Кабинет
Павел Крючков

Книжная полка Павла Крючкова

КНИЖНАЯ ПОЛКА ПАВЛА КРЮЧКОВА

+9

Михаил Панов. Олени навстречу. Вторая книга стихов. М., “Carte Blanche”, 2001, 192 стр.

“Стихи сами пишутся, когда хотят, про них много не расскажешь”, — так знаменитый “ученый, учитель, доблестный воин”[1] , легендарный филолог-русист Михаил Викторович Панов говорил о своем существовании в поэзии.

Между прочим, появление книги на новомирской полке, а значит, и на полке личной, домашней вполне может быть иррациональным, но все-таки не должно быть случайным. В “свидании” с книгой для меня ценно и то, от кого протянулась читательская связь, кто — проводник. Иными словами, я признателен Владимиру Ивановичу Новикову — такому же, каким был М. В. П., неистребимому максималисту-тыняновцу, который передал мне этот маленький сборничек. Кстати, если теперь на моем пути окажется человек с устойчивой аллергией к верлибру, к экспериментальному, футуристическому стиху вообще, мне будет чем удивить и порадовать такого читателя. Ибо таинственной свежестью дышат строчки и строфы пановской картины внешнего и внутреннего мира, они совершенно свободны от нарочитых умственных построений и вместе с тем по-обэриутски чуднбы, словно на пути к листу бумаги поэтический импульс несколько раз преломился через призму сверхнового и вместе с тем наследного зрения.

Созданного в годы войны стихотворения “Ночью” в этой книге нет, но я отыскал его в статье Елены Сморгуновой “Целебное действие звуков (частные заметки о стихах Михаила Панова)”, написанной в связи с предыдущей книгой “Тишина. Снег”:

Думаю о судьбе русского свободного стиха:

будущее — за ним. И совсем не бескрылый,

не безвольный, вранье: это стих глубокого дыханья,

яркости, крутизны. Блок давно уже это открыл.

Говоря о феномене стихов Панова, Вл. Новиков отмечает их важнейшее качество: абсолютную самостоятельность существования, независимость от остальных текстов-собратьев, когда определение свободного стиха перемещается из терминологического ряда — в образный. В этом есть, наверное, и своя опасность, но, скрепленные единой обложкой или — буже — общим названием (большой раздел здесь называется “В лес за черникой”), стихи все равно вступают друг с другом в сплав по принципу какого-нибудь хлебниковского астрономического созвездия: вроде оно и есть, а вроде его и нету.

А вообще лучшего оправдания (и лучшей защиты) поэтического будетлянства — от почти обожествленного многими Председателя Земного Шара до, скажу от себя, мало кому известного нашего современника Леонарда Данильцева — я и не встречал. Может, это еще и потому, что Панов — действительно вдохновенный учитель? Экспериментально-заумных стихов у него предостаточно, но есть и в них ясная, акварельная прозрачность, зримость картины, сотворенной языком-памятью. А уж — назовем условно — сатирическийбеспощадный посыл многих из них способен тягаться и с всеволод-некрасовской, и с кибировской музой.

Книга завершается большой поэмой “Звездное небо”, где, как пишет в предуведомлении автор, “сделана попытка представить те образные впечатления, которые возникают <…> при чтении русских поэтов”. Здесь звук тянет за собой смысл, а интуиция претворяется в определение. Этой поэмой можно заменить любой разговор о поэтическом вкусе и слухе. Более ста ожидаемых и неожиданных имен-стихов, каждое из которых — законченный портрет своей/чужой музыкально-словесной вселенной.

“Жерло пламенеет, сыплет пепел — / под пеплом умирает град. / Тлеет скрытым огнем. / Текут века… В пепле — / пустоты, / где были тела. / Живые пустботы: / страдают, надеются, думают, любят… / Баратынский”.

Что же до метрического дыхания, то и оно веет как хочет:

 

В эту пору расставаний

Так нестрашно умирать.

Только сани — сани — сани

Надо сталью подковать.

Чтобы вынесли с размаха

С этих берегов на те —

Где ни стона и ни страха,

Только вихри в пустоте.

(Из стихотворения “Будет зима”)

Поэта и филолога Михаила Викторовича Панова не стало в год выхода этой книжки.

 

Корней Чуковский. Собрание сочинений в пятнадцати томах. Том шестой. Литературная критика (1901 — 1907). От Чехова до наших дней. Леонид Андреев большой и маленький. Несобранные статьи (1901 — 1907). Предисловие и комментарии Е. Ивановой. М., “ТЕРРА-Книжный клуб”, 2002, 624 стр.

Нет, все-таки поразительные настали времена в смысле расцвета “чуководства и чуковедения”: идет собрание, вышел академический том стихов, полная “Чукоккала” и дневники, издаются эпистолярии и закрываются биографические лакуны. И это при том, что Чуковским-то серьезно занимается совсем небольшая группа людей, их всех можно усадить за один чайный стол. Может, и до “ЖЗЛ” вскоре дотянемся?

Нынешний, шестой, том открывает, как я понимаю, три книги в собрании сочинений, отданные той части литературной деятельности, которую Чуковский считал для себя главной: литературной критике, мыслимой им как часть литературы художественной. Радостное событие по части новой (на новом литературно-историческом витке) встречи с читателем и грустной по части историко-литературных ассоциаций: однажды шестой том уже был. Им закончилось шеститомное (1965 — 1969) прижизненное собрание сочинений. Цитирую фрагменты из дневника: “Пришла Софа Краснова (редактор. — П. К.). Заявила, что мои „Обзоры”, предназначенные для VI тома, тоже изъяты. У меня сделался сердечный припадок. Убежал в лес. Руки, ноги дрожат. Чувствую себя стариком, которого топчут ногами. Очень жаль бедную русскую литературу, которой разрешают только восхвалять начальство — и больше ничего” (запись от 24 июля 1968 года). “Я разложил на столе все статьи изувеченного тома. <…> Вообще оказалось все зыбким, неясным, но „Короленко”, „Кнутом иссеченная Муза”, „Жена поэта” полетели теперь вверх тормашками” (2 августа). “С моими книгами — худо. <…> Шестой том урезали, выбросив лучшие статьи, из оставшихся статей выбросили лучшие места” (17 сентября). И — за неделю до смерти: “Вчера пришел VI том собрания моих сочинений <…> а у меня нет ни возможности, ни охоты взглянуть на это долгожданное исчадие цензурного произвола”.

Теперь с шестого все только начинается. Это совсем молодой, двадцатишестилетний Корней Чуковский, тот, про которого — еще не знающий про их будущую дружбу — Блок писал, что у него, Чуковского, нет длинной, фанатичной мысли, что он-де, приехав из Одессы, лезет в “честную петроградскую боль”. Это Чуковский разбега, хотя сборник “критических рассказов” уже переиздан в течение 1908 года трижды[2] , уже выпущен “Нат Пинкертон и современная литература” (эта публикация будет по второму изданию, 1910-го, в следующем томе). Он еще нащупывает свой стиль, ищет интонацию, подбирает инструментарий. Конечно, многое здесь наивно, скороспело, поверхностно и отдает лихорадочным журнализмом. Но уже здесь эти недостатки выглядят лишь тонкими подгорелыми краями того славного литературного пирога, который замешивал и трудолюбиво-любовно пек Чуковский в течение почти тридцати лет (примерно до 1930 года).

“Есть такое мнение”, что критический стиль “раннего” Чуковского замешен на фельетонности, что он карикатурен, а следовательно — критик не проникает глубоко в суть рассматриваемого явления. Тут же прилагается испытанный тезис, что К. Ч. силен в литературном “киллерстве”, но не в созидательном разборе. Некоторая правота тут есть, но только некоторая. Евгения Иванова справедливо пишет в своем предисловии, что статьи Чуковского всегда были наглядны и доказательны, мысли не подкреплялись примерами и цитатами (скорее не только подкреплялись. — П. К.), а вырастали из детальной проработки произведения, надолго опередившей школу американской “новой критики” с ее “пристальным чтением”. И вместе с тем “все достоинства Чуковского оборачивались недостатками, как только дело касалось солидной репутации, именно избранное критическое амплуа ставило имя Чуковского в один ряд с нововременским гаером Виктором Бурениным, хотя идейно и эстетически они не имели ничего общего”.

К слову, спустя годы, говоря о самой первой книге Корнея Чуковского, Анна Ахматова заметит, что именно он, молодой критик Чуковский, провозгласил вхождение города в тогдашнюю литературу. Не пустяк.

Я прочитал этот том с теми же чувствами, с какими пересматриваю ранние фильмы Чаплина или разглядываю, если угодно, первые романтические картины Гойи. В разновеликих и разноречивых статьях, откликаясь на все мало-мальски значимые имена, события и книги, Чуковский, хотя уже и пытается, как он позднее напишет Горькому, “на основании формальных подходов к матерьялу конструировать то, что прежде называлось душою поэта”, — все же пока еще только растет как личность в литературе. Он пока еще позволяет себе прямые провокативные ходы, расставляет самодельные “ловушки” и “мины”, пока еще охотно делает и самого себя персонажем своих “критических рассказов”. Но вот уже в следующем томе начнет проявляться его генеральная строго конструктивная система критических координат, звучащая примерно так: “Имярек как человек и мастер”. Это приложится и к Чехову, и к Некрасову, и к боготворимому Блоку. И все равно даешься диву, как уже здесь он многое предсказал и обозначил. Если бы я мог, то процитировал бы целиком его убийственную статью 1907 года под названием “Спасите!” — о литературно-газетной сволочи.

Но — думаю, почему Михаил Панов в своем “Звездном небе” так оказался нежен к нему, Чуковскому, который, кстати, в свое время изничтожил его студенческий “опоязовский” труд (“Корней Чуковский. / Синее вверху, синее внизу. / Бесконечно доброе небо. / Бескрайняя ласка воды”)? Может, потому, что в основе чуковской работы всегда лежала бесконечная любовь к словесности и ее талантливым выразителям? Не зря же он писал, что у художника руки готов целовать, не зря же на своей первой сказке “Крокодил” (1917) начертал: “Моим глубокоуважаемым детям…”

 

М. П. Бронштейн. Солнечное вещество. М., “ТЕРРА-Книжный клуб”, 2002, 224 стр.

В принципе, эта книга, изданная в серии “Мир вокруг нас”, — для детей среднего и старшего возраста. Так она задумывалась.

“Я расскажу о веществе, которое люди нашли сначала на Солнце, а потом уже у себя на Земле…”

“В январе 1896 года весь земной шар облетело странное известие. Какому-то немецкому ученому удалось открыть неведомые дотоле лучи, обладающие загадочными свойствами…”

“Кто и когда изобрел радио?..”

Это — зачины трех повестей, входящих в книгу; кроме рассказа о гелии здесь еще “Лучи Икс” и “Изобретатели радиотелеграфа”. Когда-то, во второй половине тридцатых, в ленинградской детской редакции совсем еще молодой ученый, поддавшись настойчивым советам профессиональных литераторов, в частности того же Чуковского, попробовал себя в научно-популярном, как бы сейчас сказали, писательстве. Книги успели выйти из печати до того, как Матвея Бронштейна убили, как редакция “Детгиза” была разгромлена.

В прошлом году Е. Ц. Чуковская отправила академику Жоресу Алферову двухтомник своей матери, где был напечатан архивный “Прочерк” — документальный роман Лидии Чуковской о своем муже. Нобелевский лауреат и директор Физико-технического института им. А. Ф. Иоффе отозвался письмом, которое было выставлено в Доме-музее Корнея Чуковского на традиционной первоапрельской выставке, подготовленной с В. Агаповым. “…Среди потерь, понесенных институтом и нашей наукой, убийство Матвея Петровича Бронштейна является одним из самых трагических и бесконечно тяжелых. Мы потеряли не просто замечательного ученого, писателя, человека, мы потеряли для страны будущее целой научной области. Для меня М. П. Бронштейн открыл своей книгой „Солнечное вещество” новый мир. Я прочитал ее первый раз в 1940 г., когда мне было 10 лет. Мама работала на общественных началах в библиотеке, в небольшом городке Сясьстрой Ленинградской области, и хорошие книги „врагов народа”, которые ей приказывали уничтожить, приносила домой…”

Бронштейна убили тридцатилетним. Он был ученым мирового уровня, доктором наук, выдающимся астрофизиком, совершеннейшим эрудитом и энциклопедистом. Спустя десятилетия на Западе в его честь появятся именные стипендии. О нем напишут книги. “Достаточно было провести в его обществе полчаса, чтобы почувствовать, что это человек необыкновенный. <…> Английскую, древнегреческую, французскую литературу он знал так же хорошо, как и русскую. В нем было что-то от пушкинского Моцарта — кипучий, жизнерадостный, чарующий ум”, — писал о Бронштейне (в письме “наверх” с просьбой о реабилитации) его тесть Корней Чуковский. Маршак считал, что детские книги Бронштейна очень интересны и взрослым, а тот же Чуковский характеризовал их как “чрезвычайно изящное, художественное, почти поэтическое повествование о величии человеческого гения”; утверждал, что они написаны “с тем заразительным научным энтузиазмом, который в педагогическом отношении представляет собой высокую ценность”.

К сожалению, этих цитат в настоящем издании не найти. Жаль, что отсутствует и хотя бы небольшой очерк об авторе. Тем не менее инициатива издательства достойна всяких похвал. Но все-таки скажите кто-нибудь: по каким таким причинам издатели опустили небольшое предисловие академика Льва Ландау[3] , которое было в предыдущем издании, почему?

Я перечитал “Солнечное вещество” залпом.

Эталон ясности и приключение как оно есть. А после “Прочерка” Л. К. Чуковской я думаю теперь, что само название переизданной наконец книги о гелии, рентгене и радиоволнах — это еще и немножко сказочное, “детское” определение личности ее автора.

П. В. Куприяновский, Н. А. Молчанова. Поэт Константин Бальмонт. Биография. Творчество. Судьба. Иваново, изд-во “Иваново”, 2001, 472 стр.

Пятнадцать лет авторы работали над этой монографией. Теперь она — первая книга о поэте, который в 1907 году предположил, бравируя, что в 1960-м его собрание сочинений будет издано в 93-х томах. Славно, что вышла книга на “малой родине” Бальмонта, в Иванове.

Пятнадцать лет — и пятнадцать глав-исследований, каждая из которых названа стихотворной строкой. Откликаясь на издание, парижская “Русская мысль” писала о том, что мы дожили до времен, когда в провинции выходят книги, равных которым нет в центре. В данном случае я бы назвал это нормальным положением вещей: кому, как не ивановцам, и заниматься Бальмонтом?

Никакого “провинциального” духа я при чтении не нашел, если не считать таковым иногда проявляющуюся “домашность” тона (“…все же, как нам кажется, Бальмонт здесь несколько „прихорашивается”…”), скрадывающую, впрочем, некоторое наличие заштампованных оборотов, зачинов и определений — более “уместных” в диссертации или учебнике.

Теперь главное: читая время от времени появляющиеся материалы, связанные с личностью и стихами Бальмонта, мы будем знать, какое издание в случае необходимости станет опорным биографическим справочником. Книжка оказалась той самой добросовестно выстроенной “печкой”, от которой теперь есть куда плясать при написании комментария, научной статьи или подготовки к лекции. “Она чужда столичных парадоксальных новаций и неизбежной торопливости лепящих книжку за книжкой „мэтров”, обстоятельна в собирании новых достоверных источников и архивных документов, в последовательном освоении запретного ранее эмигрантского пласта публикаций и архивов, в выстраивании событий, дат, вписывании поэта в исторический и литературный контекст долгого и непростого развития России и эмиграции, их очень разных литератур” (Вс. Сахаров).

Сложено издание наиболее естественным для такой “бурной”, как Бальмонт, фигуры: биографическая канва пронизана подробным разбором стихотворных сборников; кстати, авторы монографии поделили меж собой обязанности по освоению и представлению материала. Но не поделили ответственность. Они заново прошли весь длинный и нелегкий путь своего героя, постарались не умолчать об уже высказанных ранее взглядах на него самого и на его поэзию критиками разных школ и времен, наконец, о многом догадались — сопоставляя и сравнивая.

 

Анна Баркова. …Вечно не та. М., “Фонд Сергея Дубова”, 2002, 624 стр. (“Народный архив. Век XX. Противостояние: Человек — Система”).

Несмотря на нередкие публикации последних десяти лет, имя Анны Барковой отчего-то прочно держится в памяти по эпизоду из говорухинского фильма “Место встречи изменить нельзя”. Это когда Высоцкий — Жеглов, обучая Конкина — Шарапова науке запоминания, тасует карточки с именами и биографиями уголовниц по имени Аня. Знает Жеглов про каждую, но, называя Анну Баркову, морщит лоб и выдает: “Эту не помню…”

А ее, родившуюся в 1901-м и умершую в 1976-м, очень долго почти никто и не помнил, она незаслуженно оставалась на задворках истории литературы. Ее фигура маячила в гулаговских и постгулаговских хрониках, мелькали какие-то обрывки легенды, за которыми стояла мучительная судьба с лагерями и адом жизни, помрачения и озарения, дома престарелых и мольбы о помощи, груды разножанровых произведений и глухо доносящиеся сведения о давнем признании ее таланта Блоком, Пастернаком и Брюсовым.

Наконец — и тут ивановцы опять оказались первыми и единственными (издание подготовлено Л. Н. Тагановым и О. К. Переверзевым) — издан этот прекрасно оформленный и кропотливо составленный том; издан теми, кто посвятил ей, Барковой, большую часть своей жизни. Я напомню только одну публикацию к 100-летию поэтессы — в “Новом мире” (2001, № 6), сделанную все тем же Л. Н. Тагановым.

“Л<уначарск>ий сулил мне: „Вы можете быть лучшей русской поэтессой за все пройденное время русской литературы”. Даже это скромное предсказание не сбылось. Но я была права в потенции. Искринки гениальности, несомненно, были в моей натуре. Но была и темнота, и обреченность, и хаос, и гордость превыше всех норм. Из-за великой гордости и крайне высокой самооценки я независтлива и до сих пор. Кому завидовать? Разве я хотела иметь славу и достижения всех этих, имена их, ты же, Господи, веси? Нет! Я хотела бы иметь их материальное положение” (из дневников 1946 — 1947 годов).

В объемистую книгу вошли, очевидно, почти все стихи Барковой, начиная от книги “Женщина” и так, через двадцатые, — до предсмертных; здесь пьеса “Настасья Костер”, проза, письма и документы. Есть и статья о ее жизни, подробнейшая библиография… И все это дышит чудовищным неуютом, тем самым, который всегда остро чувствуется мною при упоминании имени Варлама Шаламова, — тем, чему, вероятно, нет названия, а только лишь бессвязные сплетения слов, что-то о “выброшенности из жизни”. Наложение этой судьбы на темы и сюжеты ее вещей (например, пьеса — об оплодотворении человеком обезьяны) рождает уж и вовсе тяжелые ощущения. Но она и не обещала никому быть легкой. Потому и написала немало невероятно сильных, беспощадных по отношению к себе, читателю и к эпохе стихов. А может быть, Баркова слишком рано поняла и решила, что она никому не нужна (хотя были и те, кто ее любил и кого любила она)?

Что же до желания смотреть за край предметов и явлений, то оно было ей соприродно. То, что других отталкивало, — ее влекло: так она, возможно, старалась, как всякий настоящий поэт, почувствовать тайну, имя которой никогда заранее не известно. Вот только бесконечное поминание нечистого очень уж давит.

В сентябре 1974-го она записала такой стишок: “Слезы горькие дешевы, дешевы, / Не жалей эти слезы, пей! / Нашу жизнь превратили в крошево / Для советских свиней”. Две странички перевернул — и

Как пронзительное страданье,

Этой нежности благодать.

Ее можно только рыданьем

Оборвавшимся передать.

1975.

 

Российская научная эмиграция. Двадцать портретов. Под редакцией академиков Г. М. Бонгарда-Левина и В. Е. Захарова. М., “Эдиториал УРСС”, 2001, 368 стр.

Переоценить значение этого сборника невозможно. Главное: все эти портреты — от астрофизика Отто Людвиговича Струве до византиста-иконографа Андрея Грабара — написаны профессионалами, в сущности — сегодняшними коллегами великих ученых. Известное присловье о том, как и почему наша тутошняя отечественная наука оказалась подвергнута четвертованию, здесь обрастает многими именами планетарного значения и масштаба. Конкретными судьбами — от химика Алексея Чичибабина до физика Георгия Гамова. С фотографиями, документами, выдержками из писем и выступлений.

Нам есть чем гордиться. Нам нечем гордиться. Теперь по крайней мере конспективное знание о наших главных научных потерях и гордостях — под одной обложкой.

 

Г. М. Бонгард-Левин. Из “Русской мысли”. СПб., “Алетейя”, 2002, 228 стр.

Все эти публикации в свое время состоялись в газете, которая тогда еще продавалась в Москве, а теперь доступна лишь подписчикам интернет-версии или жителям Парижа.

Блок, Бальмонт, Шмелев, Вяч. Иванов, Набоков, Добужинский. Три портрета: историк Михаил Ростовцев, востоковед Сергей Ольденбург и исследователь Древнего Рима Теодор Моммзен. Послесловием к сборнику более чем неожиданных работ академика РАН Григория Максимовича Бонгард-Левина стала статья о. Георгия Чистякова — тогда еще заместителя ныне покойной И. А. Иловайской. “Книга <…> получилась… и научным трудом, и художественным произведением, и лирическим дневником, в чем-то даже исповедью”.

Замечательно то, что все эти публикации — открытия, сделанные именно ученым-востоковедом, и никем другим.

 

Юрий Кобрин. Я вас переводил… Малая антология. Вильнюс. “Alka”, 2002, 880 стр.

“Кому-то моя малая антология покажется странной по составлению. Не всех устроит соседство поэтов, разных по стилю, эстетике и политическим воззрениям… Но это — мой выбор. Я пытаюсь вернуть свой невосполнимый долг людям, живым и ушедшим. Они дарят и дарили мне человеческое тепло и счастье”.

Поэт и переводчик Юрий Кобрин мог бы переводить и великолепного Венцлаву, и многомудрого Мартинайтиса. Есть и другие имена, справедливо и прочно усвоенные “международным” книжным рынком. Но кто из русских сегодня переведет остальных — покойного уже Межелайтиса, Скучайте, Ращюса, Някрошюса?

Речь литовскую в свою перелагая,

городом без устали шагаю.

Совершенство готики меня

поражает сходством со стихами:

в пламени застывшего огня

догорают годы мотыльками…

(Ю. Кобрин, “Вместо эпиграфа”, 1966)

 

Наталья Астафьева. Польские поэтессы. Антология. Перевод с польского, составление, предисловие Н. Г. Астафьевой. СПб., “Алетейя”, 2002, 640 стр.

Три года назад Наталья Астафьева и Владимир Британишский издали двухтомную антологию “Польские поэты XX века”. Там было 16 женских имен, здесь — 28. Дело не в статистике, а в подвиге, в самом что ни на есть не пафосном значении слова.

Здесь, у Астафьевой, — подробные биографии, отчетливые (фото)портреты, десятки и сотни стихов, написанных польками за последние сто лет и переведенных впервые. Сорок лет погружения в тему.

Об одной из стихослагательниц, Анне Каменьской (1920 — 1986), Чеслав Милош писал: “Она оставила впечатляющие свидетельства религиозной мысли, противостоящей несчастью”. Стихотворение А. К. так и называется — “Следы”:

Боголюбивый недоверок

ищу хоть следа на песке

хоть черточки из того

что писал Он пальцем

на земле библейской

хоть в воздухе витающего жеста

хоть вздоха в стародавней тишине

хоть горизонта на котором

отдыхало Его око

А вижу всюду лишь печаль Христову

на каждом человеческом лице

Трудно представить, внутри какой многоголосой, напряженной симфонии живет все эти годы Наталья Астафьева.

 

-1

Владимир Каганский. Культурный ландшафт и советское обитаемое пространство. М., “Новое литературное обозрение”, 2001, 576 стр. (Библиотека журнала “Неприкосновенный запас”).

576 страниц. У Гумилева и Фоменки тоже помногу.

Там — “пассионарность”, здесь — “ландшафт”. “Неожиданный и оригинальный взгляд на современную Россию с позиций теоретической географии” (из “баннера” на 4-й странице обложки).

Бывает.

“Пространство СССР — источник ресурсов и место экспонирования внепространственных целей и ценностей. Смысловое единство пространства актуально не дано и не переживается; пространство тотально фрагментировано и маргинализовано” (стр. 159). “Страна-государство (сиречь Россия. — П. К.) пребывает в переходном состоянии; что будет после его окончания на месте РФ — еще не ясно. Может ли быть великой державой страна в состоянии самораспада? Того, что миф приписывает России, у нее и других стран нет. Это не мешает им жить. А нам должно не мешать знать и понимать” (курсив мой. — П. К.; во какие поэзы печатаются на стр. 409, под заголовком “Великая держава?”).

Ну и хватит выписывать. Живет себе человек в “ЭрЭф” — и пусть живет. На все 576 ученых страниц. На весь ландшафт.

[1] См. сборник статей к 80-летию М. В. Панова «Жизнь языка» (сост. Л. А. Капанадзе, отв. ред. С. М. Кузьмина. М., «Языки славянской культуры», 2001).

[2] Недавно О. Г. Чухонцев пересказал мне фрагмент обращенного к нему монолога Чуковского: «Знаете, почему я самый лучший литературный критик? Потому что только у меня книжку о чужих сочинениях переиздали трижды!» Кстати, при одной из первых встреч с А. И. Солженицыным Корней Иванович немало подивился тому, как высоко оценивает А. И. сборник «От Чехова до наших дней». Насколько я знаю, он получил от Солженицына и письмо на сей счет.

[3] «…Она написана с такой простотой и увлекательностью, что читать ее, пожалуй, равно интересно любому читателю — от школьника до физика-профессионала. Раз начав, трудно остановиться и не дочитать до конца».


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация