Кабинет
Олег Ермаков

За сказкой

Документальный разсказ

Из книги «Живознание, или Хождение за три реки»  цикла «ЛѢСЪ ТРЬХЪ РѢКЪ»

 

1

 

В середине континента Джамбу находится озеро Анаватапта, расположенное к югу от Ароматных гор и к северу от Снежных гор и в окружности имеющее восемьсот ли. Его берега из золота, серебра и хрусталя, и наполнено оно золотым песком. Светлые воды его сияют, как зеркало[1], — так описывает Сюань-цзан озеро на материке Джамбу, то есть мир людей в окрестностях великой горы Сумеру, с которой мы сравнивали наш Валдай.

Из этого чудесного озера вытекают четыре реки: изо рта серебряного быка — Ганга, изо рта золотого слона — река Синдху, изо рта хрустального коня — река Фочу, изо рта шелкового льва — река Сидо.

Это озеро как бы центр сакральной карты.

Меня тоже занимал вопрос определения центра Оковского леса. На географической карте внимание сразу привлекает город Белый. В былые времена эти места называли Бельской Сибирью. Но теперь достаточно одного взгляда, чтобы понять: Сибирь эту вырубили. Вокруг Белого белые пятна.

Хотя поодаль от города к востоку и начинаются леса...

И они меня поманили в новое путешествие.

Рано утром, даже скорее на исходе ночи, выкатил я тележку с байдаркой и походным скарбом из подъезда, дождался автомобиля и укатил в Сибирь…

Но я уже знал тайну этого названия: Бельская Сибирь. Любопытно, что это наименование было в ходу не только среди народа, но и в официальных документах. Вот, например, в «Памятной книжке Смоленской губернии на 1857 год» есть такой раздел: «Статистическая, историческая и нраво-описательная записка о местности, называемой Сибирью, в Бельском уезде» В. Савинова.

В предуведомлении сказано: С быстротою распространяемого просвещения отеческою деятельностью нашего правительства, конечно, найдутся и описатели, но и в настоящее время, рассчитывая на труд потомства, каждый предок, владеющий пером и сведениями, по нашему мнению, должен вносить свою страницу в любопытную и поучительную книгу повествований и рассказов о России. Что думаем — то и исполняем[2].

Хороший девиз. Что думаем — то и исполняем.

Но… тут я немного смутился. Мои нынешние думы уже отличаются от всех прошлых дум. Две книги цикла «Лес трех рек» были в духе реализма: «Родник Олафа» о немом мальчике Спиридоне, ищущем избавления от своего недуга в двенадцатом веке, и роман «По дороге в Вержавск» о друзьях из Каспли, переживающих новое смутное время в тридцатые — сороковые годы минувшего столетия. А вот третья книга мне внезапно предстала сказкой. Третья книга неожиданно потребовала иного подхода, точнее, выхода — в сказку. За сказкой и отправился в географический центр этого обширного края — Оковского леса. Думаю сказку — сказку и исполняю? Возможно ли это? Риторика. Ответ очевиден: нет. Но… но почему же нам всем нравятся сказки? На самом деле человечество ведет сказка. Взять хоть сказку Николая Федорова о покорении космических пространств, обернувшуюся прозрениями Циолковского и полетом Гагарина. (Тут не могу не вспомнить, что Федоров был внебрачным сыном князя Гагарина.) Да, она не вполне осуществлена. Но — начало положено. Как говорил Федоров: Итак, скептицизм и критицизм, уничтожив веру в действительное существование совершенства, бессмертия, свободы, но не имея сил уничтожить в человеке потребность всего этого, тем самым заставляет, так сказать, человека поставить все это своей целью, своим проектом[3].

Потребность сказки, так можно определить и движитель этого нового похода.

Но в самом начале похода за сказкой или в сказку я вынужден развенчать одну померещившуюся сказку — про Бельскую Сибирь.

Произошло оно, это название, вовсе не из-за сходства лесных богатств края с таежными, а просто потому, что владелец сих мест, любимец Петра, граф Шереметев ссылал сюда, как сказано в записке Савинова, уродов, крестьян, замеченных в безнравственности.

И все же в той же записке идет речь и о лесах, мол, встретите обширный участок земли — с его неисходными лесами, в которых — то вьется ручеек, то встает холм живописный до того, что сам напрашивается под карандаш художника…. Это Бельская Сибирь…

Участники той экспедиции середины девятнадцатого века так и манят каждого неравнодушного предка взяться за перо. И я уже ощущал себя таким предком, глядя в окно автомобиля… Нет, уместнее все же ощущать себя уже потомком тех предков из Географического общества царской России. Ладно, потомок.

А предки подливали масла в огонь: Обширное протяжение России — в ее гигантских размерах, представляет взгляду наблюдателя бездну неисчерпаемых источников для разсказа и описаний, всегда полных новизны и интереса. Каждый ее уголок — или имеет важность на историческое право, или останавливает на себе внимание бытом и нравами жителей.

И я чувствовал голод, хотелось скорее оправдать ожидания предков из экспедиции Географического общества. Собрать сведения и сотворить разсказ.

Таксист высадил меня возле церкви. Нет, я не заказывал такси, это слишком дорого было бы, просто с этим парнем, родом из города Белого, работающим таксистом в столице и собравшимся на побывку, договорился через систему «Бла-бла» доехать попутчиком. Очень удобно, в половине четвертого утра ты стоишь на тротуаре улицы в Восточном Дегунино, а в половине одиннадцатого дня в Белом на улице, хм, да, Ленина, на какой же еще, попробуйте сыскать в стране город без нее. Удобно, а главное — дешево, так дешево, что я не удержался и накинул триста рублей до круглой цифры. Парень очень удивился, но возражать не стал. Мне он понравился в тот момент, когда зазвонил мобильник и парень ответил задушевно и просто: «Да, деда!» И потом выслушивал какие-то увещевания своего деда.

Первые сведения, я имею в виду живые сведения, о Белом я и получил от него: город бедный, но хороший, газ никак не подведут, так что все отапливаются лесом, хотя газ уже есть в соседней области, Смоленской, в тридцати километрах от Белого труба, но вот поди ж ты; роддома нет, и его жену или сестру, тут я не понял, пришлось везти в Тверь; чем здесь занимаются? — древесиной, чем же еще, хотя леса и повырубили; отличный хлеб с хрустящей корочкой можно купить часов в двенадцать в магазине за Аптечным переулком. Парень поразился, услышав, что когда-то Белый числился уездным городом Смоленской губернии; а еще раньше и крепостью Смоленского княжества. Но это для него не так важно. Почти по Достоевскому, солнце ли ходит вокруг земли, земля ли вокруг солнца? Но я-то смолянин до мозга костей, в моих костях эта смоленская смола, и мне хорошо от мысли, что Оковский лес был смоленским, ну, за исключением, самых северных опушек, уже тверских, ладно. И географический центр этой обширной территории — Белый — тоже звался смоленским. Местечковый патриотизм, ага. Но подождите, Оковский лес хранит какую-то всеобщую, всерусскую тайну.

А может, не хранит.

Это и предстоит узнать.

 

2

 

Около церкви попросил высадить меня неспроста.

В Белом нет гостиницы. Попытки списаться и созвониться с беляками — или как себя сами именуют жители? — закончились ничем, белым шумом. Объявления о сдаче в аренду квартир устарели. А мне так хотелось пожить в этом городе денька три, ведь — центр Оковского края! Побродить по улочкам, подышать, пытаясь настроиться на лады прежних обитателей.

Увы мне, увы, как говаривали прежде.

Вот я и выгрузился с тележкой и двумя туго набитыми рюкзаками на улице Ленина у церкви Петра и Павла, оборудованной в здании, где прежде размещался Дворец пионеров, решив, что это лучшее место для странника. Но сразу не потащился со своей поклажей в церковь, тем более что она находится резко внизу, обочь улицы Ленина. Кто знает, привечают ли здесь странствующих, как в былые времена — во времена той же экспедиции середины позапрошлого века. Новые времена — новые нравы. Правда, помню, в монастыре на истоке Днепра, возле которого в леску я поставил палатку и жил там, меня приглашали трапезничать; скорее всего, и кров предоставили бы.

Но церковь была заперта. Обошел ее и все-таки узрел живу душу, полнотелую кареглазую девицу, управлявшуюся в свечной лавке. Она легко приветила меня, дозволила оставить вещи тут же, сбоку от церкви, у стены, перед крылечком этой лавки.

И налегке пошел я бродить по городу Белому, то есть не совсем налегке, а с фотосумкой, а в ней, кроме «Никона», запасные аккумуляторы, провода, благословенная солнечная батарея, пауэрбанк, дневник, пачпорт, пухлый кошелек — впереди-то магазины со старыми кассами, а то и счетами деревянными. Не вольный бродяга, как в песне на стихи Даниила  Андреева: Слоняюсь только да слежу / Сорок, стрижей, ручей, межу, / Курганы в по-о-ле, — а какой-то спецкорр. Ну, в некотором смысле, да, корр. — не газеты или журнала, а радио, «Радио Хлебникова». Сейчас объясню.

В моем романе «Голубиная книга анархиста» герои, чудак и чудачка, Вася и Валя, знакомятся со странноватой компанией, выходящей на досуге в настоящий эфир. В этой компании друзей есть бизнесмен, он, в прошлом радиолюбитель, и купил простое оборудование, определенную частоту, оформил разрешение и все прочее, собрал команду ведущих, увлеченных людей, музыкантов, литераторов и, поклонник поэзии Председателя Земного Шара, так и назвал свое детище: Радио Хлебникова.

Рано или поздно это и должно было случиться: на Ютубе появилось «Радио Хлебникова». Правда, оно не совсем такое, как в романе, или даже совсем не такое. Я не бизнесмен, приглашать ведущих, покупать хорошие записывающие аудио-видеоустройства не имею возможности. Но на безвозмездной, так сказать, основе заманил несколько раз литераторов с читкой собственных произведений и чужих, Иличевского, Ярмолинца, поэта из Смоленска Кекшина, краеведа Кочаненкова (точнее, его жену). Пытался и других, но те реагировали вяло, обещали и не присылали своих читок. Зато на РХ есть ролик с игрой слепоглухого профессора Ежика, Суворова Александра Васильевича, на губной гармошке. Ежик — это его партийная кличка. В его окружении есть Рысь, Кит, Олень… Мое погоняло — Лесник. С Ежиком посчастливилось познакомиться года три назад, точнее, лет пять назад, когда я редактировал том прозы смоленского альманаха «Под часами». Суворов прислал свой дневник поездки в лагерь для детей с ограниченными возможностями под Екатеринбургом «Большое короткое счастье». У Ежика солидный послужной список: ведущий сотрудник Московского психолого-педагогического университета, почетный доктор гуманитарных наук Саскуаханского университета (штат Пенсильвания, США), действительный член Международной академии информатизации при ООН, автор книг по педагогике, философии, психологии, с 1 сентября 2022 года профессор, доктор наук кафедры специальной психологии и реабилитологии факультета клинической и специальной психологии МГППУ. И он поэт, философ, меломан, подаривший моему буддийскому роману «Круг ветра» — как раз о монахе, с которого и началась речь в этой книге, — музыку Вагнера. Ежик заставил меня снова подступиться к Вагнеру, которого я упразднил в моем меломанском списке только лишь из-за саркастических нападок Ницше в статье «Казус Вагнер». Вагнера любил учитель и духовный отец Ежика, философ Эвальд Ильенков. Но виной моему игнорированию Вагнера был не только Ницше. Опера есть опера. Тем более немецкая. Но и русская. Для очерка о Глинке я слушал его «Жизнь за царя», «Руслана и Людмилу» и поклонником оперы не стал. Слушал и «Снегурочку», «Садко» Римского-Корсакова. Увы. Возможно, опере надо внимать в большом концертном зале, это ведь не только услада слуха, но и праздник для глаз.

Но все же с тетралогией «Кольцо нибелунга» все вышло иначе, хотя концертный зал уменьшился до монитора компьютера, даже ноутбука, да, замечания о Вагнере, сделанные Ежиком, догнали меня уже в Смоленске, куда я возвращался по необходимости и жил там некоторое время осенью и зимой 22 года. Передо мной в заснеженном Смоленске мерцало окно мифологической музыки, с пением на немецком и русскими субтитрами.  И это меня захватило до такой степени, что я начал готовить ролики с кратким пересказом сюжета и отрывками опер, с видео хождений по выстуженным улицам, вдоль Днепра, по мостам, у крепостной стены, возле осыпающихся старинных домов, руин, которые все же были подходящим фоном к заключительной опере «Гибель богов». Тем не менее затея была довольно нелепой. И потом я все удалил, но не все, остался один ролик с полетом валькирий: «В поисках валькирии». В небе уже гудели другие летающие.

«Кольцо нибелунга», символ тетралогии — кольцо, сияющее злом, по-моему, удачно вписалось в буддийский роман с символом ветра, закрученного тоже в кольцо. Соединились Восток и Запад. В моей сказке без этого не обойтись. Запад взойдет — и восходил на самом деле — по одной из трех рек, по Дюне, как называли в стародавние времена Западную Двину. Восток — по Волге. По Днепру — христианство, может быть, и греческие мифы. Взойдут — куда? В Лес трех рек, куда же еще. И мои сказочные герои поднимутся туда. Повторяться уже ни к чему с Вагнером, думаю я с сожалением. Запад будет представлен иначе, еще не ведаю, кем и как. Но Вагнер сопровождает меня в этом плавании, я же накачал музыки целый воз. Источник энергии со мной. Оговорился. Преобразователь энергии, солнечная батарея. А уже округлился, лучась, — образ, выуженный в писаниях Федорова: домашнее солнце. Рассуждая об истинном образовании, старик — почему-то Николай Федорович представляется только старцем с бородой и лысиной и с засунутыми кистями рук в широкие рукава одеяния от холода в библиотеке, где он и служил, сначала в Чертковской библиотеке в Москве, потом в Румянцевском музее и в читальном зале архива Министерства иностранных дел, — замечал мечтательно, что критерием сего, то есть истинного образования, будет домашнее солнце, солнечная сила, проведенная во все хижины.

Эта сила, по сути, у меня уже в рюкзаке, сейчас — в фотографической сумке, изрядно потрепанной, но еще крепкой; несколько лет назад в ней сломалась молния, в двух или трех мастерских отказались вшивать новую, не из вредности, а по отсутствию такой же надежной, как вдруг хмурый небритый носатый грузин, утерев руки от сапожной черноты, посмотрел, посмотрел сумку, слушая мои жалобы и уверения, что лучшей мне больше и не найти, — и решительно молвил: «Сделаю, как раз есть такая, последняя…»; и сделал.

И теперь я иду по улице Ленина с сумкой, в которой домашнее солнце.

Сразу справа от бывшего Дворца пионеров меня встречает облезлый Ильич с оловянными глазами. Ненароком вспоминается одно стихотворение Даниила Андреева, которое обернулось веселой песенкой собственного сочинения под гитару, расцененное смоленским искусствоведом, знатоком смоленских древностей и замечательным писателем Владимиром Михайловичем Аникеевым как шотландская баллада (дословно: «Похоже на старинную шотландскую балладу. Счастливый человек! Странствует, поет»). Так вот в этой песенке про бродягу есть такая строчка: «Угрюмый взгляд свинцовых глаз». Впрочем, этот оловянный взгляд и не угрюм. Скорее он потусторонен и навевает уже ассоциации с другими персонажами «Розы мира», обитателями инопространственных слоев, шрастр.

А эта шотландская нотка нам здесь еще пригодится.

Скверик заросший, в шиповнике, густых травах… И — с яблоками. Они круглятся, золотятся и краснеют, мгновенно сверкая строчками упомянутого В. Савинова, автора «Статистической, исторической и нравоописательной записки о местности, называемой Сибирью, в Бельском уезде…» Савинов сообщает, что грунт Бельской Сибири каменистый, малопригодный для сеяния хлеба, но… заманчивый, и вот почему. Во-первых, из-за глины. Залежи хорошей глины там разыскивал народный, так сказать, геолог по кличке… Ежик. Во-вторых, может, эта Бельская Сибирь — истинная Сибирь и даже Калифорния. Вот-с, извольте выслушать: у бывшего станового пристава Бельского уезда, а ныне просто помещика Фомы Гавриловича Грахольского хранится золотой самородок величиной с куриное яйцо (Aurum nativum[4]).

Над этим яйцом мы задумываемся с чрезвычайно корыстолюбивыми видами... Что если в самом деле эта маленькая Сибирь — пародия на золотое дно, на Яблоновый и Становой хребты — зарыла в себе — хоть в миниатюре, хорошенький песок Калифорнии? Что тогда?.. Ежик на золото будет покупать сальныя свечи... Тогда уж в Бельском уезде совсем прощай magma opera!.. Прощай мысль об искусственном золоте: сама земля приносит золотые яйца!.. — восклицает г-н Савинов. Вообще, чувствуется, азартный человек. И надо заметить, что вся экспедиция осуществлялась одним В. Савиновым. Он приезжал сюда не единожды.

Ну а мы, вот-с, сто шестьдесят с лишним лет спустя протягиваем длань к золотым… плодам Бельской Сибири, испытывая некоторый трепет, что ли, или — боязнь сломать зубы? Яблоко наливное, крепкое… И дивно вкусное! Надо же. Ведь дичок. Яблоки, если под ними не вскапывать хотя бы землю, быстро начинают горчить. А в Местности я знаю превосходные дикие яблони. И секрет прост: по осени под ними роются кабаны, славные ребята-землекопы.

Отчего же здесь, в центре Белого, так сочны и сладки яблоки? Загадка.

Прихватив яблок, воодушевленный столь удачным почином, отправляюсь дальше. Погода прекрасная, солнце, легкие облачка. Но уже завтра синоптики обещают грозы и ливни. И вчера, позавчера шли дожди. Этот день с золотым зрачком в синем оке я с трудом отыскал в Гугле. И нырнул в него. Может, так и начинаются современные сказки?

И ведь какое совпадение — я про Ежика и Савинов про Ежика.

 

3

 

Главная моя цель в городе Белом — за озером, на холме. Там и стояла крепость. С нею связаны два имени — солнца русской поэзии и звезды, пустыни, мечты, зова[5] русской поэзии.

Да, речь о Пушкине и Лермонтове, точнее, об их предках. И для Лермонтова это место точно было судьбоносным. Ну или могло стать таковым.

Но по порядку.

В энциклопедии Брокгауза и Ефрона сказано, что в 1508 г. великий князь Василий Иоаннович послал князя Петра Семеновича Лобана-Ряполовского на Белую ставить город от Литвы.

Крепость и поставили, срубили, благо леса тогда вокруг шумели бескрайние, былинные. И, скорее всего, выбелили стены и башни известью, благо поблизости было ее месторождение. Отсюда и название города. Точнее пока крепости: Белая, именно под таким названием город просуществовал долго. Впрочем, по другой версии город взял свое прозвание у притока реки Обши — Белой. Якобы на той речке и хотели возвести город, да весенний паводок унес заготовленный лес сюда, на Обшу. Это напоминает легендарные начала других городов, монастырей, церквей. Здесь интересна роль рек.

Меня издавна притягивала эта черная строчка на карте: Белый. А еще больше — зеленые пятна лесов и синие жилки рек. Правда, пятна эти и не подступают уже к самому городу. Еще и наш В. Савинов указывал: Богатство леса составляет здесь исключительное богатство в промысле жителей. Замечательно, что эти леса, лет 12 тому назад, как говорят старожилы, изобиловали во множестве рысями, нередко попадавшими на прицел охотника целыми семействами. Ныне рысь здесь такая же редкость, как и куница.

Повыбили за сто шестьдесят с лишним лет рысей, повырубили лес.  И все же выше по течению Обши леса зеленеют, да и с севера надвигаются. Правда, до настоящей, большой Сибири добрался я быстрее, в семнадцать лет зачерпывал хладную и чистую воду Байкала на заповедном берегу и умывал безусое лицо, а по тротуару Белого иду, оглаживая бороду с сединой.

Смотрю вокруг. Дома добротные, деревянные, одноэтажные тянутся вдоль улицы, выводящей к озеру. Земля песчаная. В садах яблок тьма, сизовеют сливы, желтеют груши, пестреют цветники. Август — блаженная пора для птиц, грибников.

Озеро сияет голубизной, искрится на солнце слева, вплотную подступая к обширному холму в соснах. А это и есть то место, где воевода П. С. Лобанов-Ряполовский в начале 16 века и поставил рубленую крепость на земляных валах с двумя оборонительными линиями.

Но меня чаровало другое имя — Пушкин. И — Лермонтов.

Первым тут объявился все же Пушкин, Гаврила Григорьевич Пушкин был поставлен воеводою в Белую.

Воевода был женат на падчерице Ивана Грозного Марье Ивановой, впрочем, умершей уже к тому времени. До этого Пушкин воеводил в Белгороде, а еще раньше стрелецким сотником в Нарве, головою у касимовских татар в крымском походе; у Бориса Годунова впал в немилость и был отправлен в Пелым головою (сейчас это Свердловская область).

Неясно, как Гаврила Григорьевич примкнул к Лжедмитрию. Известно лишь, что Григорий Отрепьев направил в Москву делегацию из двух лиц: дворянина Г. Г. Пушкина и царицынского захваченного в плен воеводы Наума Плещеева. Они должны были обратиться к народу с призывом склонить выи пред истинным государем России.

А. С. Пушкин в трагедии «Борис Годунов» воспроизводит, разумеется, выдуманную, но убедительно звучащую речь, вот она:

 

Лобное место. Пушкин идет, окруженный народом.

 

Н а р о д

Царевич нам боярина послал.

Послушаем, что скажет нам боярин.

Сюда! Сюда!

 

П у ш к и н (на амвоне)

Московские граждане,

Вам кланяться царевич приказал.

 

(Кланяется.)

Вы знаете, как промысел небесный

Царевича от рук убийцы спас;

Он шел казнить злодея своего,

Но божий суд уж поразил Бориса.

Димитрию Россия покорилась;

Басманов сам с раскаяньем усердным

Свои полки привел ему к присяге.

Димитрий к вам идет с любовью, с миром.

В угоду ли семейству Годуновых

Подымете вы руку на царя

Законного, на внука Мономаха?

 

Н а р о д

Вестимо, нет.

 

Что ж, Лжедмитрий щедро отблагодарил Гаврилу Григорьевича за эту удачную миссию: произвел его в думные дворяне, да еще назначил сокольничим. Как утверждают, больше на Руси, то есть позже, сокольничих и не было вовсе.

И ведь думным дворянином сей Пушкин и дальше оставался, после расправы с Лжедмитрием, последовавшей вскоре после свадьбы с Мариной Мнишек и после участия в заговоре против новоявленного на Москве царя Василия Шуйского. Надо признать, что был он весьма ловок и удачлив, как никто в то Смутное время. Сообщают, что в том же году, т. е. в 1606 его отправили в Белую воеводой. Кто? Новый царь Шуйский? Или успел то сделать Лжедмитрий? Нет, конечно. Все-таки отправить сокольничего воеводой в глухомань — это уже похоже на опалу. Впасть в немилость у Лжедмитрия Пушкин не успел. На свадьбе Лжедмитрия и Мнишек, которую сыграли 8 мая, Пушкин занимал почетное место. А уже в ночь с 16 на 17 мая москвичи ломанулись в царские покои, умело направляемые сторонниками заговорщика Шуйского, причем ломанулись-то они вроде спасать царя, которому якобы угрожали ляхи… Ну, а в итоге, в сухом осадке… Да осадок сухой и получился: сожгли убитого царя, зарядили прах в пушку и выстрелили. Так что Пушкина в Белую уже направил новый царь. Из Кремля да в Белую… А ведь могли и четвертовать как пособника вора. Вот Александр Сергеевич и писал про своего — не прямого, но все же предка: Гаврила Пушкин — один из моих предков, я изобразил его таким, каким нашел в истории и в наших семейных бумагах. Он был очень талантлив как воин, как придворный и, в особенности, как заговорщик. Это он и Плещеев своей неслыханной дерзостью обеспечили успех Самозванца. Затем я снова нашел его в Москве в числе семи начальников, защищавших ее в 1612 году, потом в 1616 году заседающим в Думе рядом с Козьмой Мининым, потом воеводой в Нижнем, потом среди выборных людей, венчавших на царство Романовых, потом послом. Он был всем, чем угодно, даже поджигателем, как это доказывается грамотою, которую я нашел в Погорелом Городище — городе, который он сжег (в наказание за что-то), подобно проконсулам Национального Конвента.

Тем временем объявился новый Лжедмитрий, и его войска подступили к Белой. Воевода уже был верен московскому царю и с гарнизоном оставил крепость, отойдя на Погорелое Городище и укрепившись там.

Но через некоторое время он снова в Москве, принимает участие в ее обороне от второго Самозванца. И в 1610 году вместе с другими заговорщиками свергает Василия Шуйского, которого постригают в монахи и отправляют пленным в Польшу. Заговорщики избирают на царство королевича Владислава. Ждут его, зовут, а он не спешит в Московское царство. Да и то: ему 14 лет, а здесь такие дела творятся.

Смоленская крепость тем временем под руководством воеводы Михаила Шеина героически держит осаду отца королевича, т. е. самого короля Сигизмунда Третьего. Голодают, погибают, молятся. А москвичи зовут ляхов к себе. И ведь никто не называет их коллаборационистами. В отзыве Александра Сергеевича о предке чувствуется сдержанное восхищение, разве нет?

В 1612 году Гаврила Пушкин уже обороняет Москву от тех, кого зазывал и кому — под знаменами Лжедмитрия служил — от ляхов. А когда супостата прогнали, он уже вблизи новоиспеченного царя, первого из Романовых, младого Михаила. И на свадьбе оного… Тут я запнулся о корень сосны, поднимаясь по склону холма в Белом… или о свадьбу. Да, речь не о свадьбе, а о венчании. На царство. Просто этот факт так хорошо перекликается со свадьбой другого царя, Лжедмитрия. Там Гаврила Пушкин был приближенным — и здесь, вместе с князьями Черкасским и Пожарским, с которым он заспорил, точнее, не с самим Пожарским, а с регламентом, если можно так сказать. По этому регламенту его стояние было чуть ниже. И Гаврила Пушкин бил челом царю. Это называлось местничеством. Мол, мой род никак не ниже рода Пожарского.

Нет, поистине, Смутное время — момент истины, когда обнажается все.

Но что именно? Вот Гаврила Пушкин. Любопытный персонаж истории для исследования. Резюме Александра Сергеевича: очень талантлив — во всем. И мы это видим. Оборона — так оборона. Заговор — так заговор. Служба возмутителю, мятежнику — так служба.

А, простите, принсипы? Нет, Гаврила Григорьевич явно не Павел Петрович Кирсанов. Скорее будущий Базаров?

Прожил этот предок Пушкина долго, скончался в 1638. А родился около 1560. Перед кончиной принял монашеский постриг.

И здесь он хаживал воеводой, вот прямо здесь…

Тогда, конечно, тут не высились золотисто-чешуйчатые кудрявые благоуханные сосны, травы и цветы не поднимались до пояса, поперек тропинки не валялась сверженная бурей и молнией мощная сосна, — я ее обхожу. Все было по-другому. Как на иных картинах Рериха.

С рубленых стен крепости открывался вид на окрестности: город с приземистыми деревянными домами, садами, огородами; озеро с чайками, утками, плещущейся ребятней, лодочкой однодеревкой с уснувшим в ней рыбачком; мощные бескрайние леса, леса, леса до горизонтов. Откуда здесь взяться врагу? Да есть ли на свете иные народы, грады, короли там всякие, веры другие?

Даже сейчас, в августе 2023 года, я начинаю в этом как-то сомневаться. А это только первые часы пребывания в Белом. И так всегда в путешествии. Путешественник, как правило, отправляется вспять. Ну, если, разумеется, не летит самолетом в Токио или Нью-Йорк или, к примеру, в Москву из Иркутска или Уганды. Нет, все же надо сказать определеннее: лесной путешественник.

Но сейчас моей целью был не просто лес, а Лес трех рек. Более того: ЛѢСЪ ТРЬХЪ РѢКЪ.

Но и это еще не все. Герои будущей книги должны были подняться в архетип этого леса.

Меня это очень беспокоило. Потому и задумал книгу-сказку, а не роман.

 

4

 

На самой вершине холма, на площадке стоял зеленый танк, перед ним аршинные каменные буквы, взывающие к вечному миру. Взывать легче, чем выстроить неколебимый мир. Но я подивился этим буквам, противоречащим происходящему и, главное, все еще существующим.

Ненароком вспомнилась афганская кампания и тогдашнее отношение к этим воззваниям о мире, — они были везде. Сейчас их убирают.

А я хочу повиниться: люблю мир. Говорят, что писать начинают из-за разных причин, расстройств, из желания самотерапии, самореализации и т. п. и т. д. Мною измлада двигало лишь одно желание: выразить восхищение миром. И для этого и надобно странствовать. Розанов говорил, что секрет писательства в музыке, которая звучит в душе и зовет. Странствуй, странствуй же, сказал мне брахман.

— …Но постой.

Я резко обернулся. И увидел…

Нет, никого я не увидел. Хотел увидеть Гавриила Григорьевича и не сумел. А ведь именно так и можно было начать сказку.

Воевода Белого, что он мог сказать? О тех событиях, людях. О Лжедмитрии, например. По отзывам современников, он был умен, деятелен, великодушен и, о ужас, демократичен. Ну, это уже не его современники, а наши говорят. Собирался этот новый царь завести и новые порядки, увеличить состав Боярской думы, дать новую редакцию сборника законов «Судебник», проводить военные учения, урезать земли церкви.

А что бы сказал Гаврила Пушкин?

Наверное, то же, что и в трагедии своего потомка:

 

П у ш к и н

Приятный сон, царевич!

Разбитый в прах, спасаяся побегом,

Беспечен он, как глупое дитя;

Хранит его, конечно, провиденье;

И мы, друзья, не станем унывать.

 

Это его реплика после поражения еще при наступлении.

А вот что он говорит Басманову в ответ на его:

 

Послушай, Пушкин, полно,

Пустого мне не говори; я знаю,

Кто он такой.

 

П у ш к и н

Россия и Литва

Димитрием давно его признали.

Но, впрочем, я за это не стою.

Быть может, он Димитрий настоящий,

Быть может, он и самозванец. Только

Я ведаю, что рано или поздно

Ему Москву уступит сын Борисов.

 

Какое тут ключевое слово? Во всех этих рассуждениях?

Провиденье. Даже если это был в самом деле беглый монах Гришка Отрепьев. Мог ли простой монах заручиться поддержкой короля Польши и многих других сильных мира сего? Мог ли воодушевить и тысячи русских, заставить искренне поверить в свое предназначение, в свое происхождение?

Неспроста же русские города открывали ему врата, а горожане падали ниц, видя царевича Димитрия во плоти. Да, говорили, что он спасся от покушения, что его увезли в Польшу, а в Угличе подменили на одного отрока Истомина, который и пропал в то же время, — может, как раз и был захоронен вместо царевича.

Скорее всего народ видел даже и не спасшегося царевича, а именно убиенного царевича, — убиенного и воскресшего. Ответить могли и так, что — спасшегося, а в сердце ответ звучал иначе: воскресшего.

Разве мы все не любим сказки? Проверьте себя, что происходит всякий раз, когда открываете книжку сказок.

Я экспериментировал много раз. Результат один и тот же: резко меняется свет, освещение. Ты вторгаешься в иной свет, чувствуешь его на лице.

Но — осторожно, это именно иной свет или, как принято говорить: тот свет.

Об этом я и сам с большим удивлением узнал совсем недавно, читая исследования сказки великого Владимира Яковлевича Проппа.

Но об этом позже. А сейчас закончим «беседу» с Гаврилой Пушкиным, которого я уже начинаю видеть, да, среди сосен, в тяжелом кафтане, расшитом по краям, с поднятым жестким воротом, в сапогах с загнутыми мысами, с бородой, отливающей медью, — может, в том стволы сосен виноваты, — с красноватыми от солнца или близкой крови толстыми щеками, светлыми глазами и в шапке, отороченной мехом, на длинных власах. На поясе сабля. Он ничуть не напоминает предка поэта. Нет в нем чернявости. И нос картошкой. Так и сказано, что не прямой предок, да и арап объявится в роду позже. Но — Пушкин, Пушкин же! И герой драмы.

Перечитывал я ее с великим удовольствием, дивясь емкости, краткости, точности, живописности. И — жизненности, то бишь современности. Да, да. Типажи русской жизни не меняются. Вот «Корчма на литовской границе». В этом заведении сидят бродяги-чернецы, Отрепьев, мирянин, потягивают винцо, которое всюду пьянит, что в Литве, что на Руси, потому бродяги и не унывают: вольному воля, пьяному рай. Ну, этот мотив на Руси непреходящ, присказки про питие не устаревают. Тут в корчму заходят приставы.

 

Один  п р и с т а в (другому)

Ба! да здесь попойка идет; будет чем поживиться. (Монахам.) Вы что за люди?

 

Проверка документов, ее часто приходится наблюдать на улицах столицы. Признаюсь честно, сочувствие мое сразу вызывают виноватые тревожные лица тех, у кого проверяют документы, как правило — смуглые лица, черноглазые, ну, вы понимаете, кого предпочитают здесь останавливать и зачем.

П р и с т а в

Хозяйка, выставь-ка еще вина — а мы здесь со старцами попьем да побеседуем.

Д р у г о й  п р и с т а в (тихо)

Парень-то, кажется, гол, с него взять нечего; зато старцы…

П е р в ы й

Молчи, сейчас до них доберемся. — Что, отцы мои? каково промышляете?

 

Приставы, те, из корчмы 17 века, имели царский указ о поимке Гришки Отрепьева, да были неграмотны, как и все в том заведении; им не глянулся один старец, его они и захотели скрутить; Отрепьев-то грамоте разумел и стал читать, дошел до конца:

 

Г р и г о р и й

«И царь повелел изловить его…»

П р и с т а в

И повесить.

Г р и г о р и й

Тут не сказано повесить.

П р и с т а в

Врешь: не всяко слово в строку пишется. Читай: изловить и повесить.

Г р и г о р и й

«И повесить…»

 

И этот тип приставов на Руси непреходящ. Сцена в корчме, от нее веет, точнее сказать, так разит родимым духом вседозволенности, беззакония под видом закона, что диву даешься…

Да, не выветривается.

То же можно сказать и о царских палатах, боярских привычках и речах.

Вот толкуют князья Воротынский и Шуйский о расследовании обстоятельств смерти Димитрия царевича, которое и вел Шуйский. Шуйский убедился в вине Бориса Годунова (что совершенно недоказуемо на самом деле, тайна смерти царевича не раскрыта по сю пору).

 

В о р о т ы н с к и й

Зачем же ты его не уничтожил?

Ш у й с к и й

Он, признаюсь, тогда меня смутил

Спокойствием, бесстыдностью нежданной.

Он мне в глаза смотрел как будто правый…

 

Как будто правый. Любой правитель умеет так смотреть. Всяк считает себя не просто вершителем судеб, а высшим судией. Впрочем, не только правители. Мой отец, опер Николай Петрович Ермаков, говорил, что большинство преступников вину если и признают, то только в надежде на снисхождение, а так-то рассуждают, как один из них, объяснявший свое нападение следующим образом: «Начальник, а чего он такой идет, в пинжаке, деловой…» Ну, у правителей иные масштабы, разумеется, их раздражают не одни пинжаки соседних правителей… А по сути — пинжаки.

Что же порешили князья?

 

В о р о т ы н с к и й

Не чисто, князь.

Ш у й с к и й

А что мне было делать?

Все объявить…

А там меня ж сослали б в заточенье,

Да в добрый час, как дядю моего,

В глухой тюрьме тихонько б задавили.

 

Репрессии на Руси всегда были в ходу. Интенсивность процессу задал, как известно, Иоанн Грозный. Борис Годунов был уже как Хрущев. Но тем не менее:

 

Ш у й с к и й

…быть грозе великой.

П у ш к и н[6]

Такой грозе, что вряд царю Борису

Сдержать венец на умной голове.

И поделом ему! он правит нами,

Как царь Иван (не к ночи будь помянут).

Что пользы в том, что явных казней нет,

Что на колу кровавом всенародно

Мы не поем канонов Иисусу,

Что нас не жгут на площади, а царь

Своим жезлом не подгребает углей?

Уверены ль мы в бедной жизни нашей?

Нас каждый день опала ожидает.

Тюрьма, Сибирь, клобук иль кандалы,

А там — в глуши голодна смерть иль петля.

Знатнейшие меж нами роды — где?

Где Сицкие князья, где Шестуновы,

Романовы, отечества надежда?

Заточены, замучены в изгнанье.

Дай срок: тебе такая ж будет участь.

Легко ль, скажи! мы дома, как Литвой,

Осаждены неверными рабами;

Все языки, готовые предать,

Правительством подкупленные воры.

 

Советский последователь Иосиф Виссарионович наддал, следующие пыл поумерили до некоего значения, которое можно обозначить так: Грозный-лайт. И все продолжается. А как иначе? На смертном одре царь Борис такое напутствие давал наследнику:

 

Ц а р ь

Ты знаешь ход державного правленья;

Не изменяй теченья дел. Привычка —

Душа держав. Я ныне должен был

Восстановить опалы, казни — можешь

Их отменить: тебя благословят,

Как твоего благословляли дядю,

Когда престол он Грозного приял.

Со временем и понемногу снова

Затягивай державные бразды.

Теперь ослабь, из рук не выпуская…

Будь милостив, доступен к иноземцам,

Доверчиво их службу принимай.

Со строгостью храни устав церковный…

 

Как это все до боли знакомо.

Пушкин, поэт, не воевода, знал хорошо логику власти:

 

Ц а р ь

Конь иногда сбивает седока,

Сын у отца не вечно в полной воле.

Лишь строгостью мы можем неусыпной

Сдержать народ. Так думал Иоанн.

Смиритель бурь, разумный самодержец,

Так думал и — его свирепый внук.

Нет, милости не чувствует народ:

Твори добро — не скажет он спасибо;

Грабь и казни — тебе не будет хуже.

 

Мы бы лишь добавили: но прежде накорми. И тогда все будет в порядке. Сытое брюхо ко всему глухо. Взять хоть режим того же испанского приспешника Гитлера — Франко. Или Пиночета.

Но я уже устаю от «политики», тем паче не так давно начал читать Пола Боулза «Дом паука» и не мог не согласиться с его рассуждением в самом начале о политике, которая противопоказана роману. Хотя у меня и не роман, а документальный разсказ.

А у Пушкина не только «политика», но и другие сцены, например, волнующая, напряженная встреча у фонтана Лжедмитрия и Марины Мнишек. В горячих репликах самозванца бьется подлинное чувство. А Марина себе на уме, пожалуй, ее ум-то как раз изъеден ржой «политики». Женщина эта не вызывала сочувствия… Пока не оказалась с трехлетним ребенком в кремлевской темнице. Монстр государственности, разумеется, перемолол оба эти создания, не поперхнувшись.

— Но Ванька-то ее, воренок, останься жив, что содеял бы после? — вопрошает воевода и щурится на солнце.

— Потому и мечтается издавна людям безгосударственность, — отвечаю я.

Воевода тяжело машет.

— Пустое. Смута и была таковой. Казаки животы вспарывали, детей сильничали, сожигали все… Вот уж ватага без царя в голове.

Тут мне нечего возразить. Хотя уже припоминается толстовское поучение на этот счет, что, мол, никакие разбойники не уничтожат столько народу, сколько уничтожают государственные мужи на тех же войнах; еще Толстой не ведал о ГУЛАГе.

ГУЛАГ — это новая картография Сталина…

Тут мне, географическому человеку, приходит на ум сцена в царских палатах, где царевич чертит карту, рядом царевна, сестра Ксения, мамка, и входит Борис, спрашивает, чем это сын занят? Тот отвечает, что рисует карту земли, указывает на Москву, Новгород, Астрахань, море, пермские леса, Сибирь, Волгу. Время ушло, пространство осталось. И Волга все виется узором, по слову Годунова. Мне сразу вспоминаются дни и ночи плавания по этому узору. Географический узор России напоминает распахнутый кафтан с клинком Байкала у пояса, с шапкой Таймыра и пером Северной Земли; впрочем, Новая Земля тоже перо напоминает, но уже не для украсы, а ради письма. Кафтан этот, надо признать очевидное, азиатский… Ну, или старинный, вечно старинный, вот века 16 или 17, даже 15 или 14, времен Золотой Орды, ведь и самое слово «кафтан» — тюркское.

И я смотрю на расшитый кафтан воеводы. Он улыбается. Упоминание карты, Волги, Сибири ему тоже по душе. А я добавляю для пущего впечатления:

 

Ц а р ь

Как хорошо! вот сладкий плод ученья!

Как с облаков ты можешь обозреть

Все царство вдруг: границы, грады, реки.

 

Тут уже воевода смеется:

— Ровно ковер-самолет та карта!

Я тоже улыбаюсь, но спохватываюсь. Самолет?

А самолет тут как тут: гудит в небе, вон он, чуть скошенные крыла, след позади, летит высоко над Белым, над лесами, речкой Обшей, где-то впадающей в Межу, а та — в Западную Двину… Опускаю глаза: уже один. Нет воеводы, кафтана.

Иду дальше среди сосен по холму, пытаясь припомнить, в сказках этот летающий ковер точно уже самолетом назван? Или нет? Кажется, да. «Сказка об Иване — гостином сыне», «Чудесная курица», «Рога», «Вещий сон», «Заколдованная королевна», «Царевна-лягушка», «Елена Премудрая». Но когда эти сказки стали известны? Мог ли воевода знать это слово? Говорят, на Руси так даже ткацкий станок называли, даже соху. Сам летит. Смотрел пращур на облако: само летит. На тучу. На птицу? Почему бы и нет. Птица сама летит. Но все-таки ковер летит иначе. Птице крылья в помогу. А ковер — сам, ничем не машет. Как облако? Э, нет, облако ветер гонит, это уж пращур уразумел. Стрелу ордынец — пускает, прищурив и без того узкий, вечно прицельный глаз.

Говорят, что летательный этот аппарат — ковер — прибыл в наши края с Востока опять же, из сказок «Тысячи и одной ночи». Но там он просто чудесный ковер, купленный на базаре принцем Хусейном.

Вообще, в сказке царят свои законы. Это меня всегда удивляло. Как и в фантастике. Казалось бы, это — особый чудесный мир. Зачем герою какое-то приспособление для полета? Разве сам он не способен лететь?  В одной сказке Иван превращается в птицу, летит в логово змия, разузнает о его привычках. Странно, если он может превращаться в птицу, то почему не может обернуться великаном и одним щелбанцом завалить того змия? Нет, в том-то и дело, что не все чудеса под силу сказочным и фантастическим персонажам. Там всегда действуют силы разного калибра.

А мне в снах ничего вот не надобно, никакого ковра или тростниковой циновки, как герою китайской сказки, просто шагаю из окна, секунду поколебавшись — да или нет? — да! Лечу. Сны эти я записывал раньше, а сейчас — нет, потому как летать почти разучился… Вот поди ж ты, даже в снах стал реалистом, а вдруг задумал написать какую-то сказку.

…И внезапно я онемел в мыслях и задохнулся, точнее, затаил дыхание: выйдя из бора, увидал внизу, на воде озера, среди тростников белых птиц. Лебеди, тут же хлестнуло меня. Мгновенно вспомнил о камере, ну, которая в старом телефоне, перешедшем от дочки, и сразу начал снимать для РХ. Корреспондент я или не корреспондент?

О! лебедиво!

О! озари!

Меня и озарило, озаряли эти прекрасные белоснежные птицы, с царственной важностью плывущие среди стеблей и вод, солнечной ряби. Два озарива.

Но вдруг увидел, что там еще и серые лебедивы. Да, трое таких пепельного цвета уже больших птенцов.

Ну, а я стрекотал в душе и ликовал, как тот кузнечик из стихотворения, заканчивающегося приведенными строчками, который крылышкуя золотописьмом тончайших жил, «Пинь, пинь, пинь!» — тарарахнул. И подбирался ближе, чтобы лучшим образом все запечатлеть и доставить в редакцию для фильма.

Кузнечик в кузов пуза уложил

Прибрежных много трав и вер.

Пинь! Пинь! Не уплывайте! Это же чудесно: в граде Белом живут белые птицы. Ах, жаль, что тут хаживал Розанов, а не Андрей Белый. Вот это был бы ковер-самолет момента!

Но и так здорово.

Правда, птицы все-таки предпочли скрыться в тростниках. Да я-то успел их уловить в пузо смартфона.

Думаю, шеф, Предземшара будет доволен.

 

5

 

Вернулся на дорогу и уже хотел было отправиться в город, в центр, как вдруг обратил внимание на пышные древеса за дорогой. Огляделся.  И понял, что холм-то длинный, просто рассеченный дорогой. И в одной половине я уже побывал, в солнечной, сосновой. А другая — весьма тенистая, шевелящая листвою — меня уже и поманила. Да и особенного приглашения не требовалось, солнце светило жарко и щедро, а совсем рядом царили зеленоватые сумерки.

И я вступил в них.

Тут росли другие деревья, клены, липы, ивы, тополя. Иные тополя были в два-три обхвата, могучие старцы, облаченные в беловатые доспехи… драгоценные, наподобие черненого серебра. Они были столь грандиозны, что я даже не поверил и спустился немного по склону холма, вытянул руку и коснулся твердой шершавой коры. Старцы чуть шелестели своими зелеными лохмами. От них веяло уж точно чем-то сказочным. Мне мерещились — да, странные такие гномы, как их изображают, лохматыми, в шапках, с вьющимися бородами, а странность заключалась в том, что гномы эти были гигантского роста… Или… или сработал эффект Гулливера, когда он попал в Бробдингнаг, где люди были в 12 раз больше нас. Нет, сравнение неудачное. И эффект вообще здесь неуместен. Впечатление? Действие? Тут уж лучше обратиться к другой книге — «Алиса в стране чудес», там великолепная гусеница, покуривая кальян, возлежала на грибе и лениво беседовала с Алисой, которой хотелось вырасти; гусеница и открыла секрет гриба: съешь с одного края — уменьшишься, откусишь с другого — увеличишься. Но, клянусь, я не последователь Кастанеды! И вообще, если кто здесь и увеличился, так это гномы.

Должен заметить, что в лесу нет-нет да и вспомню любимую книжку раннего детства — про гнома. По-моему, в ней отсутствовал текст, только картинки, ну, может, подписи к ним. Книжка-раскладка была ощутимо древесной, из толстого картона. Она напоминала домик, в котором и обитал ее герой, гном с вьющейся шевелюрой, в остроконечной шапке, с бородой. Как же я ему завидовал, живущему в глухом лесу, посиживающему у камелька с пылающими углями, путешествующему в окрестностях с посохом, в сопровождении, кажется, совы, а может, какой-то другой птицы. Возможно, с этой древесной книжки (хотя таковой и любая книжка была в ту, доэлектронную, эпоху) и началась моя страсть к лесам, путешествиям, приведшая в конце концов к домику в глухой баргузинской тайге и ко многим другим домикам и хижинам в иных лесах, горах и даже в тундре. Да и сюда, в густолиственный громадный парк на окраине города Белого.

Так что внезапная ассоциация не столь уж внезапна. Не будем упускать из виду и простой факт действительного превращения крошечных ростков деревьев в многоярусные терема и минареты — в Газни высоченные пирамидальные тополя им и подражают, а терем мне напомнила одна чудесная цветущая яблоня в Славажском Николе в Местности, она раскидисто подымалась на взгорке у кленовой и липовой аллеи, что вела когда-то к барскому дому, — а выросла из яблока, семечка.

Позже мой приятель гном объявился уже в школьные годы, в стихотворении Стивенсона про малюток-медоваров, пиктов. Хотя нет, все же мой был жителем леса. Но что-то знакомое промелькнуло, когда заучивал «Вересковый мед», восхищаясь смелостью медоваров и негодуя на их гонителя, шотландского короля. После восьмого класса и сам хотел заделаться медоваром, точнее, пасечником. Под Вязьмой в Туманове было сельское училище, готовившее пасечников, и мой дядя, Виктор Павлович, сотрудник смоленского радио, готов был быстро все устроить. Но… но вересковая пустошь это не лес.

Три точки опоры уже есть? Первое правило альпиниста гласит: не делай следующего шага, если нет именно трех точек опоры, тогда не сорвешься. Кажется, я подтвердил прочность метафоры выросших тополей-гномов?  И можно сделать следующий шаг?

Прямо в Шотландию.

Но прежде я увидел полукруглую синюю крышу, подойдя ближе, — сцену, скамейки перед ней. Летний театр. Довольно удобное и оригинальное размещение.

Какие пьесы, драмы тут представляли на суд зрителей?

Не могу соврать, сразу я не понял всей ценности этой находки. Только и мелькнула мысль о «Борисе Годунове», — но эта драма как бы уже была сыграна на том крыле холма, в соснах. А здесь?.. Разумеется, явились мысли о другом создателе драм — Лермонтове.

Вся его жизнь была как будто драматическим произведением.

С чего же начнем?

Да уже сказано: в Шотландию!

Именно оттуда и явился в начале семнадцатого века предок Лермонтова, Джордж Лермонт. Что о нем известно? Побольше, чем о других предках других великих, предках Глинки, например, или Твардовского: оба пращура тоже прибыли в нашу Тартарию в семнадцатом веке, будучи на службе у сына Сигизмунда Третьего — Владислава Четвертого. Известны только имена этих искателей приключений: Викторин Владислав Глинка, родовитый шляхтич, да пан Григорий Плескачевский, и то, что король пожаловал им смоленские земли; а потом и царь вознаградил за службу Глинку, перешедшего в православие и нареченного Яковом Яковлевичем; а поместья предка Твардовского Плескачевского и находились в Местности.

Подождите, туда же, под Смоленск, скоро к вам прибудет и Джордж Лермонт. Разве Смоленск не Рим, где сходятся пути великих?

Итак, как сообщает в своей одушевленной книге «Лермонтов» Владимир Бондаренко, Джордж Лермонт родился в замке Балкоми.

…На экран летнего театра в Белом легко можно было бы спроецировать изображение этого замка. Я его отыскал в интернете: серое здание из камней за шеренгой старых деревьев. Этот замок живо напомнил такой же под Парижем, увиденный во время гостевания в деревне, где у сотрудницы издательства был дом; к замку я вышел нелегально, пролез через проволоку ограждения, испытывая с детства страсть к этим рыцарским сооружениям, но приблизиться побоялся из-за бегавших по лужайкам гибких, как косули, стремительных внушительных доберманов.

Но вернемся в Белый… нет, в Балкоми. А, впрочем, что там делать? Узрели очертания, коснулись камней, вдохнули — и выдохнем — нет, не в Речи Посполитой, куда приплыл вместе с другими соотечественниками, да еще ирландцами, составившими шотландскую и ирландскую роты в войске Сигизмунда Третьего, наемник Джордж Лермонт, не там, а все еще в Шотландии, в Эрсилдоне, где в тринадцатом веке жил другой предок Лермонтова — Томас Рифмач. Вальтер Скотт называл его великим волхвом.

Но уже как-то трудно представить это место, Эрсилдон, холм. Холм и здесь имеется, в Белом. И на сцене под синей прозрачной крышей и в синих прозрачных стенах может выступить… нет, не Томас Рифмач, не будем столь своенравными, но актер, разумеется, актер с рыжей бородищей, рыжими патлами, которые, правда, в отсветах стен и крыши синие.

И вот этот шотландский волхв на сцене. На нем лейне желтого цвета, льняная рубаха до колен, туго собранная на талии и у шеи гармошкой (говорят, до 27 метров льна на такие рубашечки уходило), с широченными, поистине сказочными рукавами, как у нашей Царевны-лягушки, выбрасывавшей из рукавов леса и воды, зайцев и лебедей, а поверх этой рубахи клетчатый плед; чулки, башмаки с железными пряжками… Или он вышел босым? Как король Норвегии Магнус Голоногий, все пытавшийся отхватить кусок-другой Англии с поселенцами из Норвегии (вот на самом деле где истоки ксенофобии и национализма). На боку у него спорран, кожаная сумка с орнаментом и пришитой лисьей головой, на другом — кинжал в ножнах.

Он говорит… Что он говорит?

Что-то неразборчивое. Может, читает свои стихи, а может, изрекает новые пророчества. И возможно, это вовсе и не актер.

Да и сцена совершенно пуста, как и лавки для зрителей.

Один лишь корреспондент РХ снимает все камерой.

Но о Томасе Рифмаче надо рассказать обязательно по двум причинам. Первая ясна, он пращур нашего Лермонтова.

Жил он примерно с 1220 года по 1297. Сочинял стихи… Сразу скверно сказалось. Может ли волхв сочинять? Глупость. Скорее стихи его сочиняли. И он пропевал их, бродя по окрестностям, жил в башне, руины коей узрел наш Бондаренко. Это Башня Томаса. Тут же на ум приходит башня в начале ошеломительной ирландской саги «Улисс». А еще и башня в Смоленске писателя Федора Андреевича фон Эттингера, жившего в 18 — 19 вв. и написавшего роман «Башня Веселуха».

Томас Рифмач известен был и как прорицатель. Предсказал скорую смерть королю, исход двух битв, объединение Шотландии и Англии, возвышение Эдинбурга, который затмит Лондон, и наступление Судного дня, а именно: Когда коровы из Гори выйдут на землю, / Наступит Судный день. Коровы, как поясняет Бондаренко, валуны в заливе, и они уже наполовину высунулись из воды.

Каковы его стихи? Бондаренко купил книгу в Шотландии, куда и ездил, чтобы все увидеть и нам рассказать, теперь обещает заинтересовать какого-нибудь издателя здесь.

Маршак перевел народную балладу примерно 17 века, в коей речь идет о Томасе Рифмаче:

 

Над быстрой речкой верный Том

Прилег с дороги отдохнуть.

Глядит: красавица верхом

К воде по склону держит путь.

 

Зеленый шелк — ее наряд,

А сверху плащ красней огня,

И колокольчики звенят

На прядках гривы у коня.

 

Всадница была королевой эльфов, Томас не утерпел и лобызнул ее в красны уста, за что поплатился семью годами жизни в ее королевстве, не самое суровое наказание, верно? Семь лет в королевстве эльфов за поцелуй. Да еще она наделила его даром пророчества.

Киплинг тоже отдал дань этому волхву:

 

Король вассалам доставить велел

Священника с чашей, шпоры и меч,

Чтоб Честного Томаса наградить,

За песни рыцарским званьем облечь.

 

Сыскали его там, где млечно-белый шиповник растет, как страж у Врат Волшебной Земли, сидел Томас да бренчал на арфе. Эти стихи хороши, а с этой сцены да под звуки арфы звучат поистине волшебно:

 

К небу от арфы поднял лицо

Томас и улыбнулся слегка:

Там семечко чертополоха неслось

По воле бездельного ветерка.

 

На предложение короля Томас отвечал отказом совершенно в духе другого созерцателя, жившего примерно полутора тысячью лет раньше: когда посланцы вана предложили Чжуан-цзы отправиться во дворец на службу, тот попросил их взглянуть на черепаху, что влачила хвост по грязи и сравнить ее с такой же, застывшей изваянием у дворца, — ну, мол, какой из них лучше? Посланцы не покривили душой, и Чжуан-цзы, подхватив их ответ, подвел итог: вот и я предпочитаю тащить хвост по грязи.

Тогда король, бросив серебряный грош, попросил Томаса исполнить для него песню. И тот спел. Песня была чудесна:

 

Вверху синева, и внизу откос,

Бегущий поток и открытый луг.

В зарослях вереска, в мокром рву

Солнце пригрело племя гадюк.

Вверху синева, и внизу откос,

Гнется трава, и пуст небосклон.

Там, сумасбродным ветром звеня,

Сокол летит за сорокой в угон.

 

Но сильнее слов в этой песне была музыка, она заставляла короля рыдать и трепетать, проживать минувшие годы, наполненные всякими событиями, славными и бесславными. То была большая медитация. Томас Рифмач аки психоаналитик а-ля Станислав Гроф и компания, погрузил короля в прошедшее и вместо ЛСД или холотропного дыхания использовал струны арфы.

Внутренняя речь короля в итоге была таковой:

 

Я истинно жив, ибо снова правдив,

Всмотревшись в любимый, искренний взгляд,

Чтоб в Эдеме вместе с Адамом стоять

И скакать на коне через Райский Сад[7].

 

Томас Рифмач утвердил звание песнопевца, оно выше звания рыцаря, вот так.

…Я огляделся.

Никого. Я один был в этом театре. Да только птицы посвистывали в ветвях и иногда перелетали по деревьям. А где-то рядом жил город Белый.

Арфу с детства люблю, и вот почему. В 16.00 на радио каждый будний день начинались литературно-музыкальные передачи для подростков. Радио в СССР было всюду, в каждой квартире, в каждой избе, и, как правило, его не выключили с шести утра до полуночи. Съезды, новости, чтения, спектакли, музыка, юмористические передачи сопутствовали всем нам постоянно. А еще мы с друзьями таскали в походы транзисторный приемник «Альпинист-305», увесистый, черно-белый, с крепкой ручкой и двумя волнами: средними и длинными, подарок моего отца на тринадцатилетие. Так вот почему-то арфа, ее переливы чаще всего звучали в тех литературных передачах, что начинались в 16.00.

И под ее звуки мы продолжим рассказ о родне Лермонтова.

Говорят, что жизнь по сю сторону Томас Рифмач закончил так: на королевском пиру вдруг объявились белая олениха с олененком, они-то и увели за собой песнопевца. Куда? На ту сторону, куда же еще. И здесь вторая причина моего пристального внимания к этому персонажу. В моей сказке должен появиться проводник, который и укажет путь к небесному Лесу трех рек. Может, это тоже будет песнопевец, не арфист, а гусляр или вообще гитарист… Тут и мой опыт игры на гитаре пригодится. Дворовой игре на гитаре одноклассник Витька по кличке Метла выучил (интересный был парень, приехал из Сибири, страстный гитарист; ушел после восьмого класса в профтехучилище, и там ему на станке отхватило верхние фаланги всех пальцев левой руки; и что же он? намозолил обрубки, но играл ничуть не хуже, чем раньше): одно время я подбирал мелодии к стихам Рубцова, и мы пели с дочкой: Заяц в лес бежал по лугу, / Я из леса шел домой. / Бедный заяц с перепугу / Так и сел передо мной; эту песню Настя пропела на приемном прослушивании в музыкальной школе по классу флейты, и ее приняли, чем я до сих пор горжусь: потом на долгие годы гитара была заброшена; и чего она мешается в шкафу? Решили ее продать, дали объявление, уже кто-то и откликнулся, как вдруг мы передумали, пусть, мол, висит как украшение на стене, туристский антураж; а еще через некоторое время, покоренный стихами Даниила Андреева, пришедшими очень поздно в мою жизнь, я вдруг запел их; мелодии буквально начали являться, расти, как грибы после слепого дождя; и уже пятнадцать стихотворений напето; чувствую себя каким-то сказителем, Бояном, прости господи, чьи монументы установлены в Трубчевске и Новгороде-Северске, городах, любимых Даниилом Андреевым.

На чем на самом деле играл Томас Рифмач? Арфу ему явно приписали поздние любители романтизма. Волынка? Ирландская флейта? Карникс, бронзовая труба со звериной головой-раструбом? Но нет, я ошибся. Пишут, что древнейшая арфа в Европе была найдена на одном шотландском островке, ее датировка — 300 год до н. э. Струны изготавливали из конского волоса, потом из кишок животных. А корпус из ивы, ольхи и тополя. (Моя новая гитара сделана в Боброве из березы, а гриф из дуба, что позволяет не вставлять в него металлический анкер, ведь грифы из обычного дерева деформируются от натяжения струн; именно упоминание этих пород деревьев сразу остановило мой выбор на бобровской гитаре.)

Томас Рифмач удалился за белыми оленями, но потомство оставил в Эрсилдоне. И башню, превратившуюся сейчас в руины на задворках ресторана в Эрлстоне, так теперь именуется то место. Там во времена Томаса росло дерево, сидя под которым он изрекал пророчества и пел стихи, и под ним же был вход в королевство эльфов. Но древо рухнуло. Вход? Лаз типа кроличьей норы Алисы? По мне так чем магическое проще, тем лучше и убедительнее, как, например, в одной истории про чудесное царство пресвитера Иоанна, которое все усиленно разыскивали в средние века, полагая, что оно находится, скорее всего, где-то в Азии. Один пленный рыцарь был освобожден полюбившей его сарацинкой и вместе с другими пленниками стал пробираться на родину, но оказался в Индии, в царстве как раз пресвитера Иоанна; тот принял их радушно. Они просили его рассказать о Сухом древе, он рассказал и попросил их только не обходить того древа, иначе они не вернутся на родину; но некий преклонных лет мужчина, когда они приблизились к великому древу, вовсе и не сухому, а облаченному в пышную листву, звучавшую дивной музыкой и птицами, конечно, не внял предостережениям и обошел древо, пропал, но спутники еще услышали его восторженные призывы последовать за ним, да никто не посмел.

«А вы, дорогие радиозрители, решились бы?» — вопрошает ведущий РХ со сцены летнего театра в Белом. Да, спектакль этот, конечно, поставлен с участием РХ. Кстати, не забыли, что имел в виду Велимир Хлебников, рассуждая о радио будущего? Коротко говоря, суть его знаменитого эссе и сводится к этому: радиозрители. Хотя именно этого определения и нет в его новоязе, придумано мной.

Так решились бы просто ступить шаг, другой, обойти дерево — и оказаться на той стороне?

Я еще раз оглянулся. Может, появится кто-нибудь и что-то такое скажет, оживит ситуацию. Уж слишком она литературна, верно?

Томас Рифмач, короли, белые олени, эльфы, гитара из дуба и березы, арфа.

Но мне там было хорошо, и совсем не хотелось покидать тенистый этот великий шатер и тащиться по улицам под валом солнца.

 

6

 

Да, разумеется, на ум приходил и магический театр Гессе из «Степного волка». Что ж, тем лучше. Все звезды к нам. То есть флаги.

Но вернемся в Шотландию… То есть… ну, да потомок Томаса Рифмача, наемник Джордж Лермонт и сам сюда пожаловал примерно в 1608 году, вот прямо в Белый, ага, на этот самый холм, где стояла рубленая выбеленная крепость. Никаких кленов и лип, само собой, здесь не было и в помине, а также сосен. Но леса, бескрайние леса простирались на юг и на север, на запад и на восток, с башен можно было озирать эти дикие богатства Тартарии. И наш шотландский воин озирал…

В книге Бондаренко среди других иллюстраций есть и портрет Джорджа Лермонта. На нем мужчина лет двадцати трех, двадцати пяти, со светлым лицом, небольшой бородкой, крупными глазами, в берете и каком-то тяжелом одеянии на плечах, чуть ли не в шубе; но под нею кафтан, белый воротничок. Приятное лицо, специфически военного в нем ничего; это скорее живописец, может, даже ученый или участник посольства. Легкая улыбка едва заметна. Но источник этого портрета, увы, не указан. Откуда это? Кто автор? Воображаемый портрет?

А посмотрим теперь на портрет самого Юрия Лермонтова. Заменить военную форму на халат или просто белую рубаху, и разве в лице различишь характер отчаянного наездника, рубаки, бросавшегося на лесные укрепления горцев, спавшего вместе со своими ребятами на земле, питавшегося как придется в военных походах? Глаза у него — глаза мечтателя. Только усики да завитки на висках можно признать гусарскими.

Так что примем портрет Джорджа Лермонта за действительный.

— О да, сии леса дрем… дрим…

Обернувшись, я увидел сидящего человека. Он был в кольчуге, темном шерстяном берете без пера… И вдруг быстро поднял арбалет, куда-то его направляя — ввысь, в голубое небо, раздался щелчок, взвизгнула стрела и почти в тот же миг, ну, мигом позже, двумя, тремя, так, так, — на землю неподалеку что-то мягко шлепнулось.

Он кивнул и велел:

— Поди побеги, давай-давай.

Я молча повиновался, не чинясь сединой: его-то седина была гуще, белее, ослепительнее, хотя пока и не всякому видна в темно-рыжей шевелюре и острой бородке.

На земле я увидел пронзенного металлической короткой стрелой ястреба-тетеревятника, у него пестрины продольные, а у перепелятника поперечные, и он крупнее.

— Самый долгий перо мне, — молвил тот человек.

Я поднял птицу за длинную желтую лапу с когтями… Как вдруг ястребиный глаз вспыхнул, ожег мой взор и даже как будто лицо, и от неожиданности я выронил птицу.

— Он еще жив!

— О, сделай круть-круть, сделай так ему выю, — с усмешкой отвечал тот человек.

Но ястреб, истекающий кровью, смотрел на меня. Черт.

— Что ты тянешь… как a’ phìob mhòr?[8]

— Я не живодер.

— Неси, давай-давай… tarraing e[9].

И я снова подхватил ястреба за длинную лапу, почувствовав упругость еще живого тела, и отнес его, окропляя мой путь птичьей кровью. Человек в кольчуге и сбитых запыленных сапогах ловко схватил его за тулово одной рукой, а другой накрыл голову и резко с хрустом повернул ее; потом он выдрал стрелу и выбрал самое длинное перо и второе, оглядел их, поднимая к небу, и глаза его были прозрачно-серыми, дунул с силой, очищая от соринок, и, нащупав на берете дырочку, всунул их туда концами и, щурясь от солнца, вопросительно взглянул на меня.

— Джордж… Георг… — пробормотал я, уже догадываясь и шаря по карманам в поисках смартфона.

Как вдруг тот сам подал звук — из сумки, не гусли и не арфа, а песня Джонни Кэша.

Он засмеялся, оглядывая меня.

— Игрец?.. — Он щелкнул пальцами, подыскивая слово: — Buffoon[10]… Скуморок?.. Там твой гусьль? Брень-брень?

Я быстро достал смартфон, сбрасывая вызов… Но этого было достаточно, чтобы наваждение 17 столетия исчезло напрочь. Джонни Кэш опять запел: Oh, lord, help me walk / Another mile, just one more mile;/ I’m tired of walkin’ all alone. (Устанавливая эту музыку вызова, я не удосужился точно все перевести, улавливая «улыбку, любовь». А вот именно сейчас, набирая этот текст, заглянул в перевод: Господь, мне помоги идти, / Еще версту, всего еще версту пути, / Совсем устал я сам брести. Так это песня старого странника и есть, попал в десятку. Правда, совсем я устану позже в этот день. Дальше и про улыбку: И помоги, Отец, улыбкой мне озарить свой лик, / Еще одной, всего одной, чтобы там свет возник[11].)

Звонила Нина.

А ведь пузо моего кузнечика полным-полно разнообразной музыки, от Баха до Егора Летова; арфы там почему-то не было в том походе, но имелась музыка дружественного инструмента — гуслей.

Звук арфы сошел с перстов Лермонтова; его-то стихи в том же пузе кузнечика-смартфона тоже хранились. Но это было немного позже.

А пока я пытался вообразить рубленую крепость здесь, на этом холме, вместо летнего театра — терем воеводы Гаврилы Пушкина. Сейчас в нем обитали поляки-литва, шотландцы-ирландцы; ну, не только в нем, а и в других домах.

На Руси объявился взамен убиенному и распыленному пушечным выстрелом «Димитрию» новый, «Димитрий номер 2». Его солдаты, среди коих и были шотландцы да ирландцы, подступили к Белой. И Белая присягнула новому наваждению Смуты и отдалась под власть Сигизмунда Третьего. Случилось это в 1608 году. Гаврила Пушкин, хмуря брови, вывел русский гарнизон из крепости и под взорами готовых открыть стрельбу из арбалетов, ружей и пушек иноземцев, да и своих, снова уверовавших в явление царевича Димитрия, второе, так сказать, возрождение, отправился прочь. Храпели кони, бряцали сабли, переливались колечки кольчуг под тусклым солнцем… И в какой-то момент воевода Пушкин поймал на себе внимательный взгляд серых глаз всадника на кауром коне, в зеленом плаще, в шлеме, панцире.

Взгляды Пушкина и Лермонта скрестились.

И мне в глаза ударил сполох, как от далекой молнии.

Я поднял глаза к небу. Оно было бестрепетно. Но эта голубизна всегда звучала в школьные годы походов по Поднепровью, в юношеских странствиях на Байкале, Алтае, в афганском Газни. Светозарное чистое небо всегда полнится неведомой музыкой. Неведомой и неслышной. Звучала она и сейчас.

«…Небо ясно».

Да, но музыка эта была необыкновенна, скажу я вам. Вообразите звук удара двух лучей, испущенных кристаллами. Звук длящийся, мучительный… Нет, не мучительный, но… какой? Невозможно передать его словами. Тут и надобен именно звук. Скрестить две лазурные струны, например.

…И уже оборвалось.

Все, Гаврила Пушкин отвернулся, тяжело повел плечами в кольчуге, поправил давящий на затылок железный шишак, подумав, что легко сшибить мог бы этого рейтара булавой… Чтоб не сидел так… подбоченясь…

А Джордж Лермонт? Подумал про свой верный арбалет, который ему был желаннее другого оружия, пистоля или пики? Стрелять из арбалета его научил папаша еще в детстве, и вокруг замка Балкоми подросток сбил на лету не одну птаху.

Как знать.

Он думал, что да, в затворе русские весьма крепки. Стоят как заговоренные. Оголодают, собак и кошек всех пожрут, а дом свой будут оборонять до последнего. Как вот и эту крепость Белую обороняли.

Ненароком Джорджу вспоминались стычки и сражения с англичанами, французами, викингами, пожаловавшими в горы и вересковые пустоши его родины… Но эти воспоминания лучше было гнать прочь.

Знал ли он, что эта Тартария, великое лесное царство с неохватными озерами, бесконечными реками, станет его второй родиной? Ну, знать-то не знал, а — предчувствовать мог. В его жилах текла кровь арфиста, пиита, прорицателя Томаса Рифмача.

Но, скажу честно, неизвестно, был ли Джордж Лермонт со своими соотечественниками в отряде, занявшем Белую именно в тот, 1608, год. Как и неизвестно, когда Белую отбили русские.

Но точная дата новой осады поляками Белой — 1610. Длилась она не один месяц. В крепости начался голод. С. Александров в монографии «Смоленская осада 1609 — 1611» сообщает: По польским данным, из 16 тыс. человек, находившихся в осаде в Белом, в апреле осталось всего 4 тыс. Белая сдалась.

И потянулись дни и годы службы здесь. Джордж Лермонт обвыкался, осваивал ненароком речь местных жителей. С одним из них даже сдружился. То был охотник, купеческий сынок. Не лежало его сердце к торговле. Звали его Владимир. Джордж спрашивал, что означает его имя, в честь какого святого он так назван? В честь святителя Русской земли, князя Владимира Красное Солнышко. А означает: владей миром. Владимир встряхивал волнистыми темными волосами и говорил, что купеческое владение миром ему не по сердцу. Конечно, соглашался Джордж Лермонт, надо стать воином. Да и стал бы, отвечал тот с тоской в темных глазах, а батька упрямится, не дает добра, а как пойдешь в службу без коня, доспеха, сабли? На своих двоих явишься, так коня сразу и не получишь, будешь бегать в пеших ратниках. Вот и находил сей юноша отдушину в охоте. А поохотиться в окрестных лесах было на кого. Впервые выехав из крепости ради прогулки и осмотра местности с товарищами, Джордж снова подивился духовитости и тенистости лесных дебрей; и почти сразу они спугнули косуль, не говоря уж о боровой птице: глухарях и тетеревах; да по веткам скакали белки; а еще немного проехав, и наткнулись на юношу с растрепанными волосами, в простой одежде, прилаживавшего на круп коня мертвую рысь. Конь храпел, косил глаза. Рысь шмякнулась на землю. Джордж соскочил с лошади, подошел и стал помогать юноше. У того холщовые штаны были перепачканы землей, кровью, а глаза блистали чисто, азартно. Когда пушистая рысь наконец была приторочена за лапы к седлу, Джордж, погладив пятнистую шерсть, попросил охотника продать добычу. Просил, мешая русские слова с польскими, гэльскими. Lioncs[12] давно исчезла в шотландских лесах, ее выбили ради меха. И только на знатных воинах Джордж видел ее. И глаза его серые разгорелись, едва он узрел добычу этого охотника. Он уже представил, как сойдет на родной каменистый берег с корабля, поправит пятнистую мягкую шкуру на плече и отправится в замок Балкоми, а там его и не узнают сразу родные и друзья… И рысью украсу он снимет небрежно на пиру и подарит отцу, рубаке с седой львиной шевелюрой и шрамами на руках и правой щеке.

Но русак заупрямился. Или не понял? Джордж замолчал и просто указал на рысь, потом достал кошель и встряхнул его так, что в нем заманчиво звякнули монеты.

Нет, русак покрутил головой, утер пот, белозубо улыбнулся и указал в глубь леса.

— Seòras, gabh i! Sin e![13] — воскликнул кто-то из товарищей.

Юноша быстро взглянул на приближающихся отлично вооруженных всадников и легко вскочил на коня, готовый пуститься наутек.

Но Джордж крикнул своим:

— Stad! Chan eil dad![14]

И юноша тронул поводья, как-то звонко цыкнул, и конь понес его среди елей и дубов. Товарищи посмеивались над Джорджем. Но тот не обращал внимания на шутки. Он уже и сам загорелся добыть рысь. И всю прогулку то и дело сворачивал на тропинки людей ли, зверей ли и некоторое время осторожно ехал в чащобе. Раз из-под куста сиганул небольшой вепрь.  В другом месте тяжко захлопал крыльями глухарь, и Джордж тут же подсек его из арбалета. А рыси так и не встретил. Товарищи, увидев краснобровую, переливающуюся на солнце красками своего великолепного оперения птицу, снова стали шутить, мол, скоро обнищает тот, кто не умеет сказать нет, и вместо шерсти оденется в перья, или это и есть рысь, давшаяся ему? На что Джордж им отвечал:

— Когда над Глен-Мором развернет сияющие крылья тэмворс, любил приговаривать мой отец! И вот он этот миг — над Тартарией! — И с этими словами он взмахнул мертвой птицей так, что окропил ближайших еще не остывшей глухариной кровью.

Все захохотали и пришпорили лошадей.

Поляк Росцислав, бывший с ними, просил объяснить потом, что все это означает и почему они ржали как угорелые? Язык их он уже разумел, да вот шуток не понимал. Ему растолковали: «Глен-мор» — такая долина; «тэмворс» — поросенок, порода, что вывели англичане, у которых эта шутка звучит так: «when pigs fly», ну, «когда свиньи полетят».

И вот они полетели!

Росцислав таращил синие глаза на шотландцев и ирландцев и бормотал под нос: «Nie dla wszystkich skrzypce grają»[15].

Позже Джордж увидел юношу охотника на площади, где шла торговля хлебом, медом, зерном, мясом, яблоками; а он сразу заприметил пятнистую шкуру и направил коня к той лавке. Здесь продавались ткани, всякие, льняные, шерстяные, но даже и персидский шелк, как сказал ему коренастый смуглый торговец со смоляной бородкой. Он тут же обернулся и что-то кликнул. Появился тот охотничек с рулоном цветистой материи. Торговец этот и был его отец. Джордж указал на рысью шкуру. Ему названа была цена: пять рублев.

Это оказалось дорого, хотя Джордж и мог бы заплатить, но в глазах юноши мелькнула как будто насмешка. И Джордж принял вызов.

— Я сам, — сказал он, озираясь.

Он отыскивал взглядом Росцислава, знавшего этот тартарский язык. Да видно тот уже поехал в крепость, хотя им и запрещали здесь перемещаться в одиночку. Но русаки вели себя смирно.

— Я дам деньгу… Tha[16], — молвил Джордж. — За… за… sealg. Sealg?[17]

Он погладил рысий мех и кивнул на лес, а тот начинался уже за домами, примыкавшими к площади, и вдруг начал перебирать в воздухе руками как бегущая рысь лапами. Купец засмеялся, хотя так ничего и не сообразил, а юноша понял.

Но все-таки условились они в следующий раз, когда Джордж приехал на площадь вместе с Росциславом. Тут уже и купец уразумел, что его сына хотят нанять проводником в лес за рысью. Но купец есть купец, и, щуря темный глаз, он поторговался. Росцислав сказал, что если охота пойдет удачно, то цена будет вдвое выше. Ударили по рукам.

А чтобы узнать о дальнейшем, лучше читать последнюю книгу цикла «Лес трех рек», сказку. Впрочем, она еще только пишется, книга в будущем о далеком прошлом.

Эта книга словно лабиринт с кротовыми норами-переходами из одного времени в другое.

Лес трех рек и есть хранилище времени.

Оно покоится там, в пышных мхах, — в сундуке? в дупле? в роднике?

Пять лет спустя к Белой подступили воеводы Черкасский и Бутурлин. Уже татарин, начальник охраны, на охоте за зайцами рассек Лжедмитрия Второго, мстя за убийство своего родственника, уже Минин и Пожарский выбили поляков из стольного града, уже там избрали на царство Михаила Романова, и поляков и прочих иноземцев, а равно и своих, все еще продолжавших промышлять по дорогам этой необозримой Тартарии с именем Димитрия на устах, побивали, брали в плен. Русский стан окружил Белую, обложили поляков, шотландцев, ирландцев и немцев, как медведей в берлоге. Только медведями здесь были сами русаки, и вся Тартария была их берлогой. А Белая, что малый пятачок, окруженный стенами с укрывшимися в них охотниками. И шотландцы дрогнули. Вдруг пелена спала у них с глаз: где родные вересковые пустоши, зеленые холмы и заливы лучезарные с островами, с деревеньками из камней, в коих рдеют угольки каминов и пахнет ячменным элем, смешанным с вереском, свежим хлебом, да раздаются звуки арфы под перстами слепого певца, — где? И сумели они сохранить в неприкосновенности лишь образ той родины, а отстоять осязаемую родину от англичан не смогли. Так за что же они стоят здесь? Ради кого животы у них прилипли к хребтам? Есть уже почти нечего, запасы вышли. Чья эта Белая? Польская? Почему же вокруг все говорят по-медвежьи? Что им Сигизмунд или Димитрий… которых два… а то и больше? Либо новый царь Михаил? А ежели Сигизмунд на них рассчитывает, так отчего же не шлет из Смоленска подмогу, провиант? Ведь до Смоленска польского сколько? Около восьмидесяти наших миль?[18]

Именно так говорил рыжий Вилли Гримм, капитан, возглавлявший шотландцев.

И сердца их дрогнули.

Ирландская рота стала присоединяться к уходящим шотландцам. Проклятые ирландцы один за другим следовали за… волынками. Да! Это же и у них была любимая музыка! Пся крев!.. Негодованию коменданта не было предела.

А за ирландцами увязались и немцы, рейтары в тяжелых доспехах, вооруженные длинноствольными пистолями, как правило, у каждого — не менее двух.

Но как выехали они из крепости, так и приостановились. Воеводы Черкасский и Бутурлин выдвинули условие: либо разоружайтесь тут же, и тогда поезжайте на все четыре стороны; либо оружие оставляйте при себе, но приняв царскую волю и службу.

И те поступили разумно, ибо дорожили своим оружием. Да и жизнью, — на дорогах до Смоленска с безоружным отрядом всякое могло приключиться, по дорогам тем рыскали черкасы, то бишь казаки, шляхтичи не  шляхтичи, бородачи с дубинами, литва. Да и что бы последовало за разоружением? Может, и не воля, а плен.

И с тех пор числились они на службе у Михаила Романова как шкотцкие и ирлянские немцы, бельские сидельцы. Немцами на Руси называли всех иноземцев.

 

7

 

Дальше что было? Вслед за шотландцами, ирландцами сдались и поляки. Белая перешла к русским. Но русские там и встали на службу, а шкотцких и ирлянских немцев Черкасский повел под Смоленск, захваченный Сигизмундом.

Сын купца Гостюхи Востицева Владимир видал, как шкотцкая рота уходила с Черкасским, вместе с другими жителями Белой он вышел потаращиться. Среди рейтаров, их блещущих на солнце панцирей, шлемов, мушкетов, он отыскал взглядом рейтара со светлым лицом, бородкой, в плаще, отороченном рысьим мехом. В какой-то момент ему показалось, что шкотец смотрит на него, и он махнул рукой. Да неизвестно, видел ли тот проводника по бельским лесам.

Воеводы (князь Дмитрий Мамстрюкович Черкасский и Михайла Матвеевич Бутурлин — прим. О. Е.) …подступили под Белую. Литовцы сделали было из нее сильную вылазку, но были побиты и в августе принуждены были сдаться. Царь наградил воевод золотыми и велел им идти под Смоленск. Воеводы отправились осаждать Смоленск, стали в двух верстах от него, но ничего не могли сделать по недостатку войска: украинские дворяне и дети боярские многие под Смоленск не бывали, а иные из-под Смоленска сбежали. Черкасский и товарищ его, князь Троекуров (потому что Бутурлин был тяжело ранен под Белою), стояли под Смоленском без всякого действия до июня 1615 года (…). Когда Черкасский приехал в Москву, то государь велел ему быть у своего стола, а после пожаловал за службу шубу на соболях, атлас золотой да кубок[19].

С Черкасским были и «бельские немцы». Вскоре их отправили на службу в Тулу. Наверное, и Джорджа Лермонта…

Здесь, в Белой, думаю я, сказочник, сидящий перед летним театром, Джордж Лермонт вполне мог сложить голову. Это следует хотя бы и из приведенного выше сообщения Соловьева: сделали было сильную вылазку, но были побиты. В этой вылазке наверняка участвовали и шкотцы, шотландцы с ирлянцами. И какой-нибудь стрелец выцелил бы рейтара со светлой бородкой... Я и говорю: Белый — судьбоносный город. Как, впрочем, и Смоленск. Но там уже была другая история.

Под Смоленском двадцать лет спустя Джордж Лермонт сам поведал о том, где ему довелось служить, воевать, хлебать русские щи да кашу.

Был он ротмистром, командовал своими ребятами шкотцами из «бельских немцев», а также вновь прибывшими и не только перелетными, как говорили тогда о перебежчиках, но и приплывшими именно на службу царю. О таковых источники сообщают: в 1612 году из Гамбурга на английских и голландских судах в Архангельск прибыл отряд Фрейгера, Астона и Гиля, это были англичане, нидерландец, а предшествовал им шотландский капитан Джеймс Шоу с уведомлением для властей о желании отряда послужить царю. Кстати, отряд этот задержался сперва в Холмогорах, так как царь не пожелал сразу принять службу наемников, потому что в письме том, что доставил Джеймс Шоу, была подпись Маржерета, хорошо известного французского солдата удачи, уже опубликовавшего в Париже свой труд: «Состояние Русской Державы и великого княжества Московского». Труд весьма ценный, ибо кому только не служил сей воин: и Лжедмитриям обоим, и Шуйскому, и Сигизмунду. Но на Руси его еще и не читывали, а помнили о нем, что был он изрядно перелетным, и считали его возвращение вельми подозрительным. Потому Маржерету было отказано. А остальные все ж таки в ратных делах поучаствовали во славу царя Михаила, он как раз был уже венчан на царство, ведь сообщения из Архангельска, Холмогор до Москвы ох как долго шли. Например, прибыл в Кольский острог некий немец Павлик Павлов, так поименовали датчанина в документе. Сделали запрос в Посольский приказ в Москву, а желавшего служить царю Павлика Павлова поместили в земском дворе в Холмогорах, назначили ему три деньги на прокорм. И… год тот Павлик прохлаждался в ожидании царской милости. Из Посольского приказу пришло разрешение отправить Павлика к Москве[20].

Да, даже в смутные времена служба у царя была привлекательна, платили хорошо, и — со всем, как говорится, нашим уважением. А еще оделяли землею.

Востицев сперва и не признал пришельца из замка вересковых пустошей за синими морями, как въехал в стан Шеина с хлебным обозом; из Дорогобужа хлеб и иные припасы для войска привезли. А руководил этим делом Владимир Востицев, огрузневший, раздавшийся, срезавший длинные власы, в плаще, подбитом мехом, в меховой шапке, теплых сапогах, — сентябрьские грязи этот суровый мир украшали; и провести обоз по длинным русским дорогам было сродни сражению, ну, почти. Хотя однажды и точно пришлось схватиться за сабли и пистоли стрельцам, что сопровождали обоз: выломались из лесу козаки, мало им было своей земли, сюда лезли, хоть и Заруцкого их атамана уж давно на кол посадили на Москве, а все бесчинствовали на Руси, и воеводы доносили: Там и там стояли козаки, пошли туда-то, села и деревни разорили и повоевали до основания, крестьян жженых видели мы больше семидесяти человек да мертвых больше сорока человек, мужиков и женок, которые померли от мученья и пыток, кроме замерзших[21].  И добавляли, что козаки хуже литвы и немцев[22].

Но тут они просчитались: стрельцы имели в достатке пороху и пуль и действовали слаженно, как в ученье умудрились: бьют сперва нечетные, а после четные, и каждый заранее ведал свой номер. Так что почти никто из лихих козаков и не доскакал до хлебного обоза, а которые все ж таки подъехали, отведали секир да сабелек; и Владимиру Востицеву довелось ударить врага и отсечь ему нос с усом, так что у того хлынули новые усы, да яркие, густые; но, хлюпая и клокоча, он извернулся и, пожалуй, рубанул бы со зверской силой, а тут Семен стрелец выпростался как из-под земли с пикой и снизу в подбородок всадил ее так, что у козака башка цветком раскрылася. На мешках с хлебом кровь высохла, спеклась. Кровавый тот хлебушек, ратный.

…А увидели они друг друга по знаку: пятнистым шкурам рысьим, что у одного плащ оторочен, что у другого. Пригляделись. Востицева мы уже описали. Вот и ротмистра портрет: борода белесая, лоб перерезан — как будто той ласточкой, вдруг ясно вспомнил Востицев, черкнула железным крылышком, — а глаза все те же серые, внимающие всему с пониманием и какой-то тоской. Востицев имя его вспомнил:

— Георг?!

А тот приглядывался.

— Георг? С Белой?.. — снова вопрошал раздобревший юноша с повелительным лицом.

Ротмистр медленно кивнул.

— Али запамятовал? Охоты наши? — и с этими словами Востицев провел по своему пятнистому вороту.

И тут взор ротмистра прояснел:

— Красно… — Он щелкнул пальцами. — Солнышко?

Слышавший это высокий рейтар с бритым подбородком, густыми усами расхохотался.

Ротмистр повернулся к нему.

— Савлук, будто петарду проглотил!

— Так не солнышко же, — ловко парировал рейтар.

— Ты вспомнил моего святого, — сказал Востицев с улыбкой. — А я — твоего.

Статный рейтар чуть склонил голову и сказал, что тут впору к обоим прикладаться, как к иконам. Ротмистр отмахнулся от него и посоветовал Востицеву не принимать к сердцу говорения этого богохульника и зубоскала.

— Владимир, — сказал он, протягивая руку в латной защите, наруче.

И Востицев подал ему руку в таком же железе, в пути на нем тоже был доспех, только вместо шлема меховая шапка. И две длани скрестились со скрежетом.

— Но ты горазд стал глаголать по-нашему! — воскликнул Востицев.

Тот погладил бороду.

— Особо ругательствами, — вставил Савлук.

— То самый быстрый язык здесь… — Джордж кивнул на усатого. — Поручик Савлук, иные зовут Мартыном, ибо Мартынов. А меня теперь кличут Юрьем. Юрьем Андреевичем Лермонтом.

…Да, мой читатель! Это вовсе не выдумка. О том, что в это же время в русском войске, осаждавшем Смоленск, был предок Николая Мартынова (Николая?.. Сейчас уточню, да, на запрос, правда, сразу появилось имя композитора, а на уточнение «убийцы Лермонтова» уже и тот, кто нужен) сообщает в своей книге Владимир Бондаренко: Среди пращуров Николая — Савлук Федорович Мартынов, участник военных действий против поляков под Смоленском в 1634 году, получивший вотчину в Рязанском уезде[23]. Поразительный факт, на который многочисленные исследователи судьбы Лермонтова не обратили никакого внимания. Но ведь они могли там не только встретиться, а даже и приятельствовать. И спорить. Острить по разным поводам, высмеивая друг друга. И далекий потомок, Соломон Михайлович, разбогатевший на винных откупах, не купил бы дом на Волжском откосе, неподалеку от Нижегородского кремля, между нынешней улицей Семашко и Верхне-Волжской набережной. Да, не купил бы.

Дом Соломона Михайловича был одним из самых богатых. Имел он в Нижнем и доходные дома.

Считается, что именно в этом господском доме на волжском откосе и родился будущий убийца великого русского поэта Николай Мартынов.

Да, не считалось бы. И я знаю, как это случилось. В моей сказке.

 

8

 

Впервые о Джордже Лермонте я услышал от смоленского журналиста Володи Королева. Звучание знакомой фамилии показалось весьма необычным. Володя говорил, что хочет отыскать его могилу или хотя бы установить точное место гибели на Ясенной. Стараясь не выказывать невежества, я осторожно уточнил, откуда такие сведения? Из дальнейших объяснений понял, о ком и о чем речь. Володя Королев и до сих пор мечтает поставить памятный знак на месте гибели ротмистра.

Потом я находил в интернете сообщения о том, что ротмистр Джордж Лермонт был убит именно на речке Ясенной в схватке с гусарами и рейтарами гетмана Радзивилла в августе 1633. Но откуда это известно? Никто не приводит источников.

Тем не менее зимой я побродил по берегам этой речки в районе парка Реадовка, пытаясь представить жаркую стычку гусар в латах и рейтаров. Но речка длинная, начинается почти в центре города, огибает его с юга и запада и впадает в Днепр. Где же мог скрежетать и пыхать выстрелами бой?

Предполагается, что ротмистр Джордж Лермонт, или уже Юрий Андреевич Лермонтов, погиб в конце 1633 или в начале 1634 года. Похоронен в том уезде, где еще раньше за службу получил землю, в Авраамиевом Городецком монастыре на берегу Чухломского озера. Это Костромские пределы.

Чухломское озеро далековато от Леса трех рек, ниже по Волге, ниже Твери, до которой я только и дошел в плавании. Так я там и не побывал. Остается довольствоваться описаниями владений Джорджа Лермонта в работе Т. Молчановой «Лермонты — Лермонтовы Галичского уезда, Чухломской осады»:

Именно в то время, когда царь Михаил Федорович путешествовал по Костромской земле, Георг Лермонт, капитан Яков Шав, прапорщики Ян Фарфар и Ян Вуд в 1620 году получили поместья в Костромской губернии: Галичском уезде Чухломской осады Заболотской волости. Интересно отметить, что Заболотская волость числилась тогда за матерью царя Марфой Ивановной[24].

Ниже приведены владения Георга Лермонта в 1628 году в сравнении с состоянием тех же деревень в 1615 году («Дозорная книга по Чухломе», 1615): За поручиком Юрием Лермантом в поместье усадище, что была деревня Кузнецово, а в нем двор помещиков Юрия Лерманта да двор людской, а в нем живут люди его Архипко Федосеевич да крестьянин во дворе Четвертунка Тихонов, во дворе Микитка Постников. Пашни паханые средние земли 22 чети с осьминою да перелогом и лесом поросло 35 чети в поле, а в дву по тому же, сена по лугам 100 копен, лесу не пашенного болота 6 десятин.

И далее перечисляются остальные деревни.

И всего за поручиком за Юрьем Лермантом, в поместье: усадище да 9 деревень жилых, да пустошь, да 3 жеребья пустоши, да в двух пустошах по полу пустоши, да треть пустоши, да четь пустоши, в усадище двор помещиков, всего 53 человека, количество пашни 576 четей, количество копен сена 628, лесу 70 десятин. Деревни Георга Лермонта располагались вдоль всей западной полуокружности Чухломского озера на расстоянии 7-10 верст (км) от Чухломского озера.

Владения были немаленькие, подытоживает Татьяна Молчанова.

И получал ротмистр 50 рублев в месяц за службу, а в год 600 и относился к поместным «немцам» иноземных рот[25]. Отличное жалованье. За службу «бельским немцам» платили в месяц от 2 р. до 30.

Под Смоленском Джордж Лермонт погиб, но поросль сей шотландский корень успел пустить в русскую почву, а точнее — в женщину.

Татьяна Молчанова сообщает, что у Джорджа Лермонта были три сына и дочь. Три сына — от первого брака, названные по-шотландски: Вильямом, Питером и Генри. Дочь от второго брака — Екатерина. Обстоятельства семейной жизни от нас сокрыты. Имени первой жены никто не ведает. Вторую звали Екатерина Федоровна… Без фамилии.

И поросль та трепетала под чухломскими ветрами, тянулась к солнцу за тридевять земель от родины отца, доблестного ротмистра Джорджа Лермонта, сражавшего под Смоленском в 1613, куда его и собратьев увел из Белого князь Черкасский; потом скорее всего на службе в Туле по защите южных рубежей от татарских набегов; в 1618 году он отбивал натиск польского войска в Можайске; в том же году стоял насмерть в Арбатских воротах в Москве вместе с другими шотландцами, понесшими потери; и в 1633 в составе рейтарского полка француза Шарля д’Эберта, сформированного именно для осады Смоленска и войны с Речью Посполитой, пришел под Смоленск, где и погиб.

Владимир Бондаренко пишет: Род русских Лермонтовых, судя по книге («Поколенной росписи рода Лермонтовых» историка-архивиста А. Григорова — прим. О. Е.), составляют более восьмисот представителей. Среди них поэты, художники, писатели, около ста генералов, адмиралов и офицеров, прославивших Россию в войну 1812 года, Первую мировую и, конечно, в Великую Отечественную. И все выходцы из чухломских земель.

И с холма, на котором стояла рубленая крепость Белая, через леса смоленские, тверские, костромские, воды днепровские, волжские я шлю поклон чухломской земле, той земле, где стояла усадьба в деревне Кузнецово и где сейчас высятся стены Покровского Авраамиева Городецкого мужского монастыря.

На экране летнего театра могло бы появиться изображение этого монастыря. И тот портрет Джорджа Лермонта.

А впрочем, и сам он, то есть актер, исполнявший роль, был на сцене. На фоне светящихся изображений монастыря на берегу Чухломского озера и замка Балкоми, неподалеку от моря. Две точки на мировой карте. Тогда уже показать и стены смоленской крепости, Можайск, Москву, то место, где были Арбатские ворота.

Вообще история любой души, если представить ее так, на сцене летнего театра, на экране с природными и архитектурными пейзажами, не может не озадачивать. Как удается странствие души в земных пределах? В земных реалиях, полных капканов, тупиков, гильотин, — даже самого обеспеченного и защищенного человека подстерегают извечные враги: болезни, аварии природные и рукотворные.

А историю души поэта Лермонтова, пожалуй, и надо видеть восходящей средь вересковых пустошей, гор, заливов Шотландии, под звуки арфы Томаса Рифмача. Цвет ее серебристый, цвет и звук звезды.

 

Зачем я не птица, не ворон степной,

        Пролетевший сейчас надо мной?

Зачем не могу в небесах я парить

        И одну лишь свободу любить?

 

На запад, на запад помчался бы я,

      Где цветут моих предков поля,

Где в замке пустом, на туманных горах,

      Их забвенный покоится прах.

    ..............................

И арфы шотландской струну бы задел,

    ..............................

Но тщетны мечты, бесполезны мольбы

     Против строгих законов судьбы.

Меж мной и холмами отчизны моей

    Расстилаются волны морей.

 

Последний потомок отважных бойцов

    Увядает средь чуждых снегов;

Я здесь был рожден, но нездешней душой…

   О! Зачем я не ворон степной?..

 

Этот голос юного поэта мерцает и звучит серебром. Цвет и звук жизни Лермонтова таков. Однажды мне довелось слышать перезвон колокольный, доносившийся с колокольни Авраамиева монастыря у крепостной стены в Смоленске, на стене я и был, фотографировал голубей, стараясь ухватить в кадр белого голубя на фоне красных кирпичей бойницы. Потом зашел в монастырскую церковь и, когда похвалил перезвон, получил ответ, что играл мальчишка, вон тот — кивнули на мальчишку лет одиннадцати, русоволосого, сероглазого; а чуть позже объяснили, что у таких-то и получается «серебро».

Юрий Лермонтов был кареглаз и темен, но лира его именно такой звук и выводила. Даже когда он уже был поручиком, многое повидавшим, стрелявшимся на дуэли, отметившимся в юнкерской казарме молодецкими опусами, — тем чище был этот истинный звук.

Этот звук можно расслышать у Блока, Есенина, Клюева, Рубцова, Даниила Андреева.

Звук звездный… Звезды далеки и как будто бесстрастны, равнодушны. Молча взирают на землю со всех сторон. Словно это очи вечной вселенской зимы.

А у Лермонтова стих весенний, это истинное половодье чувств; стих страстный, но «В суровой тишине гранимый», — внезапно приходит строка из Даниила Андреева. Стих в эти суровые грани и заключен. Сочетание чистоты, страстности и суровости и создают неповторимый дух его поэзии. И прозы. И драмы.

Как хотите, но написать трагедию «Люди и страсти» в 16 лет мог… гений? — хорошо, вундеркинд. Отрывки первой драмы Пушкина мы видели на правом, сосновом крыле этого холма в Белом. Это шедевр «Борис Годунов». Но и автору уже было 26. Правда, сохранились и отрывки двух пьес «Вадим» и «Игрок», относящиеся к тому времени, когда Пушкину было 22-23 года. Но это только наброски и отрывки.

А «Люди и страсти» — завершенная драма в четырех действиях. Исследователи говорят о влиянии Фридриха Шиллера и русских драм прошлого столетия, а также творений Фонвизина и Грибоедова, но все написано удивительно уверенной рукой. Рука эта создает живые образы: помещицы Марфы Ивановны Громовой, 80-ти лет, Юрия Николаича, внука ее, 22 лет, его отца, барышень, горничной, слуг. Диалоги убедительны. Видишь лица.

 

И в а н. Э-эх! матушка моя! есть пословица на Руси: глупому сыну не в помощь богатство. Что в этих учителях. Коли умен, так все умен, а как глуп, так все — напрасно.

Д а р ь я (с улыбкой). А я вижу, и ты заступаешься за Николая Михалыча — он, видно, тебя прикормил, сердешный; таков-то ты, добро, добро.

И в а н (в сторону). По себе судит. (С гордым видом.) Я всегда за правую сторону заступаюсь и положусь на всю дворню, которая знает, что меня еще никто никогда не прикармливал.

Д а р ь я. Так и ты оставляешь нашу барыню. Хорошо, хорошо, Иван (топнув ногой), — так я одна остаюсь у нее, к ней привязанная всем сердцем, — несчастная барыня (притворяется плачущею).

И в а н (в сторону). Аспид!

 

Прототипы Дарьи и Ивана, ключница в Тарханах и ее муж Андрей Иванович Соколов. (Этот Соколов привезет тело Лермонтова в Тарханы из Пятигорска.)

Герой этой драмы — предтеча Печорина. Его не понимают, над ним насмехаются. Движитель действия — любовь. И это — перпетуум мобиле всех последующих драм Лермонтова, да и всех стихов, поэм. Прежде всего — любовь к женщине, а также любовь к отчизне, свободе, природе.  В общем, Лермонтов озарен тем, чем был озарен и его суровый критик философ Владимир Соловьев: светом Вечной Женственности. Правда, философ, порицая поэта, не заметил этого роднящего их обстоятельства. Лишь наклеил ярлык — «ницшеанство».

Нет, конечно, Соловьев разобрал по косточкам творчество и личность Лермонтова в своей работе «Лермонтов» и осудил его бесповоротно за богоотступничество. Но, как заметил Д. Мережковский: Но кто знает, не скажет ли Бог судьям Лермонтова, как друзьям Иова: «Горит гнев Мой за то, что вы говорили о Мне не так верно, как раб Мой Иов» — раб Мой Лермонтов.

 

9

 

И вот на сцене летнего театра сам брадатый и с густой шевелюрой философ.

 

В. С о л о в ь е в (жестикулируя). Любовь уже потому не могла быть для Лермонтова началом жизненного наполнения, что он любил главным образом лишь собственное любовное состояние, и понятно, что такая формальная любовь могла быть лишь рамкой, а не содержанием его «Я», которое оставалось одиноким и пустым. Это одиночество и пустынность напряженной и в себе сосредоточенной личной силы, не находящей себе достаточного удовлетворяющего ее применения, есть первая основная черта лермонтовской поэзии и жизни.

П е ч о р и н (задумчиво). А ведь есть необъятное наслаждение в обладании молодой, едва распустившейся души! Она как цветок, которого лучший аромат испаряется навстречу первому лучу солнца; его надо сорвать в эту минуту и, подышав им досыта, бросить на дороге: авось кто-нибудь поднимет! Я чувствую в себе эту ненасытную жадность, поглощающую все, что встречается на пути; я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы.

В. С о л о в ь е в (закинув голову, обратив лицо к небу).

 

Вся в лазури сегодня явилась

Предо мною царица моя, —

Сердце сладким восторгом забилось,

И в лучах восходящего дня

Тихим светом душа засветилась,

А вдали, догорая, дымилось

Злое пламя земного огня.

 

П е ч о р и н (кивая своим мыслям, а может, и стихотворению Соловьева). Кстати, Вернер намедни сравнил женщину с заколдованным лесом, о котором рассказывает Тасс в своем «Освобожденном Иерусалиме». «Только приступи, — говорил он, — и на тебя полетят со всех сторон такие страхи, что боже упаси: долг, гордость, приличие, общее мнение, насмешка, презрение… Надо только не смотреть, а идти прямо, — мало-помалу чудовища исчезают, и открывается пред тобой тихая и светлая поляна, среди которой цветет зеленый мирт. Зато беда, если на первых шагах сердце дрогнет и обернешься назад!»

В. С о л о в ь е в.

 

Знайте же: вечная женственность ныне

В теле нетленном на землю идет.

В свете немеркнущем новой богини

Небо слилося с пучиною вод.

 

Все, чем красна Афродита мирская,

Радость домов, и лесов, и морей, —

Все совместит красота неземная

Чище, сильней, и живей, и полней.

 

К ней не ищите напрасно подхода!

Умные черти, зачем же шуметь?

То, чего ждет и томится природа,

Вам не замедлить и не одолеть.

 

Гордые черти, вы все же мужчины, —

С женщиной спорить не честь для мужей.

Ну, хоть бы только для этой причины,

Милые черти, сдавайтесь скорей!

 

Философу достаточно было лицезреть это, обращая созерцание в молитву. А поэту этого было мало, и он мятежно шел дальше по поляне к цветку… Но и оглядывался назад. И снова оказывался в начале.

Известно, что соединить свою жизнь и судьбу с жизнью и судьбой поручика Лермонтова соглашались его возлюбленные. Но он, так изощренно добивавшийся их благосклонности и любви, сразу отступал, иногда не лучшим образом, даже подметные письма, очернявшие самого себя, пускал в ход. И признавался, что как только услышит о браке, пускается наутек.

Что же его отпугивало?

Обыденность? Обыденность семейной жизни, в которую обращается любовь?

Возможно. Действительно, разве мыслимо обладание Вечной Женственностью?

Соловьев знал эту истину и просто молился.

Почему же Лермонтов не поступал так же? Недоставало сил?

Кроме пути Соловьева, который, как известно, жил бобылем, был и путь Данте.

Хотя Данте и был женат, но, как утверждают, это был брак не по любви. С молитвенным чувством он взирал на умершую Беатриче. Кстати, Данте влюбился в Беатриче в восьмилетнем возрасте. Лермонтов впервые влюбился в десять лет, когда приехал на Кавказ, о чем сам и писал: К моим кузинам приходила одна дама с дочерью, девочкой лет 9. Я ее видел там.  Я не помню, хороша была она или нет. Но ее образ и теперь еще хранится в голове моей.

В юношеской поэме «Последний сын вольности» Лермонтов как будто и предвидит этот путь Данте:

 

Желал он на другой предмет

Излить огонь страстей своих;

Но память, слезы многих лет!..

Кто устоит противу них?

 

И его томила и влекла Вечная Женственность.

 

Прекрасна Леда как звезда

На небе утреннем…

        (Из той же поэмы «Последний сын вольности»)

 

Кстати уж, в этой же поэме красноречивы и следующие строки:

 

Свобода, мщенье и любовь —

Все вдруг в нем волновало кровь;

Старался часто Ингелот

Тревожить пыл его страстей

И полагал, что в них найдет

Он пользу родины своей.

 

Ингелот старик песнопевец. Герой поэмы — полулегендарный Вадим Храбрый, о котором сообщает летопись как о заговорщике с целью свергнуть Рюрика в Новгороде. Тут невольно припоминается Фрейд с его перпетуум мобиле — половым инстинктом. Старик песнопевец действует как будто по его инструкции.

Увы, мятежник Вадим был сражен.

Сражен был и потомок Джорджа Лермонта. Пулей потомка Савлука Мартынова.

А на сцене этого летнего театра два героя смоленской осады 1632 — 1634 годов скрестят сабли. И Савлук погибнет, не оставив потомства. Так начнется моя сказка.

А может, не начнется. Трудно противоречить истории, фактам, этой действительности. И сказки, легенды, мифы, былины, саги исландские и ирландские всегда завораживали меня именно тем, что противоречили очевидному. Но что значит «очевидному»? Ведь нашим очам уже и не видны те времена. В этом сила и очарование сказки и мифа. Скептическое восприятие всегда содержит такую горошину. Да, скепсис и есть тюфяки и перины сознания. Все объяснено, никаких чудес не бывает. Займемся хлебом насущным.

Но горошина не дает принцессе сознания спокойно почивать.

Об этом и у Федорова мы уже читали, повторим для лучшего усвоения: Итак, скептицизм и критицизм, уничтожив веру в действительное существование совершенства, бессмертия, свободы, но не имея сил уничтожить в человеке потребность всего этого, тем самым заставляет, так сказать, человека поставить все это своей целью, своим проектом.

Горошина чуда, чего-то необъяснимого.

И, уже спустившись с этого крыла холма и отправившись назад, в город Белый, я оглянулся и вдруг понял, что вижу птицу.

 

10

 

Холм как птица, раскинувшая крыла: сосновый, солнечный пушкинский и тенистый, сумрачно-звездный лермонтовский. Я ударил в ладоши. Ничего не придумано, ничего преднамеренного! За тридевять земель от столиц, усадеб, мемориальных квартир, памятников двух великих поэтов обнаружил эту птицу. Если это и не сказка, то присказка.

Если это не пример живознания, о котором толковал Хомяков, то что же это?

Для моих целей очень пригодится рассуждение Печорина о заколдованном лесе, поляне, цветке.

Лес трех рек, который подступает к Белому со всех сторон, — этот лес все-таки самый обычный, надо признать очевидное. Я имею в виду не только окрестный лес, но и те дебри, в которые забирался раньше, поднимаясь к истоку Днепра на велосипеде и на байдарке, шагая к истоку Волги, сплавляясь по истоку Западной Двины. Да, иногда стволы его елей светились серебром, как в верховьях Днепра. Мощно он нависал над крутыми берегами истока Волги, тянул великие дубовые и вязовые длани к облакам Западной Двины; безмолвствовал в седой бороде туманов; ронял сентябрьские червонцы на палатку, на шляпу, на лодку; бликовал живым закатным золотом на смолистых колоннах, а рано поутру — на маковках с гроздьями шишек; смотрел темно очами лося; шуршал, плескал листвой, тонко пиликал скрипками треснувших стволов, то вдруг гудел всеми морями, в кои стекают эти три реки. Но мне надо подняться в архетипический, говоря по-современному, лес.

Пока что он заколдован скепсисом и критицизмом. Потому и недоступен. Надо ободрать сознание от этих наслоений. Лучше всего делать это в странствии. Странствие как терка души. Может, тогда и станет доступна сказка. Вообще, когда пишешь, явно пребываешь в измененном состоянии сознания. Потом, придя в себя, тупо взираешь на написанное; а спустя пару месяцев думаешь, что и под дулом пистолета не сумел бы снова все это наваять. Особенно это касается вещей, посвященных временам иным, далеким. Ну, план-то примерный всегда имеется, но все довольно расплывчато, туманно. А когда пишешь, взор яснеет, как у хищной птицы.

Вот этим-то взором и надеюсь овладеть в сказке, чтобы увидеть, что же такое Лес трех рек на пока недоступной выси?

И эта птица, раскинувшая крыла над водами Белого, надеюсь, будет мне помощником. Ведь у героя в сказке, как не устает отмечать Пропп, зачастую был помощник, да и не один. Как правило, конь, волк, та же Баба-яга, да, да, на самом деле она, препятствуя, все-таки помогает в итоге, дает коня или указывает путь, а страшные ее уловки в избушке на курьих ножках, — это экзамен. Пропп пишет: Здесь перед нами открывается еще одна сторона трудных задач. Кто может решить задачу? Задачи, вообще говоря, невыполнимы. Герой их выполняет только потому, что у него есть помощник. Отсюда видно, что задачи не только должны показать, был ли герой в ином царстве, но и приобрел ли он там помощника[26].

Институт, так сказать, помощников в сказке эволюционировал, как замечает Пропп, дойдя до ангелов-хранителей и святых христианской церкви.

Но мы движемся все-таки вспять, даже сплавляясь по рекам Оковского леса, поднимаемся к истокам. От ангелов-хранителей и Спиридона Тримифунтского, и Герасима Болдинского, к волку, к сопливому старику, у которого с носу свешиваются сосульки, и он оказывается Морозом-Трескуном, хозяином погоды; к Усыне, который спер реку ртом и рыбу ловит усом; к Дубыне, что вырывает дубы, его Пропп именует «человеком леса»; а также к стрельцу, скороходу, кузнецу, кормчему, пловцу… Также Пропп говорит о помощнике орле. Обычно он несет героя за тридевять земель в тридесятое царство.

Ну, вот, а тут в Белом — птица, одно крыло сосновое, солнечное, другое — кленовое, липовое звездное.

Помощник?

А разве нет? Ведь птица эта — наше все, литература и есть.

Воодушевленно шагал я по городу Белому средь домов деревянных и каменных. Да, в центре уже все были каменные, двухэтажные и преимущественно светлых оттенков. Благородные старые камни!

Среди этих стен в свое время хаживал философ, литератор Василий Розанов.

Как он здесь оказался?

Объяснение я нашел во втором коробе его «Опавших листьев». В Ельце его тайно венчал священник со второй избранницей Варварой (первая не давала ему развода), но с условием, что они «должны были (для предотвращения пересудов) немедленно выехать из Ельца. Так и сделали: я выпросил себе перевод в Белый (Смоленской губернии)…»

В Белом, в мужской прогимназии директорствовал его старший брат Николай, ставший после смерти родителей, по сути, его отцом.

Увы, Белый не обернулся для Розанова значимой точкой духовной карты, на которой были Кострома, Симбирск и Елец — это основополагающие координаты.

А Белый… Расположенный в 130 верстах от ближайшей железной дороги и с тремя с половиной тысячами жителей, город Белый был до того глух (состоял из одной «кривой» или «косой» улицы, от которой шли проулки в поле, а в проулках было по три-четыре дома с огородами), что однажды волки разорвали ночью свинью между собором и клубом.

...Провинциальный городок Белый — один из тех, где происходит действие рассказов Чехова. (…)

...Мне два года случилось выжить в городе Белом Смоленской губернии, там единственное место гулянья было кладбище. И я помню, с молодой женой, только повенчавшись, ходил гулять туда. Больше решительно некуда пойти.  А природы хочется, в «медовый-то месяц».

Оставим на совести литератора замечание о недостатке природы. Это в Белом-то?

Но вообще Розанов был известный парадоксалист. Мог превозносить, например, Толстого, а потом заявлять о его «пошлости». Сам он не видел в этом ничего зазорного, говоря, что точек зрения на тот или иной предмет может быть 1000. Тут вспоминается похожая идея древней Индии, а именно мудреца и учителя Махавиры Джины, основателя учения джайнов, идея называется так: теория неодносторонности.

Анэканта-вада исходит из представления, что всякое высказывание об объекте условно, неполно, относительно и определено точкой зрения субъекта, выделяющего лишь тот или иной аспект исследуемой вещи. Поэтому всякое высказывание истинно только «некоторым образом» (сьяд); если же посмотреть на предмет с иных позиций, то становится ясным, что данное высказывание «некоторым образом» ложно. Последователи сьяд-вады резко выступали против догматических притязаний на исключительную истинность какой-либо точки зрения, утверждая, что сторонники такой позиции упрощают реальность, которая поистине неодностороння (анэканта)[27].

Розанов и был последователем джайнов в этом вопросе, хотя и не писал ничего об этом, но известна его страсть к древним манускриптам: все возможно.

Но удивительно постоянен он был в своих взглядах на Лермонтова.

…за Пушкиным —я чувствую, как накинутся на меня за эти слова, но я так думаю Лермонтов поднимался неизмеримо более сильною птицею. Что «Спор», «Три пальмы», «Ветка Палестины», «Я Матерь Божия», «В минуту жизни трудную», —да и почти весь, весь этот «вещий томик», словно золотое наше Евангельице, Евангельице русской литературы, где выписаны лишь первые строки: «Родился… и был отроком… подходил к чреде служения…» Все это гораздо неизмеримо могущественнее и прекраснее, чем «начало Пушкина», —и даже это впечатлительнее и значащее, нежели сказанное Пушкиным и в зрелых годах.

Птица! Вы поняли?

В Лермонтове срезана была самая кронка нашей литературы, общее —духовной жизни, а не был сломлен, хотя бы и огромный, но только побочный сук. «Вечно печальная» дуэль; мы решаемся твердо это сказать, что в поэте таились эмбрионы таких созданий, которые совершенно в иную и теперь не разгадываемую форму вылили бы все наше последующее развитие. Кронка была срезана, и дерево пошло в суки. Критика наша, как известно, выводит всю последующую литературу из Пушкина или Гоголя; «серьезная» критика, или, точней, серьезничающая, вообще как-то стесняется признать особенное, огромное, и именно умственно-огромное значение в «27-летнем» Лермонтове…[28]

И срезанная «кронка» все еще сочится…

А в следующей цитате Розанов — яркий мистический живописец:

Это не преувеличение, а правда. Из-под уланского мундира всегда у Лермонтова высовывается шкура Немейского льва, одевающая плечи Геркулеса. Древний он поэт, старый он поэт. И сложение стиха у него, и думы его, и весь он — тысячелетнего возраста[29].

Поучиться этой сказочной силе кисти можно.

 

По небу полуночи Ангел летел.

 ...............................

 Он душу младую в объятиях нес

  Для мира печали и слез...

  

Вот что видит Лермонтов за начальным мигом человеческого существования, позади первого детского на земле вздоха, крика. Это — миф сзади физиологии, священный миф, в этом и мы ему не откажем. Все — антропоморфично в небе, все богообразно — на земле. Все — чудище, лес дриад, в котором запутался бедный странник, человек.

А вот и о звездах: Но ведь для этого есть основание, ибо звезды в самом деле романтичны, а любовники все и до сих пор великие звездочеты, звездо-мыслители, звездо-чувственники. Пусть кто-нибудь объяснит, отчего влюбленные пристращаются к звездам, любят смотреть на них и начинают иногда слагать им песни, торжественные, серьезные:

 

Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу

И звезда с звездою говорит[30], —

 

Но звезды горят над нашим миром:

 

Люблю дымок спаленной жнивы

С резными ставнями окно...

С отрадой, многим незнакомой,

Я вижу полное гумно.

 

Тут уже взят полный аккорд нашего народничества и этнографии 60-х годов. Но не здесь «родина» странного поэта; тут только мощь его. Сомнамбулист сочетает в себе величайший реализм и несбыточное, он идет по карнизам, крышам домов, не оступаясь, с величайшей точностью, и в то же время он явно руководствуется такою мыслью своего сновидения, которая очевидно не связана с действительностью[31].

А это попросту гениально, замечание вровень с объектом наблюдения. Розанов сам был большим сомнамбулистом.

И жаль, что в Белом на него «не снизошло».

 

11

 

Впрочем, кислые воспоминания о Белом оставил и другой знаменитый человек — Пржевальский, служивший тридцатью с лишним годами раньше здесь, и из рядовых произведенный в прапорщики именно в этом городе. Как сообщает Татьяна Ладожина, доцент Смоленского государственного института искусств: В г. Белом Н. М. Пржевальский проживал в доме купца Пирожкова. В письме Ф. А. Фельдману в октябре 1889 г. Николай Михайлович писал, что офицеры Полоцкого полка пользовались у местного населения дурной славой, и никто из горожан не хотел пускать их на квартиру. Он вспоминал о периоде службы в полку, как о нахождении в «полуневежественном обществе, погруженном в самые мелочные интересы», где были кутежи, скандалы, азартные игры и т. п.

Но это касается окружавших его людей, нравов военных. А природа Бельской Сибири, надо думать, не оставила его равнодушным. Судить об этом можно по такому факту: когда позже путешественник выбирал имение, то рассматривал местность между Белым и Торопцом, Белым и Поречьем. И указывал: При имении необходима лесная дача с отличною охотою и всевозможными зверями и птицами (…). Одним словом, имение желаю приобрести в самых непроходимых лесистых местностях.

В итоге он купил имение тоже в Оковском лесу, но южнее, на озере Сапшо, названном им маленьким Байкалом. В ту сторону мне и предстоит сплавляться сейчас из Белого по речке Обше.

А пока я хожу и осматриваю каменные дома Белого.

Надо сказать, бедность Белого бросается в глаза. Штукатурка всюду обваливается, дома вопиют о ремонте. Особенно печален плакат с надписью «Я люблю Белый» с сердцем вместо слова «люблю», растянутый на доме, готовом вот-вот рухнуть не только от ветра, грозы, но даже от лишнего взгляда…

Но город весьма опрятен при этом. Тут вспоминаются какие-то сервантесовские обнищавшие, но полные благородства идальго. А в переводе на наш? Ну, те же, упомянутые Розановым, герои Чехова, наверное. Как-то и не припомнишь похожего на Дон Кихота воина печального образа, стрелецкого голову или боярского сына, служившего под началом князя Черкасского или Пожарского… Хотя вообразить его можно. А, вспомнил! Пусть и не Дон Кихота, но точно рыцаря, героя М. Загоскина «Русские в 1612» Милославского… И вот переселяем обедневшего Милославского сюда, в Белую. Он вспоминает бурные дни младости, пребывание в послушниках в монастыре, сражения с поляками. По какой-то причине он впал в немилость и оказался здесь…

Внезапная информация: матушка писателя Михаила Загоскина была теткой Николая Мартынова. То есть родной сестрой его отца, потомка Савлука Мартынова… И значит, по нашей-то сказке, что получается? Что Загоскин так и не появился на свет, и его роман, выход которого Пушкин приветствовал, как и многие другие, называвшие автора нашим Вальтером Скоттом, — роман этот так и не вышел?

Хм, конечно, мы не будем сравнивать романы Загоскина с «Героем нашего времени» и другими творениями Лермонтова, но… но тут прямо из-под моих ног выпархивает бабочка. Она откуда-то сорвалась с травинки, нависшей над потрескавшимся тротуаром, или даже вылетела из этой трещины. Я на нее чуть не наступил, как герой рассказа Брэдбери. Помните? Вместе с другими охотниками он отправился в прошлое, но так и не решился выстрелить в динозавра, да вот незадача, нечаянно сошел с антигравитационной тропы и раздавил бабочку. И когда охотники вернулись домой, то обнаружили изменение орфографии в языке и диктатора в президентах вместо демократа.

Да, в русских провинциальных городах как будто и вправду оказываешься в прошлом, ну, не столь отдаленном, как у Брэдбери, но все же — этак лет на полсотни точно отлетаешь назад. А иногда и того больше.  И лично мне это по душе.

И… что бы переменилось, не заметь я вовремя бабочку? Спряжение глаголов? Президент?

Я быстро оглянулся, — бабочки и лет простыл.

Но если серьезно. Пресловутый эффект бабочки, совершенно непреднамеренно выявленный: когда вспоминал Загоскина и его роман, мне и в голову не приходило разбираться в его генеалогии. Произошло это абсолютно случайно.

…Или не случайно? Карл Юнг тут же определил бы происшедшее как синхронистичность, то есть особого рода совпадение, свидетельствующее о связи с областью архетипов. С облаком, сказал бы я.

Но так или иначе, а результат стихийного эксперимента налицо. И это только начало. Одно неосторожное движение… и нить оборвана, за нею другая, десятая и т. д. «Ибо все как океан, — говорил Достоевский, — в одном месте тронь, в другом отзовется».

Готов ли я к этому? Обрывать эти связи и устанавливать какие-то новые?

Вот-вот, я же и говорю, что сочинить сказку непросто.

Да, а Розанов, кстати, и женился первый раз на пассии Достоевского и потом, как и его предшественник, помучился с этой капризной женщиной.

Розановский стиль уникален для того времени. А вот сейчас уже нет. Это стиль «Живого журнала», постов в блоге.

Но посты постам рознь. Читать блогера Розанова — окунаться в прорубь и шарахаться в парилку. Но в целом — это тоска. И без нее не обойтись на пути в средоточие нашего леса. Розанов — юродивый. И его выкрики на площади будоражат душу и заставляют думать, думать. Портрет Розанова у меня всегда замещался почему-то портретом Ремизова, сказочника с вздыбленной шевелюрой, острой бородкой и в круглых очках.

Розанов тоже творил свою сказку о России, о царе. Нет, без живой и мертвой воды его «Уединенного» и «Опавших листьев» не обойтись. Как Горький писал ему после прочтения «Уединенного»: насытила книга. Насытила тоской и болью.

Финальные аккорды его жизни печальны и вызывают сочувствие, бедствовал тысячеглазый созерцатель, по сути, нищенствовал в Сергиевом Посаде, голодал и просил о хлебе. Читать это больно.

Но вернемся в Белый.

 

12

 

Зная, что в Белом сохранилось здание гимназии, я хотел отыскать его. Попутно заглянул у реки в магазин «Пятерочка», купил мороженого, думал и коньяка прикупить на случай простуды, да как-то и раздумал. Поедая вкусное тверское мороженое, подошел к памятному знаку Белого. Здесь уместно привести геральдическое описание: В серебряном поле на высоком зеленом холме, обремененном двумя серебряными, завязанными червлеными (красными) шнурами, мешками муки, — черная на лазоревом лафете пушка, на запале которой сидит лазоревая райская птица. В основу городского и районного герба положен исторический герб города Белый, Высочайше утвержденный 10 (21) октября 1780 года вместе с другими гербами городов Смоленского наместничества: в верхней части щита герб Смоленский, в нижней части щита два белые мешка с крупитчатою мукою, перевязаны золотыми шнурами, в зеленом поле, дающие собою знать, что при сей знатной пристани оным продуктом производится великий торг.

Великий торг здесь учредил Петр Первый, велев свозить из южных губерний хлеб, а отсюда по рекам Обше, Меже и Западной Двине доставлять его на торг в Ригу.

Но и в Белом был свой хлеб. С. Александров сообщает: Еще одной важной отраслью смоленских купцов была торговля хлебом. Они закупали для государства большие партии хлеба в Дорогобуже, Вязьме и Белом[32].

Поразительно. Как и то, что смоленская земля в то время, то есть в конце 16 века, была главным поставщиком льна на западноевропейский рынок. Сейчас льноводство в запустении.

Постоял на мосту над Обшей. Река узкая, но вроде глубокая. Город раскинулся по обоим берегам, правобережье все в одноэтажных деревянных домах с садами, огородами. А на левобережье центр, административные здания. Среди этих зданий некоторые возведены в девятнадцатом веке или в начале двадцатого века.

Вот на ул. Большой Смоленской двухэтажный дом как раз льноторговца Хорошкеева, построенный в девятнадцатом веке, а напротив склады из красного кирпича, они уже возведены в начале двадцатого века.

Двухэтажное бывшее городское училище.

Особняк купца Крутелева с каменным первым этажом и деревянным вторым. Двухэтажный дом, принадлежавший братьям Суржаниновым, владельцам винокуренных заводов: на первом этаже у них был магазин. Еще дома, преимущественно двухэтажные: купцов Зенбицких, Грекова, Гренбергера. Здесь они торговали, выпекали хлеб, сдавали комнаты. Рядом с церквушкой двухэтажное здание женской гимназии, которую открыли в середине девятнадцатого века.

А вот гимназию Розанова я проморгал. Не нашел. Просмотрел. Умаялся уже изрядно. А надо было еще отыскать спуск к реке, дотащить все походное снаряжение… Произнося мысленно это, не мог не почувствовать воодушевления и некоторого родства с другим путешественником — Пржевальским, ага.

Тут навстречу мне промчался светлоголовый мальчишка на велике, поздоровавшись как со старым знакомым. Я воодушевился еще больше.  А немного погодя и еще сильнее. Произошло это так. На повороте увидел этого мальчишку и еще одного, лет семи. Они склонились над велосипедом этого малого. Руки у малого по локоть были перепачканы, как у настоящего мастера. Щеки тоже в мазках. Глаза выражали крайнюю степень досады и отчаяния. Первый мальчишка попросил меня помочь. Я подошел. Оказалось, цепь слетела. Ну, я-то старый велосипедист, нацепил ее на несколько зубчиков большой звездочки и просто крутанул педали, и все тут же встало на место. И надо было видеть взор малого, которым он меня одарил.  В этом взгляде было изумление, восторг, радость, даже, пожалуй, счастье. Да, обычно в семь лет счастье в поставленной на место цепи и заключается, я это помню. Он даже позабыл слова, просто смотрел на меня. Спасибо мне крикнул тот первый. И я, довольный еще больше, чем они, пошел дальше, потирая руки.

Спустился с улицы на церковный двор, обошел церковь. Свечная лавка была на замке. Вещи мои стояли там, где я их оставил. Но… ведь могли уже и не стоять? Я-то надеялся, что какой-то пригляд все же будет. Но никого вокруг не было. Церковь тоже была закрыта. Где же оставить шоколадную «Аленку»? Негде. Да и не за что, по сути. И я сунул ее в карман рюкзака, взгромоздил его на спину, взялся за тележку. Но так идти было трудно.  И тогда перенес все по очереди. Все же как много вещей.

Так я и перемещался дальше: сначала один рюкзак пронесу, потом покачу тележку с рюкзаком.

Свернул с дороги, чтобы проверить, нет ли удобного спуска к реке. Но берег был слишком крут. Возвращаясь, узрел возле моего походного скарба полицейскую машину, «буханку». Приближаюсь. На меня смотрят высоченный атлетически сложенный полицейский и его спутница, оба в форме, молодые, серьезные. Здороваемся.

П о л и ц е й с к и й (сумрачно). Это ваше? (Кивает на вещи.)

Я. Мое.

П о л и ц е й с к а я. Откуда вы?

Отвечаю.

Молчание.

П о л и ц е й с к и й. И куда?

Я. В Велиж.

П о л и ц е й с к а я (с интересом). Это как же?

Объясняю.

П о л и ц е й с к а я. На лодке с мотором?

Я (приосанясь). Нет, у меня байдарка.

П о л и ц е й с к и й (теряя терпение). Ваши документы.

Я (доставая из внутреннего кармана). Пожалуйста. А что случилось?

П о л и ц е й с к и й (передавая паспорт спутнице). Ничего. Жители позвонили. Ходит кто-то по городу с вещами.

Я (с удивлением). С вещами?

П о л и ц е й с к и й (с неудовольствием). Ну, это же ваши вещи или чьи?

Я (немного растерянно глядя на вещи). Мои. Лодка, палатка. Но я ходил по городу налегке, оставил все возле церкви.

П о л и ц е й с к а я (глядя на меня и на мое фото в паспорте). Олег Николаевич?

Я (кивая). Да.

П о л и ц е й с к а я. Ермаков?

Я (снова кивая). Да.

Паспорт мне отдают. Оба недовольны. Особенно атлет. Скучища, наверное, тут служить. И вот появился какой-то человек, ходит с вещами.

Я. Вы в ту сторону едете?

П о л и ц е й с к и й. Ну, а что?

Я. Не подвезете? Тут недалеко, я уже насмотрел удобный спуск к Обше, с улицы Желтые Пески.

Полицейский хмуро смотрит мне прямо в глаза, отворачивается. Спутница его молчит.

Я. Ну да ладно, и так докачу.

Но вдруг молодая женщина в форме отзывается на мою просьбу положительно. Спутник ее крайне недоволен. Да тоже соглашается. И даже помогает затащить тележку с принайтовленным к ней рюкзаком в салон, не преминув заметить, что как же я намереваюсь с таким-то грузом добраться аж до самого Велижа?

И мы буквально за пару минут доезжаем по песчаной дороге улицы Желтые Пески до намеченного места, меня высаживают, женщина желает благополучного путешествия, мы улыбаемся друг другу, «буханка» разворачивается и укатывает. Забавно. Что бы, интересно, они сказали и почувствовали, узнав, что старикан этот не только ходил по Белому с вещами и без вещей, но и с грузом воззрений на государство, почерпнутых в книгах Кропоткина, Бакунина и Толстого? Или еще можно бродить с таким багажом? Или уже нет? Дума ведь могла за сутки чего-нибудь и придумать насчет Бакунина, Толстого и станции метро.

За полвека странствий по матушке России — от Смоленска до Байкала, от Байкала до Алтая, от Алтая до Полярного круга — впервые меня остановили для проверки документов.

Бдительные жители Белого.

Но это не испортило впечатления от города Белого. В Оковском крае это лучший город, живописнейший после Смоленска. Взять хотя бы и эту улицу — Желтые Пески. На ней опрятные, добротные, хотя есть и уже обветшавшие, дома с цветами, яблонями, скамеечками у заборов. Улица тянется по высокому берегу Обши к синеющему вдали лесу. Название, правда, отсылает к желтым источникам Поднебесной, означающим мир потусторонний… Но помните, что я обещал кое-что рассказать о вычитанном у Проппа насчет сказки? Насчет освещения? Мол, как только открываешь сказку, сразу меняется освещение и ты как будто окунаешься в другой, иной свет?

Пропп без обиняков заявляет, что, как правило, путешествие сказочного героя свершается как раз на тот свет. Да, да. В мир потусторонний, в мир мертвых. Для меня это было открытием.

Неожиданную подсказку дает Николай Федоров, говоривший, что пространство есть сознание пройденного, дополненное представлением по пройденному о том, что еще не пройдено. Такое представление составилось, необходимо, при движении, обусловленном сознанием смертности: потому-то непройденное и есть царство умерших (в представлении, конечно), а пройденное — область живущих.

Пространство сказки — пространство непройденного, куда не всех пускают.

Например, что означает попытка Бабы-яги посадить героя на лопату, чтобы доставить его в печь? Это один из способов переправы на тот свет, в тридесятое царство. Иван, правда, выбирает другой, менее мучительный способ, а в печь на лопате отправляет Бабу-ягу. Пропп утверждает, что печь и есть врата смерти. Зачастую репка, которую положили распариваться, оборачивается младенцем, — печь и место рождения, но это возвращение к жизни мертвеца.

Тут я не могу не поделиться одним воспоминанием из далекой поры детства. С отцом однажды мы отправились на его родину — в деревню Барщевщину, что в семи примерно километрах от Смоленска. Поехали на пригородном поезде. Увидев на зеленом склоне холма каких-то пестрых четвероногих, я прокричал: «Смотри! Собачки!» Мгновенье пассажиры, тертые мужики и бабы со своей ребятней, осознавали это восклицание, глядя на меня, на моего черноволосого крутоплечего отца и на зеленый проплывающий мимо склон… И, осознав связь всего увиденного и услышанного, грохнули смехом. Это был настоящий древнегреческий или какой там хор. Из послышавшихся сдавленных восклицаний я понял, что ошибся. На склоне разгуливали не собачки, а коровы. Через некоторое время мы прибыли на станцию Тычинино и пошли по крутому склону другого холма. Взошли, явились в деревню к тетке отца, бабе Варе, доброй большой женщине, как много позже выяснилось, удивительной певунье, записывать песни которой приезжали из радиокомитета Смоленска. И меня на выходе из сеней в избу поразил безумный страх: печь. Я онемел, увидев огромный черный зев, начал пятиться, затрясся и что-то забормотал. Сперва это тоже вызвало смех, но, видя мой ужас, взрослые смеяться прекратили и принялись меня уговаривать. Кое-как бабе Варе удалось провести меня дальше мимо печи, ее оглушительно страшного зева. Уже не помню, долго ли я опасался этого древнего сооружения. Но теперь-то мне ясно, в чем было дело. И страх мой был именно древним.

А вот как раз в преодолении этого страха и состояла суть посвящения подростков. Пропп задается вопросом, почему сказка отражает в основном представление о смерти, а не какие-нибудь другие? Почему именно эти представления оказались такими живучими и способными к художественной обработке?

Ответ таков: Сказка сохранила не только следы представлений о смерти, но и следы некогда широко распространенного обряда, тесно связанного с этими представлениями, а именно обряда посвящения юношества (…). Этот обряд настолько тесно связан с представлением о смерти, что одно без другого не может быть рассмотрено.

До обряда посвящения мне в ту пору было далеко. И обряд этот я устроил сам. Очень просто: взял кусок целлофана, хлеб, воду, еще какую-то еду, нож, спички и на автобусе доехал до пригородного леса и остался в нем на ночь. До этого я уже ночевал в лесу, на реке, но всегда вместе с друзьями. А надо было переночевать одному и обязательно в настоящем лесу. Таким и был пригородный лес в районе Стабны: с огромными елями, оврагами, просеками, ручьями. Сперва было немного не по себе, конечно. Слушал ночные шаги-шорохи, вскрики птиц, а потом обвыкся. И с тех пор полюбил одинокие лесные походы.

Герой сказки, будь то царевич, или изгнанная падчерица, или беглый солдат, неизменно оказывается в лесу. Именно здесь начинаются его приключения. (…) Обряд посвящения производился всегда именно в лесу. Это постоянная, непременная черта его по всему миру. Там, где нет леса детей уводят хотя бы в кустарник.

Почему же так необходим был лес для посвящения? Гадать об этом можно сколько угодно, например утверждать, что лес давал возможность производить обряд тайно. Он скрывал мистерию. Правильнее будет придерживаться материалов; а материалы показывают, что лес окружает иное царство, что дорога в иной мир ведет сквозь лес. В американских мифах есть сюжет о человеке, отправляющемся искать свою умершую жену. Он попадает в лес и обнаруживает, что он в стране мертвецов. В мифах Микронезии за лесом находится страна солнца.

Все-таки Пропп прямо не отвечает на свой вопрос. А ответ, по-моему, очевиден: лес уже и есть другой мир, мир диких животных, мир законов природы, от действия которых человек буквально огородил себя частоколом, бревнами избы. Лес враждебен человеку, таит различные опасности. У страха глаза велики: вот и представления о его необычных обитателях.  И да, только преодолев эту пограничную зону, можно попасть в иное царство. Поход через лес и будет посвящением. А избушка на курьих ножках — «сторожевая застава», и Баба-яга ее начальник.

Ну, посвящение у меня уже было. По лесам я достаточно походил. Сейчас мне надо отыскать путь в архетипический Лес трех рек. Архетипический — сиречь: иномирный. Что я там могу увидеть? И сам не ведаю. Мне просто надо это нечто увидеть, вот и все. Или моему посреднику, помощнику — герою сказки.

Кто же он будет? Волк, птица, человек?

Нужное направление этим соображениям о лесе дает простая и емкая мысль Карла Юнга: Лесной царь описан здесь как растительный numen деревьев … из чего можно определенно заключить о его принадлежности к бессознательному, поскольку последнее часто выражается через лес, а также через воду[33].

То есть герою сказки, а в реальности посвящаемым подросткам, следовало погрузиться в бессознательное?

Зачем?

Кратко пересказывая эстонскую сказку о мальчике-сироте, потерявшем корову на пастбище и убежавшем, — а в бегах ему повстречался старичок, который надоумил его идти дальше и дальше на Восток, — впрочем, на ходу пересказывая еще несколько сказок, немецких, балканских, русских, в одной из которых уже не сирота, а свинопас набредает на дерево и решает взобраться на него, — взбирается, взбирается, что символизирует восхождение сознания из чуть ли не животных областей к многообещающей вершине, откуда сознанию открывается самый широкий горизонт, доктор Юнг замечает: Когда мужское сознание достигает этой высоты, то там оно встречает свое женское соответствие, Аниму. Она — персонификация бессознательного. Их встреча показывает, насколько неподходящим является обозначение бессознательного, как «подсознания». Оно не только «под сознанием», но также над ним, и уже с давних пор над ним, так что герою нужно именно карабкаться к нему, и с большим трудом.

Погрузиться в бессознательное, чтобы прозреть, ясно все увидеть в сознании? Юнг: С энергетической точки зрения противоположность предполагает потенциал, а там, где имеется потенциал, есть возможность события (ведь напряжение противоположностей стремится к уравниванию).

Огрубляя все определения, можно сказать, что бессознательное противоположно сознанию.

Но все же это упрощение. Свинопас взбирался на мировое древо не только для того, чтобы впасть, так сказать, в противоположное сознанию состояние. Бессознательное не означает отсутствие сознания. Тут надо сделать одно важное уточнение: речь все же не о личном бессознательном, а о коллективном бессознательном. Юнг утверждал, что области коллективного бессознательного лежат за пределами досягаемости специфически человеческого.

Но все же именно туда пытаются увести проводники в сказках, а в древней действительности — руководители посвящения.

Увидеть это облако, это озеро, это море, этот океан коллективного бессознательного хотя бы издали, с макушки древа! Юнг определяет бессознательное как хранилище всеобщечеловеческих изначальных образов, или архетипов. Интересный, конечно, хотя и явно наивный вопрос возникает: где этот кладезь располагается? Первое, что приходит на ум: в сказаниях, сказках, манускриптах, изображениях, песнях. (Об этом и сам Юнг говорит: Другим распространенным выражением архетипов являются мифы и сказки.) Второе, что приходит на ум: в особой ауре, в духовном облаке, окутывающем человечество на Земле, сиречь — в ноосфере. Это уже не Юнг, а соображения обычного человека. А вот Юнг: Изначальные образы являются древнейшими и всеобщими формами представления человечества. Они представляют собой в равной мере и чувства, и мысли; да, они даже вроде как имеют свою собственную, самостоятельную жизнь, … что мы легко можем видеть в тех философских или гностических системах, которые основываются на восприятии бессознательного в качестве источника познания[34].

Не проблеск ли тут сказки, о которой мы и толковали в самом начале этой повести «За сказкой», проблеск сказки, что и ведет за собой человечество? То есть не какой-то конкретной сказки, а вот сказочного метода, принципа. Как чувства и мысли могут иметь самостоятельную жизнь? Странное допущение. Но — на первый взгляд. Слушайте, как изящно и убедительно отвечал критикам идеи архетипов доктор Юнг, коротко говоря, он спрашивал: а инстинкты, особым образом оформившиеся мотивационные силы, которые появились задолго до возникновения сознания и преследуют собственные цели, независимо от степени их осознания?[35] Никто же не ставит их под сомнение.

Да, он уместно сравнил инстинкты с архетипами, заметив, что: архетипы суть неосознанные образы самих инстинктов или, другими словами, что они являются моделями (паттернами) инстинктивного поведения.

Юнг дает историческую цепочку происхождения этого понятия: Филон Александрийский (25 до н. э., Александрия — ок. 50 н. э.), Ириней Лионский (130 — 202), Дионисий Ареопагит (1 век), Блаженный Августин (354 — 430), Платон (428/427 или 424/423 — 348/347 до н. э.), — упоминая Платона, Юнг говорит о парафразе его эйдоса. У Платона эйдос — суть явления и вещи, и эти эйдосы образуют свой мир, в общем, мир идей.

И тут нам в помощь и второе соображение — о ноосфере.

Так что, мой герой должен подняться туда, в ноосферу? В ноосферный, так сказать, лес?

Появляется какой-привкус наукообразности, чего-то типа теософии и антропософии, а я не сторонник ни того, ни другого.

Но идея восхождения в архетипический Лес трех рек овладела мной так, что я согласен и на этот привкус. Равно как и на языческий. Юнг справедливо отмечает, имея в виду прежде всего католицизм: Но и он не достигал ни в прошлом, ни в настоящем полноты прежнего языческого символизма, и поэтому последний долго — на протяжении веков христианства — продолжает существовать и постоянно переходит в некоторые подводные течения, которые совершенно не лишились своей жизненной силы, начиная с раннего средневековья до нового времени[36].

И доктор-философ заключает, что все это и явилось причиной, почему миллионы образованных людей предаются теософии и антропософии. Это происходит оттого, что современные гностически системы больше отвечают потребности выражения и формулирования этого внутреннего и бессловесного события…

События прорыва живых мифологических образов из коллективного бессознательного в сознание.

Но бессознательное не манна небесная, остерегает Юнг, и человеку грозит опасность быть проглоченным бессознательным. Архетип напоминает мину, ждущую свою ступню, как мина-ловушка в пыли афганской дороги: Активируется соответствующий ситуации архетип, и в действие вступают скрытые в нем разрушительные и опасные силы. Зачастую это ведет к непредсказуемым последствиям. Люди, находящиеся под властью архетипа, могут стать жертвой любого безумия. Если бы тридцать лет назад кто-нибудь осмелился предсказать, что наше психологическое развитие движется к возрождению средневековых преследований евреев, что Европа вновь содрогнется перед римскими фасциями и тяжелой поступью легионов, что люди вновь будут отдавать честь на римский манер, как и две тысячи лет назад, что вместо христианского креста архаическая свастика будет увлекать на смерть миллионы воинов, этот человек был бы освистан как несостоявшийся мистик.  А сегодня? Как ни странно, весь этот абсурд — ужасная действительность… Человек прошлого… вновь обрел видимую и в высшей степени реальную жизнь, причем не только в неуравновешенных индивидах, коих единицы, а в психике миллионов людей[37].

Каков же рецепт доктора Юнга?

Во-первых, знать: отделять себя от бессознательного, чтобы не раствориться в нем. Во-вторых, обрести путь: Те образы и были из жизни, страдания и радости предков, и они желают опять вернуться в жизнь в виде переживаний и дел. И-за своей противоречивости с сознанием они тем не менее не могут непосредственно быть переведены в наш мир; однако должен быть найдет путь, который посредничает между сознательной и бессознательной реальностью.

Этот путь ищу и я. И на пути мне уже то и дело встречаются архетипы. Вот — птица Белого, раскинувшая крыла-холмы. О мотиве птицы Юнг говорит, что это — образцовый архетип. Как и вода. И солнце, отражающееся в реке Обше.

 

Разобрав байдарку, накачав ее баллоны, взял бутыли пятилитровые и взошел на улицу Желтые Пески, чтобы набрать воды. Прошел немного и обнаружил дряхлого вида колонку. Такое впечатление, что ею давно не пользовались. Нажал ржавый рычаг, колонку заколотило, она захрюкала утробно и, когда уже я потерял всякую надежду, изрыгнула струю мутной воды — как будто и впрямь из самых желтых источников. Но вода была ледяной. И я все-таки наполнил свои бутыли. А, возвращаясь, увидал бабку на скамеечке, поздоровался, ответа дождался не сразу. То есть и не услышал его вовсе. Но все же на вопрос о воде, можно ли ее пить, бабка ответила:

— Пей, а чого?

— Да вон какого цвета.

Она подумала, посмотрела подозрительно на бутыли, потом еще подозрительнее на меня.

— Дак чого?

Честно сказать, вид у нее был какой-то недобрый. У старухи. Ненароком мне припомнились давешние полицейские. А ну у бабки есть мобильный и она прямо сейчас позвонит, мол, ходит, про воду расспрашивает.  И я поспешил восвояси от греха. Те же полицейские могут на этот раз обыскать меня и найти «выстрел охотника», приспособление для отпугивания медведей, железный карандаш-хлопушку с холостыми патронами, купленную в магазине несколько лет назад, — но времена-то сейчас вон какие, даже хождение с рюкзаком или без оного вызывает подозрения. И то, на что раньше не обращали внимания, может в нынешних обстоятельствах послужить причиной ареста, суда, штрафа. Вполне вероятно, что, пока я ехал сюда, в Белый, вышло какое-нибудь постановление о запрете и изъятии и привлечении. Запретить, изъять и привлечь — скрижали любого государства. Но величина этих скрижалей всюду разная. В иных государствах такая, что граждане еле протискиваются. Дышать бывает трудно. У нас сейчас полной грудью и не вздохнешь.

Спустившись к реке, шатаясь от усталости и позевывая — встал-то в три часа, — приторочил к моему речному скакуну бутыли с водой Желтых Песков, взлез на седло, толкнулся, и хлебная река меня подхватили.  И я глубоко вздохнул.

 

13

 

Да, хлебная река, раз Петр Первый учредил тут пристань и велел свозить из южных губерний хлебушек да и сплавлять его в Ригу. И цвет у нее после дождей был такой… ржаной. Блаженные первые взмахи весла. Блаженны странствующие. Странствуй, странствуй же.

Плавание за сказкой началось. Хорошее название для книги? «За сказкой». Мне тут же припомнился один дом, виденный в Белом. Издалека обратил внимание на черную дверь подъезда, разукрашенную желтыми птицами. Свернул к этому дому. Птицы, орнамент из цветов. Нарисовано с чувством и умением. На черных железных ящиках у стены, видимо, для газовых баллонов, гармонист в лаптях играет красавице, а на другом над синим морем сидят две русалочки, у одной морская раковина в руке. Внутри тоже рисунки. На двери изнутри тоже цветы и посередине конь, вставший на дыбы. На второй двери сова, черный кот, в этой прихожей на стене почтовые ящики, тоже изукрашенные, а слева в нарисованном окне на желтом фоне бабуся в малиновом платочке в горошек, с огромными синими очами, прикрывающая щеку ладонью, — истинная сказочница. Того и гляди заведет речь: «Было не было, правда то или нет… Вот ворота открываю, сказку начинаю. Жил-был один…» Один… Один… кто? Купец, солдат, добрый молодец… Писатель?

Урод.

Невольно хохотнул на реке. Это мне пришли на ум строки из отчета Савинова про уродов, ссылаемых графом Шереметевым сюда, в Бельскую Сибирь.

Значит, ссыльный…

А вообще эффектно было бы расписать все так: некто шагает по улице Белого, видит эту дверь в птицах, заходит… И оно начинается.

Снова — птицы.

Какой же сказочник не восхищен птицами.

Весна у меня была птичьей, утиной.

 

Хвала тебе, о щегол, подобно Мусе,

          поднимись, сыграй же на поле познания!

          Постигший гармонию, всей душой

будь благодарен музыке всего творения.

Подобно Мусе, издалека ты увидел огонь,

и поэтому стоишь ты, мусидже[38], на горе Тура![39]

Держись подальше от фараонова зверя,

приходи на место свидания и стань птицей Туры.

А потом осознай без ума и услышь без ушей

молчаливую, спокойную речь[40].

 

Снимая птиц этой весной, вдруг вспомнил Аттара и подумал, что надо начитать что-нибудь из его «Парламента птиц» для канала на Ютубе. Аттар — персидский суфий 12 века, поэт по кличке Химик, — он держал аптеку. Аттар — автор поэмы, название которой переводят по-разному: «Язык птиц», «Беседа птиц», «Логика птиц», но мне больше нравится перевод, данный британцем Фицджеральдом, — «Парламент птиц»... Вот снова засилье иноязычия и влияние Запада. Но что поделать, если это название самое точное, да и благозвучное, разве нет?

Ладно, выберем «Беседу птиц», тут слышна беседка и сразу рисуется нечто ажурное, резное, легкое. Только скорее то была беседка воздушная. Хотя по тексту поэмы так и не понятно, шли птицы или летели к своей цели? Похоже, все-таки шли.

«Беседу птиц» наконец перевели на русский. Сюжет поэмы таков: птицы собираются в поход на поиски короля птиц Симурга; они минуют семь Долин, в каждой из которых происходят различные события; птицы спорят, рассказывают притчи; Долины носят знаковые названия — Любви, Искания и так далее, то есть — это этапы духовного путешествия, восхождения к истине.

Для видео с птицами я и хотел почитать отрывки из поэмы. И, размышляя обо всем этом, вдруг на утренней прогулке с Ниной мы увидели собравшихся людей посреди Бескудниковского бульвара. Иногда кто-то из них внезапно распахивал руки, как крылья, и делал шаг вперед, напускаясь на кого-то...

И уже кое-что прояснилось: зеленую краску травы красновато желтили перья двух уток, огарей. Огарь — имя-то какое-то древнее, навевающее что-то библейское. Ну да, только не «О», но «А» заглавная. Агарь в переводе с еврейского Странница, была у Авраама рабыня с таким именем, она родила ему первенца, но и старая Сарра чудесным образом зачала и тоже родила, конфликт был неизбежен, и Агарь удалилась в пустыню, там ее сын чуть не умер от жажды... да был найден колодец.

Не спешите укорять меня в растекании мысью по древу.

Вскоре мы рассмотрели возле двух взрослых огарей существ поменьше, полегче, — с ними были шесть птенцов. Мы огляделись. Рядом дорога, с другой стороны многоэтажные дома... Откуда взялось это семейство? Одна девушка сказала, что они пришли с улицы Дубнинской. С Дубнинской? Но разве там есть пруд? Ведь и мы там обитаем, никаких прудов, только дома и деревья. Правда, с ранней весны мы слышали характерные голоса огарей поблизости от своего дома. Голоса у них нежно переливчаты, когда они перекликаются, с призвуком женской высокой страсти.

И окружающие гадали, как они вообще тут оказались, хоть здесь, хоть на Дубнинской? И не давали уткам увести свой взвод с лужайки бульвара, оберегали. Уже вызвали полицию. Двое молодых полицейских вышли из авто и воззрились на возмутителей спокойствия. Активная молодая женщина им объясняла, что семейство в опасности. Просила посодействовать. Те позвонили в МЧС.

Набравшее силу солнце палило лужайку, огарей, птенцов, да и нас тоже. Хотя мы и могли все-таки укрываться в тени.

В ожидании прошел час.

Все это время слышались разговоры о птицах, погоде, о змеях и детях, об охоте и бомже, съевшем утку огарь и получившем пять лет. Пять лет? Да, пять лет. А может, он голодал? Ну, голодал... зачем же краснокнижную птицу пожирать? А она краснокнижная? Несомненно!

Внезапно мирные эти разговоры прервал возмущенный голос пожилого прохожего: «Что вы делаете, подумайте?! Отпустите их на волю! Дурачье! Они сами прекрасно все знают и найдут дорогу. А так вы их уморите, и все!»

Вспыхнул спор. Все принялись доказывать опасность его предложения, бессмысленность, чудовищность. Крепыш, толковавший про охоту и бомжа, грозно двинулся на этого человека, воскликнув: «Ты нас оскорбляешь?!» Драки, впрочем, не произошло. Спор закончился тем, что оба пожали друг другу руки и разошлись.

Все считали ушедшего побежденным глупцом.

Как вдруг один птенец упал и затрепыхался. Женщина в белой куртке кинулась к нему, подхватила несмотря на то, что до этого другую женщину, принесшую плошку с водой для птиц, огарь атаковал со всей яростью. Но в этот раз все обошлось. И умная женщина стала купать обмершего птенца в воде. И тот ожил, порхнул к своему семейству.

Прибыли два мотоциклиста МЧС в форме, с рациями, в шлемах, как космонавты. И мотоциклы у них были крутые, как у байкеров. Да вот толку от них никакого. От мотоциклистов этих. Потоптались, потолковали с полицейскими, да и укатили.

Теперь все ждали орнитолога, Ловца птиц.

Активная молодая женщина в темных очках с веснушками то и дело названивала ему и умоляла ускориться. Ловец обещал.

В ожидании прошел еще час.

Мы отогнали птиц в тень.

Прохожие останавливались, умилялись, фотографировали, дети тянули руки к птенцам, их прогоняли. Полицейские все не уезжали.

Ко мне подошла коренастая девушка в бейсболке, темном спортивном костюме и в темных очках и попросила ее не фотографировать. В таких случаях мне всегда хочется воскликнуть: ну, хорошо, хорошо, принцесса Диана и принц Чарльз, не буду.

Забегая вперед, скажу, что попортила мне эта фигура в бейсболке много видеокадров, ведь она всюду маячила, просто лезла в объектив, обезображивая таким образом собой слова и лица других людей, ведь приходилось это удалять. Я не домостроевец, но как тут не вспомнить Заратустру Ницше с его одной вещицей для женщины. Эта крепкая девушка в черных очках и бейсболке, черной спортивной кофте и черных спортивных штанах, обтягивающих ее дебелые бедра, словно нарочно пришла сюда, чтобы мешать мне.

С какой из птиц из поэмы Аттара сравнить ее?

 

Куропатка появилась бодрая, кокетливая,

Горделивая, опьяненная. С рудника

с красным клювом, пестрая прилетела она,

глаза красные, будто кровь кипит в них.

То взмывала она над скалами и вершинами,

то слетала со скал и вершин.

 

Сама о себе куропатка заявила собранию птиц:

 

Ем я мелкие камни, волнуясь,

наполнив сердце огнем, сплю на камнях.

 

Думаю, отличная характеристика для подобных девиц.

На третьем часу ожидания одна из женщин, темноволосая, в белой куртке, та, что купала птенца, решительно заявила: «Все, хватит! Идем к прудам». Тут же послышалась разноголосица мнений. Не выдержал и я, возразив, что этого делать нельзя, надо ждать, поход по раскаленным тротуарам будет убийственным для птенцов. «Сколько еще ждать?!» — возмущенно отвечала она. И взяла на себя всю ответственность.

Ну и ну...

Полицейские тоже вроде бы пытались остановить ее, но женщина в белой блузе была несгибаема: «Идем к Ангарским прудам!»

И это звучало, как «идем к Ангаре». До парка Ангарские пруды километров пять-шесть. Пять-шесть километров нагретого асфальта, перекрестков, автомобильных рек, прохожих, собак...

Мне в тот миг все это предприятие показалось настоящим безумием.

С кем же ее сравнить? Не с совой, любящей развалины и сокровища:

 

Когда я обнаружу сокровище,

насладится свободой мое упорное сердце!

Любовь к Симургу похожа на сказку.

Его любить редкий способен.

Я Симурга не смогу полюбить,

я люблю руины и клады, в них я нуждаюсь.

 

Не с цаплей, влюбленной в море:

 

Кроме томления по морю ничего мне не нужно,

не справиться мне с заботой о Симурге, оставьте меня.

 

А с кем же?

Все уже начали теснить птиц на тротуар, и они как-то послушно вышли и двинулись в нужном направлении.

Пошел и я, щелкая фотоаппаратом и снимая видео. Мое дело запечатлевать происходящее, безумно ли оно или оправданно.

Итак, процессия шествовала по бульвару: впереди папаша-огарь, за ним пять пухляков, еще дальше тот задохлик, у которого что-то еще и с лапкой стряслось, и он прихрамывал и отставал, а рядом с ним или чуть позади мамаша; сбоку две женщины, позади три, и справа активная женщина да я, фотограф. Остальные мужчины исчерпали время милосердия. Да, кроме полицейских. Они ждали процессию на большом перекрестке Дмитровского шоссе.

Огари вообще-то похожи на гусей, они покрупнее обычных серых уток. И вот тут-то, идя рядом с огарями, отбрасывающими тени на тротуар, я ненароком и вспомнил гусей Нильса. И помыслил, а не начать ли мне с этой истории книгу, которую я уже задумал ранней весной и называю про себя «книгой сказок»? Конечно, тут и Аттар с «Парламентом птиц» в помощь.

Долина Исканий. Долина Любви. Долина Познания. Долина Безразличия. Долина Единения. Долина Смятения. Долина Отрешения. Семь долин предстояло одолеть собранию птиц.

Об утке у Аттара сказано:

 

Утка выбралась из воды сто раз омытой,

в опрятном наряде приблизилась к публике.

 

Сообщила:

 

Никто не скажет, что в обоих мирах

отыщется кто-то чище меня среди идущих чистым путем.

Я совершаю гусл[41] каждый миг,

а потом вновь на воде расстилаю молитвенный

Разве кто-то способен, как я, стоять на воде?

Довольно и этого, чтобы поверить в мои чудесные силы!

Я — аскет среди птиц с чистым знанием,

всегда чисты мои одеяния и место мое.

 

Утка славила воду. А здесь она со своими сородичами топала по горячему тротуару среди скамеек и урн, грохочущих чадящих машин.

 

Вода в моем ручье течет непрерывно.

Разве удовлетворит меня суша?

Раз я с водою накрепко связана,

то как же от нее отделиться?

Все, что есть на свете, благодаря воде живо.

Вот так, запросто, воду нельзя забывать.

Мир без воды для меня бесполезен:

родилась я в воде и в ней обитаю.

Мне путь пустыни не одолеть,

ибо с Симургом лететь не могу.

Если у тебя закончится вода на вершине,

возместит ли такую утрату Симург?

 

Предводительствующий Удод порицал ее за эту приверженность к насущно необходимому.

 

Вода каждому хаму доступна,

если ты хам, то, конечно, воду ищи...

До каких пор будешь, подобно прозрачной воде,

разглядывать лица всех проходящих невежд?..

 

Ну а мы вели ее именно к воде. Удивительно, но утки охотно подчинялись. И тут сказывалось их чутье воды. Бульвар Бескудниковский — наиболее короткий путь к прудам. Не потому ли они и оказались здесь? Хотя идти все-таки далековато. Слева от бульвара, за шоссе Коровинским, есть еще один пруд — Дегунинский. Не исключено, что изначально они держали путь туда. Но ближе ли этот пруд?

По мановению полицейских мощный поток авто на Дмитровском шоссе замер, — его пересекала процессия людей с растопыренными руками, две утки огари и шесть птенцов, один из которых хромал и отставал... И тут другой сказочник припомнился, Андерсен с его хромой уточкой.

Нет, точно, надо писать «книгу сказок», нечто в духе смоленского магического реализма, снова решил я.

Встречные по-разному реагировали на эту процессию, кто-то сразу понимал и уходил в сторону с улыбкой, кто-то долго недоумевал; велосипедисты и самокатчики гнали по тротуарам под свою музыку и порой даже не слышали, что им кричала молодая энергичная женщина, — а она была нашим ледоколом, без нее поход был бы труднее, птицы боялись встречных, тем более скачущих верхом всадников...

Ну, да, всадников в степях и долинах Востока. Ведь мы вступили в поэму Аттара.

 

Сбросьте позор своего самолюбия,

до каких пор в неверии можно жить?

Умерший в Нем освобождается от себя,

на пути влюбленных освобождается и от добра, и от зла.

Он отдает душу и отправляется в путь,

и, танцуя, у того порога голову складывает.

Несомненно, у нас есть Падишах,

Он — за горой, называемой Каф.

Его имя — Симург.

 

Дабы обрести этого царя птиц, птичье собрание и двинулось в путь. У меня, смолянина, особое отношение к этой птице по двум причинам. Первая — очевидна, довелось два года пребывать в тех краях, не так далеко от иранского Нишапура, в котором и жил наш Аптекарь, да еще вблизи города, где родился другой великий суфийский поэт Санаи. Воздух там особый, флюиды суфизма витают в нем. Ну, а вторая причина вот какая. На гербе Смоленска — Гамаюн верхом на пушке. Гамаюн восходит к птице Хумай. Хумай — к птице Симургу. Академик Рыбаков в «Язычестве древних славян» говорит об иранском происхождении нашего крылатого пса Семаргла, ставшего позднее божеством Переплутом, ответственным за посевы. И академик ссылается на исследование советского историка Камиллы Васильевны Тревер. В сети нашлась ее работа «Сэнмурв-Паскудж, собака-птица»[42]. Историк отождествляет Сэнмурва с Семургом, находя упоминания этой птицы в Шахнаме. А далее прямо ссылается на наше Гнездово: Исключительный интерес представляет керамическая тарелка из Гнездовского могильника близ Смоленска. Здесь, вне всякого сомнения, изображен Сэнмурв, быть может, даже воспринимавшийся теми, кто в IX в. пользовался этой тарелкой, как Симаргл, хорошо знакомый русским летописям[43]. (Пишется и Симаргл и Семаргл, и Семург и Симург.)

Тревер сообщает далее: Тарелка из Гнездова дает основание (и независимо от имени) говорить о наличии в кругу мифических представлений населения верхнего Приднепровья образа собаки-птицы, также, как в украинских песнях сохранился прообраз Сэнмурва — Saêna mereγô Авесты, сидящий на дереве, растущем на острове среди озера, охраняемый рыбой [Кара] от злой жабы:

 

[Ой по] над морем [по над] глубоким

[Там] стоэв явiр [тонкий] високий,

Грай, море, радуйся, земле,

Вiк до вiку,

[А] на тiм яворi сиз орел сидить,

Сиз орел сидить, да в воду глядить,

У воду глядить з рыбою говорить...

 

Наш Семаргл-Переплут отвечал за посевы, а иранский Сэнмурв обитал на мировом древе, взлетая с которого, осыпал с тысячи веток семена, чем и творил благо.

Повторю, К. В. Тревер говорит о том, что в дальнейшем Сэнмурв стал Семургом, чудесной птицей. К ней, живущей за семью долинами, за пустынями и реками, и шли птицы Аттара.

 

Симург впервые явил Себя в полночь,

в Китае, вот диво!

Его перо там упало,

приведя все народы в волнение.

Каждый избрал себе некий образ,

и каждый, образ увидев, что-то дальше предпринял.

Это перо находится в китайских капищах,

вот почему говорится: «Ищите знание даже в Китае».

Если бы не обнаружился образ Его пера,

не всполошился бы мир в такой мере.

Искусство обязано сиянию того пера своим бытием,

и вся красота мира — лишь отражение того сияния.

Однако объяснение этого не имеет ни конца, ни края,

и рассуждать об этом не следует более.

Теперь те из вас, кто в себе чувствует мужество,

пусть вперед выступят и собираются в путь.

 

Нет, как хотите, а все мне в этой поэме по душе, вот и китайский след — перо, там, упавшее. Влюбившись в китайскую пейзажную лирику — и в стихах, и в живописи, — я всегда радуюсь таким знакам.

На следующем перекрестке птицы начали поворачивать влево — к Дегунинскому пруду. Но мы все-таки решили их направлять к Ангарским прудам, ведь туда обещал прибыть Ловец.

И он объявился, ражий молодец на авто, причалил к обочине, когда до парка оставалось уже немного. Нисколько не смутился, что прибыл к шапочному разбору, наоборот, уверил нас, что это путешествие для птиц лучше, чем стрессовая ловля сачками и помещение в ящик. Был он спокоен и умудрен, как Сулейман.

Тут я по-новому вынужден был взглянуть на женщину в белой куртке, принявшей трудное решение о походе.

А кто же вел собрание птиц у Аттара? Удод.

 

Удод, взволнован, переполнен надеждами,

неся вдохновение, приблизился к публике.

На нем — тариката[44] наряд,

чело венчает хакиката[45] корона.

Он пришел, обладая тонким умом,

появился, зная о добре и о зле.

«О птицы, вот я. Нет во мне фальши, — он сказал, —

я и Его гонец, и посланец мира иного.

Я здесь, зная о Господстве Его,

и пришел, обладая тайной и мудростью:

в своем клюве несший «Во имя Аллаха»[46],

о многих тайнах узнал, не удивительно это.

 

А ведь мне сразу и бросилось в глаза одеяние этой женщины, — правда, вот по какой причине: на экране фотоаппарата оно пульсировало как «пересвет», сигнализируя о смене экспозиции. Вообще-то фотоаппарат иначе это определяет: засветка. Написал «пересвет», и мистер Ворд тут же поправил: Пересвет. Пересвет? «Слишком много света»? На фото — это белая дыра. В нашей истории — монах, сразившийся перед Куликовской битвой с Челубеем, у которого копье было длиннее обычного, и он вышибал из седла любого, потому монах и не надел кольчугу или броню, и копье прошило его насквозь, так что он сумел наскакать на врага и поразить его, оба и погибли. Пересвет шел на верную гибель. Слишком много света? Наверное, так. Когда много пересветов, наверное, и случается что-то пассионарное, по Льву Гумилеву.

Да вот и пример этой женщины в белой сиятельной куртке: ведь именно она отважилась повести птиц, ну и нас тоже. Что-то ее заставило это сделать. И она, пассионарка, оказалась права?

Последний перекресток. Проходя мимо полицейских, все благодарили их, на молодых лицах служивых играли улыбки, даже и я, склонный к учению Прудона-Толстого, присоединил свой голос к общему хору.

Вошли в парк. Птицы уже явно ускорили шаг, хромой и задыхавшийся птенец, который чуть не помер от жары, тоже приободрился и поспевал за всеми...

Гуляющие останавливались и с интересом наблюдали за утиным шествием.

Впереди забликовала на солнце вода.

И птицы дошли до нее, как-то внезапно замедлились, словно запнулись — и уже кинулись к воде, но не сразу в воду: взрослые сначала набрали в клювы влаги, подняли головы, выпивая, и только после этого пустились вплавь, за ними и малыши, и тот обреченный, а все так и ждали, когда он брыкнется, женщина в белом то и дело его подхватывала и окунала в плошку, но скоро он начинал пищать, и тогда мамаша шипела и готовилась напасть на спасительницу, — приходилось его тут же выпускать. Огари очень драчливы, у них на клювах острые зубцы.

Озером заканчивается и поэма о путешествии птиц в поисках Симурга, сиречь нашего Гамаюна, так. В последней Долине птицы узрели озеро. А на недоуменные вопросы: где же Симург? — им было предложено внимательнее посмотреть в воду. Птицы всмотрелись — и увидели себя.

А кого же увидели мы? Доброго славного Симурга-Гамаюна? Терпеливого и заботливого к паре огарей и их шести отпрыскам. Неужели и только?

 

Я рассыпал цветы из тайного сада,

о друзья, добрым словом вспоминайте меня.

Каждый герой в этой книге

показал себя, как он есть, и прошел.

Несомненно, и я, вслед за ушедшими,

показывал спящим птицу души.

Эти слова, даже если спал долгую жизнь,

сердце сразу разбудят тайной своей.

Знаю наверняка, принесет плоды мое дело.

 

Народ толпился на берегу, фотографируя, отпуская реплики. Птицы плавали, окунались, взрослые били крыльями, подавали голоса. И вдруг одна из уток «заговорила» как-то по-особенному, ну, почти с нежностью... Но точно — с благодарностью, повернувшись к нам. И это не сказка.

 

14

 

А снова присказка. Но мне она еще вот почему необходима. К Лесу трех рек, напомню, восходят Запад и Восток, по Дюне-Двине и по Волге. А по Днепру — греческая вера. Токи Запада мы уже уловили в творчестве скальдов, сопровождавших викингов, да вот еще и шотландские наемники добавили. А восточной музыки маловато в этой диковинной, если не диковатой, симфонии. Аттар нам в помощь.

И в Белом мы вдруг лицезрели нашего Симурга, разве нет?

Мережковский высказывал эту мысль, что литература и есть наше главное и последнее дело и слово: Кажется иногда, что русская литература истощила до конца русскую действительность: как исполинский единственный цветок Victoria Regia, русская действительность дала русскую литературу и ничего уже больше дать не может. Во сне мы были как боги, а наяву людьми еще не стали[47].

Но если у Аттара Симургом все заканчивается, у нас — только начинается. Да и мысль Мережковского хочется продолжить соображением-возражением: нет, русская действительность вовсе не выдохлась и не отцвела, а процвела, например, улыбкой Гагарина. Это была улыбка мирового и даже вселенского масштаба. Скромно замечу, что отсветы этой улыбки были на лице моего тестя Павла Петровича Петрова, учителя русского языка и литературы, жившего в Гжатске по соседству с домом родителей Гагарина и дружившего с братом космонавта Валентином Алексеевичем и встречавшегося с Юрием Гагариным.

Что, если в глубинах Оковского леса, Лесотрехречья, некий цветок и распускается в ночь на Ивана Купалу? Узнать бы его наименование, подглядеть бы цветение.

…А это уже мысль не моя. А чья же? Урода, плывущего по хлебной реке.

Урода?

Да, его взяли на струг гребцом. Струг с петровским хлебом.

Слышно, что в балтийских пределах жизнь вольна. Не то, что здесь, в Бельской Сибири. Орех не един урод в сих местах. Повелением сиятельного графа, генерала Бориса Петровича Шереметева сюда, в бельские леса, ссылают всяких провинившихся… Только в чем вина и нравственное уродство Ореха?

Полюбилась ему Елена, дочка кузнеца Андрея Короткопалого. Хороша девка. Об ней не он только воздыхал. Но кареглазая та Елена не у всякого букет принимала, когда тот, либо другой ухажер подступал с природным подарком. Поначалу и ромашки с колокольчиками, нарванными Орехом в роще, где господские дети любили в прятки играть, тоже не взяла. И он вопросил, так каких же ей цветиков надобно? Али купальских? И та с белозубым смехом и сияньем щек и лба, сдувая каштановые власы, отвечала, что да, как раз тех…

И сейчас, взмахивая веслом, гоня по Обше струг, груженный мешками с зерном из Орловской провинции Киевской губернии, а может, из Воронежской провинции Азовской губернии, словом, южным зерном, Орех и помыслил о том цветении купальском.

Ну, как сказать?.. Об том волшебном цветке, как время подпирало, начинали шушукаться девки да ребята малые. Ребятам клад подавай, девкам — суженого через клад. В Иванову ночь земля разверзается для просушки кладов, и огонек-цветок на то указатель. Толкуют, что папоротник и процветает в ту ночь. Светицветом он и зовется. Можно высматривать, зайдя в лес, сполохи сего цветения, а можно слушать: цветок раскрывается с треском… Но и по-другому: заранее наметить густой папоротник. Так-то и содеял по младости, понаслушавшись присказок тех. Значит, взял скатерку, на коей разрезали пасху, и тот же ножик, коим и резали, пришел, очертил круг ножиком, постлал скатерку и воссел в кругу… Ждал-ждал, когда пыхнет цветком папоротник… Ну и под утро ему уже и черти примерещиваться стали, которые того и желают: как расцветет — хватить в горсть. Помнилось бессонному, что жахнуло цветиком, он и сорвал верхушку папоротника, да домой побег без оглядки; в баню прибег, разрезал ладонь, сунул в разрез папоротник, покрылся тою скатеркою и затаился. Вот уже при солнце вышел, огляделся. А все то же, что и было: изба, крытая соломой, тын с крынками, в хлеву порося хрюкают, телок взмыкивает, куры покудахтывают. Ничего не поменялось! Пыль да мусор те же на дворе. А все должно быть на новый же лад. И главное — видно, где клад. А ничего и не видно. Ни на дворе, ни на дороге, ни на распутье дорог даже, ни у других изб, ни на господском дворе, ни на кладбище, ни под мостом, ни у церквы, — ну нигде! И только рана зачала нагнаиваться. Матка его и повела к лекарю. Тот лекарь был шведский пьяница. Но прежде всего — лекарь умелый. Управляющий воспрещал кому бы то ни было подносить сему Хану. А как не поднесешь, ежели он пособил при родах, выковырял чирей, вынул из уха таракана, выдрал болючий зуб? И подносили, за что бывали сечены розгами на конюшне. Такова плата и есть — розги. Да и ладно. Лишь бы зуб не изводил адской болью. Ханом лекаря звали, съедая первую букву «Ю» его имени. Да он не обижался, совершенно обрусев на водке и наваристых щах да пирогах с грибами. Нарыв он ловко вскрыл блестящим ножиком, промыл, намазал чем-то и завязал.  А вместо платы потребовал рассказать правду, что с рукою приключилось, — с гноем вытек и сопревший папоротник. Пришлось все поведать без утайки. Швед обгоготался, мотая замасленными локонами своего парика. Да, это у него была непременная деталь костюма: парик неизвестного цвета. Как будто из болота вырезанный клок трясины. Парик все ж таки подчеркивал разницу происхождения и положения и отвлекал от красноречивой другой детали его облика — клюквенного носа.

— Здравие твой клад, запомни, дурень, — напутствовал он Сергейку.

Тот шмыгал сопливым носом. Но не удержался и спросил, а ничего господин Хан не приметил, егда пыркснуло с-под ножика?

— Чего там пырскнуло? — не уразумел тот.

Сергейка затаенно помалкивал. Да еще получил затрещину от мамки.

Эх, дурни мы и есть, думал Орех Сергейка, выгребая. Он во все эти бабские да детские россказни не верил совсем… Ну, почти совсем.

…Сослали его, конечно, не за это. А за что?

Не буду рассказывать, читайте сказку.

Но вот поделюсь одной находкой, приобретенной в процессе собирания образа Ореха, ее я обнаружил в великолепных томиках «Пословиц русского народа» Даля, подаренных давным-давно моей дочери Насте моим отцом Николаем Петровичем. Вот эта пословица из главки «Язык — речь», которая стоит философских трактатов: «Что знает, все скажет, и чего не знает, и то скажет».

И я сразу думаю о помощнике сказочного героя. Ведь у меня только этот помощник и есть: язык. Он и ведет по рекам и тропинкам этого Леса. Кстати, Оковский лес еще называли Волохонским. Предполагается, что название произошло от слова «волок», но возможно и другое толкование: от слова «волхв». Лес волхвов? Почему и нет?

Язык мой — волхв мой.

Он и есть настоящий проводник.

И я жду, что он выведет меня в архетипический Лес. Как он вывел смолянку Наталью Егорову к древу с волшебной птицей:

 

Ведь когда ты поешь —

ходит громом в лесу тишина,

и с росою глаза

золотые цветы раскрывают.

Перезвона и трелей угрюмая чаща полна.

И сиянья.

И жизни.

 

Поэт просит птицу не молчать. И в молчании птичьем вдруг прозревает-слышит золотые фонемы. Изумительное стихотворение ей открылось:

 

И звучат над землей —

выше смыслов усталой земли,

выше гроз естества,

выше заданной временем темы

все лишенные смысла пернатые птичьи слова,

все рулады твои,

все твои золотые фонемы.

 

Такую птицу и я мечтаю узреть-услыхать. А пока, кроме помощника в образе гребца Ореха петровских времен, появляется еще и зверь. Зверь летописный, как и эти реки, этот Лес. И я чувствую, что это большая удача. Буквально я ощущаю себя охотником, набредшим на след зверя, даже увидевшим этого зверя.

О звере Карл Юнг говорит: Ведь в некотором отношении животное превосходит человека: оно еще не запуталось в своем сознании, не противопоставляет свое своенравное Я той силе, которой оно живет и которая в нем господствует, оно беспрекословно исполняет ее волю едва ли не наилучшим образом. Если бы животное было сознательным, то оно было бы благочестивее человека. (…) В этом случае с полным правом можно говорить, что в облике животного выражается архетип духа[48].

О да, это в полной мере относится к моему зверю.

Зверь этот — тур. Кстати, его видели герои «Родника Олафа», немой мальчишка Спиридон и старик Мухояр, когда поднимались в лодке вверх по Днепру. Но дело происходило в 12 веке, ничего особенного в этом и не было. Тур тогда обитал на земле во многих местах. И автор «Слова о полку Игореве» писал:

 

Ярый тур Всеволод!

Стоишь на обороне,

Прыщешь на ратных стрелами,

Гремишь по шеломам мечем харалужным!

Где ты, тур, ни проскачешь, шеломом златым посвечивая,

Там лежат нечестивые головы половецкие!

Порублены калеными саблями шлемы аварские

От тебя, ярый тур Всеволод!

Какою раною подорожит он, братья,

Он, позабывший о жизни и почестях,

О граде Чер<ни>гове, златом престоле родительском,

О красной Глебовне, милом своем желании, свычае

и обычае?[49]

Есть и другое русское свидетельство, в «Поучении Владимира Мономаха», вот оно: Два тура метали меня рогами вместе с конем, олень меня один бодал, а из двух лосей один ногами топтал, другой рогами бодал.

Чувствуете силищу? Туры метали его с конем!

Сообщается, что этот зверь в холке достигал 180 см, рога были до 80 см длины, вес — 800 кг Окраска самцов была черной, самок бурой. Вдоль хребта шла белая полоса. Последний тур издох в Польше в 1627 году. В то время на тура уже не охотились, а всячески его охраняли. Но — вотще.

И вот этот свидетель княжеских охот и явился в петровское время. И это уже был другой коленкор, как говаривал в студенчестве мой старший брат Игорь. Временное смещение — и объект заиграл всеми красками мифа.

Вообще этот эффект всегда таков. Просто представьте даже себя, ну, семилетнего возраста, а потом посмотрите в зеркало, подумайте, что у вас случилось за это время, о чем вы мечтали и чем обернулись грезы.

…Рекой Обшей! Я гребу и гребу, наслаждаясь тишиной, одиночеством.

И где-то в дебрях Леса трех рек, Леса волхвов, бредет тяжкий летописный зверь.

 

15

 

Этот зверь уведет моего героя, одного из героев, в Лес после того, как караван стругов причалит к берегу Ордынской пустыни.

Устремляюсь туда и я. Но сначала, отоспавшись и отдохнув на одной стоянке три дня — не только из-за усталости, но и из-за дождя, иду немного по речке с прекрасным именем Лба — речка узкая, кусты скребут по бортам, но удается взойти до моста, а потом скатываюсь обратно; на следующий день в поисках яблок поднимаюсь в заброшенную деревню, яблоки кисловатые, но съедобные, тут самое время помыслить о нашей ушибленности, по Бердяеву, пространством — невероятные просторы даны русскому, а обустроить их нет ни сил, ни, главное, желания, но жадность до пространства не проходит, как в сказке про золотую антилопу: давай еще, еще, — и сыплются золотые, погребая просителя. Совладать с пространством, с просторами надо уметь. Или и этого достаточно: просто иметь власть над ними, пространствами трав, вод, лесов? Зачем обихаживать? Пусть все зарастает… Честно признаюсь, что втайне приветствую это запустение. Я родился лесником и чую, что чем больше деревьев, тем лучше, вот и все. Почему в Сибири, в тайге встреча одного человеческого существа с другим это всегда событие торжественное? И, как правило, радостное? Ответ очевиден.

А мне сейчас на этой реке и не хочется никаких встреч с себе подобными, так что печальные посещения заброшенных деревень таят в себе и радость, ну, или удовольствие. Кроме того, вспоминаются и стихи моего любимого Тао Юаньмина, в которых он рассказывает о прогулках с детьми по заброшенным селениям, разглядывании руин, древних кипарисов. Передо мной руины не очень древние, времен советской империи, но это тоже настраивает на особый лад.

И вот хлебная река заканчивается… Дурацкий глагол применительно к происшедшему: река Обша не закончилась, а влилась в Межу. В природе ничего не заканчивается.

И я оборачиваюсь к устью Обши и прощаюсь с этой рекой. Образ ее таков: хлебная, резная, благоуханная. Ну, насчет хлеба все понятно. Второй эпитет подарил дикий огурец, третий — тоже. Это растение оплело все берега Обши, лист действительно треугольный и резной, очень напоминающий огуречный, и лианы эти цветут неброско белым нежно пахнущим цветом, так что вся Обша зеленая и серебристая. И стоит на ней — над ней — град Белый.

Правда, это еще не все. Я умолчал о неприятностях. Во время одной ночевки мой лагерь подвергся атаке серых; утром обнаружил прогрызенный гермомешок с провиантом; заклеил; но налеты продолжались: мыши снова продырявили гермомешок, а еще палатку, погрызли мои новенькие пластмассовые сабо и баллон лодки. Надо было слышать мои чертыханья. Мыши лишь дважды посягали на мое походное имущество за все время моих странствий, но такого урона никогда не причиняли. Ладно, мешок с припасами. Но обувь? Лодка? Все заклеил. И гадал, что-то будет на следующей стоянке?

Ночью вылез из палатки, а ее окружают огоньки светляков.

И, утром все осмотрев, порадовался: все цело. Светляки мой лагерь охраняли.

Мыши на хлебной реке… Светляки… народец с фонарями… А это уже сказочные персонажи?

Я был доволен этим писательским уловом. И благодарил речку Обшу.

Неожиданно быстро дошел по Меже до поселка Жарковского с автомобильным и железнодорожным мостами через реку, а также и с пешеходным подвесным живописным мостом, по коему так живописно вышагивала — опять! — одинокая девушка в развевающемся легком наряде, бликуя на солнце бедрами. На подвесных мостах почему-то чаще всего они и появляются, я не придумываю. Совпадение чего-то с чем-то. Жарковский показался добротным, ухоженным поселком; с воды увидел маковки церкви; но высаживаться не стал, погреб дальше. И уже когда Жарковский остался позади, сообразил, что упустил возможность побывать в поселке, давшем фамилию моему герою второй книги цикла «Леса трех рек», романа «По дороге в Вержавск». Летчик там Жарковский. Фамилию он получил именно благодаря этому поселку. Кстати, в поселке во время войны немцы устроили пересыльный лагерь для военнопленных, в нем и довелось побывать моему герою, сбитому над Лесом.

Но я утешался тем, что все-таки прошел по реке через поселок и все же, можно сказать, прикоснулся к живой фамилии героя.

На следующий день далеко впереди на левом берегу возник белый силуэт храма.

Межа красивая река, таежная. Она многоводнее, быстрее и шире Обши, и леса на ней гуще и выше. Макушки громадных елей навевают хлебниковские строки про свиристелей; вязы стоят колоннами с зелеными шатрами; искрятся иглами сосны; дубы раскидывают длани с зелеными перстами, украшенными перстнями желудей. Берега ее высоки и круты, сыскать удобное место для ночлега на первом ярусе — большая удача.

Белый храм медленно вырастал как белый гриб в сказке.

Говорят, монастырское житье здесь впервые устроили два инока, прибредшие из московской земли в пятнадцатом веке; якобы они искали место, куда не прискачут посланцы Золотой Орды. Оттого и пошло название: Ордынская пустынь. Другая версия связана с видным деятелем, дипломатом царя Алексея Михайловича Афанасием Ордином-Нащокиным. Он был одно время воеводой во Пскове, потом главой Посольского приказа. Знал латынь, немецкий, разумение имел в математике и умело договаривался с иноземцами к нашей выгоде. Во Пскове он задумал реформу, повышающую роль земства, но осуществить вполне не дали недруги и критики. Добился перемирия со Швецией, с Польшей. Руководил составлением «Новоторгового устава». Рассылал посольства в европейские страны и даже пытался создать русский флот: под его присмотром был построен и спущен на воду первый парусник европейского типа «Орел» с голландской и русской командой; правда, вскоре корабль оказался в руках разинцев. То есть он был истинным предтечей Петра. Но потом впал в немилость, был отослан во Псков, постригся там под именем Антония. И продолжал деятельность: строил церковь, богадельню, обустраивал монастырь… И вот, говорят, устав окончательно от дел и многолюдства, подался в глухие эти места, в самые недра Оковского леса. Поселился в скиту на этом берегу. Отсюда и название возникшего монастыря. Но, как известно, все-таки Антоний, сиречь Ордин-Нащокин, упокоился во Пскове в возрасте семидесяти четырех лет.

«Известно»… Известно, что и Александр Первый умер царем в Таганроге, а слух жив до сих пор: то была инсценировка, на самом деле под именем старца Федора Кузьмича отправился он в свое долгое покаянное странствие. Слух жив… Как будто и сам старец жив.

Об Ордынской пустыни я вычитал следующее: что она была разорена разбойниками и возобновлена в 1700 году; что храмов там было три; один возводил дворянин Никифор Поплонский; с ним связана такая история: вместе со священником из одной деревни Устье, где была церковь, забрали они икону Владимирской Богоматери ввиду того, что монастырь после ограбления находился в запустении, и тут же дворянин сей жестоко захворал, тогда и вернул икону, и подарил земли по речке Ордынке монастырю, и возвел каменный храм, сразу и выздоровел; известно, что в цветущее, как пишут, состояние монастырь был приведен игуменом Палладием, в миру Петром Коровьевым из Волоколамска, основавшим училище и библиотеку, приучившим иноков к труду и тщательной службе, и похороненным здесь же; при нем тут проводилась трехдневная ярмарка, и для богомольцев он устроил гостиную, трапезную; что на покое здесь пребывал архиепископ из Смоленска Тимофей; что жила и благоденствовала обитель до 1917, ясное дело… Ну, а потом за разорения мы взялись уже сами с чисто золотоордынским энтузиазмом. Правда, многие монастырские постройки все же уцелели: здесь развернулась деятельность промкомбината, выпускавшего табуретки и прочую мебель. В войну устроили госпиталь. Когда немцы подступили, раненых переправляли на другой берег Межи. Вскоре загрохотал бой. Монастырь был снесен. После войны промкомбинат ожил, но работал не более десяти лет, Жарковский переманивал рабочих, и поселок пустел, как сообщает в исторической записке Наталья Медведева, заведующая архивным отделом администрации Жарковского района на сайте «Православные храмы Тверской земли».

Там же Наталья Медведева коротко освещает современное состояние пустыни: Благодаря возрождению Православной России в целом, участию в подвижническом деле семьи Ивановых, А. В. Носко, П. М. Белявского и всех других неравнодушных людей, на наших глазах в истории поселка Ордынок начинается новая страница. И пусть она будет не менее содержательной, чем предыдущая.

Причалив к берегу пустыни и выбравшись на высокий берег, я, коротко говоря, обомлел. Доводилось видеть разные монастыри: на истоке Днепра, под Дорогобужем, на Волге, в Москве, — но Ордынская пустынь несравненна. Я это враз уразумел, озирая пространство зеленой травы и поставленные в нем каменные строения: белый храм, напоминающий храм Покрова на Нерли, затейливую белоснежную звонницу с колоколами и цветными изображениями святых, трапезную из кирпичей, гостиницу, тоже кирпичную, старинную, святые выбеленные врата, надгробия, огромный валун, кладку дров — и подсолнухи. Подсолнухи завладели моим воображением давно, после знакомства с Ван Гогом. Живописца этого я открыл случайно, как, впрочем, и все другое, всех других, от Арсеньева до Генри Торо, Тао Юаньмина и Велимира Хлебникова. В Париже в издательстве Альбен Мишель, где выходили мои две книги, редактор-американка, узнав о моей любви к Ван Гогу, подарила мне увесистый фолиант в двух томах с фоторепродукциями его картин. Это непреходящее пиршество — доставать тома, раскрывать и созерцать краски на глянцевой бумаге; в первом томе собраны рисунки и акварели, во втором — работы масляными красками, среди коих космические пришельцы — подсолнухи. У Ван Гога это инопланетные какие-то существа. И вот я повстречал их здесь, среди глухих лесов Ордынской пустыни. Они были гигантские, по два с половиной метра ростом, с огромными увесистыми головами в протуберанцах. Когда задувал ветер, протуберанцы приходили в движение, тяжкие головы качались высоко надо мной. Мне вспоминался один примечательный давний сон о том, как я оказался на другой планете, он описан в романе «Голубиная книга анархиста» и целиком без изменений входит в неизданную книгу «Телевизор снов, или Разговоры со щеглом»; так вот, гуляя по этой планете, я повстречал среди прочих необыкновенно высоких людей, точнее, высоким был все-таки один (или двое?), длинноволосый, с бородой, похожий на хиппи, в каком-то хитоне; спутники его были с меня ростом, а вот этот и, пожалуй, еще один, может, двое, были высоченными, как эти подсолнухи; сей персонаж был кем-то вроде учителя у них, и он пытался объяснить мне, как называется эта планета, а когда я сообщил, откуда прибыл, он спросил у спутников, кто знает это место «Земля»? Никто не знал. Вот как далеко я забрался. Потом я стал свидетелем службы в тамошнем храме, наподобие наших беседок ветров с колоннами, «колоннада под куполом», как пишут о таких сооружениях; только там был алтарь, а среди колонн протекал чистый поток; священники в белых одеяниях молились изваянию Христа.

И белые сооружения Ордынской пустыни, подсолнухи живо напомнили мне ту планету. Но, пожалуй, уместно тут этот сон и воспроизвести? Ведь он был поистине сказочен? Или фантастичен? Кажется, все-таки второе.

 

16

 

Дальше я пробирался вверх.

Меня встречали какие-то люди, провожали. Поднимался в толщах чего-то необъяснимого. Всюду подстерегали некие опасности. Но ничего страшного не происходило. Продвигался к неясной цели. И почему-то думал, что это все было, это все мне известно.

Наконец попал в последнее помещение, заполненное громоздкой конструкцией труб, цилиндров, — и внезапно эта конструкция пришла в движение, начала раздвигаться. Мне уже негде было стоять, я забился в самый угол, ужасаясь.

Но — не проснулся и не погиб, а внезапно оказался в городе.

Это был странный, просторный город с гигантскими площадями и внушительными домами. В нем было много храмов. Я не мог определить, какой из религий они принадлежат. Кровли и купола были из золота.

Через город протекала широкая река. Город находился на высоком месте. Я остановился перед зеленой рощей и погрузился в долгое разглядывание. Меня привлекали почему-то зеленые листы, ветки.

Потом я вышел на склон и решил проверить, умею ли летать. Странно, все-таки, что в бодрствующем состоянии такая мысль в голову не приходит. А во сне — запросто. Но если сон — это отражение земного опыта дневной жизни, то откуда этот опыт самостоятельного воздухоплавания? Воздухоплавания без всяких приспособлений? Впрочем, жители этого города как раз приспособлениями и не гнушались. Ну, а я просто разогнался — и полетел. Воздух подхватил меня и не давал мне провалиться.

И моим глазам предстала панорама города. Захватывающее величественное зрелище.

Ни дорог, ни машин, ни проводов, ни каких-либо иных примет обычной современной цивилизации. Меня радовало отсутствие проводов, обычно они мешают свободному воздухоплаванию. И днем, выходя из дому после полетов во сне, я поднимаю голову, чтобы оценить возможности полетов во дворах, на перекрестках. Действительно, много проводов. Иногда нависают целые сети.

Я озирал колонны, кровли. Воздух был чистейшим.

Внезапно увидел и жителей города. Они шли группой. Один из них был довольно высок, выше обычных людей и своих спутников в два раза. Он заметил меня, продолжавшего висеть в воздухе. Рядом с ним шагали похожие на него, но не такие высокие, люди. Были они темноволосы, смуглы, бородаты, держались прямо, горделиво. Мне подумалось, что я могу о чем-либо их спросить, и я направился к ним в воздухе. Они уже все заметили меня, но не останавливались. Я завис неподалеку от высокого и сразу бухнул:

— Что меня ждет?

Они глядели на меня. И тогда высокий с мягкой улыбкой ответил:

— Ждет.

Я попытался уточнить:

— Беды и радости?

— Да.

Меня этот ответ не устраивал, и я продолжил:

— Чего будет больше?

И тут на меня взглянули сочувственно и промолчали. А я лихорадочно соображал, о чем еще надо спросить. Да! О чем же спрашивать очумелому литератору? И я поинтересовался судьбой своего очередного романа. Они снова заулыбались, продолжая куда-то шагать, и ответили, что не знают ничего об этом.

Тогда я прервал расспросы — уязвленный сочинитель! — и полетел в сторону, увидал какую-то площадку и опустился на нее перед каким-то зданием. Вверх вела широкая каменная лестница. По ней я и пошел, раздумывая о том, что все здесь довольно странно: небо, воздух, эти люди в необычной одежде, да, на них были какие-то хитоны, непонятные храмы, — все это заставило меня усомниться в земной природе окружающего.

С лестницы я увидел других горожан, передвигающихся в воздухе на каких-то весьма небольших аппаратах, совершенно бесшумных.

Ох, не люблю всю эту фантастику! Как только появляются «аппараты-скафандры» и весь прочий антураж, тоской скулы сводит. А летать над незнакомым городом с золотыми куполами и кровлями — не фантастика?

Нет. Это сон. Впрочем, на сны похожа и хорошая фантастика, например, любимая книга отрочества «Ариэль», написанная, между прочим, нашим земляком, смолянином Беляевым, об этом всегда вспоминаю, проходя мимо старого дома бывшей семинарии, в которой преподавал его отец, и он сам учился. Ариэль летал безо всяких приспособлений. И как я ему завидовал. Мы все ему завидовали. И пытались подражать. Как? Ходили в ров, что рядом с нашим двором, и забирались на самые макушки тонких деревьев и, ухватившись за ствол, повисали и падали, ствол обычно пружинил, и полет был мягким, точнее приземление, да еще и в сугроб. Честно надо признаться, что не обходилось и без приспособлений: старого черного драного и зашитого суровой ниткой зонта. С ним мы прыгали с обрыва в снег. Но не с главного Обрыва. Главный Обрыв был высок, крут, внизу камни, палки и ручей с незатейливым именем Говнянка, по которому текли городские воды бань и улиц. На самом верху Обрыва росли два дерева.  И к ним мы привязывали несколько веревок, шесть или семь, и играли в догонялки. Это была самая кайфовая игра моей жизни. Что-то похожее на обряд мексиканских индейцев, взбирающихся на высокий столб и потом прыгающих на веревках. Мы летали по Обрыву, отталкиваясь от него, гонялись друг за другом. Не обходилось без падений, синяков и ссадин.

На «Ариэле» кончается моя фантастика.

А сон — продолжается.

Так вот почему в городе нет дорог и машин, подумал я и еще раз взлетел, и окинул взглядом город. В глаза мне бил золотой свет крыш и куполов. Свечение было сильным… Внезапно меня повлекло вверх, вверх с огромной скоростью. Обычно так заканчиваются сны о чудесных местах. Но мне удалось справиться с этой влекущей силой, и я вернулся в город.

Я уже понял, что невероятным образом проник в чудесное место.  И здесь могли открыться многие тайны. Главное, не поддаваться случайным вещам, каким-то сиюминутным влечениям. Попытаться быть цельным, сосредоточенным. Вряд ли когда-либо еще мне удастся попасть сюда. Хорошо бы, конечно, суметь задержаться здесь и побыть некоторое продолжительное время.

После чудовищного взлета я вернулся не туда, где был. Неподалеку находились две зеленые высокие горы. Эти горы привлекли мое внимание, и я полетел, стараясь не спешить, к ним, рассматривая уже издали мягкие складки, склоны в травах и кустах.

Внизу между гор шел человек. Я спустился ниже. Это был смуглый длинноволосый человек, напоминающий Дюрера, да, удивительно похожий. Он увидел меня и доброжелательно улыбнулся. Это тоже было странно. Обычная реакция на летающего человека — агрессия. Сперва удивление, а потом агрессия. Сколько раз мне приходилось спасаться от прохожих, каких-то клерков в присутственных местах, от толп, пытающихся догнать, схватить и наказать за воздухоплавание. По мне открывали огонь солдаты, полицейские использовали какие-то спецсредства.

Ободренный, я набрался смелости и спросил этого человека, как называется это место, этот город. Он ответил. Мне сейчас трудно воспроизвести этот ответ. Лишь набор букв: О, Д, Н, Р, Л.

И это не все буквы.

Тогда я прямо спросил:

— Далеко ли до Земли?

Он не понял вопроса.

Я решил спросить по-другому:

— Какая это планета?

Он с улыбкой вновь произнес то же название.

— Ну, а до Земли, планеты, далеко?

Он задумался и обратился к прохожему. Они начали обсуждать этот вопрос у двух зеленых гор, по которым прогуливался ветер, и травы колыхались. По-моему, они не имели представления о такой планете. Тут уже я по-настоящему испугался. Так и не выяснив, далеко ли до Земли, я спросил, сколько живут здесь.

Ответ меня озадачил: «Двенадцать лет». Я тут же поинтересовался, сколько у них длится год, день. Они начали совещаться. И ответили как-то невнятно, я ничего не понял.

Поблагодарив их, поднялся на высоту двух зеленых гор и сверху оглядел окрестности. Похоже, что все пространство занимал этот город, в нем было совершенно не тесно. Мысль о том, что горожанам даже неведомо такое название «Земля», меня изумляла. Многих вещей как будто уже и не существовало. Например, Второй мировой войны. Или опасности ядерной катастрофы. Люди, бегающие где-то по неведомой Земле, хватали, возможно, в это время друг друга, подвергали пыткам и унижениям. Что значит «возможно»? Конечно, так и было, так и есть — прямо сейчас, сию секунду кто-то гибнет под пытками в кровавых руках. Таковы порядки на Земле. Хотя, еще неизвестно, что за обычаи царят здесь. И я пытался уразуметь, в каком же направлении может быть Земля, и как я здесь оказался?

Но еще интереснее мне был сам город. И я решил вернуться на ту лестницу. Здесь я смогу повстречать больше горожан и получше обо всем расспросить. Очевидная странность — то, что я понимаю этих горожан, а они — меня, — почему-то не смущала нисколько.

И действительно, как я и предполагал, на лестнице стали появляться горожане. Я сразу отметил девушку с перламутровыми губами и прозрачными глазами. Мне захотелось поцеловать ее. Но вдруг девушка приблизилась и сама поцеловала меня прямо в губы, улыбаясь и что-то говоря при этом. Лицо ее было дальневосточной красоты. Рядом со мной оказалась другая девушка, я и ее поцеловал. Тотчас мой рот наполнился чем-то неприятным, я принялся отплевываться. Девушки смеялись. Я побежал вниз, свернул за угол — и оказался перед храмом с колоннами. В глубине храма я увидел неожиданно изображение Христа и его символы, но не кресты, а какие-то знаки в кружочках.

В храме шла служба. Ее вели мужи в длинных одеяниях, статные и высокие.

У колонны протекала вода, я склонился и принялся лихорадочно выполаскивать рот.

«И здесь знают Христа», — в смятении думал я.

Я спешил, понимая, что нахожусь на самом пороге тайны. А девушки хотели подшутить надо мной. Но они были очень хороши, удержаться и не коснуться их лиц, было слишком трудно.

И тут до моего слуха донесся голос: «Христос был необычным человеком…»

Я оторвался от воды и внезапно осознал, что все заканчивается. Это был поистине драматический момент. Мгновенно мне стало понятно, что колонны, изображение Христа, служителей, воду перед храмом, — все это я больше никогда не увижу. И тайны города останутся для меня неведомыми.

И последним усилием я попытался как-то удержаться там среди колонн, даже застонал от боли — и устремился прочь и рухнул на смятую простыню в душной комнате.

Сразу вспомнил и увидел весь сон, прозрачный и удивительный, все лица, две зеленые горы, лестницу, храм, колонны. И уже никогда не смогу забыть.

…Этот сон я сейчас взял из «Телевизора снов…» и увидел, что сразу не все точно смог вспомнить. Вот именно поэтому я издавна записываю подобные сны. Впрочем, такие мне уже и не снятся.

 

17

 

Позже, когда я вернулся и рассказал о своем путешествии и об этом месте Ежику, он откликнулся следующим образом: Монастырь недаром Ордынский. Через Орду — не золотую, а астральную — филиальная зависимость, подчиненность у Шамбалы. Главный штаб борьбы Света и Мрака — там, в Шамбале. На Тибете. На границе Гималаев и Тянь-Шаня. Вот мы с моим Олегом и встретились. (Суворов имеет в виду своего попечителя Олега Гурова, фотографа-странника — Прим. мое, О. Е.) Он уже трижды был на этой границе — в Непале. А я там родился... Нас свел Тибет. И Безлюдные Пространства Крапивина...

Поздним предосенним вечером герой Вашей сказки присел на ступеньки паперти собора Ордынского монастыря. И вдруг одна из густых ночных теней засветилась, отделилась от стены, вышла из (дверного, оконного проема, из угла...), и тихо заговорила, инструктируя героя касательно его дальнейших подвигов, и объясняя таинственный смысл уже совершенных...

Тут требуется пояснение по поводу упоминания Шамбалы.

В одном письме Суворов писал: Тибет рядом с Афганистаном, восточнее, правильно? Как раз на юг от Киргизии? Что Вы думаете о Шамбале? У меня фантазия, что моя слепоглухота родом оттуда, с Шамбалы. Я родился во Фрунзе, помню особо темную ночь, когда я, никак не позже, чем трехлетний, испугался темноты. Воспаленный душный мрак был усеян светящимися точками, висящими в воздухе. Мне было так страшно, что я весь оцепенел. Утром оцепенение не прошло, выбрался во двор, ковыляя кое-как, постепенно все же разбéгался…

И вот чудится, что в этом жутком мраке тот оцепеневший от страха малыш — умер, и его подменили на будущего — меня. Слепоглухого и впоследствии колясочника. И эти мои диагнозы были заложены в тот момент подмены. (…) И возникла какая-то духовная, мистическая миссия в моей жизни… Я атеист и рационалист, но всегда любил фантастику, всякую, и для меня Шамбала, о которой я в детстве не слышал, конечно, была базой инопланетян, пришельцев из космоса, которые могли проделывать подобные подмены и через них как-то влиять на развитие Земного человечества… Перекличка, может, со Стругацкими, «Жук в Муравейнике»…

Кажется, пытался эту сказку про свою подмену рассказывать детям в горном палаточном лагере, где моей судьбой стал нынешний мой попечитель[50], и ребята к этой фантазии отнеслись вполне серьезно…

Ежик упоминает Стругацких, но вообще-то после того, как я поделился соображениями о будущей сказке, он настоятельно рекомендовал мне читать Владислава Крапивина. В романах, и вообще в литературе, как и в хорошей музыке, просто живу. С головой погружаюсь, дышу, наслаждаюсь… Ведь недаром делю для себя все книги на сказки и остальные, то есть на интересные и скучные. От первых не могу оторваться, вторые — не обязан читать, ибо не объять необъятное… — писал он. И далее: Вообще, я влюблен в юных героев Крапивина.

И в смоленском магазине я буквально после этого письма увидел книгу Крапивина, трилогию «Голубятня на желтой поляне». Начал читать с некоторым сомнением — ну, вроде подростковая литература, времен пионерских лагерей, — но быстро… хотел сказать, что втянулся, но этот глагол перекрылся другим: озарился. То есть мое читательское лицо озарилось светлыми строками крапивинского мира. И уже все, с тех пор как подумаю о Суворове, сразу вспоминаю главного героя Яра… Не буду описывать его сам, потому что лучше, чем на сайте, посвященном творчеству Крапивина, не скажешь: Скадермен с Земли. Взрослый, но в душе оставшийся мальчишкой мужчина. Большую часть жизни провел в дальнем космосе. Из-за замедления времени в космических перелетах при биологическом возрасте 35-40 лет Яр пережил многих своих сверстников и по общему числу прожитых лет является глубоким стариком. Был перемещен Игнатиком на Планету и остался жить там, чтобы защищать компанию друзей-подростков[51].

Если вышеприведенная цитата не о Суворове, то я ничего не смыслю ни в людях, ни в книгах.

У меня два мягких ежика на спинке кровати. Один, побольше, все время падает на подушку. Я сегодня ночью его поймал, водрузил обратно в угол на спинку кровати, перед этим почесал брюшко — и почувствовал, как игрушка в моих руках засмеялась. Она правда засмеялась.

Такое же непостижимое ощущение — всего окружающего, внутри комнаты и за окном. Лежишь ночью — и чувствуешь вселенскую тоску. Она в самом деле вселенская, без всякой иронии, вокруг меня, а не только во мне. Во мне — извне.

У Крапивина тоже игрушки оживали. Назывались такие игрушки так: бормотунчик. Бормотунчик тихо качнулся. Его нарисованная рожица, конечно, не изменилась, но в глазах и улыбке появилось что-то живое. Так, по крайней мере, показалось Яру. Он услышал бормотание, попискивание, легкий треск, шепот[52].

Вот и у Суворова однажды ночью игрушка ожила.

Скадермен — космонавт будущего. Сдается мне, что и Ежик к нам пожаловал откуда-то из будущего. Он был необыкновенно человеколюбив. Прежде всего любил детей, и они ему отвечали тем же. Неспроста его называли детской вешалкой. Надо видеть эти лица слепых ребят, окруживших улыбающегося Ежика, подставляющих ему ладошки. Они общались посредством рук, перебирали пальцы друг друга, чертили буквы на ладонях. Ежик создал методику для таких детей, которую называл дактильной сказкой.

Дактилология — пальцевый алфавит.

Светлое воинство светлячков — здорово, командует ими какая-нибудь фея или звонкий эльф, а может, Ветерок (Крапивин!!! „Голубятня на желтой поляне», трилогия), — писал мне Ежик. — Без ассоциаций — вариаций на уже сыгранные когда-то кем-то (особенно в фольклоре) темы — не обойтись. Ну и ладно, будем смелее варьировать.

Русский Дант, Даниил Андреев. Тайна мета-и инфракосмоса. Трансфизическое придает сказке особую волшебность. У Крапивина есть сказка о тени кота — о прозрачном коте. И юном рыцаре прозрачного кота.

Вам в сказке нужна горнесть, присутствующая в Ваших романах начиная со «Знака зверя». Там, впрочем, не столько горнесть, сколько обморочность убийственного солдатского недосыпа. Когда спросонья на посту убиваешь лучшего друга... А подростки в белом, предающие русских пленных мучительной смерти под руководством взрослых убийц, и в глазах убивающих пленников подростков — плещется счастье... Меня потрясло это счастье...

У Вас много тайны в романах. В сказке это должно быть главным. На то сказка.

Даешь ермаковский салат (винегрет не люблю, салат вкуснее) из Андреева, Айтматова, Крапивина, Толкиена; из китайского, японского, индийского, тибетского, афганского, русского, скандинавского, античного, арабского фольклора!

Ордынский монастырь. Там все отреставрировано, есть люди, как я понял, работает трапезная. Чего еще? Каких таких монахов не хватает? НЕ БУДЕМ ФОРМАЛИСТАМИ. ЧТОБЫ БЫТЬ МОНАХОМ, ОТШЕЛЬНИКОМ, НЕОБЯЗАТЕЛЬНО НАПЯЛИВАТЬ РЯСУ.

Этот монастырь — тайный Кремль, Чертог, Центр Светлых Сил... Хм, ЦСС какой-то получился. Оттуда руководят титанической борьбой Энрофа и метакосмоса с инфракосмосом. Монастырь недаром Ордынский. Через Орду — не золотую, а астральную — филиальная зависимость, подчиненность у Шамбалы. Главный штаб борьбы Света и Мрака — там, в Шамбале. На Тибете. На границе Гималаев и Тянь-Шаня.

Мы с Ежиком раньше обсуждали «Розу мира» Даниила Андреева, и он увидел все здесь именно сквозь призму этой книги. И подарил мне свое видение как будто на прощание…

Он умер после Нового года. Я не мог предположить, что возникшая лакуна в пространстве и времени, лакуна, которую занимало имя этого человека, его письма, стихи, книги, — а с Суворовым во плоти я так и не встретился, — что это отсутствие будет тяготить меня, тянуть тоской.

Но книги и стихи, и письма Александра Васильевича со мной.

Читая письма Ежика, я нащупываю нить моей будущей сказки.

 

18

 

А пока я прошел по деревянному мосту над чистой и быстрой речкой Ордынкой. Ее еще называют так: Ордынок. Дальше темнели скромные деревянные дома деревни с покосившимися и крепко прямо стоящими заборами. На поляне двое молодых мужиков сгребали сено, рядом остановилась женщина в белой косынке с алюминиевым бидоном и что-то им говорила. Поздоровался со всеми. И у нас тоже завязался разговор. Оказалось, что постоянно в деревне живут только две или три семьи. Монастырь не действующий, РПЦ не берет его на баланс. Все обустраивает здесь бизнесмен; он возвел и храм, и звонницу, отреставрировал все здания; все готово для приема людей, паломников, монахов. Но РПЦ направляет сюда священника из Жарковского лишь для праздничных служб. Считается, что «место убыточное». Поразительное умозаключение. Разве монастырь не место для чистых молитв прежде всего? Молитв возносимых и необязательно слышимых толпой?

Один из сеногребов рассказал, что сено было для коня, жил у него конь, долго, было ему уже тридцать лет, старость у лошадей, обычно их сдают на мясо и шкуру, но у него конь пасся, выполнял какие-то несложные работы… в общем просто жил. И мужик заготовил уже сена на предстоящую зиму, да тут конь и помер. Теперь он это сено хочет кому-то продать или даже отдать.

Женщина посоветовала мне сходить в скит, мол, есть тут неподалеку. И я вспомнил, что деятельный отец Палладий устроил в девятнадцатом веке здесь и скит, то есть место для монахов, желающих большего уединения, нежели в монастыре. Туда я и потопал мимо леса по сырой дороге. Вчера шел дождь. И я радовался, что не успел отчалить: тогда бы осмотру монастыря и съемке мешал дождь, освещение было бы скверное. А сегодня голубели небеса, золотилось подсолнухом солнце. Правда, уже было изрядно жарко.

Вскоре дорога привела меня к обширному двору со стогами сена, дровами, постройками, большим домом и домом поменьше — и ослом. Да, неожиданно среди этих привычных декораций среднерусской деревни нарисовался силуэт среднеазиатский. Пройдя дальше, увидел женщину в платке и длинной юбке, темной кофте, разговаривающую с парнем в футболке и шортах. Поделился своими соображениями насчет осла: мой тесть в Колокольне всегда хотел завести осла, возить на нем дрова, воду, картошку, а на рынок в Гагарине — сметану и творог. Он был учителем русского и литературы, но держал корову, и молочных продуктов было изобилие, не пропадать же, вот и ездил по выходным на базарчик. А так можно было бы спокойно ходить по Старой Смоленской дороге, а назад возвращаться верхом на осле. Павел Петрович был невысокого роста, это средство передвижения ему вполне подошло бы.

Парень поинтересовался, откуда я взялся. С реки. Иду на лодке. Куда? В Велиж. А кто вы? Писатель.

Раньше я как-то стеснялся в этом сознаваться, а теперь перестал. Ну, коли пишу уже почти полвека — первый рассказ, который назывался «Первая охота», сочинил и отправил в журнал «Юный натуралист» примерно в 1976 году — то почему же не подтвердить это?

Тут из-за угла появились два светлоголовых мальчишки и с ними еще один парень с камерой. Мы засмеялись: я снимал все на свой телефон, он — на камеру. Экшнкамеру включил и первый парень.

Пора было и честь знать, и распрощавшись, направился я было дальше, но женщина настояла, чтобы меня сопровождали два ее сына, сам я дорогу к скиту не отыщу. Пошли и те ребята с камерами. Светлоголовые стриженные мальчишки на лесных тропинках живо напомнили мне кадры из фильмов Тарковско