Моше Шанин родился в Северодвинске в 1982 году. Закончил Архангельский техникум экономики, статистики и информатики. Прозаик, автор книги «Я знаю, почему ты пишешь рассказы» (М., 2009). Произведения печатались в журналах «Дружба народов», «Знамя», «Октябрь», «Сеанс». Финалист премии «Дебют» (2013, 2014), премии имени Ю. Казакова (2009). Живет в Санкт-Петербурге. В «Новом мире» печатается впервые.
Моше Шанин
*
Иван Косоротик
Из цикла «Левоплоссковские»
Было пять утра: время, когда приходит вор, неприятель или смерть. Иван, тогда еще не Косоротик, появился в Левоплосской. В руках он нес табурет.
Бродяжек здесь не любят, потому что их не за что любить. В этих краях еще не закрывают дома на замки: приставляют к двери батожок или суют его в кольцо. Но старинные законы гостеприимства забыты. Левоплоссковские забыли, как двести лет назад некий Руф, шедший в Вельск на учебу из Окичкино — первый день из десяти в пути, — остался недоволен левоплоссковским угощением. Много роста было в Руфе и много силы, дурацкой силы; и много пустого места было у него внутри. Сначала он съел рыбник с лещом, с лещом — поперек себя шире, потом он съел пирог с брусникой и три пустых шанежки. Хозяйка поняла тогда, что ей не выиграть этой войны с пустотой, и пожалела дать Руфу еще пирогов. Руф рассердился, обругал хозяйку и опрокинул кое-чего из мебели, а потом еще столкнул в овраг старую левоплоссковскую часовенку и порушил завор за деревней…
Иван же был похож на бродягу, и он был бродяга. Он не стал стучаться в двери, заглядывать в окна, а прошел по старой дороге мимо домов, часовни, пекарни, столовой, медпункта, двух магазинов и поднялся на подвесной мост. Там он выбрал место для обзора, сел на табурет и закурил.
Утренняя ленивая сырость висела у берегов. Деревня жалась к реке, выгибаясь. Река текла медленно, бесшумно уползая за поворот. На дальнем холме не стаяла шапочка первого снега, и теперь он похож на ромовую бабу. Петушиный крик и скучный брех собак обрывался ветерком, сносился набок… За три часа по мосту прошло несколько человек. Мост качался сначала в такт шагам, а потом и в перехлест, не скоро успокаиваясь. Все нравилось кругом Косоротику, и тогда он сказал: «Подходит!», и направился в сельсовет, заранее замеченный. Все сельсоветы выдает флаг, относительно свежая покраска и прибранный памятник напротив.
Главы сельсовета, Тарбаева Федора, на месте не оказалось, ждали с минуты на минуту. Сельсоветские барышни, погрязшие в бумагах, в полотнищах таблиц сельхоззаготовок с мелкими цифрами, засыпали Ивана вопросами. Иван отвечал уклончиво, мысля себе, что пастух не разговаривает с овцами — пастух разговаривает с пастухом, и к приходу Федора Васильевича он запутал барышень окончательно.
В кабинете главы Иван отодвинул стул и сел на свой табурет.
— Начальник, — сказал Иван, — жить хочу у вас.
— Э, — ответил Федор, — хорошие у тебя портки, козырные.
Штаны у Ивана были сшиты из бархатного советского знамени, с бахромой по краю и с кисточкой: надпись «вперед, к победе» шла по ляжке, а из-за колена выглядывал вышитый Ленин.
— Народ у нас простой как стружка, как опилок, — продолжил Федор. — Пройдись, поспрошай, может, примет кто… К Бобину на лесопилку сходи — работники нужны.
— Робин Бобин Барабек скушал сорок человек, — ответил на это Иван, встал, открутил ножку у табурета и достал из нее свернутые в ничто деньги, — Пастух не говорит с овцами, пастух говорит с пастухом…
Денег там было — три года безбедной левоплоссковской жизни на всем готовом.
— Народ у нас простой, как стружка, как опилок, как гвоздь, как трава, — сказал Федор и потянулся к телефону.
В пятнадцать минут судьба Ивана была решена, и был заочно, не выходя из кабинета, куплен дом, и сделана прописка.
Ну а потом, конечно, Иван сбегал в магазин. Сели втроем, с главой, с Геной Кашиным — участковым: за знакомство, за новоселье и вообще. Иван ждал вопросов, и он их дождался; вопросов о том, как выходит такая петрушка, что человек на старости лет угла не имеет, путешествует пешком и деньги хранит в ножке табурета.
Иван расстегнул ворот и приготовился рассказывать. Он начал с одного мартовского воскресенья. Он начал с одного мартовского воскресенья — и не ошибся…
А воскресенье пошло насмарку. В субботу утром у Ивана Петровича в ухе выскочил прыщ. Ковырнул сначала пальцем, потом зубочисткой, но там, внутри, только набухло и поплотнело до степени невероятной и даже отчасти стыдной.
Болеющий мужчина жалок. Он то ноет и стонет, как старая дверь: тонко, непрерывно и заливисто, то порывается писать завещание, то неаккуратно ложится поверх одеяла, созывает родных и близких и собирается немедленно помирать.
Родных и близких у Ивана не было, и им овладел обычный стариковский страх, страх о не поданном стакане воды. Ему и в самом деле захотелось пить, и он налил себе молока. Так проверяют заболевшее животное: пьет молоко — будет жить, не пьет — не будет, не жилец. Иван Петрович выпил молоко одним махом, но несколько нервно и порывисто, да и без явного удовольствия; что отметил и запереживал еще больше.
Болеющий мужчина много думает. Его посещают такие мысли, от которых становится еще тошнее и невыносимее.
Какая ерунда ваша наука: свистёж и провокация, думал Иван. Ведь что такое прыщ? Наука говорит: крошечный нарывчик. Что делать с крошечным нарывчиком в ухе? Наука не говорит. Молчат книги: словари и энциклопедии, стопа в рост высотой, и разве что справочник младшей медсестры рекомендует смазать настойкой на загадочной календуле. Что толку от такой науки, если мы расщепляем атом, если мы доказали теорему Ферма, если Марс уже изучили ничуть не хуже, чем Пензенскую область, но не можем разобраться в собственном, любимом, правом ухе?
Еще Иван думал о том, что за все и всегда приходит счет и что просто так ничего не бывает, и что всякий приличный человек за жизнь проступков наберет — а хоть и не уголовных — на два пожизненных срока с поражением в правах.
Список проступков закрывал совсем свежий, вчерашний: он не помог упавшей женщине. Накануне мартовская ростепель сменилась заморозками. Иван пересекал двор по обледеневшей буграми дорожке, перебирая ногами, как конькобежец на повороте, и едва разминулся со встречной женщиной. Одной ногой та ступала в неглубокий сугробчик, а другой скользила по наледи. В руках она несла пакеты. Глядя под ноги, они проскользили мимо друг друга, шаркнув рукавами. Спустя несколько секунд за спиной раздался вскрик и звук отнюдь не мягкого падения; с треском что-то лопнуло, брызнуло, цокнуло стеклянное. Надо бы развернуться, помочь, но ноги несли его дальше, вперед, и чем дальше он отходил, тем сильнее ему хотелось вернуться. И действительно же, надо вернуться, — думал уже в магазине, — протянуть руку, сказать какую-то ерунду, мол, ну и погоды нынче, хоть с мешком песка ходи. А то и подшутить незлобно: что вы там нашли такое, что аж упали. Или нет, лучше даже так: вот же вы лежебока, травмпункты не резиновые, спасу от вас нет… А там, глядишь, за разговором, может, и проводить до дома. Из магазина зашагал той же дорогой, чуть быстрее, чем обычно. Женщины на тропинке уже не было, только порванный пакет лежал на обочине да разбитая банка маринованных помидоров разметалась красными ошметками по чистому снегу.
Этим проступком список закрывался, а зачинался он еще трехлетним Ваней. Родители взяли Ваню в гости к двоюродному дяде. Скоро он утомился от застольных разговоров взрослых, захотел спать, и его отнесли в соседнюю комнату, на кровать. Укладываясь под покрывало, он нашел металлический кругляш: огромный, пятнистый медный пятак. Сжал его в кулачке и заснул. А когда проснулся, само собой как-то получилось, что положил пятак в карман. Он потом, лет через десять, хотел вернуть. Конечно же, с процентами, тысячей извинений, реверансами, поклонами и прочими книксенами: молод был и глуп, бес попутал, и ведь такая ерунда, но — прошу понять и простить мальчонку... И спустя двадцать лет тоже хотел, только вот дядя в Австралию эмигрировал, но, впрочем, так получалось даже интереснее: не просто привет из прошлого, а — межконтинентальный привет. И чем не повод съездить в гости: на месяц, а то и на два, чай не чужие люди, когда еще свидимся. А спустя тридцать лет дяди уже не было в живых, и все опять куда-то эмигрировали, неведомо куда; один только дядюшкин сын остался, которого он в глаза не видел и знал только, что зовут его Джон и что по-русски он знает только три-четыре мата; то есть выпить с ним еще можно, а вот поговорить больше получаса — это едва ли, тоска…
А в семь лет у Вани выпал молочный резец. Через образовавшуюся неприглядную дыру научился посылать плевки с необычайной точностью и силой. Дошло до того, что стал на спор бить плевками лампочки. В школьных туалетах лампочки кончились довольно скоро, пришлось гастролировать по подъездам. Сколько людей расквасило себе носы в потемках — страшно представить, жуть. Но и этим не кончилось. Однажды спорщиков и любопытствующих застукали, надавали подзатыльников и сдали родителям. В ходе непринужденной воспитательной беседы с отцом Ваня лишился еще одного зуба, соседнего. Дыра, или, если угодно, технологическое отверстие, утратило свое функциональное свойство, но тотчас приобрело другое: теперь Ваня мог свистеть. Свистел долго, пока не позвонили из школы:
— Петр Александрович? Ваш сын стекло в школе разбил.
— Ну, велика потеря, — отвечал в трубку отец, ласково глядя на Ваню и одной рукой высвобождая ремень из брюк. — Завтра приду и вставлю, не впервой.
— Это вряд ли.
— Что — вряд ли?
— Вряд ли вставите.
— А что, стекло специальное какое-то?
— Специальное. В очках директорских.
И ведь все случайно получилось: гогоча и улюлюкая, бежал по школьному коридору и столкнулся с директором Виталием Фотиевичем, которого все звали Виталием Фотоаппаратовичем. Он схватил Ваню за ухо и даже слегка приподнял над полом. Ваня набрал полные легкие для крика, но не закричал, а засвистел. Свистеть он умел хорошо, слишком хорошо, об этом знали все и нелишне было бы знать и Виталию Фотиевичу, но он не знал. Спустя секунду директор ощутил неприятный резонанс, и из его очков выпала левая линза. Ваня поднял ее, обтер о штанину:
— Ваше очко, Виталий Фотич…
…И вот — пришла расплата. За все лампочки, пятаки и линзы.
В таких мыслях прошел остаток воскресенья. Тысячи людей вставали перед Иваном Петровичем, тысячи глаз смотрели в одну точку с печалью и укоризной, и этой ничтожной точкой был он, он, он — Иван Петрович.
Читал медицинский справочник и темнел лицом все гуще и гуще. Глубокой ночью даже захотелось взвыть, от чего он воздержался только лишь из-за боязни разбудить соседей, милейших тихих людей.
Ранним понедельничным утром измотанный Иван Петрович выстрелил собой в аптеку. Фармацевт, отчаянно молодящаяся женщина неясного возраста, долго не могла понять, зачем покупать настойку календулы, если, во-первых, она невкусная и, во-вторых, есть настойка боярышника, отлично зарекомендовавшая себя как вкусовыми, так и прочими качествами. Иван мычал, мотал головой и показывал на ухо, и этим еще больше разжигал ее азарт продавца («Цвет — ну чистый коньяк!»). Потом она все же с опаской заглянула в его ухо, как, должно быть, заглядывают в пасть льву, и посоветовала сходить в поликлинику.
В поликлинике Иван Петрович не был давно. Не болел, хроническими заболеваниями не страдал, на здоровье не жаловался. И вообще не жаловался, не имел такой привычки.
Рук-ног не ломал. Точнее, рук-ног себе не ломал, но то — история давняя, из опыта работы крановщиком; да и как растяпе тогда было указано: «Если ты стропальщик, так лицом не торгуй и ветошью не прикидывайся, а смотри в оба и когда надо — отскочь», — и добавить к этому решительно нечего.
Со своим телом давно уже заключил ряд дипломатических соглашений. С головой — о дружбе и согласии, с желудком — о взаимных интересах, с легкими — об общем воздушном пространстве, с мочеполовой системой — о добрых намерениях. Соглашения соблюдались свято.
В общем, в поликлинике Иван не был лет тридцать, со времени обязательной медкомиссии при приеме на работу. Но по старой памяти помнил всё поликлиническое великолепие: осаждающую справочное окошко толпу неопрятных стариков, прикрывающие развал самодельные агитплакаты со страшными картинками, номерок к хирургу на 6 часов 15 минут утра.
Встал в очередь к справочному окну. Кругом — разноцветье и разномастье: шелестят бумажками и мнут пожелтевшие полиэтиленовые пакетики с документами пенсионеры разных возрастов и весовых категорий, тренируют болезненные позы симулянты и любители «побюллетенить», нетерпеливо вытягивают бритые шеи ребята с отпечатком на лицах простой и ясной заводской судьбы.
Самые частые слова здесь «медицинская карта». Ее просят, ищут, требуют выдать на руки или отнести в такой-то кабинет, сделать выписку, разыскать, завести новую взамен утерянной, достать из-под земли, материализовать из ниоткуда. А вот еще новое модное слово — «истребовать»: некоторые угрожают истребовать по суду. Стоя в очереди у справочного окна, легко представить себе, что в мире нет ничего важнее медицинской карты.
Очередь двигалась медленно.
— Издевательство над людьми… — сказал кто-то из старушек.
Вот, сейчас начнется. Он называл это самовозгоранием. Такое бывает в долгих очередях и поездных купе: у всех накипело и всем есть чего рассказать, но — кто-то должен начать первый, кто-то должен прорвать плотину, нарушить напряженную тишину. Такой смельчак находится, он говорит заведомую ерунду про издевательство над людьми, или про погоду, или про цены; и все смотрят на него с обожанием, теперь каждый получает шанс развернуть перед случайным собеседником эпическое — как правило — полотно. И спустя каких-то полчаса вас уже несет по волнам чьей-то тяжелой жизни, в которой муж-работяга умер рано, потому что пил, и, кстати говоря, по этому делу поколачивал, но в целом, в целом неплохой был человек, а сноха лентяйка и плохо моет полы, даром что из неблагополучной семьи, не чета нашей, не чета, но зато внучка — внучка! — такой ангел, такое дите, такое золотце, что неровен час можно и ослепнуть, вот фото, смотрите, и не говорите, что вам не показывали, нам тут четыре годика.
Нечто подобное Иван наблюдал каждые выходные. Под его окном сбежавшие от жен мужики каждые выходные играли в домино. С воскресного утра было ясно, к чему все идет и чем закончится, но до поры никто и виду не казал. К вечеру беспокойство нарастало, разговоры все больше становились пустыми, а фразы односложными.
Наконец, кто-то бил себя по ляжке: «Ну что? Кого ждем-то? Пора бы уже чего-то того?..» Мятые рубли горой сыпались на стол, из-под лавки доставались стаканы, а из карманов четвертушки хлеба. Некто, подробно проинструктированный, бежал в магазин за выпивкой…
Запахло пирожками. Это открылся киоск в холле, у раздевалки. И даже с пятнадцати метров бросается в глаза, какие они жирные и сытные. Почти решился перекусить, но тут как раз подошла очередь. Склонился к задышанному окошку, сделал скорбное лицо.
— У меня ухо…
— Запись к ЛОРу — третье окно.
Перешел в соседнюю очередь и выстоял еще с полчаса.
— У меня ухо…
— Паспорт, полис. Мужчина, ну надо же внимательней. Здесь окно для работающих, для пенсионеров — четвертое.
Ах, ну да: ведь это так важно — отделить тех от других. Кабинеты, врачи, воздух — общие, но окошки, будьте любезны, врозь. Четвертое так четвертое. И еще полчаса постоять.
— У меня ухо…
— Паспорт, полис. Ой, так полис у вас два года как недействительный, надо менять. Вам в кабинет номер пять.
— А можно сначала на прием, а потом поменять?
— Мужчина, очередь не задерживайте. Я же вам говорю: кабинет пять. Не заслоняйте. С утра принял и заслоняет.
На двери пятого кабинета висело объявление, что страховая компания переехала на новый адрес. Минут пятнадцать прогулочным шагом. Как раз и рабочий день начнется.
А на улице — прозрачно-призрачное утро, какое бывает только в марте: небо глубоко, деревья черны, птицы крикливы и капель — пока еще — тиха и ленива.
В страховой очередь небольшая, всего пять человек, баловство. И не беда, что запросили пенсионное страховое свидетельство. Иван его потерял несколько лет назад, и уже искал по какому-то пустяшному делу, и не мог найти. Значит, надо получить новое, и чем не повод.
В пенсионном фонде потребовали ИНН.
— Какой еще ИНН?
— Бумажка такая, красивая, с пломбой.
— Бумажка, я понял. Так это хоть что такое-то?
— И-эн-эн: индивидуальный номер налогоплательщика.
— Стоп. Какие налоги? Я пенсионер.
— Ну не всю же жизнь? А раз он был у вас, то надо указать.
— А нельзя сделать вид, что его как бы и не было?
— …
Пришлось идти в налоговую инспекцию. Человеку стороннему туда в конце марта лучше не ходить: сдаются годовые декларации, страшная толчея. Но он этого не знал и с тупой механической убежденностью продолжал свой бег по учреждениям. Ему даже интересно стало: что придумают в налоговой инспекции, что попросят из-за пазухи достать? Десять фото три на четыре? Автобиографию на четырех листах? Выписку из домовой книги?.. А впрочем, такие круги должны замыкаться, и, положим, не будет ничего удивительного, если затребуют справку о составе крови, которую без сыр-борного полиса и не сделать.
Шлось — легко. Ухо, если ветру не подставлять, почти не болело. Разве что в груди при ходьбе что-то покалывало да кружилась немного голова, но это скорее с недосыпа, и от свежего воздуха, и от непривычной беготни по городу, стояния в очередях.
Пересекая площадь Победы, скользнул взглядом по памятнику Ленину, и к месту вспомнилась цитата: «Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя».
— Мама, — произнес Иван Петрович, дернул рукой к нагрудному карману и упал.
И здесь-то и начинается история, здесь-то и находится водораздел; та самая точка, до которой Иван Петрович и не жил вроде, а так — баловался.
Очнулся Иван Петрович не где-нибудь, а именно в морге. Он сел, откинул простыню и встретился взглядом с патологоанатомом. Патологоанатом сидел в углу за столом и пил чай с печеньем. Спустя минуту, минуту пронзительного молчания, печенье в стакане пошло ко дну. В этом был тонкий символизм, настолько тонкий, что никто из присутствующих внимания на него не обратил.
Вещей и документов Ивана Петровича в морге не оказалось, только ключи от квартиры на тесемке. В выпрошенном синем санитарском халате без пояса и сапогах на босу ногу Иван Петрович немало повеселил прохожих.
Но ключи не пригодились, потому что в двери своей квартиры Иван Петрович не обнаружил замка, к которому эти ключи подходили бы. На стук в дверь ему открыл некто в майке, пахнущий чесноком, и молча — что пугало больше всего — вывел Ивана Петровича из подъезда и дал пинка.
В ЖЭУ выяснилось, что Иван Петрович по документам — мертв, и даже имеется акт, а в квартиру, по очереди на жилье, заселен некто Сидорчук, приватизировавший квартиру в тот же день. Скорость, развитая Сидорчуком, навевала на тревожные мысли. Заявление в милиции у Ивана Петровича не приняли: не хватало им еще заявлений от покойников. А у выхода из отделения милиции Ивана Петровича ждала машина, а в машине трое и слова одного из них, по которым очень складно выходило, что лучше бы Ивану Петровичу исчезнуть, а раз жизнью своей он с актом о смерти не совпадает, так это поправить намного легче, чем он думает, благо и дорога в морг ему, Ивану Петровичу, известна, и никому ничего за это не будет, потому что — верно — акт.
Стоит ли удивляться, что уже на следующий день Иван Петрович прибился к бомжам, на свалку. Хотя слово «прибился» здесь не совсем подходит, потому что оно вызывает ненужные ассоциации с некими условными берегами и морями; на свалке же нет гаваней — и тем более тихих, нет портов — и тем более приписок, а есть там только приливы и отливы. Поэтому более уместно будет сказать «появился среди». Иван Петрович появился среди бомжей, на свалке, и отбросил фамилию и отчество как рудимент.
И устроился неплохо, между прочим. Заделался «металлистом», сдатчиком металла то есть, — высшая каста на свалке. Быстро вник, какому шоферу и сколько давать, чтоб сгружал металл на «его» территории. Сбилась своя бригада — не друзья, конечно, тут не дружат; кореша, кенты, напарники. Отстроил себе шалаш — не шалаш, а даже можно сказать, хибарку, кота завел — продукты проверять, и вообще стал за здоровьем следить, делать зарядку по йоговской системе — по книге, на свалке и найденной.
Соседей приучил к карточным играм: наберется трое — преферанс, четверо — бридж, покер — при любом составе. Игра обычно сопровождалась дегустацией настоек, которых Иван напридумывал великое множество: «Тайга» на сосновых и еловых иглах, «Макака» на бананах, «Гагры» на мандаринах, «Старая жена» на лимонах, «Новая жена» на апельсинах и так далее. А на основе настоек готовились коктейли: «Гарем» — «Старая жена» и «Новая жена» в равной пропорции, «Гарем в тайге» — треть «Гарема» и две трети «Тайги». Спирт для настоек брал не какой-нибудь там технический, а именно что медицинский; остальное — валялось под ногами и требовало обработки зачастую минимальной.
Однажды подобрал подстаканник, выброшенный уже повторно кем-то на свалке, видно подумали — «шлак», «мельхиорка», а он сразу распознал серебро; продал в антикварную лавку, и денег хватило на еле ползающий, но — автомобиль — «Жигули-копейку». Кое-как подлатали, в скупку стали ездить сами, ночью по объездной дороге; номера новые сделал Вова Антрацит, прозванный так за почерневшее свое лицо, за похожие фокусы он срок и получил когда-то и недавно только освободился.
Такие истории немедленно попадают в золотой фонд свалочных легенд, легенд придуманных не для развлечения и смеха, а для веры.
Ближе к осени с дальнего участка притащили коробку, полную всяких сувенирных мелочей, безделушек и фотографий. Иван хотел было задвинуть ее под кровать и разобрать позже, но с верхней фотографии, смытой, переклеенной на картон, на него смотрела его, Ивана, бабушка. В параллельной галактике Сидорчук устраивал жизнь, обживался на новом месте.
А на свалке, в первые же заморозки, в ночь, умер Вова Антрацит — пьяный, он не дополз до своей землянки десяток метров. Он должен был соседям пару-тройку тысяч, и об этом полагалось бы и забыть, но здесь долги брались и с мертвых. Тело вынесли на трассу, сразу за город, где водители, вырвавшись на простор, прибавляют скорость. Иван занял позицию, стал выглядывать подходящую машину — иномарку с женщиной за рулем. Спустя час ожидания он дал отмашку фонариком. За ближним поворотом двое подельников вынесли труп на дорогу и побежали вперед — остановить машину, если не остановится сама. Ну а дальше все было просто: удар, подпрыгивающая машина, остановка, труп и трое переговорщиков, согласных, что человека все равно не вернуть и сам виноват, но похоронить надо по-человечески и решить можно на месте, по-тихому, а если денег мало, то они согласны взять украшениями… Никто не торговался, и три раза повторялось представление, и вполне Вова мог войти в историю как единственный человек, четырежды мертвый за один только день…
Потом пришла беда — пожар на свалке. Сгорели все хибарки, и это — накануне зимы, зимы у Белого моря. Иван вытащил из огня один только табурет и отправился куда глаза глядят. Шел он на юг, потому что отсюда и можно идти только на юг, по трассе М-8 Архангельск-Москва.
Дорога до Левоплосской дорого ему обошлась, многое он видел в пути и многого натерпелся, и тогда-то на его лице и застыло этакое выражение, словно его вот-вот хватит кондрашка.
Так его и прозвали левоплоссковские — Косоротик.
— Ваня Косоротик, ну, тот, бродяга, дом у него на краю. Да ты видел, лодки шьет, Петьке Радио гроб он и сробил. Слыхал историю? Мишка его в реку с трактора упустил, так гроб до Студенца доплыл. Там выловили багром, а мог и ниже вполне. Ладно шьет.