К недавнему выходу сборника верлибров Дмитрия Данилова[1] — пока еще так памятен и значим предыдущий[2] и образцами того же рода красны журнальные публикации автора — пришло время разобраться с этим его словесным способом уяснения всего и вся. Стихи это или проза столбцами? И если стихи, насколько нов такой художественный формат и есть ли в его тылу прецеденты? Но главное — в чём суть авторского послания?
В одном из интервью (2010 год) Данилов среди прочего заметил, что не хотел бы стать «штамповщиком однообразных текстов». Между тем репитативность (повторяемость) — не только приём минималистского письма, но и столь же верный признак слога поэтического, — а она пронизывает глаголание нашего верлибриста. Причём стоит непроизвольно войти в резонанс с авторской мелодикой, и фирменные семантические повторы в ней (вкупе с анафорами, рефренами и т. п.), всякий раз свежо интонированные, не надоедают.
В книжной аннотации к «ММ» справедливо замечено: «Поэзия Данилова — первооснова его творческого метода», это «способ медленного проговаривания окружающего мира», переносящий читателя «в эсхатологический ландшафт бытия»; можно бы сказать: «в метафизический…», но «эсхатология», учение о началах и концах, — тоже к делу. (Ещё при первом знакомстве с «ранним» Даниловым я тоже замечала, что абзацы его повести «Чёрный и зелёный» похожи на строфы стихотворения.) И в его верлибрах строки членятся как раз так, чтобы понадобилось набрать дыхание перед очередным образным зёрнышком текста, другими словами — членение в них не только по синтагмам, но и изобразительное, как одно из средств поэтической речи. Самодиктуемая артикуляция. Такими верлибрами у нас умеют писать немногие; первоначальные показательные образцы есть у Блока и Хлебникова.
Кое-что ещё о прецедентах. «Подобно великому магу Дэвиду Линчу… повадившемуся протоколировать каждый божий день…» — такого предшественника манеры Данилова в лице автора «Твин Пикс» обнаружил, аннотируя «ММ», писатель Константин Сперанский. Какое, однако, отсутствие филологического патриотизма. А как же Василий Розанов с его «Уединённым»? Вот уж кто поистине великий маг. Порой протоколирующий свои подённые миги ощутимыми верлибрами: «И мы прожили тихо / День за днём / многие годы / И это была лучшая часть / Моей жизни»; «Б<ог> / Всего меня / Позолотил. / Чувствую это … Боже, / До чего чувствую». (Графическая разбивка, конечно, моя; курсив автора — И. Р.) Данилов — без сомнения преданный читатель Василия Васильевича, да и его стихотворение «Розанов» об этом говорит.
У всех значительных поэтов массив текстов обычно просквожён излюбленными словами и речениями (загляните хоть бы в «Словарь языка А. С. Пушкина»). Это и для прозы с поэтическими чертами характерно: повторяемое и так не идущее к лицу «бытописателю» (каковым он не был) А. П. Чехову слово «грациозный»… Про Данилова не грех сказать, что он прямо-таки мыслит собственным набором «мемов». «Нормально» — с разными пропорциями умиротворённости и яда. «Убогий» и «убожество» — с восстановлением этимологии этих слов: «у Бога» — то есть некому позаботиться, но Он не оставит без заботы. «Какая разница!» раза три подряд — и уже понимаешь, что разница-то налицо. И вот такой ещё «мем» — «серое небо». О «небе» и поговорим.
Как ни затвержена эта замета Пушкина, но бывают же «странные сближения»… На переплёт сборника «Imagine» автор вынес и затем воспроизвёл во вводном стихотворении первые слова поколенчески памятной и, казалось бы, не разлюбленной им «красивой песни» битла Джона Леннона «Представь». (Так принято переводить, но лучше бы: «Вообрази», тем более что вслед за этими словами наш поэт, как увидим, предлагает как раз невообразимое.) Вот он, этот запев: «Представь, что нет больше / Рая вверху / И ада внизу / Есть только небо над головой / Вечное небо над головой». В оригинале — Heaven, а не Sky: Божьи Небеса, т. е. Рай. Не мог же творец песни Леннон вызнать, что в загадочной России некий Александр Блок успел посоветовать нечто прямо противоположное его призыву: «Но ты, художник, твёрдо веруй / В начала и концы, / Ты знай, / Где стерегут нас ад и рай»! Но вот такая странная перекличка от противного[3].
Песня Леннона, несомненно, «цепляет» Данилова, становясь motto к его книжной композиции. Но он, чего никак не ждёшь, предпринимает её яростную деконструкцию! Если в ней звучит простейший призыв вообразить Землю без национальных и государственных перегородок, то наш пересмешник рекомендует представить её населённой нелюдским племенем чудовищ, пожирающих друг друга со смачным чавканьем (тут он переплюнул даже назидательный образ Природы — «вековечной давильни» у Николая Заболоцкого). Если славный битл хотел бы увидеть человечество не рассоренным предрассудками разных вероисповеданий, то здесь подобная мечта побивается заподозренным возвращением к примитивному идолопоклонству и, более того, вытесняется «современным движением / За принесение самих себя / В <…> кровавую жертву / Самим себе», то есть абсурдным культом самоистребления. В итоге таких подмен, вместо тройственной вертикальной иерархии рая — земного мира — преисподней, — остаётся только «Вечное небо над головой / беспросветное серое небо / Оно всегда серое…» Эта эмблема «серого неба» не склоняет ли к приятию мрачно-скептической формулы, которую Г. К. Честертон с позволительной в его времена иронией обнаружил в стихах тогдашних умников: «Быть может, есть небо, / Конечно, есть ад»? Ибо ад — не в преисподней, что было бы даже некоторой поправкой к «жизни без начала и конца» (там же у Блока), ад, он в зримой наличности: «Мы живём в аду / Хорошо бы нам как-то признать / Осознать как-то / Что мы живём в аду» — из стихотворения «Хороший человек была бабка Анисья» о картине В. Попкова с тем же названием — «Новый мир», 2025, № 9. Тут же рядом — и о картине Питера Брейгеля «Охотники на снегу»: «Серое небо / Чёрные деревья / И сплошной белый снег». Точнёхонько «адский» вид из окна в прежнем жилье стихотворца[4].
Так что Брейгель Брейгелем, но это «серое небо» подарило нашему автору одну из полос российского флага, с дизайном, по его мнению, более выразительным, чем несколько банальное сочетание цветов в триколоре… Как-то умнейший Фазиль Искандер заметил, что есть у нас в стране целый стан людей (не обязательно интеллигентов), чью отличительную черту проще всего обозначить словами: «Думающие о России». Дмитрий Данилов — яркая величина из их числа. И если «ММ» по своему внутреннему нерву и строю — книга о Смерти и «памяти смертной», то «Imagine», по тем же признакам, — книга о России. О ней, о ней — с её «вечным ресентиментом»[5], как подмечено автором в том же вводном «Представь…». Разумеется, любит он Россию «странною любовью». Заданной Лермонтовым парадигмы хватило в нашей поэтической вселенной на два века вперёд, и, быть может, хватит далее. Подтвердим это, к слову, и строками Олега Чухонцева из его «Репетиции парада» (1968): «Я люблю свою родину, но только так, как безрукий слепой инвалид…» Вот и у Данилова в квази-балладе «Любовь к Родине» («ММ») некто «думающий о России» нудно перечисляет (там, где у Лермонтова достало трёх строк с отрицательным «ни») поводы для «любви»: и «бескрайний простор», и «летопись славных побед», и величие культурных достижений, и привлекательность людей, «простоватых и грубоватых», но «добрых внутри», с «душой нараспашку». Тут интеллигентно не забыта и оговорка насчёт опасности отождествления «Родины» с неудовлетворительным «государством». По ходу этих излияний «человек говорящий» неприметно оказывается в горизонтальном положении с видом на «Серое небо / Чёрный лес / И грязно-белый снег» — на эти цвета «настоящего флага России»[6] и, заметаемый провиденциальной русской метелью, превращается в безжизненный снежный холмик. Саркастическая озвучка благонамеренного монолога переводит признания любви к Родине, ею же равнодушно заглушаемые и заметаемые, в набор пошловатых клише, за которыми — пустота (ещё один мем в лексиконе верлибриста).
Но как же так? Мы ведь (ну, пусть не каждый) всё перечисленное действительно любим! За что нам чёрная метка? «Вроде бы мы / Ничего такого / Особенно уж плохого / Не сделали» — ответ с Неба: «Сделали» (стихотворение «Коммуникация», ММ). Ибо «Наше русское / Это замучить себя / Своими руками» (строки верлибра из «Imagine» под названием «Наше русское»). Между тем окрик свыше «Сделали» можно понять шире, чем шпильку в адрес русского претерпеваемого бытия, — как напоминание о грехопадении рода человеческого.
Стиховой мир Дмитрия Данилова — это, собственно говоря, философская лирика. Философская — по серьёзному счёту, какой давно не было. Философия (не мною сказано) начинается с удивления, возбуждаемого якобы очевидным и якобы неоспоримым. Вот и здесь есть свои традиционно неоспоримые координаты Рая и Ада, подвергаемые философскому вопрошанию и испытанию, независимо от их метафизической реальности или художественной условности.
Ад? Помыслившему о нём поэту рисуется, что там не столько «зубовный скрежет», сколько «скучный ужас»: знакомая до боли в зубах панорама какого-нибудь типового посёлка Вагоностроитель и столь же типового в нём Дома культуры. И так на долгие миллионы лет без Бога и без России, как напророчил участник этого нарратива поэт Георгий Иванов. (См. стихотворения: «Николай Степанович улетает» и в том же «ММ» — финальное «Скука».) Но есть у Данилова-стихотворца, по его же слову, свой «персональный ад». Который будто бы запечатлён в песне Ирины Богушевской «У нас в раю» (с тем же титлом верлибр в «Imagine»). Ад этот — «идеальная Москва», без всяких проблем по части пьянок, пробок и жалкого футбола. Опять-таки — неизбывная скука. Доподлинный же рай, вопреки опровергаемой песне, — это страшный огонь, «Как в доменной печи / Как в крематории / Огнь поядающий» (ср.: Евр., 12:29), «Выдержать его / Если ты просто человек / Невозможно / Мы просто люди / И мы отправляемся / В уютный, комфортный / Ад». Один из наглядно-гротескных вариантов благосклонного адского загробья — вечно повторяющийся и ведущий в никуда гостеприимный ритуал в стихотворении «Латинская Америка» («ММ»), пародия на дипломатию «мира и дружбы».
Об аде это ещё не всё. Адово прозябание — оно и в славных мегаполисах, тех, каким Данилов воздаёт честь аббревиатурой ЛГЗ («Лучший Город Земли). Такое звание присваивается у него Содому (на этот обречённый град, по версии поэта, с любовью и прощальной грустью оглядывается Лот, а не его жена, своим предупредительным остолбенением спасшая его от подобной участи). Но и Москва удостаивается тех же трёх прописных букв, то вовсе без ухмылки, то не без неё. Да и Нью-Йорк — по тому же праву, что и Москва: «отличить невозможно…» Везде одно и то же: «живописное, нескучное, развлекательное зло».
А не в те же ли зловещие тона сплошь окрашена теперь российская весь? «Выпросил у Бога / Светлую Русь Сатана», — вторит протопопу Аввакуму современный наш соотечественник. И не без подначки добавляет, что при этом всё вроде «нормально». А между тем «мы уже плавимся / В пламени огненном / И уже и не спрашиваем / Что нам делать». Стихотворение это, названное в «Imagine» по первой и не раз повторенной строчке, торжественно подписано точной датой 23 ноября 2024 года, то есть отрекомендовано свежайшим.
Не хочется укорять автора за прорывающиеся ноты того же российского «ресентимента»; к примеру, мало ли что сказанёшь сходу в интервью, да ещё и весьма давнем, 2008 года (АПН, 9 сент.). И всё-таки процитирую нечто из этих его ответов Захару Прилепину: «Будущее России представляется мне вполне безрадостным. Россия — кость в горле современного дьяволочеловечества, и оно не успокоится, пока не сживёт её со света. <…> Народ наш развращён и деморализован, вожди слабы и беспринципны. Выход мне видится только в том, что случится чудо Божие». Не стала бы цитировать, если бы не считала эти неосторожные слова заслуживающими серьёзного раздумья…
Ну а рай? Лирический герой хранит прапамять о нём как обители, где человеческое бытиё ещё не претерпевает главенствующего унижения, искажающего в нас «образ Божий», — униженности бытом. (В стихотворении «Адам» этот нагой первопоселенец не мучится от непопадания ногой в штанину и рукой в рукав, причём столь досадная ситуация упоминается в «Imagine» и ранее — как образчик «человеческого проклятия».) Ныне же двери в рай запечатаны для большинства из нас, обыкновенных, нераскаянных грешников, не могущих рассчитывать на то, что выдержали бы там огнь Божьего соприсутствия.
Ну, а если для немногих, всё-таки надеющихся на благое посмертие, сколько-то утешительна история о том, что в райских кущах «Мы встретим всех / Кого потеряли / В этой жизни» и вступим в круг их «сияющих лиц»? Оказывается, тогда мы тоже «будем сиять / Ослепительно-ярко сиять / <…> Страшно, невыразимо сиять / Огненно, дико сиять… / И улыбаться». Потому что там «времени больше не будет, а значит, никаких событий, занимавших нас в земной юдоли, не будет тоже» (стихотворение «Сияющие лица» — «ММ»). И это всё?! Этот безмолвный и бессобытийный ступор — не насмешливый ли дубликат адской скуки? Данилов (не поленившийся закончить Высшие богословские курсы МДА), несомненно, помнит знакомые едва ли не всем единоверцам многообещающие слова ап. Павла (1 Кор., 2:9, со ссылкой на пророка Исайю): «Не видел того глаз, не слышало того ухо, и не приходило то на сердце человеку, что приготовил Бог любящим Его». Впрочем, грустная шутка автора «Сияющих лиц» адресована, должно быть, тем, кто слишком уж топорно руководствуется догматической логикой…
Оправившись и отправившись от «райского казуса», самое время сказать о чувстве юмора у лирического субъекта суммы этих верлибров. Именно юмор не в последнюю очередь делает его лицом философствующим, ибо юмор открывает простор взгляду на относительность «так называемой» реальности, даёт алгоритм для ниспровержения выспреннего и возвышения неприметно-драгоценного. Вчитываясь, начинаешь ощущать, как эти необъяснимые повторы (ну, к примеру, стихотворение «Зеркальный шар» во второй из упоминаемых книжек), похожие на самовнушение или на камлание, чуть подёрнуты улыбкой. А некоторые развёрнутые нарративы: как «Превращение» — на усугублённый сюжет Кафки, как «Аргентина», где заходит в тупик пародийно-серьёзная дискуссия о посмертной судьбе некрещёных младенцев, или как «Странные ангелы», где неразборчивая тяга к дармовому шопингу оказывается бесовским соблазном, — хочется назвать «трагическими юморесками». «Это такая игра / всё очень всерьёз / И ничего не серьёзно», «Вы, люди, обычно не понимаете / Но это так / Серьёзно и несерьёзно / одновременно», — «словно бы говорит» нашему рассказчику не кто иной, как Господь Бог.
Что ж, заодно припомним, что юмор и игру с ним наделяли божественной аурой ещё в XIX веке классики немецкого романтизма. Засим последовал Гоголь. А век спустя нам явлен трагический юмор Даниила Хармса, литературная и сердечная привязанность к которому разрешилась у Данилова, в частности, верлибром «Из дома вышел человек», где в память о Хармсе его «завещательное», как принято считать, стихотворение с первого же стиха воспроизводится целиком, строками распределённое по собственному тексту («Imagine»). Притом юмор в поэтическом мире Данилова чаще всего дышит «лёгким воздухом неосуждения», если воспользоваться одной из вскользь найденных им формул.
Однако — вопрос. В усмешливом этом стиховом массиве, где юмор (по М. Бахтину, смех, редуцированный до улыбки) лишь в редких случаях утяжеляется нотками сарказма, высказано ли что-либо с оголённой серьёзностью? Ответ будет утвердительным. Без внезапных средоточий такой прямоты можно было бы заблудиться в капризах ценностных акцентов автора. Места эти (они в «Imagine») хочется счесть откровенными — от слова «откровение» (поелику возможно избегая тут пафоса). Таково взрывное стихотворение «Звартноц», в котором путешествующий по Армении его герой/автор ранним утром, приложив к тому немало усилий, сподобляется на границе с Турцией увидеть Арарат. «Гору нашего спасения», куда некогда причалил, одолев воды потопа, Ноев ковчег. Тут-то на созерцающего в дымке гору обрушивается «Страшный, чудовищный / Трудно-переносимый / Поток любви Божией». И тот, потрясённый, вдруг убеждается, что он (по умолчанию, как и любой) единствен и неповторим для Создателя, благословляющего его: «Живи!»
Таков опыт вышнего милосердия. Но есть (ближе к финалу книги) и опыт с обратным знаком — верлибр «Дом ваш пуст». «Се оставляется вам дом ваш пуст» (Мф., 23: 37-38; Лк., 13:34-35) — едва ли не «самое страшное место в Священном Писании», по ощущению поэта. В Новом Завете Иисус обращается с этим приговором к сакральному для иудеев Иерусалиму (ещё недавно — антитезе Содома), не узнавшему и отвергшему своего Мессию и обречённому за это на разрушение. Проще всего подумать, что наш поэт, бросая в обжитом им Выхине взгляд на символично пустующий и разрушающийся «огромный офисный билдинг», прилагает эти «невыносимые слова» опять-таки к российскому миру. Но скорее чудится здесь угроза нашему планетарному дому, ибо в границах поэтически представленной автором вселенной все исторические, социальные, психологические и антропологические наблюдения нелицеприятно рассредоточены по лицу планеты Земля (непременно с прописной буквы).
Подобная эсхатология смягчена в финале книги глубоко лиричным стихотворением «Там Господь», написанным два года спустя (2021 и 2023), где Дмитрий Данилов обращается к теме, изначально (см. опять-таки раннюю прозу) центрирующей его мировоззрение: убогое и невзрачное окутано благословенностью «маленьких вещей», очищенных от горделивой патетики громких свершений. «Господи, Ты / Вместе с тихим ветром / С тихим дыханием пустоты (! — И. Р.)», «Не посреди грохота / Сияния и побед / Не среди великолепия и могущества», «Ты веяние / Тихого ветра / Ты глас хлада тонка» (три последних библейских слова приведены на церковно-славянском). В целом же из Ветхого Завета цитируются обращённые к пророку Илии слова Бога о том, что после «землетрясения» и «огня» последует именно это «тихое веяние» (3 Цар., 19:11-12; не удержусь заметить, что это же место Писания акцентировано в знаменитой поэме Т. С. Элиота «Ash Wednesday» — «Пепельная среда»). И приводимые слова Писания разрешаются мольбой: «Господи, Благослови это всё / Всё это убожество / В котором мы мучимся / Которое мы ненавидим / Благослови / Всю эту зону мучений / Весь этот ужас кромешный / Который мы любим / Да, а что делать…»
Этой молитвой о status quo — столь нескрываемо «обывательской» — смягчается перспектива обещанного опустошения земного дома. И мольба эта, скажем так, утепляет образ автора. Прошение такого толка и по тому же адресу не однократное, а устоявшийся настрой: «Не надо суетиться», «Сидите на месте / Пусть всё свершится», «Это наше русское / И пусть оно будет таким / Господи, пусть оно будет таким / Если можно». Сочинитель сей своеобразной ектеньи, собственно, и говорит о себе как о «европейском обывателе», желающем жить в современной России так, как в ней жили буржуа в «бель эпок» начала прошлого века, — «жить так, чтобы меня не трогали» (из стихотворения «Генетический тест» в той же новой книжке). Разумеется, это — вызов, почти эпатажный. Автор приведённых строк не может не знать, что «прекрасная эпоха» европейского и российско-имперского мира вы́носила в своём чреве «неслыханные перемены, невиданные мятежи» (опять А. Блок…). Но вызов — кому? Не самому ли себе, отвратившемуся, напомним, от «живописного, развлекательного зла», которому именно та эпоха отдала явную дань?
Однако же, ловить Данилова на самопротиворечиях — пустое и неблагодарное занятие. Он — в качестве героя своей философской лирики — несогласный соглашатель, точнее, «согласитель», ибо мыслит антиномиями, — позиция, весьма далёкая от конформизма. «Мир во зле лежит», выстроен же он по превосходнейшим лекалам. Такое мироощущение, предлагаемое в Книге, столь часто цитируемой нашим поэтом[7] и совмещающее в ней любовь к творению с аскетическим неприятием его наличного состояния, не транспонируется в его стихах дидактически и формульно, а внушается некоторыми парадоксальными чертами их художественного языка.
Один их таких приёмов — текстуальное раздвоение в отношении к «чужому слову»: отторжение рутинных оборотов речи как сигнал внутреннего несовпадения с их современниками-носителями — и одновременно приятие этих оборотов как некой неизбежности, так что в результате они присваиваются с отчуждающими или компрометирующими оговорками. «Снегу-то намело / Как говорят в народе / Ух, снегу-то намело, или / Эх, снегу-то намело / Или какие-то другие / Междометия»; «Можно зайти в „Пятёрочку” / и купить <…> Как некоторые говорят / „Чего-нибудь вкусненького” / Какое дикое выражение / Чего-нибудь вкусненького / Прямо блевать хочется / Но — да, / Чего-нибудь вкусненького…»; «Дикое какое-то слово / Катафалк / А что делать». Такими принижающими «поправками» пестрит и слог прозы Данилова. Но — «что делать»! Других слов, выходит, негде сыскать. Этому отчуждению заподозренных в неадекватности оборотов служит присвоенный им коэффициент «так-называемости» (в первую очередь принципиальное: так называемая жизнь). Соответствующая присказка вводится как подразумеваемый намёк на существование некоего подлинника, закрытого плёнкой расхожего сознания и говорения.
Парадоксальная двоякость затрагивает и очень важные символические реалии. Символика поездов и железнодорожного обихода у Данилова почти мистична. (Здесь он следует за Л. Толстым и Достоевским — не намеренно, а самопроизвольно, потому что это «наше русское».) Всё, что связано с поездами, с полустанками, с обликом и содержимым вагонов, в его стихах и прозе отнесено к «местам силы»; нередко это защищённая среда медитации. А одинокий вагон на запасных путях значителен как одна из облюбованных «малых вещей». Но между тем — во внезапном концентрированном впечатлении: «страшная морда» с воем возникающего в снежном вихре электровоза, к которому прицеплен нескончаемый товарняк «с бесконечной последовательностью грязных цистерн», перекрывает свободный выход путнику, застрявшему перед опущенным шлагбаумом. «Снег, грохот, ужас / И странный восторг». Это и есть Россия, явленная в образе железнодорожного переезда, — курсивом выделено название стихотворения из «ММ». Ужас и восторг! Восторг, но и ужас. (Можно подумать, что стихотворец воображением перенёсся в позапрошлый век, когда сеть железных дорог воспринималась старообрядцами как хищное пленение Руси, а Михаил Глинка славил в песне на слова Н. Кукольника их потрясающую новизну.)
Ещё очевиднее антиномичное портретирование России в верлибре «Наше русское». «Это испытывать стыд / Дикий стыд», «Это испытывать гордость / Дикую гордость», «Это испытывать восторг / Дикий восторг», «Это испытывать разочарование / Дикое разочарование». Несовместимая совместимость — вот каково, оказывается, «наше русское» в итоге проведённой здесь аутопсии. И подобный склад, надо сказать, удивительно совпадает с диктуемой Четвероевангелием бытийной установкой в христианстве, как правило, парадоксальной.
Здесь нельзя избежать вопроса, на который нарываются эти мои наблюдения над текстами Дмитрия Данилова. Невозможно же не посчитаться с его убеждением, что «в художественное произведение не надо тащить свои <…> религиозные взгляды», и с его готовностью следовать такому самоограничению (об этом он говорит в сугубо откровенном интервью Инне Волошиной — см. на сайте журнала «Фома»[8]). Правда, есть у него и оговорка: читатель всё же «волен считывать свои смыслы и идеи» из предъявленных текстов. Я как раз такой вольный читатель, но остаюсь в надежде, что считываю то, чтó есть у столь же свободного сочинителя, а не вчитываю то, чего нет.
Да, движение художественной мысли у Данилова не пресекается внезапным упором в какую-то из догматических стен и не выверяется ими с законнической и фарисейской пунктуальностью. Смею думать, что это хорошо не только для успешных творческих решений, но и для модуса самой веры, для её трезвости. Ведь и апостол язы́ков говорит, что теперь мы верим «гадательно, как бы сквозь тусклое стекло» нашего временного бытия, а не «лицом к лицу» (1 Кор., 13:12). И не лучше ли многим (в их числе — и пишущей эти строки) признаться себе, что вместе с корифеем мирской науки и упорным апологетом христианства Блезом Паскалем мы по отношению к предметам веры твердим великое, но не безусловное «может быть» и присоединяемся к его известному и «беспроигрышному» для верующего человека «пари»[9].
Притом наше незнание «последних вещей» дорогого стоит. Оно ведёт порой к захватывающим мысленным экспериментам — скажем, как у Данилова при обдумывании тёмной области Смерти. В помянутом чуть выше журнальном интервью он признаётся собеседнице, что «боится смерти». И в стихах уж точно боится её — как не отменимой никакими иллюзиями несомненности, как «истинного положения вещей» (см. в «ММ» стихотворение «Переключатель»), как того, по ап. Павлу, «последнего врага», который, обещано, «истребится» (1 Кор., 15:26), но всё ещё господствует в плане земного существования. При этом стихотворец нигде не транслирует ужаса предсмертных страданий. В «ММ» души умирающих неприметно для них самих выпрастываются из телесной оболочки и парят над землёй в необычайной лёгкости и свободе три (согласно поверью) прощальных дня. Эти живописные фантазии можно счесть актом самоуспокоения, но скорей — отзвуком богослужебного молитвенного прошения о «мирной» и «безболезненной» кончине.
Воображающий подобное автор при вопросах к нему не скрывает, что находится «в зоне неизвестности», и сурово аттестует себя «недостаточным христианином» — не из «религиозного радикализма» (читай: фанатизма), а из непосильности для него, человека мирского, подъять заповеди Благой Вести. Смятенный смысл этих поучительных признаний можно догадливо извлечь из лирической составляющей его лиро-эпики. Однако куда большая значительность и наставительность этого стихотворного мира видится в другом. А именно — в цельном духовном и этическом его ландшафте, с теми же опознаваемыми координатами добра и зла, спасения и гибели, правды и заблуждений, какие вписаны в общехристианские представления о миропорядке. И это (предполагаю, не только для меня) подарок в наше нелёгкое время.
[1] Данилов Д. Imagine. [2017 —2024]. М., «АСТ: Редакция Е. Шубиной», 2025. 160 стр.
[2] Данилов Д. Как умирают машинисты метро. Стихотворения 2017 — 2022 годов. М., ИД «Городец», 2023. 176 стр. (Серия «Во весь голос»). В дальнейшем: «ММ».
[3] Из поздней поэмы Блока «Возмездие». «Начало и конец» — часто цитируемое речение из Нового Завета (Отк., 1:8). Добавим: быть может, действительно существует некая напрямую не фиксируемая логосфера, где сюжеты одной и той же культуры — здесь: европейской, исходно христианской, к какой принадлежит и русская, — повторяемы независимо от какого бы то ни было «интертекстуального» взаимовлияния. Это предполагал и демонстрировал блистательный филолог Сергей Бочаров.
[4] Удивительно, что в обеих этих картинах Данилову чудится ад (см. совсем иное, противоположное и прекрасно обоснованное впечатление от последнего значительного творения В. Попкова в очерке искусствоведа Инны Волошиной «Художник на вдовьей земле» — на сайте журнала «Фома»). О мнимой мрачности полотна Брейгеля не стоит и говорить.
[5] Ресентимент — приблизительно: раздражение из-за собственных неудач и обидчивые поиски виновного в них. В этот «ресентимент» автор, хочет того или нет, вносит и некоторый свой вклад.
[6] См. стихотворение с таким названием чуть ниже в той же книге. Адекватность гаммы «государственных» цветов удостоверяется эпиграфом к этому верлибру — впечатлением Николая Гумилёва в передаче И. Одоевцевой: «Я подышал на стекло и стал смотреть в оттаявшую дырку на серое небо, на белый снег и деревья». Снова и снова нам втолковывается эта неотторжимая раскраска «так называемой средней полосы»: «Сырая грязная пустота / Серое небо, и дождь, и грязь» (стихотворение «Отказ», там же). Немного обидно. Хочется возразить, что у Пушкина зримый «флаг» тех же широт расцвечен поприглядней: золотая, голубая и белая полосы («Мороз и солнце, день чудесный…»).
[7] Из Нового Завета: «Так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего единородного, чтобы всякий верующий в Него не погиб, но имел жизнь вечную» (Ин., 3:16); однако: «Не любите мира и того, что в мире; кто любит мир, в том нет любви Отчей» (1 Ин., 2:15). Оба суждения приписываются одному и тому же лицу — по свидетельству евангелистов, любимому ученику Иисуса Христа.
[8] Дмитрий Данилов: «Мне отвратительно деление людей на рукопожатных и нерукопожатных». Интервью Инне Волошиной. «Фома», 2024, 13 марта <https://foma.ru/dmitrij-danilov-mne-otvratitelno-delenie-ljudej-na-rukopozhatnyh-i-nerukopozhatnyh.h...;.
[9] Паскаль Блез. Мысли. Перевод с французского Ю. А. Гинзбург. М., 1995, стр. 186 — 187. В связи с темой христианской мыслительной «парадоксии» еще раз потревожу «Мысли» Паскаля: «Два противоположных довода. Надо с этого начинать. Без этого ничего нельзя понять, и всё — ересь. И высказав любую истину, надо добавить в конце, что помнишь об истине противоположной» (там же, стр. 249).
