Кабинет
Александр Чанцев

Растительная демократия

(Оливия Лэнг. Сад против времени. В поисках рая для всех; Майкл Мардер. Растительное мышление. Философия вегетативной жизни)

Синхронно в августе в издательстве «Ад Маргинем Пресс» вышло две нон-фикшн книги, посвященные вопросу сада и, шире, растений. Первая говорит скорее языком эссе, вторая же — настоящая философская работа. В целом они явно расширяют нашу оптику и, замечу в скобках, продолжают в пределе тот разговор об экологии в широком (может ли быть тут узкий?) смысле, который мы начали в мартовском номере журнала за этот год в тексте «Экология человека».

 

 

Welcome to the Garden

 

Оливия Лэнг. Сад против времени. В поисках рая для всех. Перевод с английского Н. Сорокиной. М., «Ад Маргинем Пресс», 2024. 256 стр.

 

Перед нами действительно тот случай королевской свадьбы нон-фикшна и фикшна, когда швы между разными планами текста не видны, нитки растворились, инкорпорировались. А ведь бывает — фикшн вставка как лид-подводка к нон-фикшн части, неуклюже и нарочито. Тут не так.

У британки Оливии Лэнг (р. 1977) в ее библиографии вообще нон-фикшн преобладает над (один роман покамест) фикшном, а нон-фикшн такого же рода, как эта книга. В «To the River. The Trip to the Echo Spring» она, скажем, прогуливается по реке, где утопилась Вирджиния Вульф, и размышляет о ней и многом сопутствующем. Как у Джойса в «Поминках по Финнегану»: «riverrun, past Eve and Adams, from swerve of shore to bend of bay, brings us by a commodius vicus of recirculation back to Howth Castle and Environs».

В «Саду против времени» героиня осуществляет свою мечту — обретает покой (зачеркнуто) вселяется в дом с большим и известным даже садом (о мастере-садовнике, когда-то разбившем его, тут целая сюжетная линия). Его запустению, восстановлению[1] и мыслям по поводу и посвящены эти довольно густо заросшие страницы.

Впрочем, модная, от книг Зебальда до работ отечественного исследователя Дегтярева, тема руин не актуализируется, проходит титрами на заднике. Главное — восстановить сад! Героиня засучила рукава, забыла про еду, трудится буквально весь световой день. Кроме заброшенного сада тут ведь обрушиваются сложности одна за одной — то ковидный локдаун, то небывалая засуха в Англии (привет сверхжаркому московскому лету 2024-го, а в Англии тогда даже полив из шлангов запретили).

Работа в саду — лучшая медитация, пишет Лэнг (собственно, мы знали это и без нее, но не будем перебивать). И мысли летят, как пчелы на цветы, как птицы в кусты.

Идет и целая череда персонажей — и, как я уже говорил, не отдельными формальными подглавками, а так, как мысли ходят, то придут, то уйдут, то снова вспомнятся. Тут, конечно же, Дерек Джармен с его пронзительной историей[2] разбитого во время угасания от СПИДа, на камнях, с видом на АЭС, собственного сада («терапия и фармакопея»). От его любимого сорта роз до истории жизни Джармена, разное мы услышим о нем. Героиня же, известная прогрессивная активистка, даже поучаствовала в организации сбора денег на сохранение его дома, молодец, и деньги люди активно присылали! Рядом с Джарменом безвестный садовник из сирийского Алеппо, выращивавший цветы под бомбардировками, предсказуемо унесшими его жизнь. Тот верил, что красота, Бог и единство — все заключено в цветах. Верил в это же и другой человек — сумасшедший (последние тексты, как Вальзер, дописывал в сумасшедшем доме) поэт, мечтатель и страстный любитель цветов (когда совсем ослаб, друг присылал ему цветы с человеком, который их сажал) Джон Клэр в Англии позапрошлого века. «Где цветы, там и Бог, и там я свободен».

Более активный мечтатель той же эпохи Гудвин Бармби не только симпатичен, но очень близок, кажется, рассказчице с ее бэкграундом в виде экоактивизма, жизни в сквотах и т. п. Тот то вел себя как настоящий хиппи (ходил по Лондону с хаером, в чудных одеждах), то весь уходил в проповедь радикального социализма. Его утопии, разумеется, была суждена судьба руин: «Бармби давно мечтал об идеальном обществе, которое может сформироваться благодаря принятию коммунистических идеалов; в этой общине будут библиотеки, фонтаны, воздушные суда, а также здания, „построенные по самым великолепным замыслам и славным представлениям, которые сейчас даже самые передовые из нас не могут вообразить и представить”. Он знал, что сию секунду это не получится, и в 1842 году начал подготавливать почву в Хэнвелле, Миддлсекс, местечке, главным образом примечательном своим приютом для умалишенных. В Морвилльском Коммуниториуме не было слуг, и сторонники, которых удавалось привлечь, вскоре испарялись, столкнувшись с суровыми требованиями и лишениями общинной жизни. Если для утопии требовалось принимать участие в домашней работе, не все были готовы платить такую цену».

Тема сада объединяет, наводит на, знакомит со странными людьми, разными странными людьми. Марк Румэри, разбивший этот сад, был просто тихим, мягким, очень увлеченным энтузиастом — и знаменитым весьма, кстати (когда осмотреть его сад пожаловал член королевской семьи, тот голым чистил свой пруд — «подождите, пожалуйста, Марк только наденет штаны»). Героиня/автор «Сада после времени» возрождает его сад, доставшийся ей во владение, открывает его для общественности (система в Англии, когда самые достойные сады вносятся в каталог, открываются для посещения), а попутно знакомится с его знакомцами, узнает историю его жизни.

Рядом с Марком тенями по саду ходят Зебальд (тот описывал окрестности, в «Кольцах Сатурна» вообще проходил вот по улице, мог бы и в сад заглянуть) и Мильтон. Мильтон — ибо Оливия (может, героиню уже можно называть по имени автора?) перечитывает его «Потерянный рай», в поисках своего рая-сада. А что, координаты сада-рая-Эдема весьма близко расположены, если не вообще идентичны: «Изначально я думала, что сады сравнивают с парадизом, который рай на небесах, но удивительным образом всё ровно наоборот. Наше слово „парадиз” со всеми его прекрасными ассоциациями восходит к слову из авестийского языка, на котором говорили в Персии за две тысячи лет до Рождества Христова. Оно происходит от авестийского слова „pairidaēza”, что означает „сад, окруженный стенами”, от „pairi” — „вокруг” и „daiz” — „строение”. Томас Браун в „Саде Кира”[3] говорит, что именно этим ботаническим умам „мы обязаны самим словом „парадиз”, с коим не встречаемся мы в Писании прежде времени Соломона, и пошло оно изначально от персов”».

Упоенно читая и пересказывая, как обиженный дьявол отправляется в путь, добирается до Эдемского сада и перелезает (залазит!) через забор в «вертоград многоцветный», читает она и некую современную работу, где Мильтону и его образности достается почем зря. Сад — это изначальная привилегия, Бог — тиран, с ангелами следит за его обитателями (как в паноптикуме Фуко, видимо), диктует им свою волю, проводит эксперименты, подавляет их волю.

Отсюда легкий и даже логический переход к еще одной подтеме книги — плантаторству. Многие сады в Англии — прослеживается история одной семьи — имеют начало в безумных прибылях либо в Америке, на работорговле, либо из-за разорения восточных стран. Сады же и поместья, как то водится у нуворишей всех времен, служили не только для вложения средств, но и для их репутационного «отмыва».

Все так, да, но все же стоит, видимо, подробнее представить нашего автора — или корректнее называть ее авторкой? Она — настоящий вокист, за все прогрессивное выступает страстно, не сказать нерефлексивно, оголтело даже. Избрали, скажем, Трампа, так ужас, мигрень и заламывание рук на неделю (примерно как в наших блогах это уже много лет каждый день ритуально практикуют, с нулевым результатом, правда, но с завидным постоянством и упорством, достойными лучшего применения, но молчу, молчу…). Против того, за что она борется, слова худого ни один разумный человек не скажет, разумеется. Но вот воля ваша, когда те же британские сады (результат привилегий же, богатых и белых) вызывают у нее желание виниться, стоять на одном колене, отречься — от собственной же и не самой позорной культуры…

Впрочем, отдав дань мороку, Оливия возвращается к своей любви — саду. Она восстанавливает его несколько лет, всю книгу. Убирает совсем умершее, пересаживает, закупает новые растения. Это настоящая любовь — и настоящая поэзия цветов, сортов, ухода за ними, жизни с ними и среди них, в них. «Что они могли там видеть в тот день? Выведенные розы и морозники, колышущиеся волны рябчиков лимонных и сливовых оттенков, в крапинку или в сеточку внутри цветка. Луки, огромные юкки и обилие странно переливающихся, как дождевая туча, серо-сиреневых маков. Землянику, махровые примулы, древовидные пионы и грушевые деревья, увешанные молочными сгустками цветов. Эти списки мечты нескончаемы: маленькие прямые гермодактилусы клубневые в тускло-зеленых и черных одеждах, мускари, пролеска и желтые асфодели, которые, как говорят, устилают Аид и служат пищей мертвым. Одна дикая роза так разрослась, что образовала грот, куда можно было заползти. Моррис продолжал заниматься садом, когда ему уже было за восемьдесят, его нередко можно было застать после обеда свернувшимся, как старый кот, в клубочек среди цветов, крепко спящим, пока у него над головой трудятся пчелы». Недаром в конце книги, кроме указателя книг, дан указатель растений. И целый, скажем, подпункт «папоротники» в нем! Что ж, растения — это книги, и даже не в плане источника производства древесины, а в плане смыслообразования и смыслоизвлечения.

Вот и гораздо больше, чем рассуждений об актуальной повестке, в книге мысль о том, чем сад является, предстает для человека. Начиная со времен пандемии, когда «в то спокойное, но при этом тревожное время растения словно оказались в зоне коллективной видимости, пришли на выручку, оказывали поддержку. Почему — понять нетрудно. Выращивать еду во времена неопределенности — это инстинкт, он усиливается в периоды эпидемий и войн. Садоводство давало людям заземленность, успокоение, приносило пользу, дарило красоту. Оно занимало растянувшиеся дни, стало осмысленной деятельностью для людей, резко выдернутых из предсказуемой офисной жизни. Это был способ поддаться тому „сейчас”, в которое нас всех поймали. Нас скорчило на пороге невообразимой катастрофы, стремительно возрастала смертность, а избавления не предвиделось, и в этот момент, когда время прервалось, видеть, как проклевываются семена, как распускаются бутоны, как прорастают сквозь почву нарциссы, становилось ободряющим доказательством того, что всё идет так, как и положено; показывало, каким должен быть мир и, возможно, еще будет. Сажать растения было вкладом в лучшее будущее».

В саду, как мы уже видим, содержащем, манифестирующем одновременно «сейчас» и «вечность», заключена амбивалентность, сочетание несочетаемых векторов — дальше в наблюдениях-рассуждениях автора они будут усиливаться. «Меня вымотали новости с их вечным мучительным „сейчас”. Мне хотелось не просто отправиться в путешествие назад в прошедшие века. Мне хотелось другого понимания времени — такого, которое движется по спирали или по кругу, бьется между разложением и плодоношением, между светом и тьмой. Я даже смутно подозревала, что садовод посвящен в иное понимание времени, которое может помочь предотвратить апокалипсис, к которому мы, очевидно, неуклонно стремимся». Сад весь находится в сфере пограничного, это его топос, постоянное между. Ведь «один из самых интересных аспектов понятия „сад”: сады существуют на стыке искусственного и естественного, между сознательным решением и необузданной случайностью. Даже самые ухоженные участки постоянно подвержены воздействию внешних сил: на них влияет и погода, и насекомые, и микроорганизмы, обитающие в почве, и типы опыления. Сад — это поиск баланса, который может принимать форму как сотрудничества, так и буквально войны. В этих напряженных отношениях между миром как он есть и миром, каким его хотят сделать люди, и состоит суть климатического кризиса, и, таким образом, сад может быть своеобразной репетиционной площадкой, где можно экспериментировать с тем, как наладить эти отношения по-новому и, возможно, с меньшим ущербом». Субъект книги (может, лучше называть безымянную героиню так?) пишет, что ищет, почти обрел в своем садике почти рай. Он же может претендовать на близкую к идеальной модель общества: «Почему же сад — такая важная составляющая утопии? Это не ферма и не дикая природа, хотя и может сильно тяготеть к любой из этих крайностей. Значит, он предполагает больше, чем просто пользу, включает в себя красоту, удовольствие, наслаждение, остается одновременно местом и трудов, и праздности, здесь будут довольны и пуритане, и сибариты. Наличие садов в обществе свидетельствует, что его члены обладают достаточным избытком сил и времени на подобную культивацию земли, которая, как и создание произведений искусства, в строгом смысле не необходима. Более того, люди хотят это делать, что говорит об их хорошем эмоциональном и даже духовном состоянии (я не имею в виду, что не бывает садов, разбитых в ярости и печали). Сад — это выражение личных предпочтений, что порождает при этом изобилие красоты. Если нужна новая модель общества, такая, где тяготы и прибыли распределялись бы более равномерно, то вопрос сада становится очень интересным для размышления». И как минимум — опять удачное сочетание амбивалентных, разнополюсных начал — сад это труд духовный и физический, их гармонический сплав.

Но при этом сад может страшить, даже отвращать. Так, она читает серию стихотворений друга Мильтона Эндрю Марвелла и находит там много созвучий. «В стихотворениях о косаре звучит мысль о жестокой двойственности сада и его места в человеческой жизни. Я читала их множество раз, но в те печальные жаркие недели они зазвучали совершенно по-другому. Мне больше всего понравилось стихотворение „Косарь против садов” — сатирический рассказ о том, что сад — это порча природы расточительным искусителем-человеком. Розы „испорчены” „странными ароматами”; белый тюльпан научился „носить подкладку за щекой”, как девушка, впервые решившая нарумяниться. Человек прививает дикие растения на одомашненные, создает запретные скрещивания, получает странные бесплодные гибриды. Это неожиданный взгляд на сад как на что-то сексуальное, извращенное, опасное, фальшивое, чуждое, где злой колдун заворожил и опоил растения зельями».

С садом вообще все не до конца совсем понятно, что же он такое, черт или Бог возьми. «Едва ли не самым жутким в эти недели оказалось понимание того, что сад стал очередным проявлением эгоизма, частной роскошью за общественный счет, а вовсе не местом, которое противопоставлено самым токсичным мировым тенденциям, где можно спрятаться от их приоритетов, где больше уважения к другим формам жизни. В годы моей протестной деятельности садоводство казалось лучшим образом жизни, причиняющим меньше всего вреда. Даже мое решение стать фитотерапевтом выросло из убеждения, что выращивать растения — одно из наиболее этически приемлемых занятий. Но сад, как я начала понимать, — это много всего сразу: эгоизм и самоотверженность, открытость и закрытость».

Например, сама его коренящаяся в идее вечного возвращения и цикличности постоянная производительность может таить в себе угрозы, разрушения, смерть. «Вот более коварное наследие Эдема — мечты о вечном изобилии. Я начинала понимать, какой это на самом деле ядовитый плод. Очень большая часть нашей экологически опасной деятельности связана с тем, что мы не приемлем непостоянства и упадка, настаиваем на том, чтобы было вечное лето. Непрерывный рост, постоянное плодоношение, непрерывное пользование, мгновенное удовольствие, максимальная прибыль, отдать работы на аутсорс, не привлекать внимания к свидетельствам о загрязнении. Отказ министра принять тот факт, что для атомной станции нет воды, может служить иллюстрацией этих умонастроений, а последствием стала засуха. Всё это нас теперь догоняло. Принять, что существует смерть в саду, не значит смириться со стремительной переменой климата. Это значит отказаться от иллюзии вечной производительности, без отдыха и без восстановления, от иллюзии, которая досталась тяжелой ценой, за которую мы скоро не сможем расплатиться, которая торжественно начинает бесконечное лето с горящими полями и окаменелыми деревьями».

