Кабинет
Андрей Лебедев

Время — чтение

От книги к книге

Посмертное издание поэмы Стэфана Малярме[1]. «Бросок костей никогда не отменит случайности», сверстанное согласно указаниям, которые дает в предисловии сам Плоховооруженный Степан. Строки и пустоты, обман ожиданий, типографские игры, превращающие литературное сочинение в музыкальную партитуру…

 

Жан Бомгартэн «Рождение хасидизма». Авторские размышления несколько тощи и претенциозны (сплошные «церебральные инвестиции» и «социальные коннотации»), но встречаются интересные факты и длинные любопытные цитаты. А как трогательны все эти славянские топонимы в сочетании с еврейскими именами: Исаак Леви из Бердичева, Менахем Мендель из Перемышля… Свои люди.

 

Ахматовских сирот было отнюдь не четыре. Их наберется на целый детский дом. Читая очередные неумолчные рассуждения об Ахматовой с жирным намеком на «близость к старице», подумал: как же мне повезло, что я не был знаком ни с одним литературным гением! И могу спокойно устанавливать собственную традицию, говорить или НЕ говорить о величии Икса или Игрека.

 

Алексей Лосев «Философия имени». Понял, что раздражало меня в ней еще в юношеские годы (но тогда не смел себе в этом признаться). Взвинченность речи. Дискурс соблазнителя. Причем, не уверенного в том, что соблазнит. И уговаривает, и уговаривает… Или это он советскую власть убалтывал? «Диалектика как высшее достижение философской мысли»! «Мы пойдем дальше феноменологов»! Обзывал непонятливых «дураками»… Да не кричите вы так, Алексей Федорович! Истеричный неисторичен.

 

Эдуард Саид «О позднем стиле». Саид известен прежде всего своим «Ориентализмом», который подчас заслоняет собой остальное его творчество. В молодости он написал книгу о «началах» в искусстве, а на склоне лет, после неутешительного диагноза врачей, взялся за «поздний стиль», который, по его мнению, самым решительным образом отличает от «зрелого».  В «поздних» произведениях творец отказывается от гарантированного успеха самоповторения, ставит себя под удар критики, давно не ждущей от него экспериментов. Повторное юношество Бетховена, Рихарда Штрауса, Висконти

 

Цветан Тодоров «Обязанности и наслаждения». В этой книге-интервью с журналисткой Катрин Портэвэн особенно интересна тема преодоления структурализма. Тодоров — единственный из структуралистов-шестидесятников, не останавливающийся на достигнутом, он давно пишет совсем иные и еще более интересные книжки. Во всяком случае, его книга о малых голландцах, «Похвала быту», исполненная тихого, но вполне обоснованного восторга перед живописным гуманизмом, стоит самого внимательного прочтения. Примечательно, что все поэтические цитаты в «Devoirs et délices» — из русских авторов (Блок, Цветаева, Пастернак) и даны без перевода.

 

Мишель Фуко «Герменевтика субъекта» (курс лекций в Колеж дэ Франс).

«Познай самого себя» — фраза, украшавшая храм в Дельфах, первоначально была, согласно Фуко, призывом к вопрошавшему четко сформулировать суть вопроса к оракулу, понять, а что, собственно, ему хочется знать и насколько сильно хочется. Сократ превратил ее в общефилософский призыв, который, в свою очередь, был у него вариантом более общего настаивания на «заботе о самом себе» со всеми глубинными смысловыми тонами, воспринятыми потом христианскими аскетами.

Несмотря на скучное название, «Герменевтика субъекта» — отличный пример Фуко-лектора. Он четко разделял для себя писание и публичное говорение, тем более в таком заведении, как Колеж, задуманном в качестве места встречи столпов французской науки и любого любопытствующего, торжества демократии знания, но без популизма.

 

Неоньюуэйв, постпорно (встретилось в «Энрокюптибль»), предпостпанк (Саймэн Рэйнолдз), пост/нео/анти/вестерн (монография о фильмах братьев Коуэнов)… Современный критик больше не обозначает новых сущностей, а придумывает приставки к уже имеющимся словам. Да и зачем, если всё якобы новое — лишь очередная комбинация старых цитат?

 

Тренд. «Литературная премия „НОС” основана для выявления и поддержки новых трендов в современной художественной словесности на русском языке». Народная этимология: тренд — то, о чем трындят? Создание тренда подразумевает безумолчный пиар, или трЕндёж. Сравни: френдёж, активное заведение виртуальных друзей в социальных сетях.

 

Величие художника

Я помню, когда Маргерит Дюрас объясняла мне, что является самым великим писателем XX века, я сказал ей: «Конечно, и я тоже». Она ответила: «О, с тобой никогда невозможно говорить всерьез!» Ален Роб-Грие в «Либерасьон»

 

В 1961 году с помощью консервных банок, на этикетках которых было написано «Дерьмо художника», Манзони выразил последнюю истину художественной современности: единственное, что принимается в расчет, — это художник, который благодаря нарциссизму смешивается волшебным образом с искусством вплоть до подмены его собой. Один из критиков поет дифирамбы: «Дерьмо художника отрицает значение произведения ради восхваления действия самого художника, являясь самым прямым проявлением его организма». Жан-Луи Аруэль. «Современное искусство», религия фальсификации искусства

Впоследствии Пьеро Манзони подал в суд на музей, приобретший банки, вменив тому в вину плохую сохранность своих творений.

 

Эрос и Танатос

Такой же безотчетной, скрытой эротикой пропитаны многие страницы «Доктора Живаго», в которых любовная энергия как бы перенесена на окружающий мир и выражается, скажем, в глажении белья или совместном вытряхивании ковров. Мишель Окутюрье. Пол и «пошлость»: тема пола у Пастернака

 

Новелла Мопасана довольно радикально переосмыслена, особенно в финале, которому придано героическое звучание: Рашель, убившая прусского офицера, не возвращается в публичный дом, как в новелле, но поднимает крестьян на борьбу с оккупантами. Главная роль написана, по всей видимости, для Ю. Глизер. Наум Клейман. Неосуществленные замыслы Эйзенштейна

 

Какова прерогатива мертвых?

Больше не умирать.

Жан-Люк Годар. Альфавиль

 

Доктор Кинэстоун всегда работал под музыку, обычно — камерную барочную. Моцарт, Вивальди, Хайдн. Сегодня днем он слушал произведение, которое Далглиеш немедленно узнал: «Концерт соль мажор для виолы» Телемана в исполнении Нэвила Мэринэра. Далглиеш подумал, не производят ли эти загадочные, богатые и меланхоличные звуки необходимый Кинэстоуну катарсис? Возможно, это был его способ драматизировать рутинное оскорбление, наносимое трупу вскрытием; если только, подобно малярам, он просто-напросто не любил работать под музыку. Ф.-Д. Джеймз. Вкус к смерти

 

Правдивый или правдоподобный?

Четверговое книжное приложение к «Монд». Главная тема: роман «Наш тип предателя» Джона Ле Карэ, в котором он развивает идею о том, что английские банки вышли из недавнего кризиса благодаря грязным финансовым вливаниям, в том числе русских денег. «Монд» иронизирует по поводу всеподозрительности писателя, бывшего шпиона, и даже берет интервью у какой-то лондонской финансовой шишки, которая с бумажной пеной у рта доказывает необоснованность взгляда Ле Карэ (ссылающегося, кстати говоря, на английскую прессу).

Странно напоминать о том, что писатель должен стремиться не к правдивости (для этого есть журналистские расследования), а к художественному правдоподобию, обобщающему факты и подвигающему читателя к несиюминутным выводам. Замысел же Ле Карэ вполне правдоподобен — достаточно вспомнить, как опозорился почтеннейший «Нью-Йоркский банк», не без «помощи» тех же русских. И тоже перед этим доказывал кристальную чистоту своих намерений.

 

Мишель Уэльбэк «Возможность острова»

Первый тираж: 200 тысяч. Герой, клоун-клон, юморист из далекого будущего, критикует вконец деградировавшее общество потребления, не отказываясь при этом потреблять сам. Одновременно выходят четыре (!) книги об Уэльбэке. Раздражает шум вокруг него, навязчивость, с которой масс-медиа заставляют тебя купить книжку, чтобы быть in, в теме. Романы Уэльбэка — та самая «фельетонная литература», про которую с грустью пишет Хесэ в «Игре в бисер». Якобы актуальная проза на животрепещущие темы. Уэльбэк — неглупый малый, разыгрывающий карту политНЕкорректности, говорящий от лица среднестатистического француза, обывателя, уставшего от пафосности пришедших к власти «людей 68-го года». Но от этого «плоского письма» и зашкафного бурчания про мировую энтропию устаешь так же быстро.

Вместо Уэльбэка держу на полке несколько книг Маргариты Юрсэнар и все жду, даже не свободного времени, а свободной головы, чтобы неспешно их отсмаковать.

 

Роман идей. Критики извлекли из закромов сей термин в связи с феноменом Уэльбэка. Не уверен, что его романы действительно являются таковыми, а вот к прозе Александра Пятигорского это определение можно вполне приложить. Он персонаж из XVIII века, когда философия и литература еще мирно сосуществовали в лице одного автора, Вольтэра или Дидро. Более того, философия задавала тон, считаясь занятием куда более благородным, чем беллетристика. Хотя как философ Пятигорский со своими восточными штудиями весьма далек от французов. Буддист-просвещенец?

 

Ричард Браун «Поэтика социологии». Всяческое мета- по отношению к науке чрезвычайно занимательно. Прочищает мозги, проблематизирует научную ультимативность. По Брауну, история науки — это история гиперметафор. Никаких новых фигур речи в статьях господ ученых не обнаруживается. Ну хорошо, сменилась «эволюция творчества» на «механизм творчества». Раньше художественный текст уподобляли живому организму, теперь мотоциклету. Надо, чтобы литераторы не пугались гуманитариев, а писали об их опусах с точки зрения красноречия. «Ризома» ничем не отличается от цыганско-романсовых «горящих очей» — та же условность. Дело просто-напросто в том, что Жиль Дэлёз — хороший писатель.

 

Эрвинг Гофмэн «The Presentation of Self in Everyday Life»

В русском переводе: «Представление себя другим в повседневной жизни». Но мне больше нравится французский перевод: «La Mise en scène de la vie quotidienne», «Режиссура быта». Классика американской социологии. Вот что надо ставить в театре, пример за примером! Сценку «Англичанин на отдыхе» можно смело показывать на экзамене в театральный ВУЗ:

Само собой разумеется, надо постараться ни с кем не встречаться взглядом. Прежде всего он должен дать понять тем возможным компаньонам, что нисколько в них не заинтересован. Смотреть сквозь них, мимо них, поверх них — этакий взгляд в пространство. Будто пляж пустой. Если мяч случайно упадет на его пути — он должен выглядеть застигнутым врасплох. Потом улыбка радостного изумления озарит его лицо, когда он начнет осматриваться, пораженный тем, что на пляже, оказывается, есть люди, и бросит им мяч обратно, легонько посмеиваясь над собой, а не над людьми, — и тогда уж небрежно возобновит свое беспечное обозрение пространства (перевод А. Д. Ковалева).

 

Дик Хебдидж «Субкультура: Смысл стиля»

Занятно, что основополагающий труд по субкультуре построен на анализе панка и растафарианства. Физиономия автора вполне отвечает роду его интересов. Чем не кузен Кита Ричардза? Книга вышла в 1979-м и соответственно писалась в эпоху панковской горячки. Кроме панков и раста, Хебдиджа весьма интересуют и моды (в мужском роде), и прочие тэди бойз.

Книга выдержана в левоинтеллектуальном духе, но без партийной трескотни, написана весьма элегантно и со знанием материала. Брадатого Карлу-Марлу Хебдидж весьма почитает и частенько цитирует. Но главными своими вдохновителями автор объявляет Томэса С. Элиота, Ролана Барта и Жана Женэ.

Первого — за расширение понятия «культура», каковую образуют не только горнее, возвышенное, но и мельчайшее бытовое;

второго — за критические интуиции «Мифологий»;

третьего — за воплощение в жизнь ситуационистского принципа дэтурнэмана, умения заставить враждебный образ работать на себя.

Заканчивается «Субкультура» трогательным послесловием о том, что ученый, при всем желании слиться в восторженном экстазе с предметом своего изучения, никак не может этого сделать, оставаясь чужаком для тех, кого он пытается понять и по-своему воспеть.

Хебдиджевская книга читается так, словно писалась сегодня. Но в этом и заключается достоинство хороших книг: позволять читателю простительно эгоистическое удовольствие недумания о контексте, в котором они создавались. А ведь написать в семидесятые годы работу, отвечающую академическим требованиям, о панке было не просто — отсюда, в частности, и долгие рассуждения с опорой на Элиота о границах того, что, собственно, считать культурой.

Спасибо Хебдиджу!

 

ДЕНЬ Б

 

                           Ольге Балла

 

Читая Бродэля

 

Очень медленные процессы:

поворачиванье на бок,

поиски ступнями тапок,

ожиданье горячей воды.

 

Очень медленное причё-

сывание перед зеркалом,

возникновение империй,

замирание в историческом сне.

 

Беньямин в Бельвиле

 

Китайские пластмассовые лошадки

совершенно не натуральных, кислотных цветов,

таких же как пирожные в кондитерских чайна-тауна.

Синтетические гривы,

морды с нарисованными глазами,

смотрящими без мысли в пластмассовое будущее —

если таковое возможно.

 

Беньямин, оживший и бродящий где-то в парижском Бельвиле,

созерцая витрины, наполненные

предметами без ауры

 

если таковое возможно

 

Бурдьё на смерть Фуко

Он знал лучше, чем кто-либо, что игры истины есть игры власти и что власть и привилегия являются самим принципом усилий, направленных на открытие истины властей и привилегий.

 

Политические действия, которые он совершал со страстью и жесткостью, иногда — в каком-то рациональном исступлении, никак не были связаны с чувством собственности на высшие истины и ценности, чувством, характерным для фарисеев от политики. Критическое видение у него прилагалось прежде всего к собственной практике. В этом отношении он был самым чистым представителем той новой формации интеллектуалов, у которой не было необходимости ни заниматься самомистификацией относительно движущих сил и мотивов своих интеллектуальных действий, ни злоупотреблять их действенностью, полностью осознавая причину таковых.

 

Процитировано в «Монд» по случаю смерти самого Бурдьё. Трогательная фотография на первой странице «Либерасьон» — молодой, улыбающийся собственной дерзости. В «Монд» — известный снимок, уже поздний, кочевавший по газетам и книжным обложкам. «Une sorte de fureur rationnelle», «рациональное исступление» — «Души готической рассудочная пропасть» («Notre Dame» Мандельштама). В Средние века Бурдьё был бы фомой аквинским, кардиналом, папским советником. Если мысленно нарядить его в одежду клирика, то вполне представим на церковной фреске. В конце же XX века боролся против глобализации, разоблачал СМИ, дружил с Жозэ Бовэ. А как по-разному писали о нем: с нежностью Дэрида, с раздражением боящегося, что обвинят в какой-нибудь идеологической некорректности (Агитпроп! Начиная с семидесятых, от него отмежевался!), Болтанский

 

Баратынский «Несрочная весна». Поэт посещает могилу отца осенью; там, на могиле, грезит о собственной смерти и загробных прогулках по полям Элизиума, Елисейским полям. Тень в сопровождении тени.  «Несрочная» в современном русском указывает на маловажность события: «Да несрочно, может потерпеть!» Но в стихотворении 1835 года этот эпитет подразумевает скорее тихие тяготы ожидания, не отменяющие уверенности в силе пророчества о встрече.

 

Батюшков — Башляр

Врач его Антон Дитрих, по происхождению немец и тоже поэт, оставил в своих дневниковых записях примечательные слова, сказанные ему Батюшковым о собственной жизни: «Это сказка о сказке одной сказки». Иногда, впрочем, у него случались недолгие просветления, в одно из которых он ответил на вопрос князя П. А. Вяземского о своих произведениях так: «Что писать мне и что говорить о стихах моих? Я похож на человека, который не дошел до цели своей, а нес на голове красивый сосуд, чем-то наполненный. Сосуд сорвался с головы, упал и разбился вдребезги. Поди узнай теперь, что в нем было!» (Петр Паламарчук. Опыты в прозе и жизни)

 

Чтобы выведать тайну настоящего поэта, достаточно узнать одно слово: «Скажи мне, кто твоя химера: гном, саламандра, ундина или сильфида?» (Психоанализ огня)

 

Лавкрафт — Востоков — Боби́

И в то время, пока я терзаюсь муками вины, пытаясь в конвульсиях спасти город, гибель которого приближается с минуты на минуту, безнадежно борясь со сном о доме из камня и кирпича на холме между зловещим болотом и кладбищем, Полярная звезда, дьявольски-чудовищная, испускает с темного небосвода свои холодные пепельные лучи, мерзко моргая, как глаз сумасшедшего, который пытается передать сообщение, но забывшего все, кроме одного: что он должен передать нечто. (Полярис)

 

Читан отзыв А. Х. Востокова касательно новых объяснений дворянина Урбановича о придуманной им орфографии и усте как способе сообщения мыслей точками. Касательно уста или способа сообщения мыслей точками, академик Востоков отзывается, что сей способ, особенно годный для телеграфов, не подлежит рассмотрению Второго отделения, а скорее может быть отнесен к занятиям Первого. Определено: отзыв академика А. Х. Востокова препроводить к г. Непременному секретарю Академии Наук. (Извлечение из протоколов Второго отделения Императорской Академии Наук за апрель 1853 г.)

 

Жан-Доминик Боби, бывший главный редактор журнала «Elle», умер недавно в Париже. Чуть больше года он был практически полностью парализован, за исключением левого века. Именно благодаря ему он написал книгу своих мемуаров «Водолазный костюм и бабочка», которая попала в книжные магазины буквально за пару дней до смерти автора. Весь тираж в 25 тысяч экземпляров был сразу же продан. Книга писалась так: стенографист из издательства читал буквы алфавита, и в нужный момент больной моргал. Вначале его хватало лишь на полстраницы в день; заканчивая книгу, он «диктовал» уже три страницы. Название книги содержит прямую метафору — хотя его тело и стало неподвижным, как в старинном свинцовом водолазном костюме, его дух «парил легко как бабочка». Мсье Боби написал очень ироничную, веселую книгу; борясь, он спас себя от тихого угасания. Всего в книге 130 страниц. (Повесть настоящего человека. Телеграф, март 1997)

 

Чтение между дел

 

Пи́сьма Екатерины Потемкину,

слова Силистрия, бомбардирада,

глазенье… Как она лихо

жонглировала ты и Вы!

 

Берлин остался тем же, что и был (Пастернак).

Париж не изменился. Плас де Вож... (Бродский).

Ямбические города.

Ямбическая сила.

 

Из «Статистического словаря языка русской газеты (1990-е годы)»:

Монотонное нарастание частоты:

Евросоюз, компания, холдинг,

Кремль, чиновники, номинация.

Монотонное падение частоты:

СССР, оппозиция, революция, джаз.

Почему-то обидно за джаз.

 

Очень удобно, когда

дома повсюду лежат свитера,

кардиганы и интересные книжки.

Можно надеть что-нибудь, если зябко,

присесть, почитать и снова плести

покрывало домашней майи,

обустраивать быт бытия.

Здесь подмести, там подобрать бумажку,

что-то задвинуть под стол,

что-то украдкой, росчерком левой ступни,

отправить за фортепиано,

пообещав самому себе вернуться

и вернуть вещь на верное место.

 

А пока — закатать рукава свитера,

хлебнуть остывшего чая

из чашки, позабытой на середине пути

из гостиной в кухню,

прилечь на один из диванов и

уйти ненадолго в Буковского или

биографию Пьера Булеза. Сегодня

день Б.

 

Булез: Петр Второй

Пьеров Булезов в семье было два. Первый: скончавшийся в детстве первенец. Далее родилась Жанна, и еще позже — ее младший брат, которого также назвали Пьером в волшебной надежде на то, что второй мальчик с тем же именем не умрет.

Когда новый Пьер, еще малышом, увидит на кладбище в праздник Всех святых небольшое кованое надгробие своего тезки, поняв, что он носит то же самое имя и что он «Пьер II», эмоциональное потрясение окажется глубоким и, несомненно, долговременным. Боец по своей природе, рожденный под знаком Овна Булез с самого детства будет убежден в необходимости доказывать, что он действительно жив. (Кристиан Мэрлен. Пьер Булез)

Смерть, дурацкая случайность, и не случайность даже, а халатность домашнего врача Булезов, поленившегося тщательно вымыть руки после осмотра предыдущей пациентки. В результате здоровый малыш умер от заражения крови, оставив брату, кроме игрушек, свое имя. Врача семья не сменит.

Уже 37-летний, Булез ополчается на Джона Кейджа в одном из главных вопросов для западной музыки ХХ-го века. Наипростейшая форма трансмутации случайности выражалась бы в принятии философии, окрашенной ориентализмом, который укрывал бы основополагающую слабость в технике композиции; это было бы средством против удушья выдумки, прибеганием к самому утонченному яду, который уничтожает ремесло в зародыше; я охотно определил бы этот эксперимент — если он таковым в действительности является, личность не чувствует себя ответственной за свое творчество, бросаясь просто-напросто от непризнаваемой слабости, от путаницы и временного облегчения в ребяческую магию — итак, я определил бы этот эксперимент как случайность по недосмотру. (П. Булез. Алеа)

Дивный оксюморон: hasard par inadvertance. И случайность должна поддаваться контролю. Имя Кейджа не названо, но тот прекрасно понимает, против кого разливается желчь его ami français: После того, как Булез несколько раз утверждал, что невозможно делать то, что я поставил себе целью, он открыл для себя «Книгу» Малярме. Таковая было операцией случайности до мельчайших деталей. В моем случае этот принцип должен был быть отброшен с самого начала; в случае Малярме он неожиданно стал приемлемым. Теперь Булез продвигает случайность, но это должно быть его собственный тип случайности. (Джоан Пейзэр. Булез: композитор, дирижер, загадка)

Кругом, возможно, Кейдж, название концертной программы Алексея Любимова.

Кругом, возможно, Бог, в оригинале, у Александра Введенского. Еще один автор на Б, к которому я питаю глубокий интерес.

Кругом, возможно, Малярме с Булезом.

 

Буковский: дисциплина пьяницы

1) Приемник, настроенный на радиостанцию классической музыки.

2) Шестибаночная упаковка пива.

3) Стопка чистой бумаги.

4) Печатная машинка.

Считавшие Буковского взбалмошным поэтом (основываясь лишь на его собственных текстах и, позднее, на легенде, созданной им самим) не ведали того, что он всегда аккуратно одевался (даже если его одежда была весьма скромной), придерживался строго распорядка дня и даже его пристрастие к спиртному оставалось под контролем. Он пил ежедневно, мог сурово запивать на три-четыре дня, но это никогда не мешало ему ходить на работу, на скачки или писать стихи.

Дисциплина стала одним из главных лозунгов Буковского. Часть дня он обязательно посвящал поэзии. Он понимал, что литературное творчество требует выделения особого времени для прояснения духа. (Нили Черковский. Хэнк: Жизнь Чарлза Буковского)

 

Единственное — уличный шум, вот от него трудно защититься.

 

Эти двое

что живут напротив меня

гоняют Боба Дилэна

круглые сутки

на своем стерео

 

они врубают его

на полную громкость

а это очень мощное

стерео

 

все соседи

слушают Боба Дилэна

за просто так

 

а я имею по максимуму

поскольку живу в берлоге

напротив их берлоги

 

я слушаю Дилэна когда сижу в сортире

я слушаю Дилэна когда занимаюсь сексом

и тогда когда пытаюсь заснуть

 

иногда я вижу их

на тротуаре

молоденьких и чистеньких

вышедших чтобы купить жратвы

и туалетной бумаги

 

это одна из самых красивых

соседских

пар

(Ч. Буковский. Боб Дилэн)

 

Русский Бо́ба

 

Я опять опускаюсь на мысленном лифте

в Грэнич-вилидж начала шестидесятых

с нетерпением что-то разведать, расслышать,

разглядеть и, вернувшись в сегодня, понять.

 

Там гутарит, гитарит, поет Бо́ба Дивов.

Супертрио «Петруша, Павлуша да Марья»

режет воздух спасительными голосами,

чтобы легче, вольготнее было дышать.

 

А затем — к Керуаку на северо-запад,

где лесничим на Опустошения пике

Ваня складывает сэнрю и хокку.

 

И глаголы эпохи: «курить» и «писать».

 

Примечания:

Ваня, Жан-Луи, подлинное имя Джека Керуака.

Бо́ба Дивов, Боб Дилэн.

«Петруша, Павлуша да Марья», американская фолк-группа «Питэр, Пол энд Мэри».

 

Мои предки были русскими. Не знаю, каким образом они получили немецкую фамилию Циммерман. (Б. Дилэн. Интерью Рону Розенбауму, 1978)

 

Чехов — мой любимый писатель. (Там же)

 

Тексты Дилэна смесь простонародных проповедей в стиле Вуди Гатри, вспышек демонических образов, как у Рэмбо, и даже толики социальной критики, напоминающей Евтушенко. (Боб Шелтэн)

 

Десятки дилэновских интервью, где ему задают одни и те же вопросы — о политической ангажированности его песен, об измене акустическому фолку, об обращении в христианство — а он, бедняга, с удивительным терпением повторяет одни и те же ответы. Но иногда, выйдя за навязываемые долдонами-журналистами рамки, неожиданно проговаривает нечто, что хочется переложить верлибром.

 

Поэты не водят машин.

Поэты не ходят в супермаркеты.

Поэты не выставляют мусорных баков на улицу.

Поэты не состоят в родительских комитетах.

Поэты не просят социального жилья.

Они даже не отвечают на звонки.

Они даже ни с кем не говорят.

Они много слушают и обычно знают, почему они поэты.

 

Мир больше не нуждается в стихах.

Есть Шекспир, есть достаточно всего другого.

О чем бы вы ни подумали, это уже написано.

Возможно, было слишком много электричества, как говорят некоторые.

Лампочки заполонили собою все.

 

Поэты живут в деревне.

Они ведут себя по-джентльменски.

Они живут согласно своему кодексу чести.

И умирают без гроша в кармане.

Или тонут в реках.

Поэты обычно плохо кончают.

Посмотрите, как жил Китс.

Или Джим Морисэн, если считать его поэтом.

Хотя некоторые говорят, что он не умер, а обретается в Андах.

(Интервью с Полом Золо, 1991)

 

Брэль — Достоевский — Блок: собачонка и Прекрасная дама

 

Не оставляй меня

Я больше не буду плакать

Я больше не буду говорить

Я спрячусь там

Чтобы смотреть

Как ты танцуешь и улыбаешься

И слушать

Как ты поёшь а затем смеёшься

Позволь мне стать

Тенью твоей тени

Тенью твоей руки

Тенью твоей собаки

   (Жак Брэль. Не покидай меня)

 

Песня пишется ради трех слов, — говорил Брэль, — трех слов, пронзающих ваше сердце, однажды, непонятно почему. Ради этих трех слов пишется стихотворение. Ищутся фразы, которые приносят их, окружают их. Что важно, так эти три слова. Прочее — лишь наполнитель». Очень похоже, что эти слова Жак нашел у Достоевского, в «Кроткой»: «Больше я ничего, ничего не спрошу у тебя, — повторял я поминутно, — не отвечай мне ничего, не замечай меня вовсе, и только дай из угла смотреть на тебя, обрати меня в свою вещь, в собачонку…» (Марк Робэн. Жак Великий: Роман Жака Брэля)

 

Моя дружба с Брэлем была дружбой ночи и борделя. В турне Брэль проводил все время в борделях. Девчонок он не трогал, он с ними приятельствовал. Он приходил и всю ночь пил пиво. Он часто брал меня с собой, например, в Трувиле. Когда он появлялся, все девчонки приходили поздороваться с ним, обращаясь к нему по имени. (Джони Алидэ. Интервью журналу «Слова и музыка»)

 

В ресторане «Пекарь» барышня с Невского рассказала мне:

— Это у вас книжечка того Блока, известного? Я его тоже знала, впрочем — только один раз. Как-то осенью, очень поздно и, знаете, слякоть, туман, уже на думских часах около полуночи, я страшно устала и собиралась идти домой, — вдруг, на углу Итальянской, меня пригласил прилично одетый, красивый такой, очень гордое лицо, я даже подумала: иностранец. Пошли пешком, — тут, недалеко, по Караванной, десять, комнаты для свиданий. Иду я, разговариваю, а он — молчит, и мне было неприятно даже, необыкновенно как-то, я не люблю невежливых. Пришли, я попросила чаю; позвонил он, а слуга — не идет, тогда он сам пошел в коридор, а я так, знаете, устала, озябла и заснула, сидя на диване. Потом вдруг проснулась, вижу: он сидит напротив, держит голову в руках, облокотясь на стол, и смотрит на меня так строго — ужасные глаза! Но мне — от стыда — даже не страшно было, только подумала: «Ах, боже мой, должно быть, музыкант!» Он — кудрявый. «Ах, извините, говорю, я сейчас разденусь».

А он улыбнулся вежливо и отвечает: «Не надо, не беспокойтесь». Пересел на диван ко мне, посадил меня на колени и говорит, гладя волосы. «Ну, подремлите еще!» И — представьте же себе! — я опять заснула, — скандал! Понимаю, конечно, что это нехорошо, но — не могу! Он так нежно покачивает меня, и так уютно с ним, открою глаза, улыбнусь, и он улыбнется. Кажется, я даже и совсем спала, когда он встряхнул меня осторожно и сказал: «Ну, прощайте, мне надо идти». И кладет на стол двадцать пять рублей. «Послушайте, говорю, как же это?» Конечно, очень сконфузилась, извиняюсь, — так смешно все это вышло, необыкновенно как-то. А он засмеялся тихонько, пожал мне руку и — даже поцеловал. Ушел, а когда я уходила, слуга говорит: «Знаешь, кто с тобой был? Блок, поэт — смотри!» И показал мне портрет в журнале, — вижу: верно, это он самый. «Боже мой, думаю, как глупо вышло!»

И действительно, на ее курносом, задорном лице, в плутоватых глазах бездомной собачонки мелькнуло отражение сердечной печали и обиды. Отдал барышне все деньги, какие были со мною, и с того часа почувствовал Блока очень понятным и близким.

(Максим Горький. А. А. Блок)

 

Улетающий Боков

Мы с Боковым в Париже редко встречались вне работы, поэтому я о его жизни мало что знал. Как-то раз знакомая повела меня в одну квартиру, где, как я узнал, уже войдя, будет выступать Боков. «Он такой оригинальный!» сказала мне знакомая. Действительно, Боков читал свои стихи, не помню, чему или кому они были посвящены, только я с удивлением увидел, что он при этом машет большим крестом, сделанным из надутых презервативов. «Каждый сходит с ума по-своему», сказал я знакомой. Разумеется, будучи неверующим, я на Бокова не обиделся, но счел его шутки проявлением довольно-таки дурного вкуса. (Владимир Рыбаков. Николай Боков)

Художественность презерватива. Вот подробности акции, давно занимавшей меня, — записано со слов самого Бокова.

Окрестности Дюссельдорфа. 1980-й или 81-й год. Николай и немецкий перформер Гидо.

Акция: Около тысячи презервативов, надутых газом. Ленты с надписью на разных языках:

Вы (...)[2], а мы летаем!

Гидо должен был подняться в воздух вместе с презервативами, разбросать листовки с тем же текстом и перелететь через Рейн. Николай подстраховывал бы его с земли, держа в руках конец каната, к которому прикреплены презервативы.

Ход акции: Гидо поднялся в воздух метров на десять, пробыл там несколько минут, после чего презервативы начали в массовом порядке тереться друг о друга и стремительно лопаться. Гидо упал и сломал себе ребро.

(На Гобеленах)

 

Люди не могут принять, что ты незаметно уходишь, как тот, с кого достаточно планеты Земля, — туда, где растут цветы Покоя. (Клод Дэбюси. Письмо Анри Леролю, 17 августа 1895)

 

С каким удовольствием я поехал бы теперь в цивилизованные страны, в Петербург, например, чтобы пожить там, потрепать свою особу. Я чувствую, как здесь я не живу, а засыпаю или все ухожу, ухожу куда-то без остановки, бесповоротно, как воздушный шар. (Антон Чехов. Письмо Вере Комиссаржевской, 25 августа 1900)

 

Дело в том, что у меня же был период, когда я бросил всю литературу. Обращение, потом всё это зачеркнуто, я уничтожаю все дневники свои, всё-всё, и я уже не думал, что вернусь когда-нибудь обратно. В таком состоянии я прожил 13 лет. То есть для меня логично было бы умереть и закончить свою жизнь. В пещере моей было место, где я должен был лечь и умереть, и даже был знакомый, который должен был приехать и заделать меня в этом углу пещеры, зацементировать и оставить, похоронили этого человека там, и уехать, никто бы ничего не узнал никогда. (Н. Боков. Беседа с Михаилом Сухотиным)

 

Видно, впрямь дорога к Богу —

слишком длинная дорога,

слишком дорого и много...

Господи, прости!

 

Значит, время свое справил,

значит, я уже отчалил,

значит, я уже причалил...

Боже, пропусти!

 

Бог сказал: твои печали...

и сказал: все так кончали...

и сказал: все так вначале...

проходи.

(Андрей Битов. Улетающий Монахов)

 

Между землей и человеком вырос лист. Между небом и человеком возникло облако. Жизнь последнего отчасти является жизнью падающего листа, а отчасти летучего пара. (Джон Рёскин. Современные художники)

 

Бродский: зацикленность

Сентябрь 2001-го. Приехала старинная знакомая из Москвы. Много пила. Много-много говорила. В частности, рассказала историю о том, как на заре туманной юности общалась во Франкфурте с солидными профессорами-гуманитариями. Был там и один литературовед-американец, который сказал, что у него в Штатах есть друг, русский поэт. Друга очень интересует, читают ли его на родине. Называется имя. «Конечно, читают! — отвечает она с восторгом, — просто даже от руки переписывают. Ведь книг-то нет». На дворе 1987-й, нобелевский.

Американец просит ее адрес. Через полгода ей приходит письмо. На листочке в линеечку: «Дорогая *! Я узнал, что у Вас нет моих стихотворений. Посылаю Вам одно». Далее следует: «В холодную пору, в местности, привычной скорей к жаре…»

«Нет, ну какой гениальный пиар! Он был фантастический пиарщик! Какая красивая история должна была гулять по Москве! Скромная девочка-интеллигенточка получает письмо от великого поэта». «Нет, ну!» «Ну, нет!» Пиар, пиарщик, пиарить. Эпоха всеобъясниловки через постмодернизм сменяется новым словесным фетишем: public relations. Вы не можете считаться приличным человеком, ежели не вворачиваете в разговор новую мантру, новое заклинание. Д-дайте! Д-дайте нам идею! Но только одну! И только попроще! Поциничнее! Чтобы можно было с победоносным видом препарировать сегодняшний день, а заодно и всю мировую историю.

 

Ранее обыкновенного лег он в постель, но, несмотря на все старания, никак не мог заснуть. Наконец желанный сон, этот всеобщий успокоитель, посетил его; но какой сон! еще несвязнее сновидений он никогда на видывал. То снилось ему, что вокруг него все шумит, вертится, а он бежит, бежит, не чувствует под собою ног… вот уже выбивается из сил… Вдруг кто-то хватает его за ухо. «Ай! кто это?» — «Это я, твой пиар!» — с шумом говорил ему какой-то голос. И он вдруг пробуждался. То представлялось ему, что он уже пиарит, что все в домике их так чудно, так странно: в его комнате стоит вместо одинокой — двойная кровать. На стуле сидит пиар. Ему странно; он не знает, как подойти к нему, что говорить с ним, и замечает, что у него гусиное лицо. Нечаянно поворачивается он в сторону и видит другой пиар, тоже с гусиным лицом. Поворачивается в другую сторону — стоит третий пиар. Назад — еще один пиар. Тут его берет тоска. Он бросился бежать в сад; но в саду жарко. Он снял шляпу, видит: и в шляпе сидит пиар. Пот выступил у него на лице. Полез в карман за платком — и в кармане пиар; вынул из уха хлопчатую бумагу — и там сидит пиар… То вдруг он прыгал на одной ноге, а тетушка, глядя на него, говорила с важным видом: «Да, ты должен прыгать, потому что ты теперь уже пиарщик». Он к ней — но тетушка уже не тетушка, а колокольня. И чувствует, что его кто-то тащит веревкою на колокольню.

«Кто это тащит меня?» — жалобно проговорил Иван Федорович. «Это я, пиар твой, тащу тебя, потому что ты колокол». — «Нет, я не колокол, я Иван Федорович!» — кричал он. «Да, ты колокол», — говорил, проходя мимо, полковник *** пехотного полка. То вдруг снилось ему, что пиар вовсе не человек, а какая-то шерстяная материя; что он в Могилеве приходит в лавку к купцу. «Какой прикажете материи? — говорит купец. — Вы возьмите пиара, это самая модная материя! очень добротная! из нее все теперь шьют себе сюртуки». Купец меряет и режет пиар. Иван Федорович берет под мышку, идет к жиду, портному. «Нет, —говорит жид, — это дурная материя! Из нее никто не шьет себе сюртука…»

В страхе и беспамятстве просыпался Иван Федорович. Холодный пот лился с него градом.

Как только встал он поутру, тотчас обратился к гадательной книге, в конце которой один добродетельный книгопродавец, по своей редкой доброте и бескорыстию, поместил сокращенный снотолкователь. Но там совершенно не было ничего, даже хотя немного похожего на такой бессвязный сон.

 

Новый кошмар гоголевского персонажа. Обидно и за Шпоньку, и за листочек с «Рождественской звездой».

 

Борхес и сестра таланта

Если всякий большой писательпророк, то пророк Интернета — Борхес. Его занимали две вещи: переизбыток информации и экстаз. В большинстве случаев именно первый ведет у него ко второму: «Вавилонская библиотека», «Сад расходящихся тропок», «Фунес, чудо памяти», «Алеф», «Память Шекспира»…

«Алеф» содержит профетическое описание социальных сетей, их неостановимой фотоалчности, экстатической булимии образов. Заводя аккаунт, мы, по сути, даем обещание: «Принимаю память Шекспира», где «Шекспир» — не друг, но Фрэнд, Другой со всеми своими событиями, в большинстве своем незначительными, обратившимися в воспоминания: песенки на Ютьюбе, лица соседей, шутки друзей — ср. с набором шекспировских воспоминаний у борхесовского героя. И виртуальные самоубийства, побеги из соцсетей, закрытие онлайн-дневников — это признание непосильности груза многопамятья. В итоге Херман Зёргель решает избавиться от подарка, сделанного ему коллегой-шекспироведом, и передаривает его по телефону безымянному лицу. Герой «Алефа» предпочитает объявить свое откровение ложным.

Можно ли написать роман об экстазе? Вряд ли. Жанр, идеально заточенный под экстаз, — хокку. Три строчки, 17 слогов. Трехстишие про бултых лягушки в старом пруду — семнадцатисложный промежуток между двумя вечностями. Стихотворение Басё стало образцом жанра, поскольку в совершенстве выражает философию дзэна: вначале была Тишина, и в нее возвращается все. Борхес принадлежит к другой традиции и поэтому пользуется жанром рассказа, который вмещает у него и описание самого экстаза, и подступов к нему, и нередко отказа-отхода.

Двадцатый век открывается Чеховым и заканчивается Борхесом, двумя великими рассказчиками, обошедшимися без романов. Аргентинский библиотекарь сочинял короткие истории, писал не книги, а резюме книг, словно составлял библиографическую справку. И это вполне соответствовало духу перегруженного культурной памятью столетия — памятью, не защитившей нас от его же, столетия, зверств.

 

Ты откажешься от тщеславного заблуждения — написать свою великую книгу. Заблуждения, внушенного нам «Фаустом» Гётэ, «Саламбо», «Улиссом». (Х. Л. Борхес. 25 августа 1983 года; перевод В. Кулагиной-Ярцевой)

 

Роман-роман.

Почему? Отчего?

Кто сказал, что надо обязательно писать роман?

Потому что большинство премий дают за опус в этом жанре?

Потому что роман и — критика, роман и — разговоры вокруг, роман и — дэ-э-вушки, роман и — Леон Толстой?

Откуда эта одержимость? Я думаю о романе, когда вижу помидоры в супермаркете: чистенькие, гладенькие и без вкуса. Вкусный попадается редко, по недосмотру торговцев; обычно он с гнильцой.

Есть название, которое приходит в голову прежде всего. Из него, как из имени, задающем всё, вплоть до фонетики текста, вырастает остальное.

Есть первая фраза.

Общее ощущение пути.

Никогда не знаю, сколько страниц займет текст. Одно верно написанное предложение дает энергию для написания следующего. Текст вы-писывается из себя, как веревка из шляпы фокусника. Вынул — кланяйся и уходи. А не ложь взад и не вытаскивай по новой.

Значок для выходов в литературный свет: «Я НЕ ПИШУ». И подпись: «РОМАНОВ».

 

Две версии одной истории

Ему всегда была присуща смелость. Два-три года назад неизвестные телефонные голоса угрожали убить его. Устав от угроз, он ответил: «Послушайте, я живу на такой-то улице, в таком-то доме, на седьмом этаже, и на двери висит табличка, на которой указано „Борхес”, вы не ошибетесь. Я почти не выхожу из дома, и сам открою дверь, когда позвонят. Так что убить меня совсем не трудно. Если вы сделаете это, я буду вам благодарен. Нет ничего более предпочтительного для писателя, чем насильственная смерть. Доказательства тому — Лугонес и Гардэль. Так что не теряйте времени, жду вас». После этого звонки прекратились навсегда. (Мариа Эстэр Васкес. Борхес; образы, воспоминания, диалоги)

 

Помню, как однажды моей матери позвонили; это был грубый голос террориста:

Я убью тебя и твоего сына.

Почему, сударь? — осведомилась мать с несколько неожиданной вежливостью.

Потому что я перонист.

Ну что ж, — сказала мать. — Мой сын каждое утро выходит из дома в десять часов. Вам будет достаточно его подождать, и вы убьете его. Что касается меня, то мне только что исполнилось… (не помню, сколько, восемьдесят с чем-то лет), поэтому советую не терять времени, разговаривая со мной по телефону, иначе вы опоздаете, и я уже умру.

И она повесила трубку. Назавтра я спросил ее:

Вчера вечером кто-то звонил?

Да, какой-то дурень позвонил мне в два часа ночи.

И она пересказала мне их разговор. После этого звонки прекратились, скорее всего, телефонный террорист онемел от изумления, поскольку он больше не осмеливался нас беспокоить. (Хорхе Луис Борхес, Освальдо Феррари. Новые диалоги)

 

Борхес Лебедев и я (перевод Д. Бубина)

События — удел его, Лебедева. Я бреду по Парижу и останавливаюсь — уже почти машинально — взглянуть на маскарон и прежнюю вывеску, сохраненную новыми владельцами (книжный магазин «Мясная лавка»); о Лебедеве я узнаю из мэйлов и вижу его фамилию в списке преподавателей русской кафедры или в словаре современных писателей. Я люблю старинные фотопортреты размером 6 на 10 см, ресторанные путеводители, винилы «Пятиугольника», историю орфографических реформ, вкус улуна и прозу Борхеса; он разделяет мои пристрастия, но с таким самодовольством, что это уже походит на роль. Не стоит сгущать краски: мы не враги — я живу, остаюсь в живых, чтобы Лебедев мог сочинять свою литературу и доказывать ею мое существование. Мне суждено остаться им, а не мной (если я вообще есть), но я куда реже узнаю себя в его книгах, чем во многих других или в самозабвенных ситарных миндах. Однажды я попытался освободиться от него и сменил мифологию подмосковного городка на психогеографические игры в Лютэции. Теперь и эти игры принадлежат Лебедеву, а мне нужно придумывать что-то новое.

Я не знаю, кто из нас двоих пишет эту страницу.

 

НЕ ТОЛЬКО БОРХЕС

 

Про Юру Гурова

Гурова иногда называли вспыльчивым, но для меня он остался человеком вспышечным. Ибо все в нем было красиво: и подъемы темперамента, и замирания. И вспоминaeтcя — вспышками.

 

Вспышка первая

Год эдак девяностый.

Юра с шиком прибыл в Париж. Разъезжает на собственной машине. Остановился по-барски, у приятеля-госторговца в официальной советской резиденции неподалеку от посольства.

Поздний летний вечер. Гуров, Коняшов[3] и я высаживаемся у Инвалидов, любуемся верхушечной подсветкой купола. Юра, отвосхищавшись собором, переводит свой артистический взгляд в сторону Эйфелевой башни и произносит похвальную речь в ее честь. Звучит на удивление небанально.

 

Вспышка вторая

Гуров решил остаться в Париже.

Жировка кончилась. Машина сломалась и где-то тихонько гниет. Юра поселился в легендарном сквоте на улице Жюльеты Додю и невозмутимо бомжует.

Появляюсь там как-то утром, прямиком с Сергиевского Подворья, где я жил и семинарствовал. Они с Флором[4] только-только продрали глаза и думают о завтраке. Денег, естественно, нет. Меня воспринимают божьим посланником и отправляют на угол к арабу за провизионом.

 

Вспышка третья

Гуров написал нечто абстрактное: золотистые фигуры на завораживающем темно-зеленом фоне.

«Сядь посмотри. Это моя „Троица”. Лучше рублевской».

Улыбка, борода, лукаво-веселый взгляд Пугачева из «Капитанской дочки».

 

Вспышка четвертая

Ю. Г. в отчаянно-молодецком порыве раздолбал все свои работы молотком. Совершенно обалдевший сквотоначальник Рэнэ[5] сидит в сторонке и уважительно посматривает на Юру. В этот момент рождается гуровская легенда.

 

Вспышка пятая

На Додю, в комнате справа от входа идет неторопливая тусовка. Тиль[6] варганит на плите обед. Появляется какая-то бабенция в дурацкой понтовой шубе, эдакое эмигрантское хамье, устраивается за столом и начинает капризным голосом требовать у Тиля еды и вина, тут же наезжая на него за якобы невкусность и непитейность предложенного.

Женолюб и джентльмен Тиль смущен и молчит.

Гуров, сканируя ее с ног до головы взглядом, спокойно, внятно, по слогам произносит: «Да-ма! И-ди-те-на… Я понятно выражаюсь? Сюда люди приходят за искусством, а не за жратвой».

Баба ужимается под своей шубенцией до размеров скелета, лицом же напоминая себя, но в глубокой старости.

Замечательная сцена! Один из лучших эстетических уроков, на которых я удостоился чести присутствовать.

 

Вспышка последняя

Дежурю смотрителем в музее Ар-дэко, моем первом месте работы в Париже. Выставка Рэнэ Лалика только-только открылась, посетители валят толпой. И вдруг Гуров, кажется, вместе с Батусовым[7]. Веселый, внимательный. С удовольствием говорит обо всем, кроме как о своем завтрашнем отъезде в Россию (об этом я узнаю позднее).

А вскоре приходит известие, что где-то под Псковом, куда Юра отправился навестить мать, он, вспыхнув-вспылив, выпрыгнул на ходу из автобуса и был задавлен машиной.

 

МарьВасильна

Фонтэнэ-о-Роз, или Фонтэнэ-о-Розанова. Подпарижский городок, в котором Синявские, эмигрировав, купили дом. Прудик-лужица на лужайке перед домом. В прудике одинокая грустная красная рыбка, антипод МарьВасильны.

Распределение ролей у Синявских на людях было неизменным: МарьВасильна — злыдня, Андрей Донатович — носитель высокой культуры, интеллигент-человеколюб. Он появлялся лишь к обеду, говорил мало. Съедал яичницу с сосисками, выпивал чаю, восклицал что-нибудь вроде «Марья, „Учитесь властвовать собою...”!» в ответ на ехидную реплику супруги и вновь исчезал в своем кабинете на втором этаже. Яичницей и чаем в Фонтэнэ угощали всех: и обитателей дома, и гостей, и сотрудников «Синтаксиса» — на кухне, за общим столом.

Поначалу, звоня МарьВасильне, я представлялся как «Андрей Лебедев». Она ехидничала на этот счет, что звучит уж больно официально и претенциозно. Но не представляться же мне было просто «Андреем»?.. Андрей в ее жизни был один. Довольно быстро я стал «Дьяконом», поскольку учился на Сергиевском подворье в Париже и выглядел семинаристом: бородка, полудлинные волосы с пробором посередине.

В 1991 году мы с художником Александром Путовым решили издать совместно альбом-мистификацию «Алексей Дорогин: Каталог персональной выставки» с моим текстом и его рисунками. Я неизбежным образом оказался у МарьВасильны. Неизбежным, поскольку «Синтаксис» был тогда единственным русским издательством во Франции, готовым выпустить за авторский счет такого рода чудачество. С тех пор я часто появлялся в Фонтэнэ: помочь по «книгопечатне», как МарьВасильна называла «Синтаксис», развлечь разговорами, выслушать очередную главу из так и не дописанных воспоминаний «Абрам да Марья» — хозяйка дома устно оттачивала эпизод за эпизодом на гостях. Как и свои афоризмы, которые следовало бы собрать по ее знакомым в отдельную книгу. Вот полдюжины для зачина:

1) Дети и собаки должны идти впереди взрослых.

2) — МарьВасильна, как поживаете вы и Андрей Донатович?

— Мы поживаем интересно!

3) «Синтаксис» — не журнал Синявского. «Синтаксис» — мой журнал. А Синявский — его автор. Один из авторов (с нажимом на «один из»).

4) Я в своем журнале статей про Ахматову и Бродского не печатаю (по поводу кумиров советской интеллигенции).

5) МарьВасильна в одном из своих ярких этнических платьев, сшитых собственноручно, усадила меня делать макет «Алексея Дорогина» и недовольна получившимся:

Вы по какому принципу вклеиваете нумерацию страниц?

Да так, по благодати, — отвечаю я в православном тоне.

Дорогой мой, клеить надо не по благодати, а по центру!

6) В Доме писателя на Вэрнёйской улице выступает советолог Александр Адлер. Среди кланяющихся МарьВасильне пожилой благообразный господин, кажется, известный всем, но не мне-новоэмигранту. Говорю ей, что он похож на Ива Монтана. Слышу в ответ сказанное с затаенной нежностью: «Все старые евреи, как счастливые семьи, похожи друг на друга».

 

В последний мой визит она, уже не узнавая ближних, спросила, откуда я. Пытаясь оставаться невозмутимым, я ответил, что давно живу в Париже. «А я думала, вы приехали из России. У вас хороший русский язык». К тому времени мы были знакомы два десятка лет.

 

Памяти Турка

Для меня мое воспоминание непоколебимо;

может быть, оно ложно, но непоколебимо.

Жорж Пэрэк

 

Как помянуть человека в интернет-эпоху? Копипастить его CV? Клик-клик, и вы в Википедии. Надеюсь, однажды какой-нибудь коняшовский коллега, «человек с киноаппаратом», снимет о нем фильм (а он умел снимать о других). Поместит на Ютьюбе, даст ссылку в той же Вике.

Но остаются воспоминания, которые не впишешь в новосредневековый формат виртуальной энциклопедии.

 

Коняшов — фамилия официальная. Коняшов — телевизионщик, продюсер любимого народом «Дог-шоу», издатель и детский поэт. «Самое интересное сейчас происходит на телевидении. Если бы Пушкин жил в наше время, он работал бы на ТВ».

Розенштром — для немногих: филолог и поэт «просто».

Саша, как тебя представлять: как Коняшова или Розенштрома?  Я слегка запутался.

Я сам давно запутался.

 

«Два капитана».

«Два Александра два».

Лучше всего написал бы о Розенштроме Александр Галушкин, с которым они делали культовый литведческий журнал «De Visu». Да не успел: Александр «Первый» умер в марте, Александр «Второй» — в июле 2014-го.

«De Visu» закрылся, потому что Галушкин, отдавая все свое время редактуре чужих текстов, наступал на горло собственной филологической песне. Филологом он был въедливым, ответственным, очень заботился о высококачественности своей научной марки. Розенштром был обижен его уходом. Галушкин чувствовал обиду на расстоянии и сам в свою очередь сильно переживал.

Шли годы. Шли годы и годы. «Пишет Маше [Вайсман, жене А. Коняшова], что предлагает мне мир и протягивает руку дружбы. Только поздно уже — руку подавать».

И скучно, и грустно, и некому...

 

Его единственная книга «взрослых» стихов называется «Жалобы турка». Отсылка к одноименному лермонтовскому стихотворению 1829 года, завершающемуся четверостишием:

Там рано жизнь тяжка бывает для людей,

Там за утехами несется укоризна,

Там стонет человек от рабства и цепей!

Друг! этот край... моя отчизна!

 

Романтически-подростковый каталог несовершенств русской жизни, которому Лермонтов, двенадцатью годами позднее, оспорив сам себя, скрыто противопоставит «Родину». Из финальной строки про «этот край» вырастет «Эта страна» Розенштрома. «Родина, отчизна, отечество, домашний очаг, родное пепелище, тень ветвей — кто там еще норовит вклиниться в эту очередь за мраморными соплями и гранитными носовыми платками? Называющих эту страну — этой страной». Эссе Розенштрома — последнее в книге «Vita sovietica». «Неакадемический словарь-инвентарь советской цивилизации», как гласит ее подзаголовок, вышел в издательстве «Август», созданном Коняшовым. «Август» выпустил ее в мае. 2012-го.

Мне не хотелось завершать словарь на мрачной ноте. В одной из его первых редакций за «Этой страной» шла статья другого автора, вдохновленная советским бытом и русским эротическим фольклором.

Саша, я не знаю, какой статьей должен заканчиваться словарь.

Я тоже не знаю, но он точно не должен заканчиваться статьей «Яйцо».

А открывается словарь моим редакторским предисловием. Первый его вариант был напитан горечью от результатов думских выборов 2011 года. Коняшов сказал мне, что он решительно против такого предисловия и что нам не стоит встревать в политику. Я предисловие переписал, но потом долго язвил себя вопросом: не было ли в этом нравственного компромисса? Теперь я понимаю, что Розенштром тайно отстаивал место для собственного эссе, ставшего, по сути, послесловием к книге. В связке с моим вступлением это было бы явным перебором по части политических ламентаций — как играть на рояле, не снимая ступни с педали.

 

Галушкин был человеком действия, человеком больших проектов и их неукоснительного воплощения. Коняшов-Розенштром сделал в жизни не меньше, производя впечатление того, кто не столько действует, сколько дает делам совершаться. Держался он всегда невозмутимо, но это было невозмутимостью теневого постановщика, которому стоило просто оказаться рядом и всё вокруг принимало черты действа. Утверждал, что за границей следует говорить только по-русски, ибо наш язык любят все и радуются, когда к ним обращаются на нем.

 

Монмартр. Площадь у памятника «Человеку, проходящему сквозь стену». Ширвиндт и Коняшов снимают материал для своей программы «Хочу знать». Миша дурачится перед камерой, кокетливо выгибает бедро, приподнимает полы плаща, пародируя Мэрэлин Мэнрэу. Саша, стараясь не попасть в кадр, наблюдает за происходящим — молча, поглядывая на часы. Спектакль совершается.

 

Монжеронский замок. Коняшов с киногруппой приехали снимать парижскую часть фильма о СМОГистах и поселились в Центре помощи русским эмигрантам. Саша присматривается к местной человеческой фауне и впечатлен Ю. В. Титовым. Юрий Васильевич — русский художник-космист, бывший московский диссидент, которому приписывают авторство лозунга «Уважайте советскую конституцию!» Уже в эмиграции, после самоубийства жены, не выдержавшей отъезда, он пережил религиозное откровение и объявил себя святым Георгием, Богом-Отцом на Земле. Стрельнув сигарету у вежливых гостей, Юра рассказывает о своем видении: «Я шел по площади Согласия и вдруг увидел над Луксорским обелиском головы Толстого и Достоевского, а еще выше, над ними, была моя голова! Я очень удивился». Саша разделяет с Юрой его удивление.

 

Париж, Гобелены. Ждем с женой в гости Сашу. Звонок по телефону.

Что купить?

Бутылку.

Какого вина?

К добе. Скажи виноторговцу: «Пур ля доб, силь-ву-пле».

Дóба (daube) — провансальская похлебка из говядины и овощей, приготовленная с добавлением вина; женина родня по матери — из Прованса. Появляется Саша с двумя бутылками.

Уж очень весело все на меня смотрели.

А почему?

Да сказал, как научили, продавцу: «Пур ля доп».

Для русского конечная согласная — неизбежно глухая. «Доб» или «доп», какая разница, говорим с иностранцами по-нашему, им нравится. Только «доп» (dope) по-французски — уличное словцо для обозначения наркотика, от «doper», «давать допинг».

 

Иногда воспоминания о нем возникают у меня неожиданно. Разбираю на работе старые учебные ксерокопии. Юрий Казаков «Двое в декабре». Рассказ, вполне подходящий для чтения со студентами-французами. Простой язык, любовный сюжет, много-много русского снега; мы унаследовали его на кафедре от старых преподавательниц, поклонниц всего по-чеховски деликатного, по-паустовски лиричного. Тем не менее он каждый раз вгоняет меня в тоску. Казаковская проза — это не чеховская деликатная грусть, это Чехов под обезболивающим. Тишайший советский экзистенциализм, но оттого не менее безнадежный.

Коняшов рассказывал, как трепетным юношей, в компании двух таких же восторженных девиц, ездил знакомиться с Казаковым в дальнюю подмосковную глухомань. Общие друзья наказали им взять с собой кошелку водки. Зима. Добрались в сумерки. Долго стучались в дом, пока дверь не открылась сама, будучи незапертой. Казаков спал. Ждали, сдерживая дыхание, его пробуждения. Наконец он проснулся, посмотрел на гостей мутным похмельным взглядом и спросил: «Водка есть?» — «Есть!» — ответили они с солдатской преданностью и протянули ему бутылку. Он сдернул с горлышка козырек, вбулькал в себя содержимое поллитровки и опять отключился. Восторженное юношество посидело еще немного и потопало по снегу на станцию. «Так я встретился с писателем Казаковым», — закончил задумчиво Коняшов.

 

Турок? Скорее — меланхолический даос.

Восторженный печальник.

Человек-оксюморон.

Я начал понимать его «блюзы», внезапные приступы хандры, только после того как у меня самого забарахлило сердце. Но Коняшов к тому времени умер.

«Все самые необыкновенные истории, которые он рассказывал о себе, в конце концов оказывались правдой — кроме той, будто, по мнению врачей, ему оставалось жить полтора-два года». Это предпоследнее предложение моего «Я помню» — о нем.

 



[1]1 Некоторые имена и топонимы даются в авторском написании.

 

[2] В оригинале грубый глагол.

 

[3] Александр Коняшов, издатель, телепродюсер. О нем см. ниже отдельный очерк.

 

[4] Флориан (Флор) Кесслер, бард.

 

[5] Рэнэ Стрюбэль, художник, один из основателей арт-сквота на улице Ж. Додю.

 

[6] Тиль Мария Валентин (Валентин Смирнов), фотограф.

 

[7] Алексей Батусов, художник-модельер.

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация