I
Рассказ, который не собирается завершаться. Знакомая обстановка, но почему-то не сразу понимаю, что передо мной все тот же дачный двор, лишь через какое-то время узнаю расположение дома, газона, забора. Я описывал это уже множество раз. Все не такое, как сейчас, когда я начинаю этот абзац, еще не зная, вступлением к чему он будет, если это вообще вступление, но все действительно не такое, не завалено досками, оставшимися от ремонта, да и пять-десять лет назад выглядело совсем иначе, снова больше похоже на кадр из моего детства. Разбирая фотографии, я стал ценить те, что сперва хотелось выбросить, — не получившиеся, размытые — да, они больше похожи на мою память. Итак, ворота (фото с сидевшими на них совами потерялось или, может быть, еще найдется, хотя шансов все меньше) — там, где теперь только калитка, соседский забор не сплошной, как сейчас, а из штакетника, кажется, он навсегда останется таким в моих снах. И оттуда слышны знакомые, но смещающие все происходящее голоса: словно отец привез своих родителей за город, как он обычно делал весной. Только приезжали они, конечно же, не на эту, принадлежавшую другому моему деду, а на свою дачу, и уж совсем неясно, почему они оказались за забором, у соседей. Вообще-то как раз соседу (давно умершему, как и его сыновья) когда-то принадлежали оба участка, и, может быть, теперь моя нечеткая память собирается взять реванш, претендуя на чужую территорию, да, все это беспорядочно сплетено где-то там, в джунглях моего бессознания. Сквозь заросли ежевики (в детстве их там не было) я слышу голоса — очень знакомые, такие же, как всегда. Мы с детьми, нашими детьми, подходим к забору, но на всякий случай держимся на некотором расстоянии, чтобы ненароком не заразить бабушку и деда. Не заразить той болезнью, из-за которой они уже умерли год назад, — это я понимаю, проснувшись. Даты их жизней на надгробии, их настоящем надгробии, если вообще есть что-то настоящее, почти совпадают, в это не верится, они родились в одном и том же году и умерли с разницей меньше чем в месяц. А теперь приехали ко мне за город после своей смерти, как когда-то приезжали туда в гости в далеком детстве, вручая мне на крыльце подарки от отца, которые он присылал из долгих командировок. А пока записываю сон, мне приходит напоминание: у деда завтра девяносто четвертый день рождения. Мы встретимся с отцом, наверное, не буду рассказывать про этот сон. Из тех времен никого не осталось, кроме меня и папы. Нет, остались, но их следы уже потеряны, и они мне не приснятся. По ночам ко мне порой возвращаются дедушки и бабушки, и почти никакой мамы. Только если мы не орем друг на друга, только если я не душу ее, только если не хочу от нее окончательно избавиться. Как будто ее смерти недостаточно.
II
Города, вытянувшиеся вдоль побережья. Тридцать пять лет назад мы приезжали сюда в отпуск — сначала с бабушкой и дедом, а через год — с мамой. В первый раз — дом отдыха, во второй — гостиница. Я решил, что смогу вспомнить и найти их, хотя за годы войны здесь могло ничего не остаться.
Сначала первый город — тот, по которому мы гуляли с дедом, когда мне было девять лет. Никаких зацепок, ни одного знакомого дома, вернее — все в равной степени знакомые и чужие, много разрушенных, кое-где в полуразвалившихся зданиях продолжают жить люди. Только потом, снова просматривая старые фото, я увижу, что прошел по той же самой набережной, одно здание даже можно узнать и пирсы в море тоже. Но все равно я ничего не чувствую, просто вижу, что это то же самое место (лишь глядя на фото, как всегда, вспоминаю, как мы с дедом, свесившись с волнореза, пытались однажды ловить на блесну морских рыб). Сам дом отдыха или хотя бы его развалины найти не удалось (рядом с главным корпусом я играл с кем-то в шахматы, передвигая высокие фигуры на огромной доске, в столовой бабушка ругалась с поварами, выдавшими червивые котлеты, в парке орали павлины, а по вечерам очень громко играла музыка; все это — старые, не связанные с нынешней поездкой воспоминания, хотя мелодии, громыхающие здесь по вечерам, все такие же громкие и примитивные), даже пляжи (море, разделенное рядами волнорезов, и каскады балконов на побережье) куда-то исчезли. Или, может быть, мы отдыхали в пригороде, а в центр приехали погулять один-два раза, есть фотография: мне девять, я ем мороженое на набережной. Больше ничего. Даже вновь изучая снимки, по форме мысов не удается определить место, словно изменился весь прибрежный ландшафт, что едва ли возможно. Воспоминания, сохранившиеся только благодаря фотокадрам, похожи на фальшивки, но других у меня нет.
Теперь второй город, куда мы приезжали с мамой. Снова ничего не вспоминаю, хотя не похоже, чтобы многое было перестроено. Но все не так, даже шоссе проходит на другом расстоянии от пляжа. Это не те районы. Нужно уехать на дальний мыс, чтобы наконец найти. Из-за этой удачи — множество ожиданий. Гостиницу я сразу узнал, фасад изменили, но не было почти никаких сомнений в том, что передо мной то самое здание, потом найдется и подтверждающая фотография (на заднем фоне хорошо видны ряды балконов, не слишком изменившиеся с тех пор, похожие на пчелиные соты, а я, десятилетний, уже готовящийся попрощаться с детством, всего на два года младше, чем мой сын сегодня, стою на пляже рядом с надувным дельфином — таким огромным, что он больше напоминает акулу, даже помню фотографа, который таскал по пляжной жаре эти ужасные игрушки: чтобы не сгореть, он ходил в мокрой футболке, время от времени ныряя в морскую воду, пытаясь сохранить прохладу). Нет, удача — неудачное слово. Снова старое фото вызывает больше так называемых воспоминаний, чем присутствие в том самом месте, вернее — присутствие не воскрешает совсем ничего. Я обошел все окрестности с чувством, что, намереваясь вызвать духов прошлого, доверился каким-то проходимцам, хотя единственный мошенник здесь — я сам, решивший, что можно вот так насильно вырвать из давно сбежавшего прошлого хоть что-то существенное, хоть что-то не сгоревшее и еще продолжающее тлеть. Тогда мы жили в одном номере с мамой и ее подругой, которая по утрам загорала на балконе без купальника, почему-то уверенная в том, что я не проснусь раньше времени и не увижу ее. Площадь перед гостиницей, набережная, толпы на пляже, море. Все, что я помнил (лучше сказать: не помнил) и так, для этого можно было не приезжать сюда, вполне достаточно было бы курортной открытки. (Такой контраст с твоими вспышками воспоминаний в том разрушенном, заселенном диким виноградом санатории, где среди руин, как в сюрреалистическом фильме, почему-то блуждали коровы и кони. Ты вспоминала фразы, которые твоя мама произносила на этих дорожках, и узнавала в каждой руине старый кинотеатр, кафе, один из корпусов. Горизонты памяти и живизна, которые показались мне недостижимыми. Да, вы с родителями отдыхали там из года в год, а я приезжал гораздо раньше и всего дважды, в разные города, но не могу отделаться от нелепой, детской зависти: почему я так мало помню? Почти стертые линии не очерчивают даже неотчетливых контуров.) Но ведь я о чем-то разговаривал с мамой тогда, с нами что-то происходило. Что именно? Я хочу восстановить, и у меня нет ни одной непроизвольно вспыхнувшей связи с этими местами, ни одного нового воспоминания, как будто все они были кем-то стерты. «Кем-то» — это неопределенное местоимение, скорее всего, замещающее слова «мной самим» или даже, может быть, «моей мамой», или все же это исчезновение прошлого состоялось само собой.
Похоже, я так долго не хотел ничего помнить про мать, что в конце концов и правда все забыл. Все, потому что невозможно всерьез воспринимать эти обрывки. Непроизвольное забвение на месте непроизвольной памяти. Такое чувство, что решил поменять карты в надежде заполучить козырного туза, а в итоге остался с теми же жалкими шестерками и семерками. Нелепая уловка не удалась. Или вернее так: бросил последнюю монету в автомат с игрушками, надеясь вытянуть хоть что-то, а металлическая клешня снова вернулась пустой. Наверное, давно пора привыкнуть к тому, что я взаимодействую не с памятью, а с забвением. Но, по крайней мере, я нашел ту гостиницу.
Пишу это за городом, в окне видны черные вишни, когда-то я умудрялся срывать их прямо на ходу, проезжая мимо на велосипеде, а теперь они почти дотягиваются до окон второго этажа.
III
Но вот опять кипы старых фотографий. Их, наверное, ненамного меньше, чем тех, что были собраны в два десятка альбомов. В последний год дед пытался по моей просьбе составить из этих неприкаянных снимков новые собрания, я намеренно не помогал, чтобы у него было хоть какое-то дело, но ничего так и не продвинулось дальше попытки их систематизации по конвертам, надо ли уточнять, что не удавшейся, требующей начать все сначала. Потом эти изображения, в основном черно-белые, мы, завершив ремонт — или, лучше сказать, измучившую, но в конце концов все же успокоившую нервы реставрацию, — старой дачи, вывезли за город, где они, конечно же, должны были сгинуть в какой-нибудь пыльной коробке, если бы не мое упрямое желание разобрать их. Прошло еще два года, досок и мусора во дворе больше нет. Раунд за раундом я подступался к этому архиву, разобрать эти бумажки оказалось сложнее, чем бревна. Я выстраивал из снимков целые башни, откладывая в сторону повторяющиеся в семейных альбомах, потом еще раз обнаруживая новых двойников, выбирая тех, что сохранились лучше, распределяя по персоналиям и форматам. Несколько дублей все равно осталось, но я решил остановиться. Последовательность сама собой оказалась хронологической: сначала фотографии прадедов и прабабушек, их меньше всего, и оттого они показались самыми ценными, потом нескончаемые вереницы изображений бабушки и особенно деда — как же он уже в юности любил позировать перед камерой, ежегодно — целые серии из пяти, порой десяти небольших портретов. Затем — бесконечное количество его рабочих встреч, я оставляю почти все, потому что на каждом кадре — что-то знакомое в выражении лица. Впрочем, бабушка тоже любила фотографироваться, она похожа на фотомодель или актрису: и в двадцать, и в сорок, и в пятьдесят, пока беспокойство о дочери не наполнило ее лицо старостью. Их детство, их юность, их заграничная жизнь (почти десять лет), потом загородный дом, это уже совпадает с моим детством, но все равно в обрывочных кадрах я раз за разом что-то узнаю о них.
Совсем не спешу раскрывать два больших конверта с именем мамы (дед подписал их крупными печатными буквами, как делают дети: ЛЕНА). Но вот очередь доходит до нее. Это самый болезненный пласт, и я не собираюсь миновать его, мне кажется, я уже достаточно подготовлен. Фотографий очень много, почему-то это меня удивляет, словно не я сам совсем недавно продолжал запихивать в переполненные конверты новые, выуженные из общей груды картинки. Но вдруг главное, запоздалое озарение: у них не было ни одного ее детского альбома. Понимаю это, только начав вставлять снимки под прозрачную пленку. Да, похоже, вряд ли кто-то до сегодняшнего дня даже задумывался об этом, но случайно так получилось, что передо мной не меньше пяти бережно собранных бабушкой и дедом детальных каталогов их заграничной молодости, и ни одного отдельного альбома с мамиными детскими и подростковыми фото, хотя их сохранилось множество. Почему-то почти все они были беспорядочно рассыпаны по широким ящикам шкафа и только некоторые попадаются в семейных собраниях. Этого факта слишком мало для выстраивания какого-то психоаналитического сценария, но не заметить вопиющего дисбаланса у меня тоже не получается. Нет, у меня, конечно, были домыслы относительного того, что в бедах ее жизни отчасти должны были быть виноваты родители — мои бабушка и дедушка, которых я не имею никакого права обвинять, тем более что потом они без конца возились с моей взрослой матерью, пытаясь исправить ее разладившееся существование. Я не так уж много знаю про ту их жизнь, когда после войны дед сделал впечатляющую карьеру, и они много лет прожили за границей, внезапно сменив голод на приемы в лучших ресторанах, и этот контраст был настолько сильным, что не так просто его осознать. Его не с чем сравнить. Разве что с их старостью, когда дочь умерла раньше них, когда ее так и не удалось уберечь. Вот без предупреждения вспоминаю: мы в очередной раз приехали на могилу моей матери, бабушка, уже путающая самые простые вещи, вспоминает, что, чтобы соответствовать каким-то ритуалам, надо покрыть голову платком. Платка она не находит, но в сумочке обнаруживается какая-то тряпочка, которую она пытается повязать на голову, чтобы получилось что-то вроде чепчика. С горем пополам это наконец удается, и она успокаивается. Но бабушка не понимает, что головным убором оказались невесть каким образом попавшие в ее сумочку черные трусы. Да, с трусами на голове она склонилась над могилой дочери. Это было каким-то жутким безумием, но мы с тобой не смогли сдержать улыбки. Такой сцены нельзя придумать. Однако нужно вернуться к фотографиям. Их бесконечные заграничные поездки. Время от времени они брали с собой дочь и, кажется, избаловали ее роскошью, а потом, в подростковом возрасте не очень следили за ее жизнью, она помногу жила у моей прабабушки, уже в восемнадцать лет вышла замуж, в девятнадцать родился я, а еще через несколько лет мои родители развелись, и я тоже начал проводить все детство у бабушек (прадед на моих детских фотографиях выглядит ненамного старше, чем на тех, где его обнимает маленькая мама, да и прабабушка уже тогда была состарившейся). Но все эти домыслы о ее детстве не слишком надежны, потому что наверняка могло бы найтись много других, самых разных, никому (тем более мне) не известных, случайных обстоятельств, которые, без сомнений, повлияли на распад ее жизни, и детство, скорее всего, не было самым главным из них, во всяком случае не более значимым, чем развод. Так же, наверное, были и совсем формальные причины сохранения ее фотографий лишь в рассыпанном виде: отсутствие возможности купить нормальный альбом (впрочем, странно, после войны ведь прошло уже пятнадцать лет) или недостаток времени (уж это оправдание всегда выглядит совсем неуклюжим), в тех старых собраниях нужно было наклеивать снимки на толстые картонные страницы (именно такие альбомы у прадедов, и у них время на это откуда-то находилось), а потом, когда появились удобные кляссеры с прозрачными вкладками, уже скопилось много новых фото, которые надо было разбирать, а к старым не было возможности вернуться, потому что они не были взяты в многолетние командировки, а по возвращении уже нужно было заниматься фотографиями внука, можно выстроить целые вереницы мнимых причин… Но с какой стати я вообще завел эту обвинительную речь? Передо мной столько фотографий, на которых они рядом с дочерью, и многие все же были вставлены рядом с другими, кстати, такая хаотичность в выборе снимков вполне в их стиле, в отличие от моего упрямого занудства они вообще никогда не стремились ничего систематизировать и привязывать к хронологии, и уж точно нет никаких оснований фантазировать о том, что дочь с самого начала не была им дорога. Но я так и не думаю. Просто вижу эту ошеломительную деталь: так или иначе, у них, любивших запечатлевать едва ли не каждый эпизод своей жизни в виде фотоснимков (эту сильную страсть у меня совсем не выходит разделить), почему-то так и не получилось сделать ее детский альбом. При этом из моих фотографий собрано целых три. Но вот пересматриваю все еще раз, один небольшой все-таки был, у нее самой, найденный мной у нее дома, если ту жуткую комнату на окраине города можно так назвать, я отложил его отдельно и долгое время не очень хотел открывать, а потом даже забыл про него, он явно был куплен тогда же, что и большинство остальных, его собрали и подарили ей уже во взрослом возрасте (или она сама вставляла эти фото?), пусть и так, и все же получается, я преувеличиваю, но нет, и там ее детство совсем короткое, его хватило только на первую половину альбома. Все как-то сложилось само собой, но мне, можно без особых преувеличений сказать, большую часть жизни ненавидевшему мать или пытавшемуся испытывать к ней безразличие, сегодня впервые ее жалко. И это совершенно незнакомое чувство не получается от себя скрыть.
Я смотрю на ее детские и подростковые фото и не чувствую никакой ненависти, такую ее (даже там, где ребяческие гримасы отдаленно похожи на будущую потерянную красоту) у меня нет никаких причин ненавидеть. Она в коляске, на руках у родителей, начинает ходить, смеется, или наоборот — чрезмерно серьезная, иногда — с хитрым взглядом, детский сад, школьная форма, очень много фотографий на море, сперва на Черном, потом на Средиземном, а вот они завтракают у пирамид, подъехали на машине прямо к подножию, так что на фото даже не видно вершины, неужели такое было возможно, потом лет в шестнадцать без предупреждения — почти взрослая, красивая, да — красивая, сказал это. Хотя есть что-то неуверенное в ее ярких одеждах или широких очках, словно она пытается одеваться и краситься, как ее мать, но еще этого не умеет (это же чувство возникнет и при взгляде на те фотографии, где она старше). Вот с братом деда, он, как всегда, улыбается, он тоже уже умер, надо ли уточнять. Еще одно размытое фото, где лица, как на картине Рихтера, замутнены и плохо различимы, они в лодке на берегу моря, словно готовясь расстаться со мной, мамино лицо — самое нечеткое, на мгновение даже появляется нелепое сомнение — не сфотографировались ли они с каким-то другим ребенком. А я все еще хочу понять, можно ли было как-то предотвратить все, что случилось с ней потом. Предотвратить, например, ценой моего нерождения.
Что ж, за полвека никто не взялся составить ее детский альбом, и этим сегодня занимаюсь я, словно — откуда-то берутся самые высокопарные слова — бессознательно восстанавливаю какую-то справедливость. Все начинается с младенческих фотографий, а заканчивается годом-двумя до свадьбы, на большее места уже не хватит. А потом родился я, родители расстались, мама опять вышла замуж и развелась еще раз, начала спиваться, и вся ее жизнь быстро пошла наперекосяк. Теперь у меня есть все сохранившиеся фрагменты ее детства. Что-то вроде единственного документа той, другой ее жизни.
IV
Прошел месяц, и тайна отсутствия альбома неожиданным образом раскрылась. Завершив с разбором фотографий, я начал заниматься слайдами. Большую часть этих собранных в специальные коробочки кадров я, как ни странно, не видел ни разу в жизни. У деда был специальный аппарат, переключавший проецируемые на экран картинки, но доставали его редко, чаще смотрели кинопленки. А теперь оба проектора не работают, и у меня есть только диаскоп, в который можно вставлять по одному слайду и разглядывать картинку, направив ее на свет. Но так — по одной — их можно рассмотреть даже внимательнее, несмотря на отсутствие экрана, к тому же изображение получается немного объемным и оттого — еще более удивительным. Конечно же, на первой из упаковок, попадающих мне в руки, я вижу подпись «Детство Лены». Внутри два лотка по пятьдесят кадров, нет, трех не хватает, но все равно их почти сто. Да, я не знал, что они собрали не фотографии, а слайды. Я столько раз перекладывал коробочки с места на место — до и после переезда — но почему-то не замечал этой надписи, хотя другие пометы видел неоднократно, а некоторые лотки даже увозил из квартиры деда и бабушки домой, чтобы изучить внимательнее (никак не мог ожидать тогда, что этот вынужденно неторопливый просмотр так увлечет и моих детей). Я не раз видел слайды с кадрами собственного детства, но не мог даже предположить, что есть такие же, только с маленькой мамой. Откуда вообще у деда уже тогда был специальный аппарат, пленка и возможность проявлять слайды? И опять выходит так, словно существует какой-то запрограммированный порядок моего просмотра этих семейных изображений. В одном из лотков лежит свернутая бумажка, на ней еще одна, поражающая наивной искренностью подпись: «Мы молодые, дочь маленькая, 60-е».
Цвет — вот что никак не вписывается в мои представления. Первые цветные фотографии, которые есть в наших альбомах, датируются концом 70-х. Все, снятое до этого, я видел только в черно-белом виде, и в первые мгновения цвет даже кажется неуместным, как при просмотре искусственно раскрашенных исторических лент. У деда, кстати, сохранилась одна такая расцвеченная в ателье семейная фотография из его детства, на ней цвета не так уж топорны, но все равно кажутся обманом, как будто кто-то нарочно выбрал несколько неуместных оттенков одежды — изумрудно-зеленую рубашку, бирюзовый галстук, ярко-красную сумочку, да еще и лица подрисованы, к счастью, черно-белый оригинал сохранился, и можно увидеть их без этих корректив. А со слайдами совсем не так, они действительно были сняты на цветную пленку. В шестидесятых, невероятно. И оттенки подлинные, или во всяком случае — очень близкие к оригинальным. Я не могу поверить, что вижу то их время новым взглядом. Не знаю, с чем сравнить это чувство. С первым впечатлением Ван Гога от окрестностей Арля? Я до сих пор уверен, что причиной его сумасшествия на юге Франции было, прежде всего, столкновение с бесконечностью цвета. К счастью, я не умею рисовать и тем более — смешивать краски, поэтому просто смотрю, просто записываю то, что вижу. Далеко не все удается записать.
Мама с бабушкой сидят на траве на фоне зеленых, слишком зеленых листьев. Красный купальник бабушки (ей еще нет тридцати), светло-желтые банты мамы (ей еще нет десяти), она прикусила травинку, на коленке розоватый след от недавней раны. Раскрытый зонтик с пестрым узором, на следующем слайде он уже в руках у мамы, похоже, фотограф-дед тщательно выстраивал эти кадры, или нет. А вот мама на коньках на льду какого-то маленького катка в московском дворе, на заднем фоне едва поддающийся прочтению лозунг — «Если хочешь быть здоров — занимайся спортом!», надпись белыми буквами на красном фоне, и вдали еще один неразборчивый девиз, но уже на светло-синем фоне. На маме красная шапка, красные варежки, красно-белая юбка и розовые, заснеженные рейтузы. А вот они на лыжах, свитер с сине-красными клетками, рейтузы опять все в снегу, кадр двадцатипятилетней бабушки, прыгающей с трамплина, в моем детстве таких рискованных трюков она уже не практиковала. Потом бабушка, сидящая в огромном гамаке, на ней — простенькое голубое платье в мелкий горошек, всего через несколько лет они уедут в командировку, и бабушка (да и мама тоже) полностью сменит весь гардероб, в нем будут только самые модные наряды. Еще зима, мама в цветастом платке и лиловом пальто. А вот она на фоне какого-то дома с деревянной башенкой, да, я вспоминаю, дед рассказывал, как много они ездили по подмосковным усадьбам, похоже, это одно из тех путешествий. Вот наконец и сам он (совсем молодой, ему тридцать с небольшим), серые шарф и шляпа (шляпа?!), черное пальто. А вот дед с бабушкой, значит, фотографировала дочка, то есть мама. Опять лето, мама с красным спасательным кругом в руках, да, такие висели на пристанях лодочных станций и в моем детстве, на следующем кадре передает круг своей маме, моей бабушке, которая больше похожа на ее старшую сестру. Затем она дома, напротив наряженной елки, маме лет шесть, не знаю квартиры, но внезапно — знакомая мебель: кресло, стол, буфет, потом все это перевезли за город, кое-что даже сохранилось на даче до сих пор, и так я могу убедиться, что цвета на слайдах точные. На лыжне, дед тянет за собой дочку, она ухватилась за палку, точно так же на буксире он потом будет возить меня. Маленькая мама и молодая бабушка сидят на траве вместе с моими прабабушкой и прадедушкой, и опять они кажутся рано постаревшими, ненамного моложе, чем в моем детстве. Нет, все-таки сильно моложе, вот прадед, еще не такой худой, как потом, лежит с внучкой в траве, словно забыв, что на нем костюм и лакированные ботинки. Какие у всех знакомые выражения лиц. Мама лежит на траве, перед ней сложенные, кажется — из бересты, буквы и цифры: «июнь 6», вторая цифра не видна. Скорее всего, имеется в виду шестьдесят седьмой год. Маме восемь лет. Вполне возможно. Дочь маленькая, вы молодые, и я — уже намного старше вас, редко приезжающий на кладбище, направляю диаскоп на свет. Time to aim your arrows at the sun[1].
Нет слайдов с новорожденной дочкой, тогда еще не было цветной пленки, и все же несмотря на большое количество кадров, это, конечно, не детский альбом, а лишь несколько эпизодов из ее тогдашней жизни. Но моя нелепая теория все равно уже разрушена. Она слишком напоминает подверстывание истории под наскоро выдуманный миф, желание выдать случайно сохраненные источники за единственные и потому якобы что-то доказывающие. Да и что вообще такое детский альбом? А я уже успел осудить за что-то дедушку и бабушку, и, хотя они не слышали моих упреков, это не прибавляет произошедшему оправданий. Я зачем-то выдумал несуществующую историю их жизни, так было чуть легче выстроить относительно логичный рассказ о своей. В чем они виноваты? Разве я смогу сказать? Когда не получается узнать правду, к ее обрывкам хочется что-нибудь присочинить. Но есть и еще одно последствие этой ошибки: я не могу отменить чувство жалости, которое впервые направил на маленького ребенка — на свою мать. Пусть даже я и выдумал все, но кроме этого чувства. Может быть, ради этого стоило выдумывать. Та жалость была настоящей и уже никуда не денется, мне действительно удалось пожалеть маму. Первый раз за все время, почти через пять лет после ее смерти. Может быть, теперь я помирюсь с ней хотя бы в будущих снах.
[1] Время направлять свои стрелы в сторону солнца (англ.) (Моррисон Дж. Воспринимай все так, как есть / Пер. с англ. Д. Эпштейна. // Джим Моррисон & The Doors. Когда музыка смолкнет… Рязань, «Узорочье», 1998, стр. 21.)