Или все это очередной морок, от нашептываний пробравшегося, как тать за яблоками, в сад сатаны или просто от целого дня работы на солнце согнувшись? Да, вполне возможно, что все это не суть важно, а важен — список кораблей, то есть новых сортов ирисов, тех, что выводил один из тихих героев этой книги, старый селекционер: «Ежегодно он выращивал тысячи гибридов, добиваясь тонкости цвета и совершенства формы. Результаты скрещиваний показывались на ежегодных Ирисовых днях в саду, где в четыре часа поили чаем с печеньем. У ирисов „пликата” лепестки испещрены тонкими цветными прожилками, и Моррис со своим талантом колориста вносил в их расцветку едва заметные, тонкие, изысканные изменения. Как раз незадолго до этого я прочитала про цвета платьев Елизаветы I, и их названия напоминали эти необычные тонкие оттенки с палитры Морриса. Зеленовато-синие, как холмы Уотчета. Пепельный, сизый, гвоздичный, красновато-коричневый. Цвет пчелы, цвет волос, селезня, глины, конины, дамского румянца, девичьего румянца. Изабеллин цвет, багрово-пурпурный, куропаточный, соломенный. Серебряной парчи, золотой парчи, морской волны, персиковый, фиалковый. Представьте один за другим все эти лепестки и фоллы».

В любом случае сад оказывается исполнен различных тайн, как его скрытые, заросшие тенистые уголки, а также потенций и возможностей. И все «это вовсе не означает, что нам не нужно масштабное перераспределение земли, не нужно работать над доступностью сада, над тем, чтобы он стал неотъемлемой частью любого города, любого жилищного проекта. Всё это нужно. То, что мне представляется из истории Дикстера, ближе к мечтам Уильяма Морриса о культуре, для которой абрикосовые сады ценнее глянцевых офисных зданий и роскошных башен, о цивилизации, которая посадила розы на Энделл-стрит и превратила Кенсингтон в лес. Парки вместо новых аэропортов, дачные участки вместо автострад, крупное повторное вложение в наши общественные ресурсы, понимание, что сад, так же как библиотека и больница, делает нашу жизнь возможной. Нам нужны сады и та жизнь, которую они дают, повсюду, если мы хотим выжить, сады должны выйти за пределы частной собственности, сформировать часть общего богатства, сохраняя при этом свою душевность и своенравность, где может процветать индивидуальное творчество».

Итого, добро пожаловать в сад. Где «flowers seem to tease you at the garden… A crazy man’s utopia», как поется в песне «Garden» группы Guns N’ Roses с их альбома «Use Your Illusion». На котором еще есть песни «Garden of Eden», «Bad Apples» и «Dust and Bones»[4].

 

 

Инаковость без фетишизации

 

Майкл Мардер. Растительное мышление. Философия вегетативной жизни. Перевод  с английского Д. Шалагина. М., «Ад Маргинем Пресс», 2024. 240 стр.

 

Бездушное и всё-таки живое, растение, похоже, запутывает концептуальные дистинкции и бросает вызов всем установленным показателям разграничения разных классов существ в соответствии с метафизической логикой „или-или”» — именно с этим бьется, работает автор в этой книге. Не будем в данном случае копаться и замерять электронным хронометром, кто на философском поле стартовал раньше, первым пригласил растения из огорода в дом философии. Есть, да, мода, даже запрос в академических (и поп-академических) кругах на расширение, вовлечение в исследуемые объекты того, что ранее никак под определение, фары философского интереса доселе не попадало. Но и есть среди подобных работ действительно интересные, яркие, зачинающие на наших глазах новые области научных исследований, массового интереса.

Например, не так уж давно в область философии попали животные. Мардер, кстати, упоминает этот новехонький дискурс и в связи с ним полдюжины имен, среди которых Деррида, Агамбен, Харауэй[5] и другие. Добавим, кстати, к ним имена отечественных исследовательниц — давно занимающейся этой темой Татьяны Горичевой и недавно примкнувшей к рядам зоофилософов Оксаны Тимофеевой.

Так почему же растениям не быть философским объектом?

Возможно, потому, что, как сказано где-то уже посредине разговора в этой книге, они стали для современного человека чем-то вроде того, что услужливо формирует для него пейзаж, сродни фоновой музыке в торговом центре (пресловутый и ненавистный в тех же такси muzak). Между тем есть — даже не говоря о тех немногих (или уже многих), кто, как героиня предыдущей книги, мечтает «уйти из Вавилона» и «припасть к почве», — существуют другие, отличные (во всех смыслах этого слова) подходы. Так, авторы предисловия к книге цитируют выступление президента Боливии Моралеса в ООН, и «Моралес — не единственный южноамериканский лидер, выступающий в защиту окружающей среды; вместе с другими социалистическими политиками, такими как Кастро и Чавес, он последовательно призывал к прекращению насильственного навязывания капитализма окружающей среде и к выработке устойчивой социальной политики, бережно относящейся к нашим самым жизненно важным ресурсам». А в 2008 году Швейцарский федеральный этический комитет по нечеловеческим биотехнологиям (ECNH) выпустил доклад под названием «Достоинство живых существ в отношении растений». Предлагает своего рода манифест, оформленный, признаем тактичность и непафосность, в виде главки выводов данной работы, и ее автор. Примеры — уж не говоря об экологах, радикальных и нет — можно множить долго.

Интереснее, мне кажется, как произрастает эта философия растений, на чем она возникла, на что опирается, чем оперирует и что постулирует.

Не знаю, кстати, увлечен ли автор этой книги садоводством — беглый поиск подсказал, что он профессор-исследователь кафедры философии Университета Страны Басков, — но точек пересечения со страстной садоводкой из нашей первой книги обнаруживается изрядно. В качестве широкой рамки для мышления их объединяет интерес к находящемуся в стороне от больших нарративов (и тем паче, боже упаси, идеологий) — в том же предисловии сказано, что автор выступает своего рода продолжателем такого недавнего совсем направления в философии, как «слабая мысль» с ее интересом к проигравшим, побежденным, аутсайдерам. Авторская мысль скромна в хорошем смысле и сама по себе. В его работе о «вегетативной демократии» ему интереснее всего, кажется, говорить применительно к растениям, выделяя их (в самостоятельных акторов, в область исследования) и не выделяя (не идеализируя и не подчеркивая их стигматизацию): «На более фундаментальном уровне вопрос стоит так: как мы можем встретиться с растениями? И как в ходе этой встречи сохранить и подпитать их инаковость, при этом ее не фетишизируя?»

Не фетишизируя, не давая растениям зазнаться (как сейчас всех последних любят в момент делать первыми, перескакивая через все остальные ступени) — например, не развивая тему сада-рая. Но, как и Лэнг, имплицитно отдавая должное, возвращая растениям причитающееся — за счет минимального взгляда на этимологию их наименования: «Первый намек на то, что способ бытия растений не исчерпывается тенденцией к неподвижности (по выражению Анри Бергсона), мы находим в происхождении слова „растительность (vegetation)”, которое восходит к среднелатинскому слову vegetabilis, означающему „растущий” или „расцветающий”, глаголам vegetare („одушевлять” или „оживлять”) и vegere („быть живым”, „быть активным”) и прилагательному vegetus, обозначающему качества бодрости и активности. Таким образом, современное слово „овощ” (vegetable) заслуживает чисто гегелевского восхищения спекулятивной природой языка, который наделяет одну и ту же семантическую единицу двумя противоположными, если не взаимоисключающими, смыслами» (имеется в виду, разумеется, расхоже-разговорное «овощ»быть, лежать, как овощ»).

При всей своей «бодрости» — не будем сейчас, как и автор, уходить в научпоп и приводить яркие фактоиды вроде того, что растения могут и реагировать на окружающую среду, и коммуницировать, и вообще находятся же в перманентном движении несмотря на всю свою «укорененность», — вегетативный мир, как и у Лэнг, оказывается связан со смертью. Растительное «обозначает дикое и потенциально неукротимое разрастание и в то же время отклоняется в сторону смерти, поскольку символизирует неподвижность и оцепенение, не говоря уже о коматозном состоянии, называемом „устойчивым вегетативным состоянием”, когда жизнь сокращается до минимума, едва отличимого от своей противоположности. Вдобавок к этим семантическим признакам уже Аристотель трактовал смертную природу растительной души как воплощение конечной жизни, бренной части души, той ее части, что не переживает смерти тела». Вот, кстати, и уже намеченная практиком из книги Лэнг тема амбивалентности, антиномичности даже растений. Более того, растения могут быть и попросту опасными: «В то же время мы должны остерегаться слишком распространенной идеалистической иллюзии, будто растительная жизнь — царство чистоты и невинности». Тут можно, понятно, вспомнить дионисийско-экстатическую тему Ницше и много чего еще. Ведь, вполне возможно, мы просто «одурачены растениями, которые, вместо того чтобы освобождать людей, усугубляют наши страдания, попросту делая нас нечувствительными к болезненным эффектам нехватки и лишая наше существование надлежащих задач или целей. Под их одурманивающим, наркотическим воздействием, опьяненные иллюзией невинной свободы, мы забываем о фрейдовском принципе реальности и без колебаний подчиняемся принципу удовольствия, снимая с себя всякую ответственность не только за себя, но и за своих современников и будущие поколения тех, кто не сможет насладиться эфемерными плодами несостоятельной утопии лотофагов». Сказано сильно, но все может быть.

Вспомним однако, что книге Майкла Мардера отнюдь не свойственен менторский тон и какие-либо жесткие призывы. То, чем он занимается, я бы скорее определил как предварительное, начерно картографирование смысловой территории, указание на какие-то основополагающие свойства растительного мира, что не были дотоле отрефлексированы, вообще выпадали из поля зрения философов.

И это несмотря на то, что многие мыслители размышляли о природе флоры и свои пролегомены Мардер выводит как раз из их мысли. О том, например, что растения обладают интеллектом, писал Шеллинг, что помнят свет — Ницше, а «несмотря на убедительный характер вклада Ницше, именно Новалис является, пожалуй, наиболее очевидным представителем растительного мышления в философии модерна». Уж не говоря о том, что где-то посредине между мертвым кристаллом и живым животным растения поместил еще Гегель[6] (а Франсис Понж суммировал, назвав их живым кристаллом).

Каковы же эти категориальные понятия растительного мира? Это прежде всего свойственная растениям темпоральность и динамика. Которые — да, выпадают из нашего поля зрения, «поскольку они слишком тонки для регистрации нашим когнитивным и перцептивным аппаратом в обычных условиях, и с которыми темп нашей собственной жизни не совпадает». Ибо, скажу уже давно понятное, дело тут не только в самих растениях, но и в нас, о которых во многом и написана эта книга. Еще же роза в «Маленьком принце» выказывала сочувствие людям — когда растения укорены, те вынуждены порхать, бедные.

Вегетативный мир вообще слишком щедр к нам и в целом к миру. «Растения, чье разрастание — это чистая трата, предлагают себя с безусловной щедростью. Они безмолвно распространяются в пространстве, обнажая свои вегетативные тела, абсолютно уязвимые перед теми, кто их отрубит или вырвет, соберет или обрежет, перед ураганом, который их сломает, и перед солнцем, которое их сожжет». Растения гораздо лучше человека умеют жить с Другим: «Рассеянная жизнь растений — это способ бытия в отношении со всеми другими, бытие как бытие-с».

Мы же все не можем понять этот растительный «язык тела без поз» и, вместо того чтобы если не учиться мирно и гармонично сосуществовать с окружающим (и питающим, дающим кров и тепло!) миром, то хотя бы попытаться научаться этому, продолжаем относиться к растениям исходя исключительно из довольно тупого прагматизма. Что пагубнее сказывается не на растениях (в конце концов, они еще вырастут на обломках Апокалипсиса), а на нас: «Философское отрицание вегетативного существования, сколь бы абстрактным оно ни казалось, ощутимо повлияло на подход человека к естественной среде[7], так что, например, лес воспринимается как всего лишь древесина, масса пиломатериалов, „произведенных” на гигантской и беспредельно укомплектованной фабрике планетарного масштаба. Этот пример не случаен, учитывая, что понятие материи обязано своим появлением в аристотелевской мысли повседневному слову, означавшему древесину, hulē, которому Аристотель придал строго философское значение».

 

 



[1] Ровно как героиня книги «Пейзажи» Кристины Лай из уже упомянутой нашей мартовской подборки (Чанцев Александр. Экология человека. — «Новый мир», 2024, № 3).

 

[2] См. нашу рецензию на «Современную природу»: Чанцев Александр. Лекарства и цветы. «Лиterraтура», 2019. 15 декабря <https://literratura.org/criticism/3566-aleksandr-chancev-lekarstva-i-cvety.html&gt;).

 

[3] Кроме этого name-dropping’a Лэнг оперирует исключительно британским материалом, полностью игнорируя — нет ли здесь наследия колониальной оптики, кстати? — восточный контекст. Там же, конечно, задолго до Запада сад земной выступал в плотной связке с вертоградом небесным — что у персов, что у арабов (и доисламских), что у японцев (сад-природа как жилище божеств-ками, работа с растениями как способ религиозной медитации). Достаточно будет сказать, что культура цветов в чахар-баге (средневековом персидском саду четырехчастной архитектуры) наследовала идее «парадиза» Ахеменидских царей. Поэтическое имя Фирдоуси переводится как «райский».  А символизмом розы пропитана как вся доисламская религиозная мысль, так и древнеперсидская поэзия, выросшая из его «Шах-наме». Фирдоуси и похоронен был в собственном саду. Довольно прохладно к природе относится как раз христианство: «Естественный человек всегда был религиозен и наделял исключительным мистическим смыслом явления природы или функции социального организма. Да, христианство подорвало такую религиозность, дало бой богам природы, видит в явлениях и силах природы именно явления и силы, не имеющие ровно ничего священного. Все уравновешено одинаковой сотворенностью, хотя человек, тоже тварь, выше остальной твари и посредничает между нею и Богом. В иудаизме еще сохранялись черты сакрализации определенных мест (горы), дней (суббота). Христианство пошло дальше, его Бог — сокровенный, в видимой природе нет святынь или сверхъестественных тайн…» Бибихин В. Новый ренессанс. М., «Наука»; «Прогресс-Традиция», 1998, стр. 221.

 

[4] А еще одна из самых их известных песен группы November Rain — пурпурную лилию именно с таким названием я не мог не купить пару недель назад в питомнике около нашей дачи.

 

[5] Замечание для редактора будущих переизданий: ее работы существуют уже на русском языке, так что фамилию, как у того же Деррида, можно было бы написать на русском, а не оставлять на английском.

 

[6] По Гегелю же и сорняки «чужды Духу» — что ж, согласится любой садовод, тем более сейчас в нашем климате, когда рекордные ливни сменяются не менее зашкаливающей жарой, за счет чего эти самые сорняки прут как в тропиках, не успеваешь косить и полоть, прости Господи.

 

[7] Владимир Бибихин приводит, скажем, точную дату отхода человека от природы, XIX век: «Природу как раз уничтожают. От себя она требовала бы как раз живого, органического отношения. Решительный отход от нее обозначился в середине 19 века. Природа тогда перестала что бы то ни было говорить человеку. Европа вошла во тьму, духовный туннель» (Бибихин В. Там же, стр. 71). Временные координаты эти понятны (после сентиментализма и романтизма, возводивших природу в культ), но, представляется, проблема имеет более древние и фундаментальные истоки.

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация