* * *
куда ни глянь вода и глина
блестят причалившие брёвна
как шпалы выложены ровно
по детской спинке буратино
водила мама острый пальчик
гудели звёзды зауныло
и мама что-то уронила
и обернулась руки пряча
* * *
Пели про рассаду в детском хоре,
про какой-то мак или горох.
А хотелось про луну и горы,
разревелась, сорвала урок.
Собирали дети урожаи,
выступали в жёлтом, полон зал.
Грамоты держали как скрижали.
Словно росы мамины глаза.
Шла на остановку ждать автобус,
прижимала скрипочку к груди,
чтоб не лопнул от мороза корпус,
чтоб хотя бы с ней не подвести.
И играла ух какие марши!
И мазурки резала как хлеб.
Чтобы: «Это ваша? Эта — наша».
И уплыть на пьяном корабле.
* * *
Невозможно писать и оставаться целым,
с каждой строчкой себя отщипываешь кусок.
Так однажды придёшь в магазин за вином без тела,
и паспорт уже не спасёт.
Предание
Сдали квартиру семье неславянской внешности.
Древнего поверья в нашем роду не боятся:
будто метры всеми квадратами своих душ ощерятся,
против чёрных глаз ополчатся.
Мы, конечно, предупредили, рассказали на всякий
о предании, которое разносит молва,
будто черноглазые должны жить в гнилых бараках,
чтобы не разозлилась мёртвая голова.
Остерегли лишний раз не стоять у дверного проёма,
не высовываться лишний раз из окна,
вообще лишний раз не выходить из дома.
Вдруг шаровая молния или, ещё нелепей, война.
Зато можно лежать животом на пружинном матрасе,
смотреть по телевизору новости осиянной страны,
ходить по ковру в ботинках, не боясь провала, фугаса,
гарантируем всё, что можем, со своей стороны.
* * *
Что-то сломалось в ней, вместо слёз — щепá.
Женщина плакала и наплакала дом.
Она не хотела в нём жить, и никто не хотел его покупать.
Ходило поверье, что дом с бедой.
Глаза уже кровоточили, было невмоготу.
Однажды ночью выплакала идола.
Он вознес её на невиданную высоту,
больше её не видели.
* * *
Не пойду сегодня, не приду завтра,
одичала, косточка динозавра
выпирает на месте лба.
Умирать или спать?
Как усну, то снится одна коррида,
только красное, яростное обрыдло.
Вот бы бежевое
бельё вывешивать.
Мальчик выпрыгнет из тумана
и не «мама» мне скажет — «Маня».
Кошка как будто я
полосатая.
Пережду на краешке остром ночи.
Красные кипятки клокочут,
когда-то же выкипят.
Тёплых лижу котят.
* * *
Самое ценное спрятала от цыган,
а они воровать не пришли.
Не позарилась Розы рука
на мои восковые карандаши.
Но я всё равно их больше не видела.
Снились мне часто, не разбирала, где.
Сестра сказала: ты Бога обидела,
пожадничав чумазому сироте.
А от Божьего взора нигде не спрятаться.
— Даже в крапиве? — И даже там.
Теперь тебе только молиться и каяться.
Когда молишься, из крана течёт святая вода.
Потом нас обворовали всё-таки.
Я не знаю, что тогда унесли.
В доме пахло корвалолом и водкой.
У бабушки руки тряслись.
* * *
Не пустоты боюсь я даже.
И даже вовсе не боюсь.
На пресловутое с пейзажем
слияние почти молюсь.
Глаза болотисты и тóпки,
всё-всё проваливается в них.
Из головы, как из коробки,
вытряхиваю лес во сны.
А сны, как звери, голодны.
* * *
Поглажен один рукав и второй рукав,
следом гладкá кокетка под воротником.
Прежде, чем рубашка отправится в шкаф,
успеваю обжечь себя утюгом.
Рука, гори, но не говори
ни слова бранного, вообще не нужны слова.
Прежде, чем на коже появятся пузыри,
перекреститься ей успеваю.