже и влезет кто, так не вылезет.

Неприступный огород!

Бабушка Борисова была за свои невеликие угодья спокойна.

Родилась она и юные годы прожила под Тосно, рядом с Сидорово, в Усадищах, прежде чем пойти в наем в Питер.

Кто с детства к работе на земле привык, тот и в старости не забудет.

Это как велосипед, раз освоил — и на всю жизнь.

Но велосипед бабушке освоить так и не случилось.

А вот крестьянская плоть, где хочешь, себя покажет, таких хоть на Северный полюс вывези, и там огород разведут.

Надо сказать, телесная-то плоть за шестьдесят три года износилась, усохла, со стороны посмотреть, в чем душа держится.

Бабушка была невысокого роста, гармонична по складу и научилась занимать в земном пространстве совсем немного места.

Ходила по моде своего времени и места обитания в черном плюшевом утепленном полупальто типа бушлата.

Жилистая. На лицо строгая. Характерная старуха.

К дворовым приятельствам не расположенная.

Земельки под огород ей во дворе не нашлось, обидно, конечно, но вслух не роптала.

Освоилась за «кремлевскими стенами», за забором, на посаде, как сказали бы в старину.

Внутри двора, обнесенного общим забором, грядки ни в какой защите не нуждались, а грядки у бабушки Борисовой, те, что были вроде как на улице, хотя и примыкали к бараку, надо было надежно защищать.

Ограждение на бабушкиных невеликих плантациях делал Дмитрий Александров из отдела оборудования, тот, что ходил к Юлии Кондратьевне. Ходил он в круглой кубанке с красным верхом, за что Гришкин отец звал его «начальник станции», когда видел из окна.

Главным элементом ограждения, как и на большинстве огородов в поселке, была нормальная колючая проволока, как на зоне. Но Дмитрий разжился спиральной, где-то, кажется, в гараже у военных, — она понадежней.

Конечно, в ограде из спиральной проволоки сугубо военного назначения была некоторая чрезмерность. Были и такие, кто улыбался, дескать, что уж там бабка растит, какие ананасы, если такая охрана!

Выйти к бабушкиным грядкам можно было только со двора через сквозную прихожую, по сути, тамбур-шлюз между двором и улицей.

Казалось, как-то непродуманно был спроектирован и построен барак, с двойным входом-выходом, но что-то разумное двигало рукой архитектора?

Кроме пожара, от которого никто и нигде не застрахован, в Заполярье дом на юру запросто мог быть занесен снегом. Не зря же на лесных заимках двери открываются внутрь избушки, иначе заваленную снегом дверь наружу не открыть, и не откопаешься. Вот здесь, с одной стороны заметет, можно с другой стороны спокойно выйти.

В этом холодном тамбуре стояла у бабушки Борисовой двадцативедерная бочка с квашеной капустой, прошлогодней, уже непригодной, оставалось только в один слой на дне, и давно пора было ее выкинуть и бочку замочить под новую. Да руки как-то не доходили.

Капусту на засолку тоже Александров привозил из подсобного хозяйства… нет-нет, кажется, все-таки брал на овощебазе в ОРСЕ. Правильно! как раз за три недели до того, как посадили заведующего овощебазой Суханова за растрату. Ревизия недосчиталась пяти бочек соленых огурцов, сколько-то квашеной капусты и полтонны картофеля. Дали два года с принудиловкой.

 

Х

 

Нет множественного числа в слове «крыльцо», явная прореха в русском языке, и приходится долго объяснять, что вход в Гришкину квартиру был с ближнего к воротам крыльца налево, а к бабушке Борисовой с другого крыльца, от ворот подальше.

Оценивая народонаселение г. К. и расположенного недалеко поселка строителей, бабушка Борисова недоумевала вслух: «Это какими же пинками сюда столько народу нагнали?»

Пинками!

И это при том, что сама-то приехала почти добровольно. А горный инженер Юлия Кондратьевна Алекса как раз и завербовалась на подземную электростанцию с интересом по множеству причин.

До войны начались работы на Ленинградском метро, и Алекса была метростроевкой. В блокаду строила аэродромы, в том числе и «Ржевка-Ковалево» под шифром «Смольный», так немцами и не обнаруженный.  И умирали, и строили. Двенадцать аэродромов было за блокаду построено. У Алексы — три.

В сорок четвертом от уцелевших коллег, тоже довоенных метростроевцев, узнала, что за Полярным кругом под городом К. возобновляют строительство первой в СССР подземной гидроэлектрической станции.

Она же горный инженер. Маркшейдер! Это же ее хлеб. Вот и захотела руку приложить.

Муж, однокурсник по Горному институту, служивший на Ленфронте в инженерно-саперных войсках, даже видеться удавалось, как сообщили повесткой, пропал на Волховском фронте «без вести». Почему на Волховском, не объяснили.

О личном не думала, в сорок-то четвертом еще на что-то надеялась, хотя бы получить окончательную весть.

А бабушку Борисову она просто с собой прихватила в Заполярье.

Людей, потерявших жилье от бомб и снарядов, а в Ленинграде 900 дней и ночей под бомбами и снарядами, десять тысяч домов пострадало, тех, кто уцелел, расселяли по опустевшим квартирам. Вот и соседку из ставшего руиной дома 73 на Восьмой линии, опасной при артобстреле, переселили в дом 70 по линии Седьмой, на углу Малого проспекта, надо думать, наименее опасной при артобстреле.

Между Восьмой и Седьмой сад и подворье Благовещенского храма, закрытого и разоренного еще до войны. Часть ценного убранства и иконы было решено передать в Эрмитаж, но по дороге с Васильевского острова многое оказалось утрачено.

Дорога дальняя — шесть, а то и все семь трамвайных остановок.

Храм интересный, редкий, а вот архитектор, соединивший допетровское строгое зодчество со сдержанным изыском петербургского барокко, неизвестен.

Забывчивый мы народ, куда деваться!

В храме семь приделов! Редкость. Такого, о семи приделах, и в Питере нет, да, пожалуй, и по всей стране поискать.

Летом сорок третьего красавица-колокольня, в свое время самая высокая на Васильевском острове, пострадала. Снаряд от немцев попал в колокольню, разрушил свод и карниз. Стена дала трещину. Колокольня устояла, а купол в центре богатого пятиглавия осыпался и стоял, зияя на просвет гнутыми арматурными ребрами, как птичья клетка для какой-нибудь очень большой птицы. Но вокруг колокольни долгими летними вечерами с неугомонным свистом носились только стрижи.

Переселили бабушку Борисову и Юлию Кондратьевну, до того незнакомых, в просторную, аж на восемь комнат, коммунальную квартиру на четвертом этаже. Бывший дом церковного причта. Так за ним звание и сохранилось «поповский дом». Но восемь комнат это по коленчатому коридору, а еще две маленьких комнатушки были при кухне, в прежние времена как раз для кухарки или повара, а то и горничной.

Ничего общего, кроме кухни и не работавшей ванной комнаты, обращенной всеми жильцами в общую кладовку, у справивших новоселье соседок не было. Фамилии были разные, и фамилия Алекса была у Юлии Кондратьевны вовсе девичья, хотя перед войной и выскочила замуж. Общей была разве что неопределенность относительно мужей.

Бабушка Борисова тоже ждала мужа, но, как говорится, с фронта незримого в самом полном смысле.

 

XI

 

Борисов служил псаломщиком, если угодно, регентом, что одно и то же, в Князь-Владимирском соборе на Петроградской стороне.

Еще собор звали вроде как на московский манер: «Успенье на Мокрушах», что напротив Тучкова буяна. Вот «буян» — это уж чисто питерское, что Гагарин буян, что Тучков. Маслено-пеньковая пристань, там и сало разгружали, и кожу, и неподъемные тюки льна, но это уже через важню по кран-балке в верхние кладовые.

Собор, хранитель благодатной иконы Казанской Божьей Матери, стойко нес, ни дня не прерывая, службу, укрепляя дух ленинградцев, а по мере сил и тело.

Изможденных подкармливали, делясь последним.

Хотели пункт питания организовать, вроде доброе дело, да еще в тяжкую пору. Но оставленное, по всей вероятности, Богом, начальство почему-то не разрешило. Но в сорок четвертом к началу лета Господь вразумил, стали давать и муку, и вино для причастия.

И фронт Князь-Владимирский подпирал, собирая средства на строительство танковой колонны «Дмитрий Донской» и эскадрильи «Александр Невский».

 

Доносчиков и наводчиков в городе было полно.

Стоял собор-воин, даже зенитками не прикрытый, так во время Крестного хода весной сорок второго положили дальнобойный снаряд те, у кого на форменных пряжках из серого металла по-немецки, конечно, было выдавлено: «Gott mit uns», дескать, с ними Бог.

Как ни странно, после страшной зимы, от которой, когда еще город оправится, Крестный ход в начале апреля сорок второго был многолюдным, вот двадцать человек и убили наповал. Ну, и раненые…

Рамы в окнах с южной стороны повылетали… Стены устояли. Колокольню, подпирающую небо замазанным камуфляжной краской золотым крестом на растяжках, повело.

Борисов как раз в этот час был на звоннице.

Колокола церковь, как действующая, сохранила, в отличие от других соборов.

С того же Петропавловского все подъемные колокола и нотные колокольчики с курантов были мобилизованы по постам МПВО для оповещения о воздушной тревоге и артобстрелах. Последний такой нотный колокол нашли в Смольном, когда настраивали исполнение курантами Гимна Советского Союза, перед войной они играли Интернационал.

 

Борисов видел, как поплыл горизонт и языки на мелких колоколах перепугано ударили вразнобой отходную. Думал, что сейчас вместе с колокольней и рухнет. Дыхание остановилось. Замер. От страха даже молитву забыл. Стало быть, чья-то другая была услышана. Колокольня замерла и поплыла в обратную сторону под крики и стоны, летевшие в Небо из церковного придела.

А погубила Борисова танковая колонна и эскадрилья.

Стали собирать деньги на танковую колонну «Дмитрий Донской» и эскадрилью «Александр Невский».

Борисов стойко продержался зиму на ногах. Спасался, как говорится, постом и молитвой.

Сколько народу слегло!

И мужчины оказались в большинстве менее стойкими, чем женщины.

Особенно крепких в соборе не было, вот Борисова, что называется, рукоположили помощником по отчетности за сбор средств.

Кстати, регент не священнический сан.

Самородный музыкант по призванию, выросший при церковном хоре, Борисов, сохранивший свой небольшой хор в самую тяжкую пору, был далек от бухгалтерского дела.

Тут ему и припомнили.

Перед войной построили два чудесных канала: Беломорско-Балтийский им. Сталина, мелкий, но длинный, и канал Москва — Волга имени Москвы, в два раза короче, но глубокий.

Всем были обеспечены строители, не хватало только гимна «Каналаремейцев».

В ту пору как раз родилось и пошло слово «зека», что значит: «заключенный каналармеец».

До сих пор историки спорят, кому принадлежит счастливое изречение: Семену Фирину или Лазарю Когану, оба очень большие и беспощадные начальники на строительстве каналов.

 

Прослышавшие о том, что регент Князь-Владимирского собора еще и музыку сочиняет, те, у кого слух потоньше, чем у многих музыкантов, те, кто все слышат и все видят, позвали Борисова и предложили поучаствовать в конкурсе на гимн, а то представителей Ленинграда маловато.

Обещали поддержку. Предложение лестное. Другой бы возгордился.

Борисов, уж как он там упирался, неизвестно, но оставил по себе тяжелое впечатление у людей, желавших ему только добра.

Ему говорят: «Смотри, какие имена уже в конкурсе, смотри, какие имена в жюри! Заслуженные артисты, цвет нашей музыки! Вы же сами музыкант».

Упирается, ладно.

Но и там тоже служат упертые и памятливые. Им тоже нужно показать работу по перевоспитанию.

Для особо твердо заблуждающихся было припомнено или найдено слово перековка, взятое, надо думать, на конюшне.

На канале Москва — Волга им. Москвы выходили две газеты с одним названием: женская «Перековка» для женского контингента, ну и мужская «Перековка». Так что строители каналов, попавшие на перековку, в некотором роде пребывали между молотом и наковальней.

От Борисова не отстали. Что за дела, звонаря какого-то не обуздать! Пошли, надо думать, на принцип.

Поскольку церковь у нас по Конституции отделена от государства, Борисову предложили все-таки перейти в государство, а чтобы возвращение было полным, раз с гимном ничего не получилось, нужно на этот раз написать хорошенько антицерковные частушки.

Сесть и написать, как вдохновенно писали для газет «Перековка» зека, славя свой труд и его вдохновителей.

Для такого талантливого человека много ли труда!

Умеет же писать тропари, панихиды, задостойные, богородичные?

Народ частушек ждет. Чего панихиду разводить, в какое время живем!

Тем более что все слышали: жить стало легче, жить стало веселей.

Подготовились люди к разговору. А разговор не получился. И снова: смотри, какие люди…

Понимал Борисов, что может этак и пред Последним Судьей предстать. Так и сказал негромко, дескать, покажет Он мне эти частушки, еще, может, и спеть повелит, чтобы архангелы и серафимы послушали… А я что скажу? «Смотри, Предвечный, в какой хорошей компании я тогда оказался, какие хорошие люди меня попросили? В жюри-то одни знаменитости…»

Те тоже не лыком шитые русские люди: «А разве твой Последний Судья не милосерден? Разбойника простил…»

Тут уж Борисов совершенно лишнее сказал: «На все Его святая воля. Может и богохульство кому простить, да я себе не прощу».

Собеседники удивились, кто-то, может быть, еще в детстве крещенный, грамотные люди. Как так, высшая Власть тебя прощает, а ты милости не принимаешь? Гордыня! Это же смертный грех по-вашему.

Ну немножко на свой манер Борисов был верующий человек, впрочем, как и многие, что с такого возьмешь?

Но не забыли и взяли!

Летом сорок третьего стали Борисова таскать по отчетности за сбор средств.

Три раза домой возвращался, шел на службу. А на четвертый раз просто не вернулся, как и не было его на свете.

Юлия Кондратьевна, новая кухонная соседка, и сама Борисова, впоследствии «бабушка», куда только ни ходили, и в «Большой дом», и в «Кресты», и на площадь Урицкого, бывшая Дворцовая… С Васильевского от Смоленского блокадного кладбища до площади Урицкого, по Невскому до Московского вокзала и дальше к Волковому кладбищу ходил трамвай № 4. Очень удобно, правда, долго ждать. Это если на площадь Урицкого.  А вот в «Кресты» за Финляндским вокзалом надо было ехать на трамвае № 6 и потом еще много пешком. Не так удобно.

Как удалось в апреле сорок второго пустить трамвай, до сих пор люди удивляются…

А уж как немцы тогда удивились!

Увидев в свои бинокли искры от трамвайных пантографов, глазам не поверили.

Все делали правильно, по-европейски, культурно, казалось, не то что люди, мыши должны были передохнуть, и на тебе — трамвай пошел!

 

Увы, в конце своих путешествий по городу и стояния в очередях за справкой на вопрос о Борисове везде ждал однотипный ответ, словно сговорились: «Нету, не значится. Ничем не можем помочь. Следующий!..»

Как сквозь землю Борисов провалился.

А в начале сорок четвертого саму то ли жену, то ли уже вдову псаломщика Борисова дважды зачем-то вызывали повесткой не по почте, а через дворничиху, на площадь Урицкого. И оба раза она сидела в коридоре на третьем этаже шестого подъезда, вход с Мойки. Там как раз была еще внутренняя тюрьма — не тюрьма, но камеры для предварительного задержания. Вот и отсиживала на пороге предварительного задержания по три-четыре часа, сидела и сидела, потом отпускали. Может, места не было, ждали, когда освободится, трудно сказать.

Юлии Кондратьевне Алексе, старшему маркшейдеру на строительстве подземной электростанции, а выше нее был только Зенцов, бабушка Борисова, хотя они и жили с Алексой рядом, родней все-таки не была. Но, отсидев блокаду, уехали из Ленинграда вместе.

Помня, как вот так же ушел Борисов и не вернулся, Юлия Кондратьевна, помыкавшись с бабушкой Борисовой, убедила ехать с ней на Север.

С присущей маркшейдерам прямотой Юлия Кондратьевна заявила:

— Едем со мной в город К., пока не поздно. На год, на два. Отстанут.

— Куда я поеду? А если Борисов вернется?

— Так и слава Богу. Оставим адрес.

— Уеду, прописку потеряю, вон как люди с эвакуации возвращаются. Площадь потеряна, и с пропиской бьются…

— Я вас по оргнабору оформлю, бронь на комнату дадут…

— Какой оргнабор в шестьдесят-то лет?

— Ой, сейчас на это не смотрят…

На все был у Юлии Кондратьевны ответ. Есть такие.

Свою мать Стефанию Алекса в блокаду на Серафимовском похоронила, последнее отдала, но в отдельной могиле, чем гордилась. Упокоилась Стефания напротив братских могил, по сути, рвов, в двухстах метрах от храма преподобного Серафима Саровского, не прерывавшего службы во все дни блокады.

Женщина Юлия Кондратьевна была сильная, крупная, с улыбкой, открывающей чудесные зубы, но мужики таких почему-то боятся.

В сорок четвертом в тело, как говорится, не вернулась и, если бы не землистый цвет лица, даже похорошела.

Уезжая, надела разом на себя два пальто, зимнее и демисезонное, фигура позволяла.

И хватит о них.

Гришка в воздухе!

 

XII

 

Полет с крыши длился недолго и наконец завершился.

Гришка благополучно приземлился, а мог остаться без глаза.

Шлепнулся он среди частокола твердых прутьев и палок, поддерживавших горох в райском, можно сказать, если не саду, то палисаднике бабушки Борисовой.

Гришка, еще не открывая глаз, зажмуренных на краю крыши в последнюю минуту, сразу ощупал штаны, не порвались ли где, но полет протекал нормально.

И первое, что увидел Григорий, открыв глаза, был — горох!

Во всей своей манящей, искусительной красоте свисали стручки, отяжеленные зернами горошин, набухших, округло проступавших через защитного цвета зеленую кожицу. Каждый стручок, как обойма на шесть круглых, все-таки, скорее, ядер, чем патронов…

Трудно сказать, как бы повел себя Гришка, попади он действительно в Райский сад, а здесь, без всякой подсказки, руки сами потянулись к стручкам.

Для начала набил оба кармана в штанах. Только после этого выбрал стручок покрупней и разломил его.

Сладкие, нежные, еще не затвердевшие горошины надо раскусить, слегка пожевать, и тогда они растают во рту.

Но в пищу идут, есть можно не только горошины!

Под внутренней тонкой пленочкой, которую нужно удалить, в стручках были еще вполне съедобные стеночки, требующие, прежде чем стать пищей, сосредоточенного внимания, аккуратности и, желательно, нестриженных ногтей.

Когда Григорий выгрыз внутренности первого стручка и собирался выбрать новый побольше…

…над ним неведомо как воздвиглась и стояла старуха, бабушка Борисова, спрятав руки под фартук.

Гришка перепугался до смерти, то есть обомлел. Забыл дышать. А когда увидел, что руки у бабушки Борисовой под фартуком, понял — это конец.

Что могла прятать от случайных глаз бабушка Борисова, выходя посмотреть на свой горох?

Ясно — наган. Что еще?

У всех взрослых во дворе после войны что-нибудь стреляющее было. А бабушка Борисова чем хуже? Все ребята хвастались. Бабушка не хвасталась. Да она и с ребятами не водилась, жила сама по себе с Юлией Кондратьевной.

Гришка смотрел на фартук, стараясь угадать под ним оружие.

Страх не прошел, но Григорий очнулся. В то же самое мгновение мысли закружились и понеслись взад и вперед, взад и вперед…

«Расстрел на месте?..»

Когда играли в войну, сразу договаривались, за что «расстрел на месте»… Но там — понарошку.

А здесь вор настоящий, а по ворам стрелять можно! И нужно.

Рассказывала же мама, как в Ленинграде в блокаду в центре города, рядом с Исаакиевским собором капусту растили.

И вырастала! Что, голодных рядом не было? Были.

И рядом, на бульваре Профсоюзов, на бывшем Конногвардейском, были огороды! И вызревала и картошка, и бобы, и даже кабачки.

Сознательные мимо проходили, а несознательные знали, что могут и пристрелить…

Знал Гришка, не раз слышал, как карали за покушение на еду, за воровство буханки хлеба…

«Раньше надо было думать», как говорил отец. Хорошо ему говорить!

Но разве Григорий знал, что упадет с крыши живым в горох.

Это — мысли взад.

И столь же стремительные мысли вперед.

Не похоже, что выстрелит. Руки под фартуком не шевелятся, и ничего не торчит.

Если бы не набитые стручками карманы… Если бы… Но не для себя же… А как объяснить? А если и поверит? Для других? А кто стручок лущил на глазах у бабушки Борисовой? Для кого?

Ладно, взад и вперед все ясно, непонятно было только, что делать и говорить сейчас.

Бежать? Куда? Сказать, что упал с крыши? Кто же поверит? Даже штаны не порваны.

Пустить слезу?

Рано. Слезы пригодятся, когда отец придет с работы.

Можно было бы сказать, что вся жизнь Григория пронеслась перед его мысленными глазами. Но жизнь была уж очень короткая, а времени полно. И эта позиция: бабушка Борисова с руками под фартуком и оцепеневший от страха Гришка длилась секунд тридцать, а то и все тридцать пять.

— Да ты ешь, — услышал вдруг Гришка. — Ешь…

Глаза у него округлились и уперлись в бабушку Борисову так, словно ему не только ушами, но и глазами надо было слышать то, что он услышал.

Бабушка Борисова явно не понимала того, что произошло. Она не понимала, что ее обокрали, прямо сейчас… Что Гришка — вор! Причем пойманный вор…

Гришка понимал, а она не понимала? Она что, сумасшедшая?

— Это горох, — напомнил старухе Григорий, чтобы ввести старуху, как говорится, в общую систему ценностей. Иначе как вообще разговаривать? — Горох! — для ясности почти крикнул Григорий.

— А пошто он мне? — сказала, словно спросила, бабушка Борисова и, чуть повернув голову в платке влево, взглянула на Григория по-куриному, сбоку. — Ну пошто?..

Выстрел в упор меньше удивил бы Гришку, чем этот дважды повторившийся вопрос.

Она что, не помнила, забыла, как по ее совету и Гришкина мама вот так же размачивала горошины перед посадкой, ждала, когда пробьется «хвостик», копала каменистую землю вперемешку с золой… С конюшни им дядя Коля Веселов чего-то привозил, прутья-колышки втыкали, стуча для надежности обухом топора…

Гришка видел и помнил, а она забыла?

У мамы горох хорошо взошел, только стручков не было.

На Гришку было страшно смотреть, только смотреть, кроме бабушки Борисовой, было некому.

— А как же ты сюда попал? — полюбопытствовала явно беззлобно много чего повидавшая на своем веку старая женщина, но не переставшая все еще иногда удивляться.

Наконец-то ожидание худшего прошло.

Бабушка Борисова выпростала из-под фартука и подняла крест-накрест к неразличимо плоской груди обе руки, изъеденные работой, с кистями заскорузлых пальцев и запястьями, покрытыми вспухшими венами, похожими на протоки в разбежавшемся речном устье, отражающем в ясный день в своих зеркалах голубую небесную высь.

Вены были такими же синими, как тихая, уставшая в долгой дороге вода, чем только не вспоротая и разутюженная, измотанная на турбинах. перемолотая винтами, избившаяся о камни на перекатах и мелководье…

Но жилы-то синие.

Простая женщина, а кровь — голубая?

Бабушка Борисова спокойно ждала ответа на свой законный вопрос.

— С крыши, — честно сказал Гришка, глядя в лицо бабушки Борисовой, чтобы понять, поверит или не верит.

Бабушка Борисова посмотрела на крышу, словно хотела вернуть туда Гришку, но передумала.

— Я тебя через дверь выпущу.

Когда проходили мимо двери в квартиру бабушки Борисовой, она остановилась.

Остановился и Гришка. Запустил две пятерни в оба кармана, вытащил по горсти стручков и протянул старухе. Та покачала головой и ни слова не говоря скрылась за дверью.

И выйти во двор с горохом нельзя.

И домой явиться с горохом нельзя…

И бросить его здесь, под дверью бабушки Борисовой, тоже нельзя.

И Григорий заплакал, припав к бочке с остатками подтухшей капусты.

Неведомая еще боль безысходности подстегивала, и Гришка уже почти ревел.

Проходившая мимо крыльца глазастая Кулёма, конечно, увидела его и крикнула:

— Кто тебя?

— Да-а-а… — только и мог протянуть Гришка, повернув заплаканное лицо.

Кулёма подошла.

— Ты чего?

— Гороха хочешь? — сквозь рыданья спросил Гришка и протянул ей две горсти стручков в обеих руках.

Кулёма посмотрела на Гришку, подумала и взяла. И тут же спросила:

— Откуда у тебя?

— От бабушки Борисовой, — сказал Гришка, глубоким вздохом остановив слезы, и стал вытирать лицо двумя ладонями.

 

Через одиннадцать лет, в первые же свои студенческие каникулы Гришка с Виктором помчались на Север, где осталось их детство, где Валя Волкова из пятого «Б», разводившая в «Живом уголке» кроликов, обожгла сердце, где до неба можно было достать рукой, где сопки за рекой томились без них своим одиночеством…

Двор с двумя бараками улучшенного типа снесли, но найти бабушку Борисову не составило труда.

Юлия Кондратьевна поменяла фамилию, выйдя замуж за главного инженера алюминиевого завода, и жила в просторной квартире в каменном доме. У бабушки Борисовой была своя комнатка даже с той самой оттоманкой из «Кремля», которой сносу не было, быть может, по причине бабушкиной невесомости.

— Мама, мама!.. Смотрите, кто пришел!

Как-то незаметно бабушка Борисова в семье Юлии Кондратьевны из соседки превратилась в «тетушку», а из «тетушки» для простоты обращения в «маму».

Бабушка Борисова сидела у себя в комнатке в болгарском кресле с деревянными подлокотниками и мягкой спинкой. Она подняла глаза на Юлию Кондратьевну, когда-то небесно-голубые, они чуть подернулись полупрозрачным перламутром набегающих облачков.

— Мама, смотрите, это же Гриша!..

Похоже, что старушка с пробившимся пухом на щеках и подбородке, словно полдня щипала цыплят и забыла смахнуть невесомый иней, не расслышала.

Она разговаривала с ангелами.

 

 

ГРИГОРИЙ ИДЕТ В ШКОЛУ

 

Кулёма сказала, что они с мамой ходили в школу и ее зачислили.

Ну и ну!

С мамой ходили, и сразу зачислили. Но с мамой!

До 1 сентября оставалось десять дней.

Этак можно и мимо школы пролететь. И что тогда? Жить, умея писать только по-печатному? Не иметь представления об астрономии? Всю полярную зиму ходить под звездами, вон их сколько, и не знать, куда они движутся, и вообще, зачем они? Лучше бы две луны, чем эти искорки… С другой стороны, без звезд было бы скучновато. Школа нужна. В школе все разъяснят. А что дома сидеть? Насиделся. И Кулёма в школу пошла…

Пошел на кухню.

Мама месила тесто.

Поинтересовался, что будет: пирожки или пирог?

Пирог с зубаткой.

Это вещь! Гости, когда выставлялся пирог с зубаткой, удивлялись маминому искусству. Зубатка — рыба хитрая, мало кто умеет с ней справиться. Может, вместо того чтобы прожариться, растечься кашицей по сковородке. А у мамы в пироге жуется, пальчики оближешь.

— Ма-ам, мне в школу записаться надо…

— Ну, иди и запишись, — подсыпая муку через сито и не глядя на Григория, сказала мама.

— Кулёма с мамой ходила…

— Тебя просили, не называй Галю Кулёмой. Нехорошо. Она барышня.

— Какая же она барышня? Она девочка, в смысле девчонка.

— Какая разница. Я сказала: впредь при мне Галю Кулёмой не называть.

— А школа?

— Ты же видишь, я занята. С тестом на руках в твою школу пойду?

— А потом?

— Ты видел, чтобы мама сидела на диване и газету читала?

— Видел, — опрометчиво сказал Григорий.

— Когда? — не ожидавшая такого ответа, строго спросила мама.

— Не помню. Давно. Но видел.

Мама отпрянула от опары, тыльной стороной левой кисти поправила сбившуюся прядь и, словно вспомнив о стоящем рядом Григории, спросила:

— Что тебе от меня надо?

— В школу, — напомнил Гришка.

— Ты писать умеешь?

— По-печатному.

— Ну вот, садись и пиши.

— Чего писать?

— Заявление.

— Чего заявление?

— Не чего, а кому. Директору школы.

Гришка не то чтобы писал, скорее выводил с усердием, не без труда, буквы, почти рисовал, что роднило его с шумерскими писцами, да и египетскими тоже. Они тоже, надо думать, выводили буквы-рисунки, слова-рисунки, высунув язык в боязни ошибиться. Если ошибку в глине на шумерских табличках еще можно было исправить прежде, чем их обжечь для сохранения в веках, то надписи на каменных стенках саркофагов, на обелисках и пьедесталах как поправишь?

Уж действительно, что написано кайлом, ни зубилом, ни топором не вырубишь.

При чем здесь шумерские грамотеи и древнеегипетские?

В напоминание о том, что читать Гришка выучился по «Истории Древнего Востока» проф. Струве, единственной в ту пору книжке в доме. Теперь уже другое дело, и Маршак со «Сказками, песнями, загадками» был, и довоенный «Дядя Стёпа», и «Мойдодыр».

Больше того, Гришке не меньше, чем читать, нравилось покупать книги, не те, что для малышей в ладонь величиной из библиотеки «Моя первая книга» — первая книга у него была проф. Струве, — а настоящие книги.

Денег, умело накопленных на сдаче после походов в парикмахерскую или за хлебом, хватало лишь на научно-популярные, небольшого размера книжки в мягкой обложке. Он с гордостью приносил из КОГИЗа, как звался недавно открывшийся книжный магазин, «Птицы Средней полосы России», «Горы и вулканы», «Животный мир Австралии» и все такое. Выбор определялся картинкой на обложке. Других картинок в этих книжках не было.

Гришка пытался в новой книге прочитать страницу, редко две, было много незнакомых и длинных слов. Уверял себя, дескать, дочитаю потом. Книга отправлялась в библиотеку, сооруженную Гришкой над своей кроватью из посылочного ящика, и ждала своей очереди быть дочитанной.

Книг в библиотеке уже было четыре.

— А бумага? — Гришка пытался втянуть маму в свои проблемы.

— Сейчас все брошу и стану искать тебе бумагу… И что пороть горячку? Что за спешка?

— Да? Придешь в последний день и, курим-ку-ку, мест нет.

Война недавно кончилась, и всего было в нехватку.

Предусмотрительность — привычное дело.

— Будешь со своим стулом в школу ходить. Найдут тебе место.

Нельзя сказать, что маме невмоготу было помочь младшему сыну. Просто было интересно, как он выйдет из ситуации. Главное, считала мама, воспитать самостоятельность. Приваживая сыновей к новым навыкам, предупреждала: «Вот останетесь без отца, без матери, и макарон сварить не сумеете?»

Предупреждение было не шуточным, сиротства вокруг было полно.

Оба сына умели стирать, мыть полы и окна, ходить за водой, выносить помои, помогать по огороду, Виктора мама даже выучила вышивать, что едва ли ему в дальнейшей жизни могло пригодиться.

Но Виктор был горд и показывал гостям свою работу: три цветка и незавершенный шедевр — собака на трех лапах. Четвертая была лишь намечена карандашом на ткани. И не то чтобы замысел был выше человеческих сил, как случалось в работах Микеланджело с усыпальницей Медичи, или у Гоголя, так и не осилившего всеохватный замысел «Мертвых душ».

У Витьки было проще, на четвертую лапу просто не хватило ниток мулине нужного цвета, осталось только немного синих и красных. Придерживаясь консервативных взглядов на изобразительное искусство и поддержанный в этом мамой, мастер просто отложил завершение работы на неопределенный срок. Время и возраст позволяли.

 

Да, с бумагой было туго. Тетрадки выдавали в школе, поскольку купить их было негде. Еще в клеточку и в одну линейку, если повезет, разжиться можно, а о тетрадях для первого класса в косую линейку можно было только мечтать. Где возьмешь?

Кулёма хвасталась, что отец привез ей тетрадки из Оленьей. Из Оленегорска.

Гришкин отец для старшего сына, перешедшего в третий класс с «Похвальным листом», для Виктора, сам делал тетрадки из отработанных синек.

Синьками назывались копии технических чертежей для производства работ, отпечатанные в техотделе на контактных станках. С одной стороны чертеж, а другая сторона чистая. Бумага чертежная, плотная, не белая. Где чертеж — синеватая, словно действительно побывала в слабом растворе бельевой синьки, а с обратной стороны чистая, но цвета жиденького желудевого или ячменного кофе, может быть, светлого пива.

Гришка пошел пошакалить у отца в письменном столе, не осталось ли чего от Витькиных тетрадей, которые отец не только нарезал из чертежных полотен, но и сшивал суровыми нитками в пухленькие прямо-таки альбомы под тетрадный размер.

Письменный стол небольшой, однотумбовый, много не обыщешься.

О! Вспомнил. На тетрадном листе неудачно обрезанной синьки Гришка рисовал бой танков с самолетами. Сложная по замыслу композиция не удовлетворила Григория, но обратная сторона листа вроде бы оставалась еще нетронутой.

Непросто найти бумажный лист тетрадного размера в своем хозяйстве, где рядом с порванной противогазной трубкой был обрезок солдатского ремня с бляхой со звездой, плоский немецкий штык, Гришкина гордость, Витькина зависть, неисправный бензонасос от «виллиса», служивший при необходимости настоящим двигателем и пожарной машиной… Много чего было принесено с улицы, со свалки у военного гаража, с помоек у механических мастерских и ремонтных служб разного назначения. Много чего хорошего и необходимого было и в ящиках, и на полу под кроватями. Главное, уметь хранить и ничего не выбрасывать. Вот и лист с рисунком не пропал, отыскался.

Память не обманула, обратная сторона оказалась чистой. Рисовал на синей стороне, предполагая ночной бой.

Мама сидела на диване с «Полярной правдой» в руках.

— Ну вот, на диване и с газетой, — припомнил Гришка.

— Я жду, когда пирог поднимется, — назидательно сказала мама, давая понять, что ожидание тоже часть рабочего процесса и сидение на диване вынужденное, краткое, по сути, производственное.

Странный народ взрослые, не любят, когда за ними замечают.

Гришке объяснять не нужно, что пирог конвертом, т. е. закрытый, должен постоять и вздохнуть, прежде чем отправится в духовку.

— А на таком листе можно? Я вот с этой стороны.

Гришка показал маме лист.

— Можно, — едва взглянув, сказала мама, недовольная тем, что сидела с газетой.

Поднялась и отправилась на кухню.

— А что писать? — двинулся за ней Гришка.

— Ну что ты спрашиваешь, как маленький: «Директору школы № 2…» — кто там у них директор… не важно… Просто: «Директору школы № 2. Заявление». Это слово пишешь посерединке. Вот здесь. А дальше, что ты хочешь, так и пиши.

— Хочу учиться.

— «Прошу принять меня в первый класс вашей школы».

— А «хочу учиться»?

— Раз пишешь «прошу принять» в первый класс, стало быть, учиться.

— Ну, я пошел, — предупредил Гришка, чуть ли не с угрозой, вроде как его толкают на рискованное дело, последствия которого неизвестны.

— Иди-иди, — сказала мама, сажая пирог в духовку.

— А карандашом можно? — чтобы потянуть время, спросил Гришка.

— Ты что, чернилами умеешь? — Мама подложила дров в плиту.

Плита одобрительно загудела.

— Чернилами не могу. Кулёма сказала, что ей мать перочистку сшила.

— Опять Кулёма? Сколько раз тебе еще говорить?

— Вообще-то пенал еще нужен…

— Иди и пиши. Надо сделать одно дело, а не хвататься за все сразу… Пенал. Перочистка…

— Ну, я пошел, — еще раз предупредил Гришка и поволокся к папиному письменному столу.

Чтобы буквы не плясали по всему листу, без нажима на карандаш отчертил по книжному корешку папиного журнала «Механизация трудоемких процессов» пять строчек, вздохнул и стал выводить буквы: «ДЕРЕКТОРУ ШКОЛЫ НОМЕР 2», и, как учила мама, посередине: «ЗОЯВЛЕНИЕ». Получилось почти красиво.

Букву «Д» он не любил за ее лапки, вот она у него немножко и завалилась, как шляпа на голове подгулявшего господина из старого журнала у Славика-большого. Остальные буквы держались сравнительно ровно.

Дальше пошло проще: «ПРОШУ ПРИНЯТЬ МЕНЯ В ШКОЛУ». Про «первый класс» написать забыл.

Осталось довольно много места. На новой строчке все-таки приписал: «ХОЧУ УЧИЦА».

Документ был готов. Поплелся показать маме.

— Так годится? — спросил с надеждой, что мама скажет не годится, сядет и все напишет правильно и красиво.

— Ну, вот видишь, все получилось. Нужна подпись. Вот здесь внизу.

— Какая подпись?

— Кто писал? Вот и распишись. Фамилию свою знаешь? Имя знаешь? Иди пиши.

Гришка поплелся обратно к столу.

Когда дело сделано, кто же любит возвращаться, доделывать, исправлять.

— А фамилию обязательно? — крикнул маме с надеждой. — Может, просто: Гриша?

— Как без фамилии? Вдруг еще какой-то «Гриша» объявится, тоже захочет в первый класс, как там директор будет с вами разбираться? Обязательно нужна фамилия.

Из кухни доносился волнующий запах пирога.

Мама мешала моточком куриных перьев сахарную воду в чашке, чтобы обмазать покрывающуюся почти стыдливым румянцем корочку.

— И что теперь? — закончив писать, спросил Гришка.

— Что теперь? Надевай ботинки, кепку в руки и в школу.

Школа была в конце 2-й Полярной улицы. Ходьбы минут пятнадцать.

Справа орсовская столовка.

Два двухэтажных жилых дома из посеревшего под дождями бруса.

За ними налево гараж «Гражданстроя».

Еще три двухэтажных из бруса.

Потом милиция. Серый длинный барак.

И дальше — школа. Двухэтажная, оштукатуренная. Начальная.

На втором этаже жили учительницы.

Свою будущую первую учительницу Ларису Павловну Гришка увидел с кастрюлей в руках на втором этаже, куда забрел в поисках кабинета директора.

Спустился на первый. Нашел дверь. Постучал. Услышал мужской голос:

— Входите!

Действительно, директором оказался мужчина в рубашке с галстуком, пиджак висел на спинке стула. Дни стояли теплые.

— Что у тебя? — спросил директор.

— Заявление, — сказал Гришка.

«Это еще что за чучело?» — подумал про себя директор.

— Чье заявление? — спросил на всякий случай.

— Мое, — сказал Гришка.

— Выкладывай.

Гришка протянул лист, где на одной стороне танки бьются с самолетами, а на другой Гришка «хочет учица».

Директор внимательно изучил «Зоявление», осмотрел лист с обратной стороны и, не поправив ни одной буквы, наложил резолюцию: «Принять в 1-й „Б”». И расписался.

Директор откинулся на спинку стула и стал рассматривать смиренно стоявшего перед ним Григория.

— Отец-то у тебя есть?

— На работе.

— А мать?

— Пирог ставит…

Директор, видимо, не понял, пришлось разъяснить: с зубаткой…

— Вижу, тебе пора учиться. Пора. С ошибками пишешь. Иди, отдай в канцелярию, это налево… Знаешь, где «лево»?

Гришка кивнул.

— Налево в конце коридора.

 

Так никогда и не будет закончен большого замысла батальный рисунок, как никогда не закончится бой земного и небесного.

Вот и Григорий не предполагал, что уже никогда не закончит «учица», «учица» и еще раз «учица».


 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация