Б а х ы т К е н ж е е в. Обрезание пасынков. Вольный роман. М., «АСТ», 2009, 384 стр.
Может быть, это точка безумия, |
Осип Мандельштам
1
Бог создавал мир пять дней. По окончании каждого дня Он оглядывал свое Творение и убеждался, что оно хорошо. Бог создавал этот мир как писатель пишет книгу. Из ничего. Из чистой мысли. Из Слова. Затем Ему понадобился читатель. Читатель, способный вслед за Богом увидеть, что Творение хорошо. Читатель, который назовет это Богово «хорошо» гармонией. Или счастьем. Но для того чтобы читатель смог увидеть и понять эту гармонию, его пришлось отделить от нее, обособить, создать перспективу. На шестой день Бог создал человека. О том, что Он остался доволен результатом своей работы, в Библии ничего не сказано.
2
Первоначально новая прозаическая книга Бахыта Кенжеева называлась «Из „Книги счастья”». По настоянию издательства автор сменил название. На наш взгляд, напрасно. В первую очередь жаль потерянный предлог. С одной стороны, существует некая общая для всех «Книга счастья», а текст книги является лишь отдельными выписками оттуда. А с другой стороны, предполагается «Книга счастья» как универсальный источник, из которого мы все выходим и от которого бесконечно отдаляемся, отпадаем. Отпадение, отделение является главной темой книги. Этому движению соответствует ее трехчастная композиция. Рай — первая часть. Грехопадение — вторая. Ад — третья.
Эту книгу трудно вписать в рамки какого-то определенного жанра. Эссеистика, детские воспоминания, даже детектив и фантастика — все это не то чтобы перемешано, а как бы расположилось слоями, словно разноцветные полоски в стакане с цветным желе. Желтый, красный, фиолетовый, снова желтый... Эта нарочитая разделенность, несвязанность отдельных кусков и целых частей текста производит поначалу несколько странное впечатление. Сам автор дал своему произведению подзаголовок «Вольный роман», видимо имея в виду прозу, отпущенную на волю, свободную от тесных жанровых рамок.
Только дочитав книгу до конца, понимаешь, что «вольность» эта — кажущаяся. Есть тут и довольно жесткий сюжет, связывающий разнородные куски между собой, и общая тема, и не сразу схватываемое повествовательное единство. Короче говоря, перед нами сюжетное повествование, охватывающее три поколения одной семьи. Так что, за неимением лучшего определения, мы в дальнейшем будем называть эту не совсем обычную книгу романом.
3
«Должно быть, когда бы не первородный грех, не проклятие Господне, вряд ли заслуженное потомками Каина, вся наша жизнь доставляла бы нам такую же бескорыстную радость, как в детстве…»
Первая часть представляет собой серию небольших поэтических новелл о детстве, когда «мир казался куда более плотным, весомым и убедительным, чем впоследствии». Эта плотность, вещественность, правильность — главная ее тема. Каждая из новелл посвящена вещи, предмету. Реальность счастья, вещность красоты — вот здесь, в этих спичках на коммунальной кухне, в электрическом моторчике из «Детского мира», в новом торшере, в квасе на улице, в коллекции марок... Как в отрывке из одного кенжеевского стихотворения, написанного примерно в то же время, когда писался роман:
Топает босиком второклассник на кухню, чтобы напиться
из-под крана, тянется к раковине — квадратной, ржавой.
И ломается карандаш, не успев ступиться,
и летает Гагарин над гордой своей державой.
Он (ребенок) блаженствует, он вчера в подарок —
и не к дню рождения, а просто так, до срока, —
получил от друга пакетик почтовых марок
из загробного Гибралтара, Турции и Марокко.
Поэзия — это, в сущности, порядок слов. Высшая ее цель — достижение гармонии, когда каждое слово стоит на своем, единственно правильно предназначенном ему месте. Поэзия не создает ничего нового, она ищет то, что уже есть. Она как решение задачи, как доказательство теоремы. Проза, как правило, не ищет. Проза творит мир, в крайнем случае его объясняет. Но проза первой части — это проза поэта. Это доказательство наличия гармонии. Это выписки из «Книги счастья». Это в идеальном порядке расставленные слова.
«Магазины, находившиеся в пределах пешей ходьбы, делились на скучные и удивительные. Некоторые обладали собственными именами: гастроном близ улицы Веснина назывался серым магазином, а овощная лавка напротив бывшей церкви Николы на Могильцах — базой, потому что именно продуктовая база располагалась там во время войны. <...> Молочная и булочная на Кропоткинской назывались нарицательно, а вот гастроном рядом с ними носил имя „Угловой”. Соль и молотый красный перец, равно как и загадочные кардамон и бадьян молотый, томились на прилавках любого гастронома, как, впрочем...»
Конец пятидесятых, ранние шестидесятые, миллион раз описанное коммунальное советское детство. Миллион раз, но, может быть, ни разу с таким ощущением интенсивного изумления, с распахнутыми от счастья глазами. Так писали о совсем другом утраченном детстве. Даже не «Детство Никиты», а первая глава набоковского «Дара» приходит на ум. Или же «Другие берега» (в английском варианте «Speak, Memory»). У Кенжеева замечательная память на черточки, детали, подробности. Он не описывает, он воскрешает. От этого мира практически ничего уже не осталось. Но острый укол памяти передается от автора к читателю, и воспоминание вспыхивает, как яркая лампочка от только что принесенного в дом нового торшера: «Комната преобразилась: в одном из дальних углов под потолком явственно обнаружилась пыльная паутина, за спиной у охотника на гобелене вдруг обозначилась тушка дикого гуся; от кусочка граненого стекла, который папа давным-давно подвесил под абажуром, скользнула на стену небольшая, однако достаточно яркая радуга, а за окном внезапно потемнело».
Но вот странность: поэтические эти зарисовки перемежаются страницами какого-то совсем другого произведения. Это эссе о поэзии, написанное «бывшим поэтом» (так аттестует себя автор). Внимательный читатель отыщет в тексте даже дату его написания: 1979 год. Тождественен ли автор эссе мальчику, герою зарисовок? Возможно, мальчик вырос, стал поэтом, потом перестал им быть, написал эссе. Или, как в гофмановском «Коте Муре», одни страницы случайно переложены другими. Авторство трактата прояснится только в третьей части романа.
Заметки о детстве — путеводитель по Эдему, картография Рая, выписки из «Книги счастья». Эссе — комментарии к этой книге. Что такое красота? Почему люди пишут стихи? В чем смысл поэзии? Задавая все эти вопросы, автор вряд ли надеется дать на них внятный ответ. Скорее это некоторое ощупывание поверхности счастья, обозначение его границ. А с другой стороны, это вопрошание о Рае, навсегда утерянном. Но и сожаление об утраченном Рае облекается в элегическую форму, почти в стихи.
«Между тем жизнь проходит, как последняя электричка. Ты прекращаешься — и вся вселенная исчезает. Не успевает осесть и растаять подмосковный снег, снегирям не хватает времени расклевать яростные ягоды бесполезно пылающей рябины. Уже никогда не дойти до подслеповатого сельпо утомленному жизнью прохожему довольно средних лет, в набухшем от дождя драповом пальто и угловатых ботинках остроумной фабрики „Скороход”, чтобы обменять свои сиротские рубли и копейки на буханку „Орловского”, сигареты „Ява” и немецкое существительное портвейн, источник православной радости».
Здесь важнее всего не предмет речи, даже не сама речь, а высокое хрустальное до в середине текста. Кенжеев строит прозрачную, гармоническую конструкцию, словно кукольный домик из хрупкого звенящего стекла. Но читатель переворачивает страницу, и вот уже домик разлетается на множество звенящих острых осколков, как зеркало тролля из «Снежной королевы».
4
Новенький, недавно сотворенный человек бродил по Раю и давал имена животным, растениям и вещам. Но впоследствии, за мелкое непослушание, он был с грохотом оттуда изгнан, и мир вокруг него преобразился. Зрение человека как бы раздвоилось. С одной стороны, он видел мир таким же, как в Раю, — ярким, цельным, прекрасным. А с другой стороны, из детской реальности начинает проступать другая, страшная, непонятная. За Раем виделся Ад.
5
«В пруду купаться строго не разрешалось. Впрочем, и не очень хотелось; к вечеру туда, медленно переставляя жилистые ноги, забредали огромные и неряшливые коровы из колхозного стада, возвращавшиеся с пастбища за березовой рощей: хлебали нечистую воду, высовывая пупырчатые дурно-розовые языки, пялились непросвещенными зрачками из-под спутанных толстых ресниц, походивших бы на человеческие, если б не мелкие мушки, копошащиеся в коросте по границам век. Помахивали неожиданно гибкими хвостами, отгоняя слепней, однако те приземлялись для получения питания ближе к голове, хранительнице неразвитого млекопитающего мозга, куда даже и самый длинномерный хвост никак не достигал».
Нарочито пасторальное начало второй части романа немедленно заворачивается в платоновское языковое безумие. Словно смысл оставил привычную человеческую реальность и гуляет где хочет, а язык тщетно пытается уловить его при помощи поломанной мышеловки рациональности. И неудивительно. Время действия — 37-й год, место действия — писательский поселок Переделкино. Три советских писателя (в тексте «писца»), бывшие рапповец, конструктивист и «попутчик», запертые на спецдаче, работают над секретным правительственным проектом особой государственной важности. Они сочиняют сценарий открытого судебного процесса над врагами народа. А дача, на которой их поселили, была отобрана у главного фигуранта этого процесса. Там даже мебель менять не стали. А зачем?
Маленький мальчик, который волею судьбы разделил с литераторами обстоятельства времени и места (его мать, сержант госбезопасности, работает на даче кем-то вроде прислуги-экономки), описывает ситуацию примерно так: «Вы — славные мужи, неутомимые и бдительные в работе весь день, выполняющие задание свое с силой и ловкостью! <...> Изобильное питание перед вами... Фараон — ваш верный поставщик, и припасы, выданные вам, весят более, чем работа ваша в желании его накормить вас! Знает он усилия ваши, рвение и старание. Он наполнил амбары для вас хлебом, мясом, вином, дабы поддержать вас… Приказал он рыбакам — снабжать вас щуками и угрями, другим из садов — доставлять репу и земляные яблоки, охотникам — привозить диких гусей и перепелок, гончарам — изготовить глиняные сосуды, дабы охлаждалась вода для вас в летнюю жару!»
Мальчик этот не совсем обычный. «Он любит одиночество. Даже в пионеры его принимали не без скрипа, с учетом службы матери, под обязательство с большим восторгом участвовать в жизнерадостной форме существования, характерной для подрастающей юной смены белковых тел». Мальчик увлекается историей Древнего Египта. Еще он переписывает в специальную тетрадку из взрослых книг разные страшные истории, иногда добавляя что-то от себя.
«Мать с отцом уехали и говорят дочери с сыном: „Ждите нас и ночуйте дома”. Они ночуют, вдруг в час ночи по комнате свет такой желтоватый. Они испугались. Смотрят, а на дереве эстонский маскхалат висит, белый с желтыми пятнышками. На следующую ночь — то же самое. Мальчишка от страха умер. Девчонка утром пошла в милицию. Ей там сказали, что приедут через два дня, а сами в этот же день приехали. Она ночью лежит, боится, а маскхалат за окошком светится. Милиционеры залезли на дерево, а там мать с отцом сидели, нарочно маскхалат вывешивали по заданию фашистской разведки. Шпионы, диверсанты, враги нашей страны нередко скрываются под самыми лояльными деловыми вывесками. Например, иностранная концессия, которая производила зубную пасту „Хлородонт”...».
Когда труд писцов приближается к завершению, их просят отвлечься для консультации по одному несложному вопросу: нужно дать рекомендации, как поступить с неким поэтом, написавшим стихи против Фараона. Так мальчик становится свидетелем и невольным участником жертвоприношения, одного из миллионов человеческих жертвоприношений, происходивших в то время. Или самого главного, самого символического из всех миллионов. По крайней мере для автора романа.
Комендант дачи «старший лейтенант госбезопасности» Дементий Порфирьевич является по совместительству садоводом-любителем. Следуя мичуринским методам, он хочет вырастить настоящий винный виноград в средней полосе России. Он и объясняет мальчику концепцию «обрезания пасынков». Пасынками называют лишние грозди, которые необходимо отсекать от лозы, для того чтобы они не забирали теплый золотой винный сок у немногих оставшихся.
Жутковато-двусмысленный термин дает название всему роману. Офицер госбезопасности выступает в роли евангельского мудрого виноградаря и одновременно приемного отца мальчика. Мальчик, выросший без отца, фантазирует о том, что Дементий Порфирьевич является его настоящим отцом. И тот в самом деле делает предложение его матери. И еще он дарит мальчику настоящий микроскоп. Мальчик не знает, что раньше этот микроскоп принадлежал сыну бывшего хозяина дачи.
И что этот волшебный предмет пробудет в его руках совсем недолго. Об этом сухо и формально упоминается в самом конце второй части.
Мы в некоторой межеумочной области, когда «Книга счастья» все еще раскрыта и странный аутичный маленький герой, сверяясь с ее страницами, пытается перевести то, что видит, на собственный птичий язык. Получается удивительно поэтичный текст с оттенком безумия. Детские страшилки являются наиболее адекватным отражением окружающей реальности, размеренные разговоры о литературе ведутся как бы на пороге пыточного подвала, а египетская мифология, сливаясь с трепетными молитвами Фараону, плавно перетекает в советскую историю. Несколько лет назад Бахыт Кенжеев написал целый цикл стихов от лица аутичного мальчика Теодора. Вот пример:
меркнут старые пластинки
мертвым морем пахнет йод
вася в каменном ботинке
песню чудную поет
и вампир, и три медведя,
эльф, ночное существо, —
грустно ловят все соседи
бессловесную его
Мы оставим главного героя в самый счастливый момент его жизни, на пороге непоправимой катастрофы. А роман устремится дальше в «точку безумия».
6
А потом Бог узнал человека. И Бог отвернулся от человека. И человек увидел пустоту и узнал себя. И развязался узел жизни. И наступил Ад.
7
Когда самолет, летящий из Москвы в Нью-Йорк, пролетает над канадским полуостровом Ньюфаундленд, то бортовая карта полета долго высвечивает городок Сен-Джонс на северо-восточной оконечности материка. Вот в этой маленькой светящейся точке на карте Кенжеев и разместил свой компактный Ад. В небольшой опрятной палате местного психиатрического госпиталя заключен пожилой русский эмигрант, герой третьей части романа. Круг его общения составляет персонал больницы и воображаемый собутыльник, аэронавт Мещерский, пилот советского дирижабля «Анастас Микоян». Аэронавта заперли в сумасшедший дом за то, что он перерезал горло некоему боцману Перфильеву. Впрочем, аэронавт — всего лишь галлюцинация.
Когда-то в жизни героя произошло некое очень страшное событие, о котором он полностью забыл. Что-то ужасное случилось с его женой, матерью его ребенка, и с его лучшим другом, знаменитым в прошлом русским писателем-эмигрантом. Куда-то они навсегда исчезли, и кажется, герой знает куда. Да он и сам для себя исчез, чтобы через много лет очнуться пациентом сумасшедшего дома. За это время его сын из маленького русского мальчика превратился в образцового канадского юношу, студента юридического факультета Монреальского университета. С разрешения администрации больницы герой переписывается с ним по электронной почте. Эти письма, а также редкие ответы сына и составляют третью часть.
«Я в принципе понимаю, что довольно скоро пора будет помирать, но как-то не слишком отчетливо», — пишет герой. Он лукавит. Все он прекрасно понимает. И то, что с ним произошло, и то, что происходит, и то, что произойдет. Предопределенность. Неотвратимость обстоятельств времени и места. Переделкино 37-го года. «Большая смерть маячила рядом, но маленькую мы отгоняли, ласково глядя друг на друга. И это прошло».
Он словно ходит по кругу. Но на самом деле это не круги, а витки спирали, закручивающейся в смерть. Державинское «жерло вечности» — это черная воронка, затягивающая распадающийся разум. Как будто множество полупрозрачных картинок из разных временных пластов и культурных реалий накладываются друг на друга и проецируются на экран. А вместо луча кинопроектора — пронзительное отчаяние.
«Это Плюшкин, сынок, великий и несравненный российский Поэт. Наше Все. Подростки за партами, выключив сотовые телефоны, задумчиво слушают небольшие трагедии Плюшкина в исполнении хора и оркестра. Проплывают океанские ледоколы — привет Плюшкину.
Пролетают космические вездеходы — слава Плюшкину. Проползают ядерные сноповязалки — вечный покой Плюшкину. Его застрелил из отравленного пистолета сенатор Дантес на дуэли, организованной царским правительством и лично Николаем Вторым — Кровавым. Так нас учили. А на самом деле его самостоятельно замучили большевики в пересыльном лагере близ Владивостока».
И странным образом в этих письмах опознаются и «Книга счастья», и трактат о поэзии, словно отраженные в страшном кривом зеркале жертвоприношения из второй части. И еще становится понятно, что мальчик из первой части и герой третьей части — это одно и то же лицо. А мальчик на даче в Переделкине — это отец героя. А трактат о поэзии написал тот самый русский писатель, который куда-то запропал. И оказывается все связано — Ад, Чистилище, Рай. И оказывается, что случилось что-то страшное. Со всеми. Навсегда.
Последняя часть романа производит наиболее глубокое и самое неожиданное впечатление. Более всего это гибкая и пластическая проза напоминает раннего Сашу Соколова. Это тем более интересно потому, что сам Саша Соколов без труда распознается в авторе трактата. Только замолчал этот персонаж по другим, отличным от Соколова причинам. Роман обрывается неожиданно, на полуслове, скупой информационной справкой. И ты еще некоторое время не веришь себе: как же так? Ведь кажется, что повествование еще только разгоняется. А потом понимаешь: все уже сказано. Дальше ничего нет.
8
Среди крупных русских поэтов Бахыт Кенжеев, наверное, является чемпионом по количеству сочиненных авторских посланий, стихотворных писем и просто стихов-обращений. Его поэзия нуждается во втором лице, в конкретном адресате. Один из главных его поэтических сборников так и называется — «Послания». «Обрезание пасынков» — последнее и, видимо, на сегодняшний день наиболее значительное его прозаическое произведение. Это в конечном итоге тоже послание. Но если в своих стихотворных посланиях, особенно в ранних, Кенжеев чаще заговаривает темноту, успокаивает, убаюкивает адресата («Уладится, будем и мы перед счастьем в долгу. Устроится, выкипит — видишь, нельзя по-другому»), его поздняя проза — это полное тревоги и отчаяния предупреждение об утраченной гармонии, о наступающем хаосе. Это проза по необходимости. Поэзия не способна описывать собственную гибель.
«Здесь возможности поэзии заканчиваются; здесь, как это ни печально, усмотреть гармонию невозможно», — пишет автор трактата о поэзии. Впрочем, нет. Не совсем так. Потому что есть в этой книге, говоря словами Набокова, некий «особый поэтический смысл (когда за разум зашедший ум возвращается с музыкой)».
Нью-Йорк