1
— Да завались ты, я тебе сказал! Хорош об одном. Понял. И че? Че ты мозг мне моешь, все решили с ней. Нет, не буду. Да, все. До завтра тогда. Не, я покататься че-то решил, бессонница. Ага, давай.
Паша закончил вызов, швырнул смартфон на пассажирское сидение и со стоном впечатался лбом в руль, в самый центр. Кольцо руля окружило его голову так же, как его самого окружали идиоты. После того как они с Лесей окончательно разошлись, Денис поначалу активировал свои за ней ухаживания и даже в них преуспел, но дальше все скатилось в догонялки, и Денис задохнулся — и решил, что воздух, то есть Лесю, ему перекрыл Паша и исходящие от него «тлетворные пары», демонстративно удалился из общих чатов, не выдержал осознания, что ничего этим не изменил, и вернулся, но вернулся другим. Стал молчаливее, внимательнее: отвозил Лесю до и забирал из — школы, ухаживания воспроизводил свои перед самыми его глазами, но — главное — никогда не давал Паше и Лесе оставаться наедине, хотя они и не хотели уже, особенно эта неблагодарная шалашовка, которая столько нервов всем поистрепала, а в ответственный момент слилась.
Паша застонал снова, стал тереться о руль лбом и водить по кожаной поверхности губами.
Если завтра она не придет, если снова забоится, он притащится под самые ее двери и будет стучать так долго, что она наконец откроет, а когда откроет, а когда откроет, а когда она откроет…
Телефон опять зазвонил, Паша затрясся от злости. Полулежа на руле, он повернул голову и с гневно горящими глазами посмотрел на светящийся в полумраке экран. «Стас». Не будучи поэтом, Паша нашел рифму и улыбнулся. Через миг рифма понравилась ему настолько, что он захохотал. Настроение улучшилось, и, чтобы его не испортить, он на звонок не ответил.
Двинул рычаг передач, вдавил педаль, и никаких, никого, только он и дорога спящего города.
Денис дурачок. Нужна ему эта Леся. Никому она не нужна, чокнутая, сама не знает, чего хочет, а раз не хочет — пускай катится, звать не станет.
Рев двигателя, завертевшись под капотом, как воронка, частью замерз в морозном воздухе, а другой частью через внутренние вибрации вылился в автомобильный салон и, откатившись валом от кресла и руля, улегся в музыку Пашиных ушей.
Паша любил и ненавидел семейные дрязги. Да, мамины окрики круто сворачивали кровь, а тяжелая лапища Стаса часто впечатывалась в его шею, да, после всего приходилось полнедели держаться под плотоядно-любопытными взглядами соседей, да, да, да. Но зато какое наслаждение было уйти на кульминации скандала, когда даже стекла окон дрожали от напряжения. Уйти, сесть за руль и ехать, ехать и мечтать о том, чтобы не вернуться.
В этот раз он даже как будто и сам был виноват. Был недостаточно сдержанным, показал себя больше, чем обычно. Вся подготовка — а это и планирование, и вычет рисков, и прилежащее — много нервов требует. Вот и стал он грубее, агрессивнее стал и если раньше на «че сидишь, делом займись» мог отвечать молчанием, то теперь сил стало не хватать, чтоб молча терпеть. На очередное «дурью маешься» он толкнул Стаса об косяк двери, завизжал, что он не мажор и не нужны ему их деньги, что сам он может сколько хочет заработать, пусть идут лесом — и ушел сам. Было такое раз и два и будет снова, с разными последствиями, но будет, и это знали и он, и они, и оттого и крики, и дрязги, и катится он теперь по неосвещенной загородной трассе под шорох слетевшей радиоволны. Он протянул к магнитоле руку, но подумал и не стал настраивать: пусть шуршит, успокаивает.
Он увидел это в зеркале заднего вида. Это не было черным сгустком с горящими глазами, с когтистыми лапищами, как у Стаса, с острой злой ухмылкой, нет, не было. Это было ничего, сотканное из синего электричества воздуха. Оно мерцало и колыхалось. Паша не мог себя заставить не видеть, как замедлялось по его воле вращение пыли, подсвеченной мертвенно-голубоватым светом экрана управления. Когда пыль попадала в поле власти его, она замедлялась, тяжелела и вязла, а потом вдруг во все стороны дергалась, взметалась вверх и, сверкнув синим электричеством, исчезала.
В первые разы Паша пытался объяснять себе логически: переутомление, нервы. Не получалось успокаиваться. Тогда пришла мысль, будто он что-то чувствует интуитивно: вдруг кто залез в салон, вдруг он забыл закрыть машину? Кто-то залез, затаился и ждет, чтобы напасть, а Паша затылком его чует. Останавливался, выходил, открывал задние двери и не находил никого. Казалось, сходит с ума. Стал на себя злиться. Когда это приходило, делал вид, что не замечает, ждал, когда уйдет. Оно уходило. А теперь снова пришло.
Глухо стучало сердце, мир пульсировал от ударов в виски. Паша опустил взгляд на дорогу, но сверху на веки давило движение в зеркале заднего вида.
Оно коснулось его лица.
Он ждал, что его разорвет от электрического разряда, но кожу лишь приятно закололо мягким синим током. По ощущению его прикосновения походили на любовные ласки. Поглаживания по щекам. Паша закрыл глаза и перестал дышать. Ток провел собой по его лбу, по волосам, обнял за шею, положив на плечи невидимые руки.
— Чего хочешь ты? — прошептал Паша и с замиранием почувствовал, как ток погладил его по губам. Паша прерывисто выдохнул и сглотнул слюну.
Ему никто не ответил, но он боялся открыть глаза, спугнуть боялся. Он вдруг понял, что ток ничего не хочет, что он здесь ради того, что хочет Паша. Что он ждет желания, которое исполнит. Любое желание.
— И, — еле слышно сказал он. Он хотел сказать «любви», но на все слово силы не хватило, голос ослаб, выдох не выходил, но он из последних сил повторил: — И.
Ток прижал его крепче, Паша приоткрыл глаза и увидел, что ток этот — Полина, что Полина целует и гладит его, что воплотить его желание может его Полина.
Ток еще был на его лице и вокруг тела, когда Паша мягко высвободился и нащупал рукой брошенный на сидении телефон. Тогда ток пропал, колыхнувшись на прощание синими искрами. Паша нашел ее номер и услышал гудки.
Она наверняка спала. Он мысленно представил, как обнажило ее белое плечо ниспадшее одеяло, представил ее спящее безмятежное лицо, розовые вены на ее веках, представил и зажмурился от нестерпимой нежности. Он не хотел ее будить, но чувствовал, что именно сегодня, именно сейчас им нужно встретиться — если встретятся, то останутся вместе, навеки останутся и никакие ссоры и недомолвки их больше не разъединят. Она не отвечала, а он звонил заново, отсылал бессловесные сообщения и мчал по загородной трассе обратно в город, к ее дому.
Он не придумывал, что ей сказать, да и вообще не думал, что что-то надо говорить. Только увидеть ее, убедиться, что все между ними хорошо и взаимно, хотя бы мельком, хотя бы из окна. Она не отвечала на звонки — телефон, как всегда у нее, был на беззвучном. Он этому радовался — если б ответила, то он все равно не смог бы ничего сказать. Припарковавшись у ее дома, он побежал к подъезду, задворками сознания удивляясь, как легки его шаг и походка, как быстро он движется, будто в полете по воздуху. Он попытался встать на лестничной площадке между этажами, но ноги тряслись и дергались, так что он стал подниматься и спускаться по лестнице до ее этажа. Он перестал звонить, чтобы она вдруг не взяла трубку, и стал писать: «Поля Полечка Поле Полностью Люблю Тебя Прошу Выйди Ко Мне Я Стою У Двери Твоей Поля Очень Срочно Полностью Прошу». Но что-то подсознательное — после всех смайликов и бессвязных букв типа «ЛЛЛЛЛЛ» и «ьььЬЬЬ дВЕРЬ» — подсказало ему, что такой напор может испугать ее, и он стал пытаться успокоиться. Убрал телефон, пробежался по лестнице и придумал, что написать надо попроще. Выбрал такие слова, которые самые простые, самые примитивные, чтобы она не поняла, что он задумал, чтобы она подумала, что он дурак и гопник, чтобы все равно к нему вышла, а он бы сокрушил ее глубиной и счастьем того, что она заставляла его чувствовать. Написал:
Поля
Выгляни ко мне, я тут в подъезде
На пять сек поболтать
Она почувствует его за своей дверью и к нему выйдет. Ему только ее увидеть, только понять, и он уедет, он не хочет ничего говорить, увидеть, только увидеть.
Время шло, а она не выходила.
Энергия, истомившись без выхода, стала гаснуть.
Неужели правда спит? Не чует, как он тут отплясывает под ее дверью, не просыпается, когда он прямо сейчас любит ее так сильно? Может, обиделась, специально его мучает?
Приник ухом к двери — тишина. Все спят. Не проснулась она, не почувствовала. Не чувствует она его. Не любит.
Что-то горячее и узкое обняло его грудь и лопатки, сжало так крепко, что у него из глаз брызнули большие слезы, и быстро выпустило, только ноющую боль оставило. Он не видел ничего вокруг, все закрыла красная пульсирующая завеса, колыхающаяся, такая, какой в театрах сцену прикрывают между спектаклями. Фальшивка, воровка, лицемерная мразь, обманщица, не его человек, не его, ничего не чувствует, спит, сны видит, на красной дорожке воображает, не помнит его, не чувствует. Ну, сучка, я тебе устрою. Я всем расскажу, я всем фото разошлю родинки твоей под правой грудью, ты у меня увидишь, шваль, какой я, ты пожалеешь.
Любви, любви. Нет любви. Либо желание, слепая звериная страсть к обладанию, либо слабость, тяга к рабскому подчинению, скинуть тяжесть, отдать себя, снять с себя ответственность за себя — и тупицы зовут это любовью.
Он прерывисто выдыхал и сжимал до белизны на костяшках ледяные прутья перил. Ощущение бесконечного счастья, распиравшее его минуты назад, извратилось до вездесущего омерзения. К себе, к Полине, к подъезду и своим рукам на прутьях с облупившейся краской.
Ах не любишь меня, ах спишь, маленькая моя, спи, дорогая, я не стану будить, не буду настойчивым, твой покой важнее мне, чем мой, спи, родная, любимая, маленькая, ничего страшного, и я буду спать, не с тобой, с другими, кто хуже, со всеми, а тебя не трону, кто я такой, чтоб тебя касаться, мелкая падаль я, грубое уродство, мне таких как я любить надо, а ты не для меня, тише, спи, не люби меня, спи, спи.
Леся точно не спит. Денису обещал к ней не лезть, но скажу ей, она промолчит, и он ничего не узнает. Да и скажу вообще, что моя она, а не его. Ему пусть Полину, Полина ему лучше, подходяще. Мне как я надо, Леся больше не откажет, не сможет, ее позвать только — и вот она, точно проснется, не потому, что чувствует, а потому, что постоянно ждет, все пацаны уже ржут над ней, как она его ждет. Ну ждешь, Леся Кривенко, вот я, открывай двери и объятья, ты тоже актриса, ты будешь сопротивляться, но я БУДУ, я проявлю настойчивость, и ты сдашься, ты хочешь этого, потому что ты такая же, как я, ты моя, вся моя.
Я ничто, и никто мне не нужен. Ничто и никто. Прости меня, прости, я не буду о таком думать, обе простите меня, я только деньги найду и уеду, у этих ничего больше не возьму, я сам все могу. Лесю жалко, Полину, Полиночку, себя жалко тоже, всех, и их, особенно их.
— Молодой человек, вы что тут делаете? — услышал он испуганный шепот и вскочил на ноги. — У вас что-то случилось? Моло… Тьфу ты, пьяный, что ли?
Он не видел, кто это говорил, не понимал, сверху или снизу доносится шепот, он встал и стал, пошатываясь, спускаться.
Он уснул на задних сидениях и утром не сразу вспомнил, почему проснулся не у себя в кровати. Очень удивился, когда увидел в диалоге с Полиной свои ночные сообщения, — не помнил, чтобы что-то писал, да еще и такое. Сообщения были неоткрытые, она не прочитала, и он их все удалил. Ну написал и написал. Не вышла к нему? И хорошо. Подумала бы, что у него с головой что-то не то.
2
Взгляд тонул в широком небе, и ни дом, или башня связи, или дерево не подпирали его, ни одно крохотное облако не проползало по его синеве. Бездонное и яркое небо было повсюду, казалось, что оно же, синее и бескрайнее, было и внутри, что она была его частью, что ничего в мире не было, только оно, небо. Полина опустила взгляд лишь когда закружилась голова. Тонкой рукой с розовыми ногтями она обхватила себя за шею, чуть помассировала, разминая мышцы, и огляделась. Она стояла на блестящей траве в самом центре зеленого поля. Со всех сторон лежал обруч горизонта — куда бы Полина ни обернулась, везде видела лишь гладкое и шероховатое, синее и зеленое, разделенное тонкой ровной полосой. Солнца не было, свет падал от неба и поднимался от земли, и глазам он был приятен. Полина была счастлива.
Сбоку мелькнула тень, и Полина с любопытством повернулась навстречу. Облаченная в короткое розовое платье ей улыбалась маленькими розовыми губами незнакомая девочка.
— Меня зовут Полина, — услышала Полина свой голос.
— Да, ты права, — засмеялась девочка. — А меня?
— А тебя как?
— Да, а меня как?
— Я не знаю, — удивилась Полина.
— А еще сестрой зовется, посмотрите на нее. Цветов на поклоне не выносить!
Полина нахмурилась, и свет потускнел. Она вспомнила, что имя сестры было Олеся, но вспомнила и то, что какая-то другая Олеся очень ее чем-то расстроила, так что слышать это имя ей было неприятно.
— Нет. Теперь тебя будут звать Хлоя.
— Хлоя? — обрадовалась девочка и захихикала трескучим электрическим смехом. — Хорошо, как скажешь. Но тогда ты будешь…
— Полина, — перебила Полина, и свет потускнел сильнее, так что небо из синего стало сапфировым, а трава из зеленой — изумрудной, они блестели и переливались, но смотреть было больно.
Обиженная грубым тоном, Хлоя заплакала и вытащила из кармашка на подоле сложенный треугольником белый платок. Полина вдруг поняла, что ее щеки намокают от слез, и с ненавистью посмотрела на Хлою. Мало того, что она решила забрать ее имя и дать какое-то другое, лживое, так еще и вместо того, чтобы извиниться за это, вынуждает жалеть себя. К чему тут ее слезы? Сама чуть не плачет, других еще успокаивать! Полина шагнула к Хлое вырвать платок, но неожиданно для себя обвила ее руками и положила подбородок ей на макушку. Хлоя вздрогнула.
— Ты страшная, — сказала она.
— Тише, тише. Ты права, права. Кем я тогда буду? Как меня назвать?
Всхлипы затихли, а свет неба и травы заблестел ярче.
— Половиной, — ответил голос Хлои над ее ухом.
Полина поняла, что обнимает пустоту, обернулась и увидела, что Хлоя, смеясь, бежит от нее прочь. Полина тоже засмеялась и хотела побежать следом, но босой ногой зацепилась за толстый сухой корень и удивилась: пока они стояли, какое-то дерево рядом успело невидимо и быстро вырасти и состариться. Она потянула ногу сильнее, но, хоть он и совсем высох, корень оказался крепким и неподатливым. Полина потянула резко и сильно, и корень сломался, но на мягкой стопе остались царапины и занозы, выступила кровь. Олеся убегала все дальше, а Полина еле хромала вслед и растерянно улыбалась.
— Стой! — кричала она. — Я ногу ударила, помогла бы!
Олеся смеялась и, казалось, сквозь сухой треск смеха и не различала ее слов. Полина попробовала бежать, ногу саднило, на траве оставались красные пятна, но боль проходила с каждым шагом.
— Стой, не бросай!
После каждого шага оставались на траве и отражались в небе еле заметные красные следы. Полина бежала вслед за мелькающим вдалеке розовым платьем, а трава под ногами ложилась мягкими материнскими ладонями, пока небо обнимало ее плечи светом отеческой синевы.
Когда Полине показалось, что сестра заметила ее и бежит навстречу, из воздуха выступила огромная черная птица с длинной, как у гуся, шеей, с широким красным клювом и красными пустотами на месте глаз. Птица развела крылья в сторону и угрожающе загоготала, не пуская Полину к сестре. Полина отшатнулась, а птица ткнулась красным клювом ей в грудь и сорвала несколько пуговиц с рубашки.
— Полина! — позвала откуда-то Олеся.
Полина не видела, откуда, ничего больше, один крик.
Птица развела черные крылья шире, так что закрыла ими кольцо горизонта, и широким клювом принялась рвать ее одежду и бить по коже, оставляя от ударов красные пятна, похожие на следы долгих поцелуев. Полина пыталась вырваться, хрипела просьбы отпустить, но звуки не вязались в слова, и ни птица, ни Олеся не слышали ее. Щеки щекотали слезы, Полина металась от крыла к крылу, как сжатая между ладонями бабочка, пыталась разглядеть за ними Олесю, не могла ничего увидеть и плакала сильнее.
— Половина, половина! — дразнил отовсюду ее смеющийся голос. — Полина-половина!
— Сама такая! Предательница!
— Такая, такая, такая, такая, — гоготала птица и без конца пыряла ее тупым клювом.
Мир темнел и сжимался, прорастая темнотой, как плесенью. Крылья обволокли ее и застыли в сухом плотном коконе.
Полина не помнила, в какой момент ночного кошмара нашла силы проснуться. В первые минуты ей казалось, что чернота ночной спальни — тот же кокон. Что стоит ей успокоиться, как птица снова загогочет рядом. Сердце колотилось часто и громко, отдавалось гулом в каждой части застывшего тела, будто Полина вся стала одним колотящимся сердцем. На глазах засохли слезы, глубоко вздохнуть не давал заложенный нос. Тело ныло как после недели беспрерывных репетиций и было обессилено. Чтобы накрыться одеялом с головой — оставаться раскрытой было страшно — пришлось медленно двигать руку из-под подушки, потом медленно поднимать ее, сжимать и разжимать пальцы, тащить ткань, медленно ее опускать. Окоченевшее тело дрожало под теплым одеялом, а из окна в комнату сочилась ночная темнота.
Олеся, Олеся, мама рассказывала, что Олеся умерла, когда ей было три. Олесе было шесть, и, кажется, произошел несчастный случай. Мама не хотела рассказывать, плакать начинала каждый раз, а Полина жалела ее и не расспрашивала. От папы узнала только, что врачи не успели спасти, а от чего, он не рассказал.
— Ма-ам.
Голос прозвучал еле слышно, стук часовых стрелок заглушил его. Полина закрыла глаза, решив, что этим сэкономит силы, и повторила также тихо:
— Ма-ма.
Скрипнула половица, и включился свет.
Полина положила голову на ее колени и попросила расчесывать свои длинные густые волосы расческой с мелкими зубьями. Легкие руки, пахнувшие медовым кремом, касались ее и успокаивали. Зубья делили пряди на ровные линии, которые протекали между маминых пальцев, как мелкие ручейки. Лишь одного локона, самого короткого, обнимавшего овал ее лица, расческа не тронула. Свободной и широкой, будто крыло, ладонью мама гладила ее по плечу. Полина держала веки опущенными, глубоко дышала и чувствовала, как мамино спокойствие передается ей.
— Зря это ты, — говорила она негромко. — Раз не твое, раз чувствуешь, что не твое, то и не надо. Тебе самой ведь хуже.
— Не может без меня, говорит.
— Сколько еще таких скажут. А ты что?
— Не знаю.
Молчали, не думали, а расческа в тонких руках, опустившись вдоль волос и выпустив их кончики, поднималась обратно к макушке и не спеша спускалась заново.
— Ты очень красивая, ты многим нравишься. А выбрала себе не пойми кого.
— Мам.
— Другие будут. В университете начнется взрослая жизнь. А все это школьное, детское.
— Но вы же с папой с восьмого класса.
— И что?
— Тоже хочу так. Что мне, до старости одной?
— Поля, — сказала мама с нежностью и смеясь обняла ее.
Полина откликнулась на объятие и уткнулась носом ей в колено, тоже медовое.
— Насильно мил не будешь.
— М.
— Что «м»? Хочешь, чтобы я видеться запретила вам?
— Ты не запретишь.
— Запрещу.
— Нет.
Мама юрко провела пальцами Полине вдоль бока, и та забарахталась от щекотки. Расческа, явно лишняя между дочерью и матерью, скользнула с одеяла на пол. Мама обняла Полину крепче, спрятав лицо в ее волосах, и с треском оставила на щеке короткий поцелуй.
— Знай, что делаешь. Только о том, что ты девушка, не забывай.
— Ну нет, в новом спектакле я Маленький Принц, — пробормотала Полина и сжала рукой мамину ладонь.
Мама собиралась уже подниматься, чтобы доспать свое, но Полине отпускать ее не хотелось, одной оставаться не хотелось.
— Всегда он должен вести, Полина, — с грустью сказала мама, сжала руку в ответ и свободной убрала ее всегда короткий локон за ухо. — Он, не ты. Тогда только и будет все как надо. А ты забила себе голову восьмым классом, как будто важно, когда вы встретились, а не с кем. Помни просто. И помни, что вести должен он. Даже если любишь. Он — не ты.
Мама прощебетала «добрых снов», погасила свет и упорхнула из комнаты. Полина осталась в темноте одна. Села в кровати, нашарила рукой экран смартфона и вздрогнула, увидев пропущенные звонки от Паши и множество сообщений. Последнее пришло две минуты назад.
Он просил встретиться. Писал, что ждет в подъезде. «На пять сек поболтать».
Темнота комнаты давила на плечи, будто сев верхом, давила на виски узким венцом, вливалась в глаза, как водопад, и сочилась с губ мелкими песчинками. Ни слова вокруг, ни звука, никого нет больше, одна, одна. А он где-то за дверью, и можно выйти, сказать и услышать.
Полина убрала смартфон обратно. Откинула волосы за плечи и запрокинула голову к потолку. Пусть Кривенку свою в подъезды зовет, та выбежит с радостью, а с ней не будет такого. За стеной мама и папа. А во сне еще и Олеся.
До утра Полина не могла уснуть.
3
На нем были джинсы и толстовка, а на улице была теплая весенняя ночь, но он дрожал так, будто температура упала до минуса. Шел по тротуарам, сворачивал во дворы, выкуривал сигарету до самого фильтра, обжигая тронутые тремором пальцы, и возвращался на тротуар до нового поворота во двор.
Перед глазами были они, были его руки с короткими уродливыми пальцами, которыми он сначала трогал Полину, а теперь тянулся к ЕЕ щеке, к ЕГО ее щеке. Он взглянул на руки и содрогнулся, когда представил и почувствовал на месте своих рук его руки. Как отвратительно.
С мазохистским удовольствием снова и снова вызывал в памяти воспоминание, и глаза слепли от ненависти и слез. Как много он мог сделать, сколько сил в нем было, чтобы сделать что угодно, — но больше всего сил уходило на то, чтобы не делать ничего. Он держался, но иногда в бешенной злобе вдруг разворачивался бежать домой к кому-нибудь выяснять отношения или доставал телефон, чтобы позвонить и наорать. Или хотя бы сообщение написать, что он не злится (хотя он злился ОЧЕНЬ) и хочет все прояснить (хотя все и так было ЯСНО).
Не заметив перед собой прохожего, он ударился о незнакомое плечо и отпрянул от чужого касания. Ему что-то сказали, но он не понял слов и не поднимая головы пошел дальше.
Ревность, как он ненавидел ее. Из-за ревности он ненавидел себя, ненавидел Лесю, Пашу и всех, всех, всех, всех. Она говорила, что между ними ничего больше нет, но он же ВИДЕЛ, как она смотрит, как смотрит он, да и прошлое их зная, не верил, что после всего все могло исчезнуть так просто.
— Эй, куда прешь смотри! Аккуратнее, — летело вслед.
Он просил ее быть с ним честным, сказать четко, что она его не любит, просил отпустить его и не мучить неопределенностью. Она злилась и отвечала, что ничего не обещала ему, чтобы отчитываться, и смотрела с таким отвращением, что он задыхался от боли.
Леся странно, не своими словами называла его «жалкеньким буржуем», велела забыть дорогу к ее дому, а потом в рыданиях звонила среди ночи. Он отвечал сразу, а она капризным голосом ребенка просила забрать ее от какого-нибудь пьяного знакомого. И он ехал, забирал и даже не думал воспользоваться случаем. А на другой день, когда он спрашивал ее о самочувствии, она либо глупо отшучивалась, либо грубила, что это не его дело. Проходили дни, она опять звонила и просила простить и спасти ее от самой себя. Однажды так она попросила приехать поговорить, назвала адрес, он приехал — и никого не встретил. Потом она объяснила, что пошутила.
Когда он переходил дорогу, то взглядывал на светофоры мельком, не всегда на них горел зеленый, и иногда до него смутно доносились окрики водителей и автомобильные гудки.
Он сходил с ума. Когда она в очередной раз расставалась с Пашей, то искала его, обнимала и обещала, что теперь только он ей и нужен, навсегда, окончательно. Он был счастлив (каждый раз, каждый — раз) и чувствовал в себе силы поднять и вынести на плечах весь мир. Но проходило время, он снова видел их вместе, пробовал поговорить — она смеялась и сбегала, оставляя его наедине со своими мыслями. И он шел гулять и курить.
В горле ныл и пульсировал тугой ком, из-за которого он часто запрокидывал голову. На шее хрустели позвонки, кадык обтягивался кожей и торчал из шеи воткнутым ножом. Денис вдруг представил, как запрокидывает голову Леся, как из ее губ рвется сладостный выдох, как дрожат ресницы на ее опущенных веках, она дышит чаще и громче, ее рот открывается больше, шея поворачивается тонкими изгибами, тонкая нежная шея, без кадыка, красивая женская шея. Денис остановился и обхватил руками голову. Невыносимо, невозможно, чтобы этот грубый и тупой прикасался к ней, чтобы думал, будто ОНА может принадлежать такому, как ОН, чтобы он СМОТРЕЛ на нее и ПРИКАСАЛСЯ к ней, а потом ШУТИЛ о ней при других и позволял себе ОСКОРБИТЬ ее. Он слышит, что и кому он про нее рассказывает, видит, как смотрит он на Полину, не может Леся его любить, она ненавидит себя и потому думает, будто его любит, но нет же, она его не любит, нельзя такого любить. А он, а он в ней плохое видит и любит, и растит в ней плохое, душит хорошее, лучшее душит и темное достает…
У него попросили сигарету. Он посмотрел невидящим взглядом, и от него отошли. Пусть идут, пусть пачку забирают, швырнул под ноги, ничего не нужно, и никто ему не нужен.
Никаких телодвижений больше. Он сделал все, что могли позволить остатки его гордости. Хоть немного самоуважения оставить. На то хотя бы, чтобы до дома дойти.
Опустив голову, он смотрел, как мелькают его ноги над асфальтом тротуара, над грязной водой луж, над темно-синей в ночном свете травой; смотрел, как взлетают они, минуя ступени одну за другой, и снова, и снова, пока не замерли перед деревянной дверью. Карман, ключ, ключ, да где, потерял, что ли?! — а вот, а нет, это от гаража, а другой тогда где, правда потерял? — в другом кармане, может, пальцы не двигаются, он? — он.
В нижнем шкафу на кухне стоял недопитый мамин джин, клубничный. Денис достал его, вылил из кружки утренний чай, плеснул в нее джин и выпил, не разбавляя. Горько, противно и ничего больше. Примитивный способ забыться, никогда не понимал алкоголиков.
Налил еще. Допил до дна.
«Я скажу ей, я все ей скажу», — он достал телефон, его палец замер и затрясся над ее именем, опустился и промахнулся — Паша, не Леся, Паше вызов пошел.
Как ни пытался Денис потом вспомнить, как ни расспрашивал он Пашу, но о чем он просил его и что от него требовал той ночью, так и не узнал.
Взял бутылку, прошел в комнату, сел перед зеркалом на полу и стал смотреть. Не на себя — на тусклый свет за спиной, падающий из прихожей в полумрак спальни. Будто озарение. Будто благословение. Медленно, ползуче перевел взгляд на себя. Худое лицо с крупными дугами от основания переносицы до висков, уставшее и разочарованное. От чего устало, в чем разочаровалось — важно разве? Нет причин и нет последствий, только тьма спальни и свет прихожей, только венец из тьмы и света, венец, упавший на его голову. Денис поднес к губам бутылку и сделал несколько сильных глотков, не отводя взгляда от своих глаз, и когда поднял подбородок, то увидел, как тень скользнула по лицу ниже. Он допил, опустил голову, зажмурился, снова поднял и посмотрел. Глаза попали в ореол света, взглянули строже и проницательнее, как на постороннего. Денису показалось, что в зеркале отражается не он, а кто-то другой, кто-то старше и страшнее. Он сделал еще глоток, еще, замер и начал ждать. Подумалось вдруг, что, если он притворится, будто задумался, этот другой как-нибудь выдаст себя. Случайным движением, незапланированным, невольным, выдаст, выдаст, только дождаться. Что смотришь? Я тоже тебя вижу. Ты мне интересен так же, как я тебе. Но это меня свет венчает, а ты только отражаешься, тебя физически нет. Я человек, а ты ничто. Ты здесь, пока здесь я. Ты не тронешь меня, ты мне не навредишь, потому что ты будешь здесь до того только, пока буду здесь я. И будешь ты даже не рядом, а там, за стеклом, ты не притронешься, не сможешь проскочить ко мне, ты там, а я здесь.
Лампочка замерцала, и Денис вздрогнул. Этот другой разозлился, подал знак с той стороны. Обидел? Я не хотел, я из страха, мне страшно, что ты есть такой. Не одному быть страшно. Прости меня, не злись.
Лампочка перегорела и потухла.
А вот теперь один.
Или нет?
Денису вдруг показалось, что, стоит ему захотеть, стоит сказать мысленно «я хочу, чтобы лампочка горела», и она послушается. Он испугался этой мысли, испугался, что в зеркале перед собой видит уже не себя, а черный сгусток. Темнота засасывала и окутывала, как болотная трясина, проникала внутрь через глаза и рот и оседала на языке кисло-горьким привкусом. Денис шумно дышал и смотрел по сторонам, избегая посмотреть туда, где стояло зеркало, — был уверен, что не увидит отражения.
Ну вот, Денис, допился, придурок. Дионис, демиург, идиот. Теперь он разозлился и пришел.
Что об этом сказала бы Леся? Что пить надо меньше, наследственность превозмогать надо, а не идти у нее на поводу.
У Леси или у наследственности?.. У обеих? У никого? У всех? У… жас.
Денис вскочил на ноги так резко, что бутылка опрокинулась и джин залил паркет. Денис испуганно перешагнул клубничную лужу, протянул вперед руки, будто ища выключатель, но больше защищаясь, а когда нашел, с силой впечатал в выключатель кулак и зажег свет люстр. Задышал часто. Дрожа, обернулся и приник спиной к стене, и скосил глаза на зеркало. Первой эмоцией был страх — в зеркале и правда никого не было, только захламленный бумагами стол и книжный шкаф. За страхом пришел стыд: конечно, никто не отражается, он сам же встал включить свет, нечему уже отражаться.
На слабых ногах Денис прошел по спальне дальше, наступил в розовое озеро джина и в глухом шорохе повалился на заправленную постель.
Спать, спать, неважно все уже. Твари по паре, так что равновесие держится: Леся с Пашей, он с собой. Должен так, для чего только? — но не имеет значения.
Проникнув в него полностью и пропитав его до конца, тьма вышла из него, и наутро от нее ничего не осталось.
4
Леся уснула в кресле, склонив голову на открытый задачник ЕГЭ. Помяла газетную бумагу, накапала слюной на уравнение.
Ей снилось, что она привела Пашу, у которого во сне были длинные красные волосы, на какой-то свой семейный праздник.
Дед, давно умерший, тряс его руку, улыбался.
— Хорошая девка ты, Пашка, компанейская.
Леся засмеялась так, что сползла с кресла, дернулась и проснулась, когда ударилась лбом о ножку стола.