Мы стояли в сердцевине клумбы среди шатающихся многоэтажных мальв, которые глазели на нас своими атласными патефонными трубами, от любопытства роняя нам на плечи желтую рыхлую пыльцу.
Чтобы вызвать Цветочного гнома, нужно прийти в мальвы в полдень, поймать солнце зеркальцем и проследить, что окажется в светлом пятне. Там должен очутиться «калачик» — плод мальвы, похожий по вкусу на сырой горох, его надо съесть и сказать трижды: «Цветочный гном, явись, Цветочный гном, покажись!»
Гном ростом чуть пониже человека и похож на мальчика, только зеленый и в цветах.
Это была моя фантазия, и о ней не слышал никто, кроме моей сестры Вики: мы шептались ночью, заглушаемые храпом бабушки на соседней кровати.
Вика сорвала и очистила от зеленых колючих лепестков «калачик». Откусила часть, а вторую засунула мне в рот быстро, чтобы я не увидела, как мало мне оставила. И мы хором произнесли заклинание.
Мальвы тотчас раздвинулись, кто-то шагнул нам навстречу, и зеркальце выпало из потной руки, а вторую мою ладонь в испуге сжала сестра.
Это был Сашок. Наш сосед, на год младше нас.
— Это я, Цветочный гном, — сказал он, неловко, как незнакомый, улыбаясь. В каждой руке у него было по желтой цветной ромашке.
— Ну Сааашк, — сварливо ответили, разочаровавшись.
— Я Цветочный гном, — настаивал Сашок. — Я не Сашок, я принял его облик.
Это было странно. Во-первых, он появился так вовремя, именно в нужный миг, а ромашки он сорвал вообще в палисаднике, на огороде они не росли. Во-вторых, если он не был мальчиком, то походил на мальчика, как я и обещала сестре, и ростом чуть пониже нас, и в зеленой рубашке.
Возможно, мы бы не обратили внимания на все эти совпадения, но мы никак не ожидали от Сашка такой сложной и умной, на наш взгляд, игры. Сашка растила мать-пьяница тетя Нюра, он то оказывался на попечении дальних родственников, то его забирала в свой дом наша бабушка, которая и должна была звонить этим родственникам, когда соседка запивала, и Сашок играл обычно совсем по-другому. Он говорил: «Вот вырасту большой, напьюсь, буду ходить как медведь, реветь, шататься, а потом упаду под забор да буду валяться». И он начинал изображать пьяного, ревел, шатался, как бы случайно ломал или давил что-нибудь и радовался, если его толкали и ругали — как настоящего пьяного, а потом падал и валялся, перекатываясь с боку на бок, стараясь испачкаться.
— Если это Сашка, мы его раскусим, он дурак, — шепнула сестра.
— Ну и чем вы, Цветочные гномы, занимаетесь?
— Обычно мы невидимы, ходим, глядим, все ли нормально в цветах, где надо прополем, цветочек сломался — подвяжем, жуков снимаем, гусениц там.
Это был очень разумный ответ для Сашка.
Теперь спросила я:
— А вы, гномы, долго живете?
— Не, я долго жить не буду, да вот лето закончится, лягу на травку под деревом, скорчусь как листик сухой да и помру.
И такого мы не ожидали.
— А после смерти что вас, гномов, ждет?
— Да как и людей. Как будто в консервную банку тебя засунули, ни света, ни звуков, ни запахов — ничего, спишь не спишь, а ничего не думаешь, как вот в поезде ездили? — так у людей бывает, вроде и не заснул, а ночь прошла, и что ты думал-лежал, или снилось что — не знаешь. А потом как банку откроют — и снова нахлынет все — звуки, краски, запахи. Это родился опять. Но, может, уже не гномом. Поначалу помнишь смутно, кем был. А потом забываешь, потому что сызнова так интересно все вокруг, не до того тебе, что раньше было, — это все запоминаешь, разбираешься, язык выучиваешь.
Гном был очень похож на Сашка. Теперь удивительным уже казалось то, как гном смог так перевоплотиться. Забитые пылью поры неумытого лица, запах нечищенных зубов, шрам-звездочка на щеке, выбившаяся мятая рубашка...
Первое воспоминание о Сашке — сентябрьская морось, он стоит на дороге возле дома в теплом свитере, но без штанов, и ревет, а к мокрой щеке его прилип клочок газеты. Дверь грязно-белого дома, дерматиновая, ободранная, будто дом штурмовал батальон кошек, распахнута, сквозит чернотой, как прогал в улыбке. Бабушка заругалась в эту черноту — почему парень не одет, что у него на лице, и я ждала в ответ женского голоса, а раздался бас, будто сама чернота отвечала: «Неслух он, убежал, вот и не одет. Упал, щеку порвал, пластыря нет, я газетой заклеила».
И бабушка взяла Сашка за руку и увела к нам, не переставая ругаться уже не с чернотой, а со всем белым светом.
Так вот этот самый шрам гном передал в точности.
Тетя Нюра вся походила на тощего жилистого мужика, а не только голосом. Одна лишь косынка выдавала в ней женщину. Тетя Нюра носила мужские брюки и спецовки, ей так было удобно, она всю жизнь проработала бригадиром грузчиков на стройке. Выйдя из запоя, она ударно трудилась в две смены, получала грамоты и благодарности, которыми очень гордилась, и в очередной раз заново обставляла квартиру: покупала ковры, люстры, телевизор.
Уйдя в запой, тетя Нюра пропивала все добро, включая постельное белье, и только грамоты, благодарности и фотографии Сашка в школьной форме затрепанной стопкой лежали на голом столе. А тетя Нюра — на полу, на пропахшем рвотой матрасе.
Мы с сестрой даже любили, когда тетя Нюра запивала: во-первых, поначалу она рассказывала нам что-нибудь из своей жизни, без учета нашего возраста, и мы многое узнали от нее о женской физиологии. Во-вторых, она чудила, и это было интересно, в-третьих, к нам прибивался Сашок и бывало весело, в-четвертых, можно было забрать у нее из серванта наших пупсов.
Когда тетя Нюра заканчивала запой, она заботилась о заполнении пустых застекленных секций «стенки» — хрусталь пропит, посуда оставалась битая, и мать Сашка выпрашивала у нас кукол, чтобы украсить интерьер. Особенно ей нравились пластмассовые голыши. Сейчас я понимаю, она брала у нас самые дешевые игрушки.
В начале запоя тетя Нюра охотно, с жадностью, каждый раз как в первый, рассказывала, что пошла на стройку, потому что влюбилась в молодого рабочего, Шурку, с глазами такими же голубыми, как у Сашка теперь. В начале запоя тетя Нюра сравнивала эти глаза с летним небом, цикорием (специально ходила на улицу срывать, показать нам) и осколком фаянсового блюдечка, который берегла в шкатулке, сшитой Сашком в школе из старых поздравительных открыток.
И хотя Шурка был младше, он и Нюра поженились. Вместе работали, вместе пили. Тетя Нюра понимала, что Шурка спивается, и старалась выпить больше, чтобы ему меньше досталось — любила его. Так и вышло, что первая спилась тетя Нюра, а Шурка ушел к другой и уже у нее спился до конца. Тетя Нюра не знала, что беременна, она так «тощала» в запое, что все одно месячные не ходили, а догадалась, когда запой кончился, и аборт ей делать отказались. Хотела сразу отдать ребенка в детский дом, была уверена, что больной, а увидела Шуркины глаза и решила оставить.
У гнома были действительно голубые глаза, как и у Сашка, и тоже особой красоты в них не прочитывалось: водянистые, с серой слезой на дне, под белыми жидкими бровями.
— Цветочный гном, скажи, Сережка влюбится в меня в этом году?
— Я ответил на три ваших вопроса и теперь ухожу. — И Цветочный гном скрылся в мальвах.
Сашок точно не догадался бы посчитать вопросы.
Можно было ринуться за ним, а мы потеряли время, потому что смотрели друг на друга во все глаза и видели: обе верим в гнома. И от этого верили еще сильнее.
А потом мы так же вместе ломанулись в мальвы, ушибая плечи об их стебли, но не было там никого, и никого на огороде, и вообще нигде никого не было.
Гном стал невидимым.
Долго мы проживали и обсуждали чудесное происшествие, и только через час встретили Сашка на лавочке у его дома. Он сидел скучно, засунув ладони между колен, ждал мать и, конечно, не мог придумать ничего интересного. Одет он был в точности как гном, но на вопрос наш смотрел с недоумением и уверенно отказывался от всего. Никаким Цветочным гномом он не назывался и ничего такого вообще не говорил. Нас сегодня не видел.
Сашок и назавтра уверял, что не был он Цветочным гномом, и через десять лет, — всю свою жизнь, и трезвый, и пьяный, он не признавался. Забыл? Или правда это был Гном?
А нам ужасно хотелось раскусить Сашка, и примерно через год, когда снова заполыхали огненные воронки мальв, мы вспомнили эту историю и решились спросить у кстати запившей тети Нюры, не рассказывал ли ей Сашок, как разыграл нас прошлым летом.
Тетя Нюра сидела на полу уже грязной, но еще по-человечески грязной кухни среди множества закатанных трехлитровых банок. В банках у нее были соления, варенья и компоты. Она прекрасно готовила и была неутомима и бесстрашна в заготовлении чего бы то ни было: грибы приволакивала рюкзаками из дальнего Шатилова леса, яблоки и груши воровала ночью в садах «Победы», бережно выкручивая их самодельным приспособлением из обрезанной пластиковой бутылки на палке, этой же палкой отбивалась от собак.
Тетя Нюра нас не заметила. Она была в той стадии, в которой чудила. Говорила слабым усталым басом, обращаясь к пустоте перед собой:
— Вот что ты пришла? Живая была — не ходила. А померла — и ходишь. Тоже мне мать называется. Я от тебя никогда слова доброго не слышала, ты меня только стыдила да запугивала. Какая ты мать? Дулю тебе, а не внука. Пока жива, не отдам тебе Сашка.
И тут же, без паузы:
— Мамочка моя родная, любимая, ты прости меня, дочь непутевую, прости, покажись! Что ты все говоришь со мной, а сама не показываешься! Покажись, а то больше на могилу убираться не пойду, конфеточек, пшена не понесу! Дулю тебе! — Тетя Нюра зарыдала как-то по-детски, даже не пытаясь сдержать слез, а мы, как и ее мертвая мать, оставались для нее невидимы.
Звонко застучала бамбуковая занавеска, — с таким звуком ливень разбивается о подоконник, — из комнаты вышел Сашок.
— Мамк, ну что ты, мамк, вставай! — сказал так, будто этого требовала простая вежливость, как поздоровался. — Привет, девчонки! Вы мне еще гуппей дадите? А то те у меня в банке были, короче, пока я аквариум мыл, а мамку сушняк разобрал, она не поняла, да и всех рыбок выпила.
Сашок неприятно захихикал, как дед какой закашлял. Не жалел он наших гуппи.
Я сказала:
— Нет, не дадим больше.
А Вика:
— А ты признайся, что это ты был Цветочным гномом, — дадим!
— Что? Каким еще гномом? На улице жарко, что ли, головку напекло? — и снова засмеялся сиплым дедом. — Ладно, не давайте, я без обиды, пойду вон тритонов наловлю на Зеленом Колодце.
Тетя Нюра уже совсем легла на пол, на спину, вытянула черепашью шею, и лицо ее было, как щепками, забросано крупными морщинами.
Лет через восемь мы сидели с ребятами на автобусной остановке. Это было уже взрослое лето, мы с Викой поступили в институты и ни разу не сходили с бабушкой в лес — бабушке теперь казалось это далеко и тяжело, а нам совершенно неинтересно, зато мы ходили в клуб по вечерам и уже напились однажды каким-то самодельным вином в зарослях полыни за клубом.
Сашок был с нами и стоял: ребята не подвинулись, чтобы он — по прозвищу Жижка — сел.
Сашок был не в обиде, курил.
По шоссе на велосипеде, шустро перекидывая зад через раму — до педалей доставала только стоя, — на значительной скорости проехала Июлька. Юля так сама называла себя в детстве, и так ее и звали довольно долго. Ее волосы пролетели рыжим мочалом. Как лето катит в осень после солнцестояния — так она пронеслась.
Все ребята заржали, захрюкали, загоготали — кроме Сашка.
Он проговорил в этот регот тихо и примирительно, чтобы и сказать, и не быть услышанным:
— Не надо смеяться над девушкой. Хорошая она.
Никто и не услышал, кроме нас с Викой, а мы переглянулись.
Июлька принеслась обратно.
И хотя опять заржали, она остановилась, словно и не думая, что к ней относится смех, и сказала громко, чтобы услышали:
— Привет, ребят! А я вас и не заметила! Так по лисапету (новый приступ смеха) соскучилась, целый год не каталась! Сестра взяла Ленку посидеть полчасика, а я сразу кататься! — и запрыгнула на велосипед на ходу, не заботясь, что в коротком платье, и под очередное улюлюканье умчалась.
Сашок улыбался блаженно.
Июлька родила сразу после школы, а велосипеда у нее не было, она брала у брата — высокого мужика, он не разрешал опускать седло и руль.
Через пару дней я шла домой без Вики и встретила Сашка. Черноту августовской ночи прокладывали блеском ломаные линии далеких молний — и только тогда небо можно было отличить от земли.
— Надюш, это ты? Сигареткой не угостишь?
— Сиги у Вики остались. Курить вредно.
— Да я не в обиде. Надюш, зайди со мной к Июльке. Может, у нее есть? Покурить охота, страсть.
Я открыла незапертую дверь, откинула одеяло, препятствующее мухам и пахнущее дихлофосом, из темноты крикнула в полумрак:
— Юуль!
— Хто тама? — пошутила Июлька, как и про лисапет она шутила, и вышла — в халате, с полотенцем на голове и спящим младенцем на руках.
И мы говорили уютным громким шепотом, а Июлька встряхивала иногда Леночку, как будто хотела разбудить, но младенцев это наоборот усыпляет.
У нее было широкоскулое личико в веснушках и красных пятнах, выступивших после родов, большой яркий рот уже без одного зуба на видном месте, что ее совсем не смущало, и оттого ее часто смеющееся лицо казалось детским, шестилетним. И еще у нее были умные глаза, хотя Июльку считали дурой. Она смотрела на всех внимательно, как бы интересуясь и уважая, но не алчно, не подозревая в дурном. Не заискивающе — как Сашок, не хитро — как Вика.
Она унесла младенца в спальню, чуть поскрипела там колыбелью, вернулась уже без полотенца, с рыжей волной на голове, дала Сашку единственную свою мятую сигарету и угостила нас яблоками. Маленькие, тоже мятые, желтый аркад, насыпала Сашку прямо из пакета в вырез футболки, заправленной в джинсы.
И когда она сыпала яблоки, Сашок словно счастьем наполнялся, хотя они и били его по груди, по сердцу, по впалому животу.
Тетя Нюра выступила решительно против того, чтобы Сашок встречался с Июлькой.
Это было даже неожиданно, вряд ли она видела шансы найти Сашку хоть какую-то невесту.
Тете Нюре не нравились и внебрачный ребенок, и отец-пьяница Июльки, хотя, казалось бы… и большеротая веснушчатая внешность девушки тете Нюре не нравилась. Она как раз не пила тогда — на беду Сашку, потому что ей было дело до него, и она мешала.
Тетя Нюра ходила по селу и всем рассказывала, какая Июлька лахудра и ховра баньковская, хочет окрутить Сашка, убить его и тетю Нюру и отобрать их дом и огород тоже, но получит дулю. А Июлька просто относилась к Сашку по-человечески, дружила.
Родители Июльки тоже поначалу нормально относились к Сашку, во всяком случае пускали в дом, а после разговоров тети Нюры пускать перестали, что только утвердило тетю Нюру во мнении: негодная семья.
Сашок и Июлька встречались, когда она гуляла с Леночкой — их видели на дорогах далеко от села, и Сашок толкал коляску иногда и по нашей черноземной грязи, с обросшими тяжелой землей колесами, словно за плугом шел.
Когда запой заканчивался, наша бабушка ритуально заходила к тете Нюре и стыдила ее, как, наверное, делала и тети Нюрина мать: стыдно пить, стыдно пренебрегать сыном и подавать ему дурной пример, стыдно разводить грязь и опускаться. Тетя Нюра плакала, кричала, что ей стыдно, очень, она теперь возьмется за ум, все исправит и будет отмаливать грехи, поставит свечку, и бабушка уходила довольной, с серьезным лицом причастницы правде.
Вика считала, что тете Нюре это не повредит, а может, и пойдет на пользу, и вообще это их взрослые игры, а мне было стыдно за бабушку.
Только в этот раз я бабушку одобрила: встретив тетю Нюру у магазина, она с какой-то настоящей болью, не свысока, а из сердца, заругалась, что зря тетя Нюра не дает Сашку жизни, никто не позарится на него никогда, а Июлька добрая девочка и Сашку подходит.
Удивительно, но тетю Нюру не пробрало в этот раз. Она не заплакала и, глядя волком (о, как похоже! Глаза сверкнули — словно клыки обнажились), пробурчала матом, что бабушке не следует лезть не в свое дело.
И мы с Викой стали приглашать Июльку и Сашка к себе на терраску.
У Июльки иногда находилось полчаса, не больше, а у Сашка — вечность. Он вылетел из ПТУ за неуспеваемость, и единственным его делом было поливать огород.
Мы сидели вчетвером в пятнах света и тени, которыми нас забрасывали деревья за окном. Белый тюль, трепеща, накладывал на лица то черные, четкие, то серые, расплывшиеся, узоры, солнце вдруг проникало сквозь месиво теней и бликов то желтым, то зеленым веером лучей, и мы были на терраске как в аквариуме, как целое и отдельное, непреодолимо одинокое на Земле.
Сашок и Июлька в таком освещении казались похожими как брат и сестра, только Июлька крутилась на стуле, говоря, встречалась глазами с каждым, а Сашок сидел, будто его ударили по голове мешком любви, и не сводил глаз с Июльки.
— Я бедовая, я ничего не боюсь и никогда не боялась. Единственное, чего я боялась и боюсь — это причинить кому-то вред. Другому человеку. Я, когда маленькая была, за котенком на дерево залезла на самую высокую ветку, котенок убежал, а я упала. Падаю, еще держусь, а ветка тонкая выскальзывает из рук, я все ниже, ладони дерет, и думаю так спокойно: «Надо уснуть, упаду на землю во сне, и не больно будет умирать». И уснула! Меня папка нашел под деревом спящую, еле добудился. А у меня только руки ободраны были.
— Какая ты! Боженька тебя спас. Так и пьяные, падают незнамо откуда, а не расшибаются, потому что у пьяных и спящих мышцы расслаблены, — восхитился Сашок.
— А мы в детстве так хорошо играли с Сашком! Однажды мы гномика вызывали, а Сашок подслушал, вышел: «Я — Цветочный гном!» И как здорово все подгадал, какой рассказ придумал! Мы аж поверили! Все так умно, как по книге говорил, да, Саш? — Вика решила сыграть на его самолюбии, тут Сашок должен был согласиться, чтобы понравиться Июльке. Но он не догадался.
— Да что ты меня задрала с этим Цветочным гномом! Не я это! — неожиданно.
Это было последнее наше вопрошание и последняя наша встреча вчетвером — в село уже начал ездить Махмуд с татуировкой «сердце» на левой груди.
В начале сентября, без нас с Викой, Махмуд увез Июльку в Липецк.
А Сашок запил вместе с матерью и, как собирался в детстве, шатался, ревел и валялся.
Казалось, он должен сердиться на тетю Нюру, но нет. Они очень сдружились и везде ходили вместе. Сашок тоже отощал, высох, кожа натянулась на шее. Мать и сын стали похожи странно и смахивали то ли на палочников, то ли на лесовиков, сделанных кем-то из коряги — руки-корни.
Когда умерла наша бабушка, тетя Нюра прервала запой и пришла командовать бабками из «похоронной команды». Она одна перекинула тело с кровати на стол, обмыла и подобрала наряд для обряжения — то, что бабушка сама и давно приготовила, ей не понравилось, даже белый миткаль, который бабушка берегла как зеницу ока и ей все время казалось, что мы с Викой зачем-то отрезаем от него лоскуты — тетя Нюра забраковала и сгоняла в город в церковь, где на свои деньги купила атласный покров с соответствующим набивным рисунком.
Когда мы с мамой и Викой приехали, все уже было готово стараниями тети Нюры. В черном как уголь платке она одна стряпала поминки человек на двести и басом покрикивала на старуху-чтицу, которая неудержимо задремывала и начинала бубнить околесицу.
Тетя Нюра не пила три дня и была очень деятельна, едва ли она спала больше пяти часов в сутки. Сашок ходил за ней как зомби и выполнял ее приказы, чистил овощи, лазал в погреб, собирал по соседям лавки и тарелки.
На кладбище тетя Нюра не поехала и заправляла подготовкой в доме, сдвинула мебель, расставляла с Сашком столы и скамьи.
На поминках тетя Нюра решительно и свирепо отвечала: «Не пью».
В один несчастный момент наша мама отозвала тетю Нюру в бабушкину спальню с зеркалом, завешенным покрывалом, и попыталась всучить тете Нюре деньги. Это было справедливо — тетя Нюра перебивалась на пенсию вдвоем с Сашком, но очень много сделала и потратила для похорон и поминок соседки. Тетя Нюра швырнула деньги в лицо нашей бедной матери, зарыдала, выбежала в зал и выпила самогонку как воду — из первого попавшегося ей чужого стакана.
Так тетя Нюра вернулась к запою. Она кричала, ругалась длинными тирадами, перебивала за столом — продолжение поминок в ее присутствии перестало представляться возможным.
Сашок не смог уговорить ее уйти, и тетю Нюру вынесли и заперли в ее доме три мужика — она оказалась сильной и хваткой. Заперли ее с Сашком, но его слышно не было, а тетя Нюра выла, орала и громила квартиру.
В нашем доме все было слышно, если прислушиваться, как это всегда с бурей или вьюгой — при желании можно не слышать.
Вика хихикала горько, без веселья, мать хмурилась, мне хотелось плакать. Тетя Нюра разбила окно у себя дома, и оно так навсегда и осталось треснувшим, составленным из трех кусков.
Я думала вставить им стекло, но почему-то так и не вставила, оно и сейчас такое же, со следами кулака тети Нюры.
Тетя Нюра умерла через несколько месяцев, мы с Викой приезжали помогать ее хоронить, а мать наша не поехала.
У тети Нюры случился инсульт, но поскольку это было во время запоя и Сашок пил тоже, никто не заметил. Несколько дней была нарушена речь и текла слюна из уголка рта, как из трещины, а потом Сашок обнаружил, что мать умерла во сне и даже уже окостенела. Будто превратилась в камень.
Мы с Викой полагали, что основное финансовое бремя похорон тети Нюры ляжет на нас, ну и другие соседи скинутся. Но мы ошиблись. Дальние родственники, у которых иногда живал Сашок в детстве, все взяли на себя и по высшему разряду. Тетю Нюру хоронили в дорогом месте кладбища, среди черных мраморных памятников с выгравированными на них призрачными лицами, ангелами, храмами и пейзажами — такая была здесь мода.
Тети Нюрина мать и наша бабушка лежали далековато отсюда.
Скалились черные мраморные зубы кладбища, Сашок налетал на оградки, однажды упал, споткнувшись о какую-то цепь, и дальше его вели под руки ребята, которые когда-то дразнили его Жижкой, а теперь сравнялись в пьянстве и дружили, поддерживая и спаивая друг друга.
Они не дали ему ухнуть в могилу тети Нюры, как ему хотелось, и Сашок бился и ныл в их руках, как муха в паутине.
Июлька приезжала на похороны, привезла дорогущий и вонючий венок из лилий. Сашок Июльку не видел. Или не узнал ее с прической.
А родственники оказались дальними только по расстоянию — родная сестра тети Нюры с дочкой, из-под Воронежа.
Мы с Викой застали Сашка дома через день, относительно трезвым, и долго рассказывали ему, приободряя друг друга мимикой и уверенными кивками, что теперь у него появился шанс. Во имя матери, на ее загробную радость, он может бросить пить и пойти работать. Сашок смотрел на нас тупо, как бычок, привязанный на обочине, когда с ним разговаривают городские прохожие. И вяло сжатые кулаки были у него побиты до состояния спелых помидоров — дубасил в стену по своей всегдашней привычке.
Я видела нас с сестрой в стекле пустоватой тети Нюриной «стенки» — Сашок расставил там освежители воздуха и дихлофосы: о, как мы были похожи на нашу бабушку у тети Нюры. И она всегда садилась за этот стол напротив «стенки», и ее отражения в нескольких зеркалах кивали там из углов серыми рыбами.
Бабушкин дом мы с Викой условно поделили, и из моей половины в окно был виден дом теперь уже Сашка. Раньше я никогда на нем не задерживала взгляд, а теперь рассмотрела, он как бы стал моим вместе с той половиной, откуда его видно.
По своей ветхости дом походил на осеннюю бабочку с истлевшими до дыр крыльями — только это были окна, и он так же горбато осел на дороге, как умирающий павлиний глаз.
Сашок иногда шел на работу — то зимой развозил селедку по магазинам и доставал ее голыми руками из ледяного рассола, то летом обдирал бычков на бойне, теряя сознание от вони, а разгружая вагоны весной, нажил себе грыжу.
Умер он в двадцать лет, от цирроза, через год после тети Нюры.
Как раз лето заканчивалось, нашли его на траве под деревом, скорчившегося, как сухой лист. Наверное, было ему больно перед смертью.