Андрей Волос. Хуррамабад. Роман. М., Издательство “Независимая газета”, 2000,
432 стр.
Хуррамабад — “город радости, счастья; город, полный зелени и веселья”, — как объясняет нам словарь, помещенный в конце книги. Здесь, в этом подручном словаре, и еще несколько десятков слов, звучание которых столь непривычно, что вряд ли они надолго останутся в памяти прочитавшего книгу. Останется скорее другое — почти невыразимый “чувственный импринтинг”, почти кожное ощущение чего-то теплого и бывшего, а потом отошедшего в далекую даль. Эта книга — воплощенный опыт чувственной памяти. Опыт, заразительно передающийся читающему.
Двенадцать глав и “Эпилог”. Каждая — рассказ. Автор, лауреат премии Антибукер за 1998 год, печатавший эти рассказы порознь, теперь сложил их в роман. Он держится не сюжетом, но каким-то тонким внутренним единством темы и особым ощущением, передающимся читателю, странным ощущением утерянного — почти утерянного рая.
Действительно, странно. Поэтический строй письма, в котором упакованы трагические по своей сути события.
Русские в Таджикистане. Пришедшие сюда в 20-е годы и убегающие отсюда в 90-х. Прожившие жизнь в этом чужестранном крае, вплавленные, но так и не вросшие в чуждую почву. Общая интернациональная судьба не состоялась. Осталась память, как о теплом детстве...
Самая холодная и отдаленная от этой памяти точка — “Эпилог” книги. “Завражье” — здесь звучит не только удаленность, но и враждебность. Враждебная и чужая жизнь, в которую так трудно поместиться, отвоевать себе малое место.
Беженцы, вернувшиеся в Россию. Неустроенную, убогую, холодную. Поиски заработка, постройка дома, попытка стать соседями тем, с кем поселились рядом. Какая-то случайная и бессмысленная жизнь, в которой теперь ни сладкого сна, ни полножизненной яви. Ближе, чем в Калуге, работы нет; а потому противный дребезг утреннего будильника в половине пятого, кругляшки холодной вареной картошки, горячий чай и сигарета... И пошло, покатилось... Герой “Эпилога” — “Завражья” — Лобачев, инженер в прошлой, хуррамабадской жизни, принужден здесь месить раствор, таскать мусор, шпаклевать и красить, а иногда и вовсе лишаться работы, потому что “шабашка”, потому что “вне закона”.
“Чужие”, “вне закона” — преследует поселившихся в Завражье. Что делать, если власть считает его вне закона, что “нет ей никакого дела до его беды...”. (Жаль, не купил в Хуррамабаде пистолет, досадует во сне Лобачев.) Опустошающее бессилие. В Завражье этом — никто не поможет выживать. Здесь хватает своего “дома дураков”, что напротив деревни за оврагом. А еще эти, пришлые. “Вроде — русские, а живут — как чучмеки! Все у них не как у людей! Да они ж даже водки не жрут!.. И гуси почему-то крупные... И в огороде все гуще растет!.. И дети-то у них вишь как: в институт!” Бежали в Россию, “домой”, а нашли глухую ненависть.
Лобачев чужой, а потому кого, как не его, подозревать в случившейся нелепой смерти местного жителя. И ничего не докажешь, так и сгинешь в этом нелюдском месте... Вот такой “Эпилог”.
Но начало книги всего этого пока не предвещает. Все начинается с пылающего солнца (рассказ “Восхождение”) и с трудной дороги ввысь, по которой поднимаются внук и бабушка, — к могильному камню, что на кладбище на горе. Повествование движется медленно, ничего, собственно, не происходит. Да и что может происходить в этой плавящей все жаре? Даже у читающего плывет перед глазами, и он, кажется, вот-вот испытает солнечный удар. Тяжело, еле передвигается старуха, ей подставляет плечо внук. Так и идут, несут бидон с водой. Там, наверху, разведут краску — надо покрасить ограду...
На двадцати страницах рассказа уместился образ — один, но, кажется, охватывающий все. Плывущий жаркий туман, марево жизни, восхождение. В памяти старухи проплывают воспоминания: лето тридцатого года, впервые она увидела “чудовищно большое, отвратительно жаркое солнце”, катер плывет по ослепительной золотой реке, пристань Пяндж, и там еще путь до гарнизона, к мужу... Теперь вот лежащему здесь, на горе, за калиткой могильной ограды. Образ выразительный и какой-то “подводящий итог”.
В рассказах Андрея Волоса даже не так много событий и действия, сколько ландшафтов и атмосферы. Читая, погружаешься в этот растворяющий тебя мир.
“Солнце неумолимо вскатывалось вверх по небосклону. Сейчас воздух был душистым и свежим, потому что нес в невидимых порах микроскопические частицы росы. Но скоро станет мутнеть и слоиться и гнать пот из тела, оставляя на коже липкую соль”.
“Сразу за крышей в пыльном жарком тумане разбредался косыми улицами город Хуррамабад. Туман был сизого жемчужного оттенка... Еще дальше, довольно высоко над противоположным бортом долины, на черте, отделяющей видимое от прозреваемого, недостижимо голубели заснеженные вершины... словно вырезанные из огромных кусков пыльного папье-маше. Или из затхлой серой ваты, пролежавшей до весны между рамами. Ненастоящие... Невсамделишные”.
“Горбатая земля была сухой и звонкой. Сюда, на эти криволинейные, взметенные к вечно ясному небу пространства, они отправлялись когда-то, на эту желтую звонкую землю, — и упрямо жили на ней, треща своими тракторами, царапая плугами ее грудь, чувствуя при каждом шаге, как тянет ремень кобура, и получали порой пулю в лоб или темное лезвие уратюбинского ножа в загорелый бок. И, принимая в себя их мертвых, эта желтая земля, прежде чужая, мало-помалу становилась родной”.
Наверное, поселившимся здесь действительно казалось, что обрели они свое место...
“Кто носится вскачь по джангалам”. Прекрасный поэтичный рассказ. Как будто отдельный в этой книге. Его герои нигде больше не возникнут, все происходящее здесь — эпизод, не встроенный в сюжетно-событийную канву собранных в роман повествований. И все-таки что-то неуловимо добавляется к тому чувству, которое останется по прочтении романа.
Палаточный лагерь в горной долине, полевая биологическая партия, прокладывающая маршруты. Всего несколько человек. Старшие и “молодняк”, кому так хочется нестись вскачь по джангалам...
Внутреннее ядрышко рассказа — яркое описание этого движения вскачь; Мерген, Володя и Митька несутся на лошадях по тропе, по борту ущелья. И чувствуют себя свободными. “Если посмотреть направо, набегала пестрота дальних, а потом и ближних склонов; ближе — заросли на изломе рушащегося вниз плато и трава, трава, трава; а совсем рядом, под ногами, составная тень лошади и всадника, бегущая по этой траве и то совсем отрывающаяся, то снова прирастающая к копытам... Слева было преимущественно солнце — так много, что казалось, будто плавится и сияет не только сам слепящий диск, но и все вокруг”.
В рассказе происходят и события (вот, например, остановка у пастухов, где надо соблюсти обычай — откушать из котла одной на всех потемневшей деревянной ложкой; и сразу понятно, кто здесь свой, а кто — русский, городской, балованный... брезгующий... Мерген и Митька), — но запоминаются не они и даже не приступ эпилепсии у Мергена, а этот быстрый промельк по джангалу...
“Ветер для начала немного загустел, и тени начали мелькать в глазах, будто норовя перегнать друг друга. Он не чувствовал себя скачущим на лошади. Какое-то странное отрешение — словно глаза летели чуть выше темени... Ветви, толстые, железные ветви проносились над головой, мельтеша тенями. Солнце только промелькивало сквозь них, но казалось еще более ярким, чем раньше... Копыта гремели по камню, воздух свистел, пространство звенело и трепетало... Солнце давило на глаза. Они летели по джангалу, все сливалось в серое мелькание. Солнце все пучилось и пучилось над головой... лопнуло и полилось с неба жидким расплавом...”
В книге Андрея Волоса не раз попадаешь в эти ловушки все растворяющего солнца.
Зарисовки быта, окраин городской жизни, обрывки разговоров, отдельные сцены и малые сюжеты. Все это рассказы-воспоминания. Как будто расположенные уже на отдалении картины. Расстояние до них (для меня, читающей) — почти физически ощутимо.
И снова рассказ-образ — “Ужик”. Начало 90-х, по дороге от аэропорта к центру Хуррамабада идут танки. Что-то в этой земле сдвинулось... и напуганный ужик выполз между плинтусами на домашнюю кухню... Вполне трогательная история привязанности Анны Валентиновны к этому сероголовому гостю, оказавшемуся — эфой, ядовитой змеей, от которой было бы разумно избавиться. Хуррамабад, квартира, которую надо спешить покидать, бежать от погромов, в Россию. “Русские в Хуррамабаде — заложники”. И вот Анна Валентиновна едет в Москву (надо понять, куда ехать, где есть возможность обустроиться), а возвратившись, находит ужика-эфу лежащим у порога: труп выели муравьи, от него осталась только узорчатая шкурка.
Конечно, я спрямляю ход повествования, но рассказ действительно свертывается в эту метафору: казалось свое — оказалось чужим и враждебным. И в конце концов иссохло, погибло... Жившие рядом оказались друг другу врагами. “Зверьки”, — презрительно скажет дочь Анны Валентиновны; та поморщится: “Ну зачем ты так?..”
Кстати, уезжать Анне Валентиновне предстояло — в Завражье.
По рассказам разбросаны многие детали-приметы этого странного хуррамабадского существования, когда жизнь эта, уже ставшая, казалось, своею, оборачивается безвозвратно чужой. Неизбежной и первой жертвой гражданской войны в Таджикистане и должны были оказаться русские. Родившиеся и прожившие здесь не один десяток лет и все равно — другие, завоеватели, потерявшие силу, бездарно попавшие в водоворот не своих событий.
В рассказе “Дом у реки” у Николая Ямнинова обманом и силой отбирают дом, семь лет строившийся, большой, рядом с водоканалом, отбирают грубо и нагло. Унижают и избивают. Он понимает: не отдашь — убьют. И на брезгливо брошенные ему (за дом) три сотни долларов Ямнинов покупает пулемет — расплатиться за унижение. Ненавистью.
“Он не испытывал ни волнения, ни жалости, ни обиды, что все так бесповоротно кончается, — только холодную, злую решимость и торжество... „Люди, люди...” На человека у него разве поднялась бы рука? Разве стал бы он сидеть в засаде, зная, что придется иметь дело с человеком? Нет, никогда”. “Жизнь повернулась другим боком — и ему, человеку, нужно делать звериное, кровавое дело. А дальше, как зверю, бежать, отрываться от погони, заметать следы”.
Но развязка рассказа происходит без вмешательства главного героя: “покупателей” дома убивают — по своей разборке... В конце же — усталость и опустошение.
...И все же у Андрея Волоса получилась не столько тяжелая и трагичная, сколько теплая и грустная книга-воспоминание.
Из рецензии в “Ex libris НГ”: “Сам же Андрей Волос извинился, что подзабыл таджикский язык и не может произнести на нем цветистую речь...” Наверное, это потому, что и он, и мы живем уже в другой жизни.
Елена ОЗНОБКИНА.