Кабинет
Мария Карпова

Циркачи

Рассказы. Вступительное слово Татьяны Толстой

Мария Карпова — новое имя в нашей литературе, веселое имя, свежее и яркое. У нее настоящий дар рассказчика: зачитаешься, заслушаешься. Семнадцать страниц проносятся как три. Повествование словно бы журчит, одновременно стоя на месте и в то же время бесконечно поворачиваясь гранями деталей — точных и очень смешных. Эдакий шопеновский вальс, недаром Мария — музыкант. При том что язык ее богат, проза еще и ритмична, тексты эти можно пропеть. Единственное, что помешает вам это сделать, — постоянный радостный смех.

 

Татьяна Толстая

 

Зорька

 

Казахи, башкиры, татары и другие близкие им народы готовят основательно, смачно, с обилием теста и мяса, чтобы если уж баурсаки — то пышные и хрусткие, на хорошем масле, если беляши, перемячи — так чтобы раздувались от сочного мяса. Если суп — то только куриная лапша или лагман, да и вообще, лучше не суп, а бишбармак с крупными кусками баранины, конины, говядины — кому как нравится. Выбор огромный. Поэтому для всех, кто близко знаком с их культурой, сочетание «казах-веган» или «башкир-сыроед» — раздел юмористической фантастики, вызывающий лишь улыбку. Ведь и казахи, и башкиры с детства живут одной поговоркой: еда без мяса — не еда (итheз аш — аш тугел, как говорят по-башкирски), а огромное разнообразие мясных традиционных блюд поражает воображение. Вкусно очень тоже.

 Как только татарские женщины из деревни проездом оказываются у городских родственников, сразу же возникает суета: хваткие, красивые, с рубиновыми серьгами в ушах, они варят жирную деревенскую курицу в кастрюле на небольшой кухне. Тут, среди пара от бульона, запаха лука, вареной моркови и свежей зелени, они ловко нарезают тонкими полосками домашнюю лапшу из желтого, тонкого теста. Рядом уже разложено тесто для баурсаков (маленьких круглых жареных булочек вроде пончиков), на плите кипит масло для их жарки. Бронзовые баурсаки шипят, булькают, вздуваются, шкварчат, плавая в чугунном казане. Лапша и баурсаки готовятся относительно быстро, тем более в четыре руки. И вот женщины удовлетворенно садятся за стол, разливают лапшу по татарским суповым пиалам под названием кисэ, кидают немного зелени на прозрачный бульон с тонкими расплывающимися золотистыми каплями куриного жира… Затем посыпают крупной солью вареную курицу, испускающую густой обжигающий пар на большой тарелке, чуть подальше заранее ставят на стол мед и баурсаки к чаю, а уж затем приступают к трапезе. Это называется «были мимо, по пути на часок заехали».

Деревня «Конезавод номер шесть», конечно, не могла похвастаться зычным названием вроде Айгырбактан, Кайраклы, Тукмакбаш, Карагай, но тем не менее была довольно большой башкирской деревней, и про баурсаки, перемячи и бишбармак там объяснять никому не приходилось. Жизнь деревни вертелась вокруг фермы по выращиванию лошадей (тот самый Конезавод номер шесть) и маленького предприятия по производству кумыса, что продавали везде, даже у дорог. Причем особенно вкусным кумыс был как раз купленный именно на обочине дороги у загорелых, в дорожной пыли, женщин в цветастых халатах. Они ежедневно выставляли зеленые бутылки на придорожный гравий, раскаленный июльским солнцем, отчего кумыс продолжал отчаянно бродить, доводя свою ядреность до эффекта игристого шампанского с привкусом чего-то очень кислого. Кумыс, который можно было купить прямо на заводе, был не слишком ядреным и шипучим, потому что хранился в холодильнике и от этого пился легко, без прищура глаз и хлесткого удара ферментированного молока в нос. А тот кумыс, что находился в огромных металлических круглых баках в помещении завода, беспрерывно вертелся большими деревянными веслами (иначе их не назвать), всячески взбивался в окружении черных роящихся мух, назывался «неготовка». Неготовку пили редко и всегда прощали ей некрепкий вкус, с сильным, очень специфическим привкусом лошадиного молока и прокисшей сметаны — сочетанием, шокирующим любого новичка.

В деревне имелись шесть улиц, по местным меркам даже широких. В километре от начала домов проходила трасса, куда к одинокой, всегда пустой автобусной остановке с облупившейся по бокам голубой краской женщины ходили продавать кумыс проезжающим мимо дачникам. До остановки надо было идти по гравийной дороге через огромное поле, где за условным деревянным забором паслись табуны лошадей с синими номерками на ушах. С одной стороны поля находились трасса и остановка, с другой — большое глубокое озеро, куда выводили лошадей на водопой и купание в жару, а в самой дальней части поля начиналась деревня «Конезавод номер шесть». Хотя то, что это был конезавод, было видно и так, без любых вывесок. Повсюду виднелись одни лошади, а сбоку автобусной остановки красовалась старая огромная чеканка с головой бегущей лошади, грива которой развевалась на ветру. Сама же деревня начиналась небольшим каменным светлым домиком под вывеской «Азык-Тулек» (что по-башкирски означает магазин), где кроме, конечно, все заполонившего кумыса, продавались свежие круглые буханки хлеба «Деревенский», карамельки «Мечта», крупы и макароны, подсолнечное масло, консервы, хозяйственное мыло, лески на удочки и литиевые батарейки. Через дорогу от магазина располагался летний деревянный ларек «Тэмлэкэс» («Лакомка»), работающий лишь два летних месяца в году, когда пышная тетя Римма продавала восхитительный пломбир в стаканчиках, привезенный с центрального рынка из города. Никаких овощей, куриных яиц, сметаны или даже молока в магазине и ларьке не продавалось в принципе, потому что это же деревня, тут все у всех свое, домашнее — от колбасы до огурцов. А если вдруг что надо из списка натур. продуктов, так это у соседей прикупить всегда можно.

Специфика деревни была такова, что по-русски здесь говорили мало, телевизоров практически не смотрели, а из новостей жители слушали в основном местную радиостанцию «Юлдаш» («Звезда»), вещавшую то по-русски, то по-башкирски про погоду, сбор урожая, рекордное количество осадков в Туймазинском районе и про то, как хоккейная команда «Салават Юлаев» выиграла у кого-то там. Еще из культуры в деревне имелся клуб, несколько лет не работающий из-за сильно протекающей крыши, и вдобавок — небольшая школа, располагающаяся в каменном здании переделанной конюшни. Сразу перед школой росли полевые цветы, а вся остальная земля вокруг была разрезана на множество длинных грядок под капусту, лук, морковь и даже картошку для нужд школьной столовой.

Слева от школьного огорода начиналась небольшая гравийная улочка, уходившая в пролесок. Здесь царями природы были жирные гуси, обходившие дворы с видом важной проверочной делегации по стройке какого-нибудь нового моста. Бегали прыгучие козлята, привязанные на длинные веревки. Во дворах тыгыдыкали пугающие своей импульсивностью жеребята, с разбегу лягающие стены бань и навесов, рядом с которыми большими прелыми горами высился собранный за многие годы навоз. Слышно было баранов, кур, уток, коров, цепных собак. Свиней, правда, не было ни одной по понятной причине — свинины тут не ели совсем, от слова «никогда».

Старенькие муж и жена Мустафа-агай и Гульзифа-апай жили как раз в самом конце улицы, заканчивающейся небольшой теплицей. Им было по восемьдесят, но они самостоятельно и очень аккуратно вели все домашнее хозяйство, держали два десятка гусей, дюжину кур, лошадь с жеребенком и даже корову, доить которую каждое утро приходила их невестка Эльмира. В их деревянном доме была веранда, где стояли свежевымытые ведра для молока и сушились пустые трехлитровые банки. Также Мустафа-агай сколотил из трех табуреток что-то вроде скамьи, на которой всегда стояли обвязанные марлей ведра со скисающим молоком на катык и творог. Справа, в глубине веранды располагался списанный с кумысозавода, но прекрасно работающий морозильник, где хранили мясо. Веранда вела через две двери в кухню с большой печкой, умывальником, маленьким деревянным столом, большим холодильником и белой гладкой двухконфорочной газовой плитой. Радио возвышалось в углу недалеко от окна и каждое утро сначала пикало позывные, а затем бодрым женским голосом вещало: «Хәйерле иртә! Өфө ваҡыты һигеҙ сәғәт егерме биш минут…» («Доброе утро! Уфимское время восемь часов двадцать пять минут»). После чего радио разливало длинные, как шерстяной шарф, мягкие песни под башкирский курай или подплясывало под башкирскую эстраду. Выполнив все утренние дела по хозяйству, немного уставшие и наконец-то дождавшиеся основательного завтрака Мустафа и Гульзифа садились пить утренний чай под звуки старого, пожелтевшего радио. Чай пили из бело-красных пиал и только с молоком. В кухне пахло подгоревшим маслом и оладьями, потому что Гульзифа нажарила толстые деревенские блины на манке, которые смазывались или топленым гусиным жиром, или каймаком — жирной, как масло, и невероятно вкусной деревенской сметаной. Рядом с тарелкой блинов стояла поллитровая банка земляничного варенья с открытой пластиковой крышкой, на которую Гульзифа, как на подставку, положила чайную ложку. В их с Мустафой мире царило согласие, понимание и полная гармония старых, смирившихся с недостатками друг друга, людей.

Утро было июньское, мокрое от вчерашнего ливня, с облаками и намечающимся солнцем. Во дворе возле собачьей конуры приблудная трехцветная кошка родила четырех котят, а рыжие куры пышными букетами сидели на ступеньках веранды. Гусей Гульзифа выгнала из двора на улицу, и они щипали траву перед домом. Настроение у всех было особенно хорошее, потому что часов в десять утра почтальонша Раиля должна была принести пенсию. Раилю называли «почтальонка», и сегодня она отчего-то задерживалась. Чтобы не терять время в пустом ожидании, сразу после завтрака Мустафа решил подстричь строительными кусачками ногти, а Гульзифа споласкивала трехлитровые банки под вечернюю дойку. Наконец почтальонка Раиля появилась в дверях, однако с ней за компанию вошла и директор школы, милая сорокапятилетняя женщина Лиля Фаритовна. Пока Раиля и Гульзифы-апай заполняли бланк о выдаче пенсии, Лиля Фаритовна присела у стола на кухне и завела разговор:

— Мустафа-агай, мне вчера позвонили, что к нам приедет группа экотуристов из Москвы, чтобы посмотреть на производство кумыса, попить деревенское молоко, поговорить с людьми, покататься на лошадях. Их только двое — парень и девушка. Экотуристы — это когда люди из города выезжают посмотреть на деревню. Я вот тут подумала, что у вас им будет очень интересно пожить. Детей маленьких в доме нет, вы знаете столько традиций, песен, сможете ребятам много рассказать, показать. Они вам и по хозяйству смогут помочь, если что. Они хотят приехать на десять дней и заплатят администрации неплохие деньги. А нам как раз крышу у клуба починить надо бы до осени — очень экотуристы б нас выручили, если б приехали. Мы вам с Гульзифой Аскаровной тоже обязательно заплатим и всем, чем надо, поможем.

Лиля Фаритовна сидела на самом краю табуретки у стола и, пригнув плечи, умоляюще смотрела на деда Мустафу. Мустафа возвышался гордым сфинксом напротив Лили Фаритовны с голой правой ногой, одним носком в левой руке и кусачками — в правой. Он же, вроде как, только ногти хотел подстричь, а тут какие-то экотуристы и уповающая на его помощь директор Лиля Фаритовна.

— Твоя экотуриста — это как алкаши, что ли, лечатся, как в рибилитаций, что ли? Мине никакой алкашня и наркотик тут не надо, сразу говорю! У нас тут такого нет и не надо нам! — наконец рассудил Мустафа.

— Нет, Мустафа Радикович. Вы не поняли. Экотурист — это как из города на лето внуки приезжают. Они обычные ребята, не пьющие. Помогут вам тут, посмотрят на лошадок наших, на кумысопроизводство, а деревня за это деньги получит. Нам на крышу клуба очень деньги нужны, — продолжала Лиля Фаритовна.

— И-и-и-их, это твоя крыша уехал! Вот тебе ее чинить и нада, а у нас крыша прощный, — насупился дед Мустафа.

Лиля Фаритовна положила свою мягкую руку на стол рядом с рукой деда Мустафы:

— Мустафа Радикович, вы этим не мне, вы всей нашей деревне поможете.

Дед Мустафа задумался, глянул на жену Гульзифу, которая в этот момент убирала полученную пенсию в карман своего фартука, шмякнул кусачки на стол и, надевая носок обратно на ногу, решил: для себя ему никаких гостей не надо, но для деревни — почему бы и не принять людей. Пусть даже экотуристов. Лиля Фаритовна горячо поблагодарила его и Гульзифу-апай, а дед Мустафа припечатал:

— Латна. Пусть приезжают твои экотурисцы, но только пить алкаш, наркоманец быть не дам им абсалютна!

На том и договорились.

Через неделю Гульзифа с Мустафой уже вовсю готовились к встрече экогостей. Мустафа зарезал самого жирного гуся, разморозил лучший кусок конины, а Гульзифа заранее нажарила большой, похожий на улей медовый чак-чак. Соседи, конечно, тоже были в курсе приема туристов и, как могли, помогали Гульзифе с Мустафой подготовиться к встрече. Сосед принес палку конской кровяной колбасы, учительница литературы напекла гору учпочмаков с мясом и луком, брат Мустафы, дядя Айрат, принес вареный говяжий язык, тут же появился и вак-беляш с бараниной, волшебная тутырган тауык (вареная курица с омлетом под кожей), соседские жареные перемячи (беляши) и, конечно, несколько бутылок кумыса, чай с земляникой и большой школьный самовар литров на сорок. Внучки деда Мустафы, девочки-подростки, убрали дом, подмели двор и накрыли большой, длинный стол во дворе у веранды, под которым играли приблудные котята. А Мустафа, нарядившись в лучшую рубашку, пробовал на кухне обжигающе горячий бишбармак с кониной, который доваривался на плите. Гусь уже был зажарен до темно-коричневого цвета невесткой Эльмирой, суетившейся на кухне.

К вечеру, как раз к ужину, экотуристы прибыли в деревню. Дом жужжал от количества людей и был полностью готов к долгожданной встрече московских визитеров. Дед Мустафа с торжественным видом встречал гостей у калитки, нарядившись в белую рубашку, красивые серые брюки, жилет и тюбетейку. Директор школы Лиля Фаритовна, почтальонка Раиля и еще пара соседей парадно вели гостей через улицу прямиком к дому Мустафы. Гульзифа-апай, переодевшись в нарядное зеленое платье, бархатный бордовый жилет и новый цветастый платок с золотым люрексом, стояла в ожидании чуть поодаль Мустафы, ближе к накрытому столу, вокруг которого крутилась в заботах Эльмира. Таким столом можно было бы встречать даже Гагарина, приземлись бы только он у Конезавода, или даже самого Кутузова с его ротой, если б Альпы проходили возле Кумысозавода.

Экотуристами оказались парень с девушкой — молодые люди лет тридцати: не юные, конечно, но вполне себе свежие и совсем другие, чем те тридцатилетние, которые жили в деревне.

— И-их, совсем городские стали, — сказал дед Мустафа, а потом важно, с огромным достоинством и широким гостеприимством пригласил экотуристов за стол.

Гульзифа-апай, осмотрев пришельцев, радушно им улыбалась, тут же пришли и брат Мустафы с сыновьями и женой, и невестки, и их взрослые дети, а женщины сразу же начали суетиться вокруг родственников и гостей, чтобы всех удобно рассадить за столом.

Дед Мустафа чувствовал, что он — своего рода культурный экспонат, поэтому срочно подключил все свои знания башкирского фольклора и, сидя во главе стола, произнес:

— Ну, как у нас говорят — икмәкте хурлама, ҙурла — хлеб не хурма, возьми. Садитесь кушать, пажаласта, и добро пожаловать в мой до-ом! Гульзифа Аскаровна, давай объясни гостям, что у нас на столе. Она вот, и мои киленки (невестки), соседки — все хорошо готовят нашу башкирскую еду! Так что, как говорится, аҡ күргәндә йотоп ҡал! Режь да ешь, пока подкладывают. Приятный висем аппетит!

 Эльмира начала заботливой пчелой вертеться вокруг гостей, накладывая им на тарелки большие куски жирного, прожаренного до развалистой мягкости, гуся. Тут же появился и бишбармак с кониной, и каймак (жирная сметана), и перемячи. Гульзифа-апай степенно сидела и ласково объясняла экотуристам:

— Это вот наш башкирский жареный гусь — мы его делаем только по большим пираздник, попробуйте, пожалуйста! А вот это наш знаменитый бишбармак — с кониной, каймаком. И вак-беляш, Эльмира, положи им. Там баранина такой свежий — вчера зарезали списально для вас! Это наш соседка Зуля для вас делал.

Дед Мустафа вспомнил еще одну поговорку, и без промедления выдал:

Артыҡ аттың арты киң — чем беднее, тем щедрее, как говорится.  У нас для гостя все самый лучший дают!

Семейство, дружно затаив дыхание, с любопытством смотрело на отчего-то оторопевших экотуристов. Женщины, переглядываясь, с улыбками пристально следили за гостями, мужчины над растерянностью гостей посмеивались — ну что с них взять! Городские приехали! Экотуристы! Все они вместе, включая деда Мустафу, не сговариваясь, про себя решили, что у московских гостей просто разбегаются глаза от того мясного великолепия национальных блюд, которые с таким умением они приготовили сегодня. Не знают они, глупые, с чего им начать пир.

Тут девушка-турист по имени Лера, мышиного вида с длинными волосами, глянула на Эльмиру и тихонько подозвала ее рукой. Эльмира ласковой гусыней подплыла к девушке, наклоняясь к ней поближе. Та начала шептать Эльмире что-то на ухо, от чего у Эльмиры уже через секунду в потрясении вытянулось лицо и начисто пропала улыбка. Она выпрямилась и растерянно, в небольшой панике начала быстро-быстро осматривать стол. Потом глянула на деда Мустафу, который разговаривал с братом, затем на дочек, на Гульзифу-апай и Лилю Фаритовну. В ужасе посмотрела на скамейку, где в ряд сидели экотуристы. Бегая глазами туда-сюда, она подняла блюда с перемячами (башкирскими беляшами), поставила тарелку ближе к Лере, встрепенулась и снова наклонилась к туристке и начала ей что-то шептать сама. Та отрицательно мотнула головой и в ответ что-то сказала Эльмире на ухо, вжимая голову в острые худые плечи. Эльмира в свою очередь кивком указала Лере на учпочмаки (треугольные пирожки с мясом) и вак-беляш с бараниной, продолжая ей что-то шептать. Но когда Лера в ответ пожала плечами и замотала головой еще раз, Эльмира отшатнулась на несколько шагов назад, будто ошпаренная кипятком из бани. Дочки Эльмиры испуганно переглянулись, увидев, в каком шоке была их мать.

Лиля Фаритовна тихо разговаривала с Раилей, обсуждая починку крыши деревенского клуба, и не заметила метаний Эльмиры. Тут один из сыновей деда Мустафы, красивый и мощный Ринат, муж Эльмиры, заметив растерянный ужас на лице жены, встал из-за стола и подлетел к ней на помощь. Жена бросила ему несколько фраз на ухо, и теперь у Рината было такое же выражение лица, как и у Эльмиры: ужас, удивление, потрясение и отрицание одновременно. Как если бы на их огород и вправду приземлился Гагарин, но только еще с Наполеоном на коне и вооруженными марсианами в придачу. Ринат всполошенным волком махнул к братьям, и те в ответ на его шепот удивленно ахнули: тут, наконец, ропот дошел и до разговаривающих Лили Фаритовны и Раили, а еще через секунду — до деда Мустафы и его брата. Увидев ужас и растерянность родственников, Мустафа, глядя на Лилю Фаритовну, всплеснув руками, вскрикнул:

— У-у-у-уй! Ну вот! Говорил же я тебе — алкаши пьянство, наркотик делать приехали! Эльмира, они уже тебе предложили, что ли, пьянство устроить или наркотик продавать у нас? Э?! Ринат?! Тебе тоже предложили уже разный какашка курить?! Я говорил же вам — этот экотрисцы — это алкаш такой!

— Нет, отец! Не предлагали, что ты!.. Ничего курить нам не предлагали!.. Тут еще хуже!.. — встрепенулся Ринат с взволнованным лицом, растянутым ужасом.

А Эльмира добавила:

— Мустафа-агай… Они вегетарианцы.

Все молодое поколение ахнуло, в лесу заухала сова, и, кажется, даже лошадь в загоне от потрясения перестала жевать свое сено. Не исключено, что она перестала жевать не просто от шока, а от разрыва сердца.

Дед Мустафа озадачено посмотрел на жену, потом на своего брата, который, как и он, тоже совершенно не понял значения слова, и сказал:

— Э-э-э-э... у… Если они это… Не алкаш они, а просто… этот… Вегрианес…. Это ладна… Дэ, Гульзифа? Нармально это нам… Айе? Как говорится, алдырыр көн яҙҙырыр — не думал, не гадал, как в беда попал. Вегрианес с каждым может произойти… Даже с хорошими людьми… Айе? Так шта пака садытесь — будем ужинать. А то бишбармак вот остывает. А вегрианес не страшна нам… я полагаю, — утвердил дед Мустафа и, хотя со смаком, но чуть настороженно взял кусок конины из бишбармака и, поглядывая на гостей, начал есть.

Тут в разговор вступил молодой поджарый московский юрист Леша:

— Мустафа Радикович, спасибо вам большое с Гульзифой Аскаровной за прием, за весь стол, за то, что ждали. Но мы мяса не едим. Мы вегетарианцы и сыроеды.

 Мустафа опять посмотрел на жену:

— Э-э-э-э…. Панятна! Ну так… Гульзифа, если они болеют, мяса есть не могут… то у нас вон напротив фельдшер Фарида живет — вылещим! Она все знает, как лещится. Еще… Воздух у нас такой хороший, кумыс полезный витамин несет — экотуриста ваши пойдут на поправка, если больные. Лиля Фаритовна, у тебя вот братишка — мулла наш. Уважаемый человек.  С ним тоже поговори-кэ скорее, Лиля…. Он, может, тоже совет им даст… Как быть, если вегрианес человека так подкосил, что мяса даже есть не может… Это же какуй такуй болезнь, полущается, плохой!.. Вот, видна, когда в своей Москве они гуляли, до свадьбы там уйли-муйли делали с кем попало — вот и заболели вегрианес сразу…. Ну… и… эта… Не заразна ваша вегрианес для нас, э? А то у нас внущки вот подрастают, им еще детей рожать, а тут еще заразный вегрианес принесли нам… Дэ… Но… вылещим. Поможем экотурисце. Не беспокойтесь. А гуся-то вы, гости, попробуйте: оно лучше, чем у вас в Москва… от него не болеешь, а только сила берешь... Ауырыу хәлен һау белмәҫ, канешна… Здоровый больного не разумеет… Но мы вылещим все, что у вас болит… У нас тут как санаторий, и еда самый лучший!

В монолог деда Мустафы подключился Ринат:

— Отец, вегетарианец — это когда не едят мясо, потому что не хотят животным вредить.

Мустафа озадаченно посмотрел на сына:

— А что тогда человеку есть?

Эльмира подошла к деду Мустафе:

— Мустафа-агай, они едят зелень, сырые овощи, а вместо чая пьют пустой кипяток.

— У-у-у-уй!.. Я думал, Москва богатые живут!.. А, смотри-ка, трава и кипяток едят не от хорошей жизни! У-у-уй, беда! Только бы такой кризис до Конезавода не дошла!

Гульзифа-апай посмотрела на мужа, потом заботливо наклонилась в сторону гостей, пожалев их:

— И-и-их, Мустафа-бабай, ауырыу китһә лә, ғәҙәт китмәй! Болезнь отходит, а привычка — никогда. Видно, отвыкли от еды уже совсем, пока болели… — И Гульзифа-апай поспешила в кухню за куриной лапшой, потому что верила: лучшего лекарства, чем лапша, на свете нет.

Пока Гульзифа-апай бегала в кухню, экотуристка Лера решила успокоить гостеприимных хозяев:

— Я вижу, вон у вас салат растет под яблоней, одуванчики у забора, морковная ботва лежит в тазу… Вон там, на крыльце… Мы это очень любим! С оливковым маслом и лимонным соком, знаете, как вкусно? Там столько витаминов!

Эльмира кивнула, подошла к забору и с недоумением выполола несколько одуванчиков, сполоснула в умывальнике и, не веря тому, что она делает, положила одуванчики к морковной ботве, чтобы поднести гостям. Теперь, кроме лошади, от шока перестали щипать траву и гуляющие рядом жирные гуси, а куры от увиденного схватились за сердце и даже не неслись в тот вечер.

Дед Мустафа увидел, как Эльмира несет тазик с ботвой:

— Это что куры у мине едят ты гостям несешь, Эльмира? Уй, позор! Гульзифа-а-а-а, киляле! Айда сюда! — Гульзифа выскочила из веранды с кастрюлей лапши. — Они вон говорят… не алкаш… не больной… не наркоманес никакой, а сами адуванщик из-под забора ужинать будут! Точна алкаш ты мне сюда привезла, Лиля Фаритовна! Наркоманес ощевидный!

— Вот, кулламу… лапшу нашу принесла вам — ешьте, — заботливо предложила Гульзифа. — Там мяса нет — курица просто… это же не мясо, а так… просто курица, она и есть — не еда, а так… лечение вам… может, и выздоровеете…

В ответ последовал отказ. Наступила звенящая тишина. Теперь Гульзифа-апай не могла понять, чем не подходит ее золотистая, легчайшая куриная лапша. Курица — вроде, как и не мясо даже.

Экотуристы начали жевать одуванчики, а Мустафа с Гульзифой и всем семейством, открыв рты, смотрели на них. Кажется, теперь за гостями наблюдали и соседские гуси, подбежавшие посмотреть, от чего это у хозяйских гусей глаза лезут на лоб, и очнувшаяся после инфаркта, психологически травмированная лошадь Зорька подошла к забору и тоже, затаив дыхание, в ужасе смотрела, как люди едят одуванчики.

Дед Мустафа такого позора перед небом пережить не мог. Он, покачав головой, встал, молча вышел из-за стола, побрел сначала по колейной дороге, а потом — через соседскую картошку, к западной части деревни, где паслись хозяйские, не конезаводские, лошади. Возле большого, зеленого, с желтыми искрами одуванчиков поля, прямо у соседского сарая лежали посеревшие от дождя бревна, на которые дед Мустафа и присел. Был вечер, и перед скорым закатом солнце светило мягким светом, окрашивая воздух в золотую, почти ощутимую на ощупь дымку с легкими точками пыли и комаров. Дед Мустафа, задумавшись, смотрел на спокойно пасущихся в этом золотом свете лошадей, на трущихся о кобыл жеребят, на стадо гусей соседки Зули, идущих к большой луже, полной белых перьев, помета и счастливых уток. Смотрел и на пару коз, привязанных на поле за длинные, как экватор, веревки… Слева от бревен, где сидел Мустафа, виднелся двор соседа Рафика: там только что насыпали вечерний корм баранам, и они, разогнав мордами несколько прибежавших к еде мышей, спокойно, почти бесшумно ели свой нехитрый ужин. Еще дальше, почти на горизонте, виднелся кусок въезда в деревню, где женщина в цветном халате вела домой с поля большую, черную корову и годовалого телка. Это был мир деда Мустафы. Тут было все понятно, хорошо, добротно и правильно. Дед Мустафа смотрел вдаль, иногда причмокивая и поматывая головой, тихо сам себе говорил: «Уй, кашмар…»

Он сидел так не меньше получаса, как вдруг экотуристы Лера и Леша со своими нахлобученными рюкзаками за спиной, неспешно, улыбаясь, пришли к тому месту, где сидел дед Мустафа. Они по-доброму кивнули ему, но прошли дальше в поле, где паслись лошади. До лошадей им было идти метров сто, и экотуристы чуть притормозили у поля, любуясь уже готовым к заходу солнцем, одуванчиками, животными и всей этой прекрасной деревенской пасторалью. «У-у-у! Не наелись, видно! — в ужасе подумал Мустафа. — Пришли сюда адуванщики пастись!» — всплеснул левой рукой дед, шлепнув ее к себе на грудь.

Но, к его удивлению, экотуристы пастись не начали: сбросив рюкзаки у тропинки, Лера подошла к большой, блестящей лошади в тонком клубке мух и комаров, а Леша пошел чуть влево и лег на спину, широко раскинув руки и ноги. Развалился он сразу у начала поля, ближе к ограде, за которой бараны доедали свой ужин. Он лег ровно там, под небольшим деревом у забора, где целый день дремали в тени гуси. Дед Мустафа посмотрел на Лешу, покачал головой, и тихо сказал:

— Уй, дурак… там же гуси срать были целый день, а он в новый рубашещка ложится… уй, мозга от вегрианес, видна, нет совсем!.. Ҙурлыҡ буй менән түгел, уй менән — велик телом, да мал умом!..

Пока Леша лежал с блаженной улыбкой под деревом, Лера подошла к большой лошади пегой — коричневой, с белыми пятнами — масти, чуть поодаль которой пасся ее полугодовалый, рослый жеребенок. Лера ласково заговорила с лошадью, потрогала ее щеку, но было видно, что лошади это не понравилось: Лера принесла с собой незнакомый, чужой, не деревенский запах, поэтому лошадь, ощутимо подталкивая своим большим боком жеребенка, отошла от Леры подальше. До следующей лошади идти было метров двести, а солнце уже вовсю скатывалось в озеро, поэтому Лера подошла к раздутой от еды, с белой, чистой, с гладкой шкурой, довольной козе. Тихо села перед ней на корточки, обняла ее… и вдруг начала рыдать:

— О, дитя природы! О, сестра моя по этому миру! Прости нас, людей, за все те издевательства и боль, которые мы причиняем твоему телу дойкой. Прости нас за все твои мучения и тяжкий твой крест, который несет твоя душа в этом сложном мире. Прости, что тебе приходится рожать своих детей на закланье людям. Я тебя люблю, сестра моя по миру. Я очищу тебя слезами и приму все твои страданья. Я не ем мяса, дорогая коза. Я твой друг и тебя люблю и прошу прощения за всю твою ужасную судьбу…

От такого напора страстей коза вытаращила свои желтые, с горизонтальными зрачками глаза, сглотнула траву и готова была перекреститься, если бы могла. Она с ужасом оглядывалась, вытаращившись на рыдающую Леру, и совершенно не понимала, что от нее хотят. Соседские бараны за забором, доев свой ужин, тоже таращились на происходящее в полном шоке и теперь поняли гусей, которые выстроились в молчаливый ошарашенный ряд, наблюдая за Лерой.

Тут по тонкой тропинке, вдоль заборов к Мустафе подошла его лошадь Зорька: в суете и кавардаке вечера сын Мустафы, Ринат, не запер ее в стойло на ночь. Зорька искала своего хозяина, своего дорогого, обожаемого ею деда Мустафу. Того, кто с такой любовью заботился о ней. Она была предана Мустафе всем своим необъятным лошадиным сердцем и, следуя радару своей привязанности, всегда знала, где ее хозяин. Да, ее жеребят в годовалом возрасте Мустафа часто отправлял на убой для мяса — но ведь не всех, не всегда, и потом Зорька знала: таков уж закон природы. Так ее дети помогают дорогому Мустафе жить, чтобы потом он мог заботиться о других лошадях. Это ее тихий, безгласый, вечный и святой долг перед хозяином. Ее дань. Зорька подошла к бревнам, где сидел дед Мустафа, махнув большой мордой, и нежно, мокро фыркнула в его сторону. Лера продолжала реветь и обнимать козу, прося у нее прощения за весьма смутные грехи человечества, но Зорька, видно, уже не удивлялась этой картине. Даже козе было понятно, что после одуванчиков на ужин от этих новых людей можно было ожидать чего угодно.

Вслед за козой Лера перекинула свои речи на лошадей, баранов, гусей, кур, и отчего-то даже на большого сторожевого соседского пса Акбара. Затем, подойдя к Леше, она подняла его, и они, подхватив рюкзаки, оба низко поклонились сначала полю, а затем гусям, плавающим в закаканной, с перьями луже. Экотуристы поняли, что они попали не туда, о чем мечтали: здесь повсюду кукарекало, гагакало, фыркало, шипело и паслось мясо. Мя-со. Наивные души, они совсем не были готовы встретиться с настоящей природой, деревней и ее простым, правдивым образом существования. Подхватив рюкзаки, Лера с Лешей по заливаемой девятичасовым закатом дороге ушли к автобусной остановке, откуда проезжающий мимо водитель грузовика подхватил их, чтобы довезти до ближайшей поездной станции, где каждые два часа проходили электрички в город.

Дед Мустафа, обняв свою Зорьку, стоял с ней у поля, наблюдая, как экотуристы бредут в сторону остановки. На небе ржавели остатки заката. Похлопав по жилистой шее Зорьку, Мустафа тихо сказал:

— Да… Артыҡ аҡыл баш тишәр. От большого ума сходят с ума…

Зорька глянула на Мустафу блестящими глазами и в знак согласия кивнула ему.

 

Искусство жить: Николавна

 

Несмотря на то, что Николавне было давно и далеко за восемьдесят, ее сложно было назвать типичной бабушкой: она была пожилая женщина.  И хотя она не отличалась особым лоском, культурой или красотой, Николавна этим трем константам верно служила в своей исключительно индивидуальной и весьма экзальтированной манере. Не обладая никакими большими материальными ценностями, помимо хрусталя, сберкнижки и четырех красных узорчатых ковров, Николавна одним из своих главных достояний безусловно считала коллекцию добротных, очень красивых старых альбомов с репродукциями картин великих художников. Причем она нередко рассуждала о том, что искусство помогает человеку в трудных ситуациях, избавляет от депрессий, отвлекает от тягот быта и способствует улучшению брака. Каким только образом картины Васнецова или Рафаэля могли помочь в супружеских разногласиях — загадка. Однако Николавна рассуждала о великой и могучей силе искусства в условиях хилой малометражки с такой интонацией, что становилось очевидно: она знает в этом толк. Есть в ее идее какое-то рациональное зерно. В мире Николавны искусство, кроме эстетической составляющей, несет в себе нечто такое, что кардинальным образом способно вывести любой брак из любого кризиса. Обычно Николавна многозначительно смотрела на собеседника, затем загадочно кивала в сторону альбомов и, важно поднимая подбородок вверх, говорила: «Искусство спасет мир. И женщину в браке». Слушая ее рассуждения о женщинах, их мужьях, количестве оттенков бирюзового цвета на полотнах Айвазовского, становилось понятно, что картины действительно чем-то помогают Николавне в жизни и, вероятно, настолько действенно и ловко, что кому попало все секретные тонкости художественной психологии Николавна раскрывать не намерена. Фиг, как говорится, вам. А узнать бы секретик-то…

 Роскошные, большие, глянцевые альбомы с картинами стояли в спальне в отдельном коричневом шкафу со стеклянными дверцами, совсем недалеко от кровати. Николавна мечтала поставить шкаф рядом с постелью, чтобы утром, не вылезая из-под одеял, ей можно было бы дотянуться до альбомов и сразу после пробуждения любоваться живописью, не расставаясь с уютным гнездом пуховых подушек. Однако преградой к осуществлению этой мечты был старый темно-бордовый комод, необходимый Николавне не меньше ее живописных альбомов. Комод вмещал в себя горы разных жгуче необходимых предметов и мелочей, без которых Николавна, вероятно, не могла прожить и дня. За его тяжелыми деревянными дверцами, на двух широких нижних полках хранились старые пакеты из-под молока с фотографиями родственников и совершенно не знакомых никому людей, розовая клизма с изображением колосков пшеницы, колючий ипликатор Кузнецова, старый тюбик крема для обуви, большие ножницы, коробка со стопкой старых неиспользованных открыток, ленты из тряпок, чтобы при надобности заклеивать ими книги, три пачки розового вонючего мыла по имени «Земляничное», тетрадка с заговорами от всех болезней и еще пара рейтуз неопределенного мутно-бирюзового цвета, купленных на случай скоропостижной кончины. На двух верхних полках комода, которые по задумке не имели дверей и представляли собой две доски на резных ножках, лежали предметы самой первой необходимости, покрытые тяжелой, серой, будто вулканической пылью. Разбросанные в беспорядке вещи указывали на явное извержение какого-то маленького, полочно-тумбочкового, но все-таки Везувия, много веков назад выхаркавшего из себя совершенно бесполезные в быту, но важные душе человека вещи. Кстати, Николавна беспорядка на полках не видела. Как человек не замечает беспорядочного метания мыслей в голове, так и Николавна напрочь не замечала тотального хаоса на полках. Здесь все было очень нужным: подушечка с иголками для шитья, три молитвы на тетрадном листочке, два заговора от комаров, две фотографии цыплят, криво вырезанные Николавной из журнала «Работница», апизартроновая мазь, игральные карты для гадания, зеленка, два завядших листа алоэ, поллитровая банка темно-желтой вонючей настойки комнатного растения под названием «Золотой ус», две шкатулки с разными мелочами, коробка с пуговицами, очки, сонник и календарь магнитных бурь. Все это богатство Николавна перебирала практически каждый день, обязательно что-то роняя на пол или еще хуже — за комод. Если, к примеру, старые помятые игральные карты падали в щель за комодом, то у Николавны случалась трагедия: сначала она театрально взвизгивала, потом начинала отодвигать его с самыми разнообразными причитаниями:

— Нет, ну это надо же! Комодов понаставили, а теперь спину гну, ломаю свои ручки-рученьки — никто меня не пожалеет, никто не подсобит. Купили тебе комод — как гроб тяжелый мне на спину положили! Будь он проклят! Дава-а-ай, давай, сама свои рученьки ломай, спину гни, надрывай жилы! Двигай свой комод сама! Всю жизнь сама все делаю, дачу строила сама, на балконе полочки сама колотила! Всю жизнь, говорю, двигала сама, тащила! Так разве уж кто-то мои карты мне достанет? Како-о-ой там! Ироды…

Согнувшись мягким пухлым халатным шаром возле комода, Николавна протискивала свою пышную фигуру в щель за комод и, казалось, сдувалась под размер щелки, с трудом вытаскивая карты, а заодно и что-нибудь еще, что завалилось в щель между стеной и комодом многие годы тому назад.

Карты — старые, потемневшие и совсем небольшие — Николавна любила не меньше своих альбомов по искусству. Несколько раз на неделе она раскладывала свой гадальный пасьянс, ловко открывая свои тузы да бубны и гадая с пугающей точностью. Иногда, правда, казалось, что она трактует карточные раскладки в зависимости от своего настроения и от того, кому именно она гадает. Но по какой-то загадочной причине ее предсказания сбывались в любом случае, поэтому среди соседей гадальные таланты Николавны имели большой успех. Сбывалось — и все. Нет тому объяснения. Видимо, умела Николавна выходить на нужную орбиту. Когда какая-нибудь соседка приходила за гаданием к Николавне в гости, та сначала любезно ворковала с гостьей о погоде, ценах на кур и масло, а затем, притихнув за картами, словно опытный жонглер, быстро раскладывала все соседкино будущее на своей бархатной выцветшей скатерти. По острому взгляду доморощенной гадалки становилось ясно, что будущее у соседки так себе от слова хреново. Но на то Николавна и психолог, на то Николавна и известная в доме предсказательница, чтобы не предсказывать плохого. Поэтому, кратко сделав два-три минорных пророчества, она быстро меняла тон на кокетливый и предрекала соседке что-нибудь хорошее и как бы в подтверждение своих слов тут же цитировала какое-нибудь стихотворение Лермонтова, Пушкина, а иногда даже пела романсы — это уж как получится. Соседка, нетерпеливо выслушав все стихи, романсы и пророчества, поправляла на неаккуратной, безлифчиковой груди халат и с благодарностью уходила, а Николавна, резко мрачнея, захлопывала за ней дверь и мгновенно переходила с тонких материй на вполне реальные. В эти моменты она была похожа на актрису, закончившую спектакль и с омерзением вернувшуюся в правду пыльных кулис. Поджимая губы, она ехидным тоном начинала:

— Вот… и не заплатила даже… Простихвостка. Хоть бы конфетку принесла! Э? Какова? Не-е-е-ет! Я тут маюсь, карты достаю, глаза напрягаю, а она спасибо да спасибо. Спасибо — соленая рыба! Очень мне ее спасибо надо. В следующий раз ничего ей не скажу. Даже вот на улице встречусь — пройду мимо и не замечу! Тьфу!.. Я вот тут недавно мимо Лизаветы Андревны по улице шла — и молчу. А она мне начала: здрасьте-мордасьте, потолок покрасьте, ти-ти-ти, тю-тю-тю, как ваши дела. Ну а что ей мои дела? Она мне обещала пчелиного воска, а сама зажала, сволочь. Так я мимо иду и вроде как не слышу. А Лизавета Андревна не унимается — завела шарманку! За мной идет — говорит: «Слышьте, Николавна, у вас, что ли, проблемы какие в жизни, раз вы не здороваетесь со мной? Как ваши дела?» Ти-ти-ти, фю-фю-фю. Ну, я ей и сказала, что, мол, в Москву летала и мне там за ухо кнопочку поставили, чтобы не слышать ничего и никого. От бессонницы. Нажимаю — и слух выключаю. Иду себе, про свое думаю и никого не слышу. Зато сплю хорошо. А она мне — «пю-пю-пю-пи-пи-пи, покажите да покажите». Какова?! А? Ну я ей и говорю, что, мол, вам Лизавета Андревна, может, еще и мою сберкнижку показать? Или жопу? Хотите? Повернулась, да пошла… О-о-ох, она и вы-ы-ылупилась, как рыба. Ну и поделом.

После монологов о несправедливостях жизни, страданиях и непризнанных своих талантах Николавна шла в спальню, брала с полки пару альбомов с репродукциями картин и вальяжно ложилась на кровать, утопая в больших пуховых светло-желтых подушках с коричневыми розами. Николавна аккуратно пододвигала альбом — отчего-то чаще всего ей под руку попадались репродукции Рафаэля — и начинала листать:

— Вот… Мадонна с младенцем… ишь ты, как она на него смотрит — масляно, с любовью всей своей сердечной… Рукой-то прижала как его к себе... От как она его любит и бережет. Никто так дитя не будет беречь, как она. Это я вот так же внучека Костичка вырастила у себя на груди, как Мадонна с ним ночки не спала, надрывала глаза да руки, готовила, стирала — а меня кто-нибудь нарисовал, а? Говорю, намалевали меня на холсте в знак благодарности, э? Хоть бы в открытке спасибо б написали! А? Хоть бы, говорю, раз поблагодарили. Так этой Мадонне тоже ведь кто спасибо-то сказал? О-о-о-ой… Она-то ничего тоже в жизни не видела, кроме страданий да пеленок. Поди, только попы-то и подтирала… И я вот тоже такая же. Но, поди, в те времена хуже было детей-то растить… Ни тебе стирального порошка, ни водопровода, ни канализации, ни холодильника. Мы вот когда детей растили, разве у нас водопровод-то был?.. Всю жизнь в тазах — и она, поди, так же! — Николавна со смаком облизывала указательный палец и перелистывала страницу. — О-о-о-ой… Святое семейство под дубом… Стоят среди камней и леса, на детей любуются. Ну и что? Она с детьми мается, а он-то рядом стоит, лыбится — ы-ы-ы-ы — и вся помощь от него! Скотина. Нарожал детей и сам пошел под кустик дрыхнуть. Мужик-то когда женщине с детьми поможет разве? Э? Мне вот кто когда помогал, а? Все сама. Вот так же камни тут какие лежат — валуны-то. Ну и ка-а-амни! О, какие огромные! У нас на реке Урал камни похожие были — у бережка такие лежали. Я вот, как Мадонна-то эта, так же с детьми на них сидела, пока дети в песке рылись. Отдыхала от тягот-то своих. Лидочка у меня с одного боку, Петечка с другого, и я, как вот Мадонна, на них смотрю, а уж они в песочке-то возятся, грязнятся, все рубашечки как измажут, на чубах глина… Ух, бывало, все трусы в песке перевозят! А кому мыть? Лучше уж пусть бы голышом бегали — как вот на картине. Детям разве много надо?  В воде все равно вещи зря только намочат. Мадонна правильно тоже делала, голышом оно лучше. А нам же стирать потом. Уж лучше, как тут вот, на картине — голенькими. Себя проветрили — и закалились. В наше время про купальники не думали, дети росли на воле — и попки проветривались, дышали на ветерке. Это полезно!

Тут Николавна вдруг затихала, откидывала альбом в сторону и задумчиво смотрела в окно, в котором виднелась большая цветущая яблоня. Помолчав немного, она натирала себе коленки мазью или вонючей настойкой, закапывала в глаза желтые капли, обязательно что-то роняла, проклиная сначала вещь, потом комод, затем мужа и, в заключение, — свою жизнь. Затем Николавна нехотя вставала с кровати, сгребала все склянки с настойками и мазями «от греха подальше» в дальний угол комода и, тяжело плюхаясь обратно в кровать, брала другой альбом. Другим регулярно оказывался сборник репродукций, золотыми резными буквами объявляющий: «Художники-передвижники. Золотая коллекция». Альбом начинался с серии полотен Саврасова с пейзажами и зелеными, бескрайними полями под голубым небом.

— Да… по-о-о-ле. Ой, по-о-о-ле. Огромное какое, а? Ох и огро-о-омное. Тут бы дачу поставить, яблоньки посадить, груши, ирисы, мальву… Хорошо бы было! А он, умник, нарисовал это поле и дальше себе пошел. Ни себе, ни людям! Ат, лентяй, э? А дача там бы какая живописная. Вот тут калиточку приставить, а тут вот, может, реечек на забор-то набить — и уже оградка. И уже ведь дача, а не дикое поле. Я же вот дачу тоже сама делала. А? Вот этими-то руками! Каждый гвоздик забивала, каждый шурупчик ввертывала. Все добывала, договаривалась, устраивала, крутилась… Ох, эти рученьки сколько всего сделали!.. Пальчиками-то этими своими сколько я гвоздей забила! А потом же шью я — глаза не берегу. Сначала наломаюсь на даче, пальцы на стройке себе отобью, а ночью мне не спится — шитье все лезет! Вот сидела я, сидела, все шила-вышивала, пальцы оббивала, глаза ломала, а кому это надо теперь? Чего сидела, чего вышивала? Все выкинут на свалку! Вот эти-то картины кому нужны теперь? Тоже, поди, детям его все равно было! — и Николавна погружалась в свой монолог так же неукротимо, как огромный кит — в ледяные воды океана.

Вытянуть ее из этого потока мыслей и воспоминаний не представлялось возможным никому. Каждая репродукция вызывала в ней новую волну монологов, и картины, как спицы при вязке шали, продолжали двигать нить воспоминаний, запутывая их и превращая в необъятный клубок слов. Вроде как спутавшиеся нитки мулине в пакете: видно, что вот тут одна нитка, там — другая, но они так переплетены и затянуты, что отделить одну от другой — неисполнимое дело.

Время шло, картины и Николавна лежали на кровати среди пуховых подушек и мягкого одеяла. На смену утру подбирался полдень, намекая на то, что Николавне уже давно пора вырываться из своего постельного гнезда и варить обед для себя и мужа. И хотя часы настойчиво выстукивали стрелками минуты, толкая время каждым своим ударом, Николавна не торопилась идти на кухню. Нет, обеды Николавна варила, как настоящий кок на корабле: строго по расписанию, ежедневно и обязательно трехблюдово, в добротном стиле ПВК (первое, второе, компот). Но было очевидно, что ежедневная готовка пробуждала в ней то отчаяние, то отвращение, то скуку, отчего Николавна каждый раз принималась сначала себя жалеть, причитать и злиться, а потом, видимо, для того, чтобы полнее выразить свои душевные метания, принималась декламировать стихи русских классиков. Жар готовки покрывал ее маленькую кухню плотной подушкой пара от кастрюль, окно запотевало белой мутной пленкой, герани задыхались на подоконнике, а Николавна, закинув голову чуть набок и помешивая зажарку для борща, с надрывом читала стихи. «Сижу за решеткой в темнице сырой, вскормленный в неволе орел молодой…» — затягивала Николавна в самом мрачном и трагическом тоне. Затем, дойдя до строчек «кровавую пищу клюет под окном», она начинала руками выгребать из тарелки натертую свеклу, чтобы запустить ее в бульон, картинно кидая в кастрюлю с таким лицом, будто свекла и вправду была некой жуткой «кровавой пищей», а ее маленькая пухлая рука — безжалостным орлом. Силу этой сцены приумножало еще и то, что по рукам Николавны в этот момент и вправду лились струйки свекольного сока, будто кровь, дотекая бордовыми реками до локтей, а затем иногда и на пол. Однако Николавну это нисколько не волновало, а только лишь подзадоривало, и она продолжала нагнетать драму: «Клюе-ет и броса-а-ает, и смо-отрит в окно-о». Произнося это, она немного раскачивалась у плиты и театрально, неспешно, почти что в ритм своей декламации перекладывала зажарку из чугунной сковородки в закипающую кастрюлю, вживаясь в роль то ли чтеца, то ли молодого орла, то ли самого поэта. И тут уж, когда великий хитрец Пушкин подкидывал взмыленной у борща Николавне громкие строчки «давай улетим!», она вдруг по-юношески романтично вскидывала волосы в сторону, озаряла лицо наигранным счастьем и неожиданно раскидывала руки в стороны, будто крылья.

Распахнув в резком взмахе руки, Николавна при этом держала в правой руке большую столовую ложку, в левой — крышку от кастрюли. К сожалению, кухня не соответствовала театральному масштабу ее хозяйки, раскидывать крылья широко не позволяла окружающая теснота, поэтому рука с крышкой от кастрюли тут же с грохотом ударялась в шкаф, который терпел эти взмахи крыльев много лет подряд. От резкого удара о шкаф крышка по обыкновению с грохотом отлетала и тут же падала на пол, а Николавна, громко взвизгнув, моментально прекращала декламацию, с пронзительным стуком кидала ложку в раковину и брезгливо наклонялась к полу, чтобы подобрать крышку от кастрюли. Разогнувшись, она в одну секунду опять входила в образ возвышенного страдальца и, как ни в чем не бывало, продолжала: «Мы вольные птицы; пора, брат, пора! Туда, где за тучей белеет гора». Белеющей горой оказывался ее уже не очень белый потертый холодильник ЗИЛ, задвинутый в угол возле окна, и Николавна решительно двигалась к нему, чтобы взять оттуда подкопченное сало. Безусловно, маленькая пятиметровая кухня никак не могла вместить в себя всего масштаба драматизма, поэтому пар от Николавны и кастрюли будто раздувал кухню изнутри. От общего накала страстей борщ бурлил, словно адская лава, а окно безутешно рыдало длинными каплями конденсата, стекающего по стеклу, будто горькие слезы сочувствующего зрителя. Тут и самой Николавне становилось жарко, поэтому она всегда завершала стихотворение у окна. Читая последнюю строчку с глубоко патетической, но уже радостной интонацией, она взвизгивала: «Туда, где гуляем лишь ветер... да я!..» — и, взмахнув головой, распахивала форточку. Свежий воздух ударял Николавне в лицо, герани облегченно вздыхали, борщ затихал, окно яснело, лицо успокаивалось, и жизнь возвращалась в привычное русло.

Непонятно почему, но каждое блюдо активизировало в Николавне разные стороны ее многогранной творческой личности. К примеру, при жарке пирожков она неизменно пела песни военных лет. Причем беляши сопровождались звонким «Вы-ы-ыходи-и-ила на берег Катю-ю-юша», а пирожки с картошкой шкворчали на сковородке под «Синий платочек». А вот суп с фрикадельками всегда сопровождался нежным городским романсом «В низенькой светелке огонек горит, молодая пряха у окна сидит», который Николавна пела, зажав кухонное полотенце на груди, словно шаль, а вместо прялочной шерсти, пальцы ловко скатывали фрикадельки. Жареная картошка всегда пробуждала в Николавне потребность петь песни из советских мультфильмов. Винегрет был связан с чтением стихов Лермонтова, а раскатка теста на пирог будила в памяти Николавны истории из юности.

Однако, несмотря на песни, стихи и монологи, главным помощником в своей жизни Николавна считала именно картины. Несколько хороших натюрмортов маслом висели у нее в комнатах, но они мало интересовали Николавну, ведь не несли они в себе практической пользы. Тогда как к альбомам у Николавны отношение было совершенно иное и нерушимо практическое, потому что в них крылась какая-то секретная, но огромная польза в решении многих семейных и бытовых ее проблем. Многие годы никто не понимал, в чем заключается эта польза, пока однажды Николавна не засолила капусту по новому рецепту. Нет, капусту, конечно, Николавна и ее тихий муж солили каждый сентябрь, но в один год с засолкой капусты приключилась необычная история, приведшая, в результате, к раскрытию тайны Николавны.

В один из жарких июльских дней того рассекречивающего года они с мужем варили чудное желе из красной смородины. Все шло по плану: окно на кухне было распахнуто, редкие мухи кружили в том счастливом нетерпении, с которым дети бегают вокруг новогодней елки тридцать первого декабря… Таз с красной ягодной жижей, аккуратно протертой через сито, был сварен на медленном огне и процежен, но… То ли от старости, то ли от звона бесконечных песен и всевозможных упреков к исполнению жены, в тот год муж Николавны вместо сахара по ошибке бухнул в желе аж три килограмма соли. Перепутал сахар с солью и… Ну, вы понимаете. Откуда и для чего в их доме имелся мешок соли — это еще одна загадка, но факт остается фактом: в нежное, протертое через сито желе из красной смородины попал не сахар, а соль, причем в невероятном количестве.

Конечно, это кулинарное происшествие породило десятки причитаний и упреков, но на то Николавна и была Николавной, что даже несмотря на соль желе она выбросить не позволила. Более того, его разложили по банкам, а потом в качестве приправы добавляли при готовке, одинаково портя этой соленой желеобразной гадостью всевозможные блюда от шарлотки до мяса. Не удивительно, что тысячекратно проклятое, многострадальное и совершенно несъедобное смородиновое желе Николавна распорядилась добавить и в несчастную соленую капусту. Муж покорно выполнил этот приказ, и уже через неделю на их балконе зрела дюжина трехлитровых банок капусты, приправленной желейной бурдой. Одного Николавна не учла: попав в условия брожения и соединив свою судьбу с нашинкованной капустой, смородина выдала огромное количество пузырьков газа, вздувшего крышки в выпуклые, растянутые до предела пузыри. Так вот. В тот решающий день, когда секрет Николавны о помощи искусства в семейной жизни был раскрыт, произошло вот что.

Как всегда, отчитав Пушкина и спев пару песен, Николавна доделала обед, состоявший из куриной лапши, котлет и вареной картошки, к которой было решено положить и новенькой соленой капусты. Муж отправился шаркающими шагами на балкон за капустой, как вдруг шаги его затихли, после чего Николавна услышала короткий, но громкий хлопок. Выбежав из кухни к балкону, Николавна застала мужа со вскрытой банкой капусты, из которой обильно лился пенный розовый сок, отдаленно напоминающий шампанское: раздутая донельзя крышка рванула сразу же, как только муж Николавны с обреченным видом приподнял банку, и теперь капустно-смородиновое шампанское щедро заливало своей пеной пол.

— Взорвалась она, видишь, — сказал равнодушно муж, но Николавна и сама прекрасно понимала, что тут произошло.

Подлетев резкой стрелой к мужу, Николавна молча выхватила скользкую, облитую пенным рассолом банку и спешно отнесла ее в кухню, где вытерла со всех сторон полотенцем, а затем с громким стуком поставила ее в центр стола. Понюхав горлышко банки, Николавна смачно вытерла нос:

— Ничего! Ядреная получилась! Вот как в нос бьет! Как горчица! Значит, капуста в этом году будет ядерная у нас. Видно, смородина помогла — вон, как хлопнула-то крышка на балконе — бах! — как в Новый год хлопушечка!

Николавна улыбнулась и, зацепив вилкой клок вспененной розоватой капусты, шлепнула его в тарелку мужа. Муж, присев за стол, мрачно глянул на капусту, потом на Николавну и на секунду задумался о том, что ядерная в его доме, увы, не только капуста, но и его жена. И потом, фиг с ней с капустой — ее доешь — и все. А вот ядерность жены он терпит уже пятьдесят лет, и никуда эта ядерность уже не выветрится и, если и шибает она, — то всегда ему в голову. Поняв это, муж тяжело вздохнул.

— Не, Тань, как хочешь, а я это есть не буду — ну невозможно уже эту смородину везде терпеть, — тихо сказал он, хотя, пережив блокаду и войну, он без колебаний ел абсолютно все. Однако вспученная капуста с пересоленной красной смородиной перекрыла даже самые непритязательные его гастрономические вкусы, и он решил не отступать.

Николавна к отказам не привыкла. Более того, для нее не было плохих или невкусных продуктов — была еда, которую надо есть, и точка. Был ее приказ, и бунтов на корабле капитан Николавна не принимала. Да. Капуста с пересоленной красной смородиной. Да, может, и не самое вкусное на свете сочетание. Но не выкидывать же теперь двенадцать трехлитровых банок? Почуяв тихий бунт на своем семейном судне, Николавна, как опытный рулевой, пошла в атаку:

— Та-а-ак. Все ясно. Бунт?! Не хотите, значит, есть?! Я тут руки ломаю, спину гну. Капустку тру два дня, себя не жалею. Тазы таскаю, морковку сыплю. Укропчиком посыпаю. А теперь из-за какой-то смородины есть не хотят? Носы воротите? Меня погубить, значит, хотите?! Все мои труды, значит, коту под хвост?!

Николавна картинно вскинула брови как можно выше и, схватившись левой рукой за голову, правой потихоньку сунула себе в рот кусок ржаного хлеба про запас, ведь время было обеденное, а завтракали-то они давно.

— М-м-м-м! — простонала она и железной скалой двинулась в спальню, захлопнув за собой дверь со все сотрясающим ударом.

Через минуту из спальни доносились крики и причитания Николавны о том, как тяжела ее судьба, и что ее труды никто никогда не ценил. Что вот этими руками она… терла, строила, растила, а теперь… Ну, вы понимаете. Накалив драму до шекспировского уровня, она громко начала декламировать стихотворение Пушкина с особой выразительностью.

— Урок твой горький! Че-е-ем я заслужи-и-ил твое гоненье, властелин враждебный, довольства вра-аг, суро-овый сна мут-и-итель?.. Что делал я?! — распалялась Николавна.

И хотя дверь в спальню была плотно закрыта, по громкости ее голоса было ясно, что Николавна не лежит на кровати в глубине комнаты, а стоит ближе к дверному проему. И даже не исключено, что стихотворение она кричит точно в дверную щелочку, прижавшись к косяку губами — вероятно для того, чтобы домашние глубже прочувствовали ее незаслуженные муки. Перед каждой строчкой Николавна набирала в грудь побольше воздуха и продолжала читать Пушкина. Вдруг, поперхнувшись недожеванным хлебом, который она потихоньку взяла с собой с кухни, Николавна на секунду стихла, откашлялась в воротник халата и на момент замолчав, с новыми силами развернула вторую поэтическую волну.

— Умчались вы, дни радости моей! Умчались вы — невольно льются слезы! — трагическим тоном вскрикивал ее голос в дверную щель.

Затем, переменив выражение на слезное, ее воспитательный рупор гудел.

— И вя-а-ану я на темном утре дней!.. И вя-а-ану я-я-я! — растянула Николавна громким плачущим тоном свою капустную драму, а сама в это время бесшумно подошла к шкафу с коллекцией альбомов великих художников.

Однако, несмотря на передвижение по комнате, Николавна не прекращала свою надрывную декламацию, и вот уже казалось, что еще секунда — и окна на кухне, как и во всей квартире, запотеют вновь, и вновь зальются сочувствующими конденсатными слезами широкие подоконники. И завянут на окне все герани. И с неба польется дождь, смоющий всех, кто посмел обидеть нежную ее душу. А быть может, даже оконных слез хватит, чтобы залить пол, лестничную клетку, балкон, соседей и даже выход на улицу. А там эти слезы сольются с дождем и, превратясь во всемирный потоп, на гребне волны вынесут Николавну в счастливое будущее, где вся семья, улыбаясь, ест несъедобную капусту, с благодарностью целует ее «рученьки», а противные соседки, враги и обидчики будут смыты навсегда. Все вокруг призывалось рыдать и страдать вместе с Николавной, даже моль в коврах. Тараканов в комнате не было. Были бы — они б тоже рыдали, оплакивая несправедливости жизни, обнявшись за плечи. Короче говоря, стены сотрясались, окна звенели, и если б от накала драматизма дом мог взлететь, он бы уже давно был в космосе.

Как вдруг стихи резко оборвались. Наступила тишина и через пару секунд раздался сильный грохот.

— Во. В обморок упала опять. Разнервничалась, — вздохнул муж. — Она всегда в обмороки падает, если переживает сильно. Эмоциональная очень. Ранимая, — качнув головой, с сочувствием сказал он. — Сейчас, Танечка, тебе водички принесу! — крикнул муж в сторону спальни и поспешно прошуршал в кухню за водой. — Да! И съем я твою капусту, съем. Ведь вправду, жалко же еду выбрасывать. Еда же. Три дня с ней маялись, столько сил потратили, я понимаю, что обидно тебе, — бурчал муж, неся фарфоровую зеленую чашку с водой в комнату.

Николавна к тому времени уже, конечно, спокойно сидела на стуле возле шкафа с альбомами по искусству. Муж протянул стакан:

— На вот. Буду, говорю я, капусту-то есть. Буду. Куда ее девать-то. Давай, идем. Обед уж остыл давно.

Тут он глянул на пол и увидел несколько художественных альбомов, лежащих беспорядочной горой на полу.

— О, а это что ж ты, не убрала-то с утра еще?.. Давай-ка, уберу в шкаф. Чего тебе напрягаться…

И начал собирать альбомы с пола. Николавна, встряхнув плечами и поправив халат, подмигнула себе в отражение полированной дверцы шкафа и с хладнокровной вальяжностью отправилась обратно на кухню. Муж, так и не поняв (или делая вид, что не понял), отчего гора альбомов лежала на полу, суетливо расставил их обратно на полки, а потом прошаркал за ней.

И только Рембрандт, Рафаэль и Леонардо да Винчи знали правду. Ведь они падали в обморок на пол вместо Николавны каждый раз, когда случался бунт на корабле. «Искусство спасет мир. И женщину в браке», как говорила Николавна.

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация