Кабинет
Алексей Коровашко

Обнаженное время

 

Сигизмунд Кржижановский утверждал, что любая книга — это «развернутое до конца заглавие», а заглавие — «стянутая до объема двух-трех слов книга»[1]. По его мнению, которое нельзя не признать авторитетным, «поверка заглавия должна производиться так: определив, путем вчитывания и вчувствования в книгу, ее главное, сравнить его с заглавным словосочетанием: или сосмысльны или несосмысльны, или совпадут или не совпадут»[2].

Подобного рода поверка в отношении заглавия романа Бориса Пильняка «Голый год» до сих пор почему-то не проводилась. Планомерному следованию алгоритму Кржижановского, воплощающему не столько индивидуальные открытия его создателя, сколько подсказываемую здравым смыслом методику исследования, интерпретаторы-пильняковеды, как «штатные», так и «внештатные», предпочитали имманентное толкование словосочетания «голый год».

Например, Александр Солженицын, обратившийся к «Голому году» в рамках программы «перечитывания некоторых писателей» в качестве отдохновения от сбора материала для «Красного колеса», раскрыл динамику своего восприятия романного заглавия в диахронической перспективе: «ГОЛЫЙ ГОД. Почему так названо? Вначале думаешь: год — голодный? год — нищий для страны? Оказывается, нет: голый — как обнажение человеческих инстинктов (а затем — и тел)»[3].

Иными словами, в сознании Солженицына то ли непосредственно перед чтением романа Пильняка, то ли в самом начале ознакомления с ним уже существовала интерпретация его заглавия, носившая, как можно догадаться, исключительно интуитивный характер («Голый год» — голодный и нищий). По ходу чтения «Голого года» эта исходная интерпретация, поддерживаемая, правда, традиционными метафорическими коннотациями слова «голый», подвергается корректированию и приобретает в итоге чуть ли не эротическую окраску (обнажение человеческих инстинктов и тел).

Сразу скажем, что такая трактовка довольно сомнительна. Будь она правильной, 1919 год, с которым, как правило, соотносится действие пильняковского романа, имел бы особую отмеченность, резко выделяющую его на фоне других пореволюционных лет. Например, он мог бы считаться началом обнажения низменных человеческих инстинктов, сопровождаемого отказом от привычной половой морали, сданной в «архив» как постылое наследие царского режима. Или же, допустим, иметь репутацию самого разнузданного года Гражданской войны, полностью отменившего не только любые этические принципы, но даже слабые воспоминания о них. Однако вполне очевидно, что сравнивать годы гражданской войны по степени ужасности, «обнаженности» и бескормицы — занятие малоперспективное. Слова, сказанные Пильняком в третьей главе романа о 1919 годе («Не было хлеба. Не было железа. Были голод, смерть, ложь, жуть и ужас, — шел девятнадцатый год»[4]), в одинаковой степени применимы для любого периода послереволюционной российской междоусобицы.

Отсутствие у 1919 года какой-то особой маркированности усугубляется и другим обстоятельством, которое верно подметил Солженицын, показавший себя, если отвлечься от неприемлемой трактовки названия дебютного романа Пильняка, вдумчивым и внимательным читателем. Он подчеркивает, что равновесное смысловое соотношение заглавообразующей календарной даты и содержания романа «нарушено композицией: в этот описываемый 1919 год — на 2/5 объема повести вдвинуто разоблачение старого дворянского быта и вообще старой России (Вступление, гл. 1 и 2)»[5]. Причем сама композиция «Голого года» охарактеризована Солженицыным как разваливающаяся: «Общего сюжета почти нет, только пунктиром, а — чередуются отдельные яркие эпизоды, соединенные повторами, повторами фраз и даже фрагментов, музыкой этих повторов и картинами природы (тоже сплошь повторными, нарочито). Такая отдельность глав и подглавок, как если б и вообще не задумано единого повествования. (Замятин писал: повести Пильняка можно разрезать на куски как дождевого червя, и каждый кусок поползет своей дорогой.)»[6]. Уже эта характеристика, точная и убедительная, подталкивает к мысли, что название романа обладает такой же «отдельностью», как и его главы, что оно просто механически добавлено, не имея почти никакой «сосмысльности» с главным в книге Пильняка.

Столь неутешительный для оценки «заглавопорождающих» способностей Пильняка вывод подкрепляется еще и его провалами на ниве изготовления эпиграфов. Выстраивая их иерархию по степени мотивированности, Солженицын пишет: «Из „Бытия разумного” что-то слишком невразумительно-глубокомысленно, из Блока — поверхностно проходное. А вот к гл. 4 „Кому таторы, а кому ляторы” (коммутаторы, аккумуляторы), мол, и при советской власти равенства нет, — блистательно. (Мне досталось заглянуть в эту книгу еще ребенком, как раз на этом месте, — я поразился.) Но вся игра эпиграфа почти не связана с содержанием главы»[7]. Следовательно, даже те эпиграфы, которые хороши сами по себе, какой-либо «сосмысльности» по отношению к следующим за ним частям текста также лишены. А раз эпиграфы «Голого года» демонстрируют работу «вхолостую», то не исключено, что аналогичный изъян присущ и названию романа[8].

В один год с пильняковедческим эссе Солженицына была опубликована статья Феликса Раскольникова «Идея „скрещения” в романе Пильняка „Голый год”», в которой, словно под влиянием календарного «родства» с работой нобелевского лауреата, прозвучали схожие мысли по поводу семантики названия интересующей нас книги. «Заглавие „Голого года”, — читаем мы у Раскольникова, — многозначно. Прежде всего, поскольку его действие происходит в 1919 году, в разгар гражданской войны, оно указывает на голод, разруху и лишения, которые с особенной силой проявились именно в этом году. Однако помимо конкретного заглавие имеет и более общий, метафорический смысл. С точки зрения Пильняка, „голый год” „оголяет” человека: с него слетают покровы культуры и цивилизации, обнажается его истинная природа. Еще важнее другое: „голый” 1919 год — самое радикальное испытание человеческих ценностей, и роман Пильняка — это художественное выражение его размышлений о том, какие ценности в результате этого испытания оказались ложными, какие мнимыми и какие истинными»[9].

Из этой цитаты видно, что никаких новаций и откровений трактовка Раскольниковым названия романа Пильняка, если сравнивать ее с «заглавоведческими» размышлениями Солженицына, не содержит. Единственный шаг «вперед», сделанный Раскольниковым, заключается в четком проговаривании того, что у Солженицына только подразумевалось, а именно: 1919 год — это якобы нижняя точка той пропасти, в которую страна рухнула после Октябрьской революции. При такой эсхатологической системе хронологического отсчета никакой другой год Гражданской войны не может претендовать на какую-то особую, выдающуюся «голизну» (несуразность подобного мнения, подразумевающего ценностное сопоставление элементов «дурной бесконечности» революционных и военно-коммунистических лет, мы уже отмечали).

Спустя десять лет после Солженицына и Раскольникова к проблеме интерпретации заглавия первого романа Пильняка обратилась О. Е. Шумилова. Опорой для своих рассуждений она выбрала одну из самых популярных категорий бахтинской поэтики. «Уже в самом названии „Голый год”, — настаивает О. Е. Шумилова, — заложены параметры хронотопа всего произведения: емкая временная составляющая „год” изначально несет в себе значение полноты, предельно выраженную событийность. Однако прилагательное „голый” сводит эту наполненность и событийность фактически к нулю и задает параметры открытости, обнаженности, конечности и одновременно изначальности. Таким образом, уже из заглавия произведения явствует, что события, разворачивающиеся на страницах романа, при всей свое полноте, многообразии являются для автора всего лишь прологом, началом. А это, в свою очередь, делает одним из самых существенных момент создания, сотворения, проявления основ, момент выбора в условиях предопределенности»[10].

 Хронотоп — это, конечно, хорошо, особенно для студентов, проходящих обряд филологической инициации, но в «Голом годе» действие, как уже было отмечено Солженицыным, охватывает, помимо будней Гражданской войны, и дореволюционную эпоху, поэтому хронотоп «всего произведения» Пильняка в его заглавии «заложен» быть не может[11]. Почему понятие «год» несет в себе «значение полноты» и «предельно выраженную событийность», тоже не очень-то ясно: значением «полноты» обладают и день, и век, и тысячелетие, и период правления какого-нибудь исторического лица («эпоха Петра Первого»), и результаты деления человеческой истории на крупные отрезки (Античность, Средневековье, Новое время). В жизни людей год может восприниматься как воплощение «полноты», пожалуй, только тогда, когда отпущенное человеку время измеряется, к печали его близких, одним-единственным годом («появился на свет тогда-то, покинул этот мир спустя 365 дней»); если же он прожил хотя бы несколько лет, то и пресловутая «полнота» будет создаваться именно их совокупностью, а не чем-то другим. Год становится хронологической единицей, обладающей «полнотой», наверное, лишь для тех, кто исповедует идею циклического времени, подразумевающего вечное возвращение одного и того же (например, еще в конце XIX — начале XX веков этнографы записывали у старообрядцев Сибири поверья о том, что такие люди, как Папа Римский или Далай Лама, никогда не умирают, а вместе с месяцем растут, убывают и возрождаются вновь). «Предельно выраженная событийность» также не является изначально данной характеристикой календарного отрезка протяженностью в 365 дней. Событийность любого года — параметр, который постоянно варьируется: есть года, чрезвычайно насыщенные событиями, например, годы войн и революций, а есть года, отличающиеся именно бессобытийностью, отсутствием каких-либо существенных изменений.

Сведение «наполненности и событийности» года «к нулю» посредством прилагательного «голый» и вовсе относится к разряду лингвистических чудес и фокусов, поскольку «наполненность» чего-либо чем-либо устраняется не «оголением», а внутренним опустошением. Можно, предположим, оголить (обнажить) мысль и продемонстрировать, насколько богатым является наполняющее ее содержание (именно это мы наблюдаем, например, в текстах Виктора Шкловского, мысль которых «обнажена конспективностью и возвышена поэтическим сравнением»[12]). Голое событие, то есть событие, которое «само по себе имеет интерес»[13], без украшений, идеологической маскировки и пропагандистских уловок, отнюдь не теряет своей событийности и наполненности структурными элементами. С тем, что слово «голый» влечет за собой такие значения, как «открытость, обнаженность, конечность и одновременно изначальность», можно согласиться лишь частично. Так, во фразе «голый итог» идея конечности, разумеется, присутствует. Но, например, когда Лев Толстой говорит, что «повести Пушкина голы как-то»[14], он не имеет в виду завершение ими определенной художественной традиции — то ли сугубо пушкинской, то ли русской, рассматриваемой как единое целое. «Голизна» пушкинских повестей не может восприниматься и как «изначальность» русской прозы — каким бы высоким статусом ни обладали пушкинские малые эпические произведения, не они стоят у истоков отечественной повествовательной литературы.

Если, отталкиваясь от интерпретации О. Е. Шумиловой, визуализировать словосочетание «голый год», то перед нами возникнет нечто вроде уробороса, который, как известно, символизирует совмещение начала и конца, непроявленных потенций исходного состояния и полноты свершившегося. Использование, однако, подобного рода картинки, при всей ее привлекательности, в качестве обложки книжного издания «Голого года» было бы жестом, мало способствующим «сосмысльности» заглавия и содержания романа. Она бы обрела абсолютную уместность только в том случае, если бы Пильняк, вступив в секту поклонников циклического времени, переименовал свой роман, дав ему название «Платонов год».

О. Е. Кузьминых, повторив основные положения наблюдений О. Е. Шумиловой, касающихся названия «Голый год», добавила к ним указание на то, «что „голый” является весьма емкой приметой <соответствующего> времени. У Булгакова это „голый” человек в „Ханском огне”, олицетворяющий собой новую культуру, отрицающую память<,> и „голые времена” в очерке „Сорок сороков”»[15]. Характеризуя словосочетание «голые времена», О. Е. Кузьминых говорит, цитируя Н. С. Пояркову, что оно «насыщено не только и не столько бытовым, сколько экзистенциальным значением. Голые времена — времена, когда люди дезориентированы, когда потеряна почва под ними в виде нравственных знаков, общественных норм поведения»[16]. Но у Пильняка, как она полагает, «этот признак становится более емким, вырастая до основной составляющей времени, когда происходит коренной слом устоявшейся жизни»[17].

Действительно ли «голые времена» означают периоды экзистенциальной и нравственной дезориентации, и на самом ли деле Пильняк вкладывал в название своего романа именно это значение, мы обсудим несколько позже. А пока необходимо уточнить, возникло ли в творческом сознании Пильняка словосочетание «голый год» под влиянием его устойчивого употребления в литературе послереволюционных лет. И здесь ответ может быть только отрицательным: у того же Булгакова «голый человек» и «голые времена» появились в произведениях, написанных после «Голого года» Пильняка («Сорок сороков» увидели свет в 1923-м году, а «Ханский огонь» — в 1924-м). Речь скорее может идти о влиянии именно пильняковской «хронометафоры» на лексические эксперименты Булгакова (и это при том, что «голый человек» в «Ханском огне» является голым, точнее — почти голым, и в прямом значении[18]). С другой стороны, фраза «голый человек», отсылающая не к банным или нудистским контекстам, а к символике сбрасывания оков цивилизации некоторыми «продвинутыми» представителями людской породы, употреблялась задолго до октябрьской революции. Например, в пьесе Леонида Андреева «Савва» (1906) главный герой, мечтающий о разрушении всех «идолов», воздвигнутых его современниками, свою программу переустройства мира характеризует через тотальную «голизну»: «Голая земля, и на ней голый человек, голый, как мать родила. Ни штанов на нем, ни орденов на нем, ни карманов у него — ничего»[19].

Что касается самого оборота «голый год», то его истоки следует искать в идиомах и фразеологизмах, существовавших задолго до начала работы Пильняка над своим первым романом. Если мы обратимся к «Толковому словарю живого великорусского языка» В. И. Даля, то в статье, посвященной слову «голый», найдем такое речение: «Люди мудренее, а годы голее»[20]. Его смысл заключается примерно в следующем: чем больше человек прожил (чем больше «оголились» — проредились — отпущенные ему судьбой годы), тем он становится умнее[21]. В любом случае нет сомнений, что словосочетание «голый год» извлекается из него без каких-либо затруднений. Таким образом, выражение «голый год» Пильняк не изобрел в одиночку, полагаясь лишь на собственные лингвистические способности. Скорее всего, он почерпнул его из общедоступного паремиологического фонда, изменив изначально присущие этому выражению смысловые акценты под влиянием регулирующих написание романа художественных задач. Можно выдвинуть и более категоричное утверждение: выражение «голый год» Пильняк не «подслушал» у носителей живого великорусского языка, а взял его непосредственно из словаря Даля. В пользу этого говорит следующее автобиографическое отступление в романе «Машины и волки», содержащее информацию о том, как выглядел быт писателя в 1921 году: «Я же сидел в Коломне, в Гончарах, у Николы-на-Посадьях, в избе о пяти окнах, в комнате с книгами, за столом против окна... <…> На столе у меня — почему-то — были рулетка, которой мерят, собачий череп и словари — русско-французский, русско-немецкий и Даль, который я купил на базаре у бабы за гроши, ибо бумага в нем не годна для цигарок»[22].

Как бы то ни было, именно благодаря Пильняку использование оборота «голый год» для обозначения какого-либо отрезка смутного революционного времени, отягощенного гражданской войной, разрухой, голодом и попранием элементарных человеческих прав, стало довольно-таки распространенной практикой. Не пытаясь составить реестр всех случаев такого словоупотребления хотя бы в 1920-е годы (это был бы, вероятно, долгосрочный проект), ограничимся упоминанием Николая Максимова (1903 — 1928) — рано умершего и не слишком много написавшего ленинградского поэта, лексикон которого тем не менее обнаруживает явное пристрастие к интересующему нас двусловному сочетанию. Вот как оно «работает» в его стихотворении «Футбол» (1924):  «Бывает в мире замкнуто и гладко / Как солнечная милая площадка, /  И простодушно катится игра, / То снова беды мчатся через край. // И в вечном беге дышит вдохновенье, / И в самый черный, самый голый год / Я чувствовал: за вековой исход / Трагическое билось поколенье»[23]; «А небо дымное грозится мне, / И голый год взрывается гранатой, / И все грозой военною объято /  В глухой и бедной нашей стороне»[24]. К этому надо добавить, что эпитет «голый» Максимов с удовольствием присоединяет к самым разным определяемым словам, не всегда привычным к подобного рода лексическим союзам: «Смотрю я на голое небо…»[25] («Ночной стих», 1926), «И даль углубленно-гола…»[26] («На берегу Вытегры», 1926), «Таков закон. Когда в осенней мгле / История, когда мертво и пусто, — / Всего нарядней и всего голей / Бесплодное, но дивное искусство»[27] («Не наша ведь забота и вина…», 1927), «Даже улыбаться стало нечем, / Растерял я молодость мою, / Ночь темна и голос человечий / В голом плаче ветра узнаю»[28] («На стекле декабрьские розы…», 1926).

И в более позднее время, впрочем, когда революция и Гражданская война отошли в область мемуаристики, словосочетание «голый год» продолжало без дополнительных упрашиваний наведываться к тем, кто брался о них писать. Так, в очерке Ивана Соколова-Микитова «Бунин» (1964), во фрагменте, где речь идет о времени, когда сполохи гражданской войны еще полностью не погасли, мы читаем: «Летом 1922 года я уже жил в родных смоленских местах, в глухой деревне. Краткая переписка с Буниным навсегда прекратилась. Меня окружали родные и знакомые с детства люди, простая, скромная, близкая сердцу природа. Сказочным, а подчас и тяжелым сном казались голодные и голые годы гражданской войны, давние встречи, мои морские скитания, азиатские, африканские, европейские страны и шумные города, лазурное море, обширный океан»[29].

Отталкиваясь от всех этих фактов и примеров, можно было бы посчитать, что вопрос о названии романа Пильняка закрыт: озаглавив свой текст «Голый год», писатель, напрашивается вывод, стремился акцентировать внимание потенциального читателя на опустошительности революционного времени, оставляющего на любом своем календарном отрезке только разруху, голод и прочие сомнительные прелести, сопровождающие строительство «нового мира».

Однако такой вывод будет сохранять свою силу лишь в том случае, если не будет противоречить данным, предоставляемым самим романом. На первый взгляд, его содержание будто бы поддерживает сформулированную выше интерпретацию заглавия, так как нелицеприятного изображения революционной действительности в «Голом годе» хватает с избытком, и мы не будем приводить соответствующие примеры. Но все сразу проблематизируется, стоит нам присмотреться к тому, как функционирует выражение «голый год» непосредственно в тексте романа.

А функционирует оно без внешней привязки к революционному времени. Данное выражение употребляется в романе дважды и оба раза — в «соседствующих» местах шестой — предпоследней[30] — главы «Большевики», имеющей подзаголовок «Триптих второй». Если быть точным, мы находим его в части третьей этого триптиха, получившей от автора определение «самая светлая». Для первого появления «голого года» выбран первый абзац «самой светлой», в котором рисуется, и далеко не первый раз, панорама города Ордынина, «списанного» Пильняком по большей части с подмосковной Коломны: «Над обрывом, над Вологою — Кремль, с красными его, развалившимися, громоздкими стенами, кои поросли бузиной, репьями и крапивой. Последние дома, поставленные в Кремле при Николае I, каменные, большие, многооконные, белые и желтые — хмуры и величавы своим старобытьем. Улицы Кремля замощены огромными булыжинами. Улицы идут кривые, с тупиками и закоулками, и на углах — церкви. Испепеляли Кремль многие знои, и многие годы — голые годы — исходили булыжины мостовых»[31].

Совершенно очевидно, что «голые годы» данного отрывка — это годы «старобытия», под которым понимается дореволюционное время, охватывающее не только периоды правления Николая II и Николая I, но и куда более ранние эпохи (если ориентироваться на реальную историю «прототипа» Ордынина, то «старобытие» романного города начинается как минимум с XVI века — времени постройки каменного Коломенского кремля).

Голыми эти годы названы не потому, что были, например, голодными и нищими, а потому, видимо, что были бессобытийными, соединенными с «течением жизни нашей» чисто механически, без оглядки на какую-то идею или высший смысл. Вместо событий, действительно заслуживающих внимания и приобщающих человека к ходу истории, в Ордынине случались лишь «комеражи вроде следующего:

Мишка Цвелевслесарев — с акцизниковым сыном Ипполиткой привязали мышь за хвост и играли с нею возле дома, а по улице проходил зарецкий сумасшедший Ермил-кривой и — давай в окна камнями садить. Цвелев — слесарь — на него с топором. Он топор отнял. Прибежали пожарные, — он на пожарных с топором; пожарные — теку. Один околоточный Бабочкин справился: Мишку потом три дня драли»[32].

Почти в самом конце части третьей триптиха, в предпредпоследнем абзаце, Пильняк со свойственной ему любовью к повторам и «рифмам» дает вариацию первого абзаца и второй раз использует выражение «голый год»: «Ночь. Кремль. Кричат совы. Ветер кричит в закоулках: гу-ву-зи-маа!.. Каменные, большие, многооконные, белые и желтые дома хмуры в ночи и величавы своим старобытьем. Улицы идут кривые, с тупиками и закоулками, и улицы обулыжены, и на углах церкви. Голые годы. Мрак. Ночь. Осень. Луна ползет медленно, зеленая»[33].

И если в первом случае «голые годы» были введены в текст как нечто такое, что относится к прошлому, то во втором они, безусловно, «привязаны» к настоящему. Это дает основание заключить, что 1919 год, если именно его считать временем действия романа, Пильняк наделяет теми же самыми качествами, которые были характерны для «старобытия» прежней эпохи. Говоря иначе, в революции и Гражданской войне он видит только бессмыслицу. Бессмыслица эта, однако, представляет собой не сочетание каждодневно господствующей рутины с нечасто случающимися комеражами, а сплошную цепь комеражей, возведенных в ранг безостановочно длящейся рутины[34]. От проделок Мишки Цвелева, акцизникова сына Ипполитки и зарецкого сумасшедшего Ермила-кривого комеражи таких пламенных, до полного выжигания разума и совести, большевиков, как Донат Ратчин, туповатый «начальник народной охраны товарищ Ян Лайтис»[35] или твердолобый Архип Архипов, отличаются только масштабом разрушений и объектами действий. Привязыванию мышей за хвост, киданию камнями в окна домов и банальным дракам они предпочитают массовые аресты, бессудные казни и тотальное разрушение — от разгрома Ордынинского Архива до уничтожения Соляных рядов. Этим новым развлечениям «кожаные люди в кожаных куртках (большевики!)»[36] отдаются, обрядившись в марксистские теории и революционные лозунги («Впрочем, Карл-Маркса никто из них не читал, должно быть»[37]). Но эта модная одежда пролетарской диктатуры равнозначна, по сути дела, новому платью андерсеновского короля. 1919 год со всеми своими невероятными комеражами — действительно голый.


 



[1] Кржижановский С. Поэтика заглавий. М., «Никитинские субботники», 1931, стр. 3.

[2] Там же, стр. 3-4.

 

[3] Солженицын А. «Голый год» Бориса Пильняка. Из «Литературной коллекции». — «Новый мир», 1997, № 1, стр. 195.

 

[4] Пильняк Бор. Голый год. М. — Л., Государственное издательство, 1927, стр. 103. Эта глава является частью т. н. «Изложения».

 

[5] Солженицын А., стр. 195.

 

[6] Там же.

 

[7] Там же, стр. 201.

 

[8] Критика 1920-х годов затруднялась ответить на вопрос, «сколько у Пильняка книг как самостоятельных опусов» (Гофман Викт. Место Пильняка. — Бор. Пильняк. Статьи и материалы. Л., «Academia», 1928, стр. 11). Указывалось, что «пресловутый „Голый год” это — соединенные чисто внешне отдельные рассказы, значительная часть которых была уже помещена в сборнике Пильняка „Былье”. Эти рассказы были там в отдельности столь же закончены, как и став главами романа» (Горбачев Г. Творческие пути Пильняка. — В кн.: Бор. Пильняк. Статьи и материалы, стр. 49 — 50).  Такая конструкция «Голого года» позволила Шкловскому назвать данный роман Пильняка «сожительством нескольких новелл» (Шкловский В. Б. Пять человек знакомых. Тифлис, Акционерное Общество «ЗАККНИГА», 1927, стр. 74). Есть большой соблазн объявить соотношение заглавия и текста в «Голом годе» типичным мезальянсом, своеобразным аналогом «Неравного брака» Василия Пукирева, но в дальнейших своих построениях мы будем руководствоваться презумпцией их «сосмысльности».

 

[9]  Раскольников Ф. А. Идея скрещения в романе Пильняка «Голый год». — «Русская литература», 1997, № 3, стр. 169.

 

[10] Шумилова О. Е. Символические лейтмотивы в романе Б. Пильняка «Голый год». — «Вестник ВГУ». Серия: Филология. Журналистика. 2007, № 1, стр. 113.

 

[11] Мы не будем акцентировать внимание на том, что хронотоп любого произведения «закладывается» не только простой датировкой или обособлением какой-либо календарной протяженности: установление пространственных параметров в процедуре «закладки» хронотопа имеет не меньшее значение. Иначе говоря, хронотоп вне пространственных измерений столь же немыслим, как и ранее упомянутый «выбор в условиях предопределенности».

 

[12] Андроников И. Шкловский. — Шкловский В. Б. Собрание сочинений. Том первый. Повести. Рассказы. М., «Художественная литература», 1973, стр. 11.

 

[13] Аксаков К. С. Несколько слов о поэме Гоголя: Похождения Чичикова, или мертвые души. — В кн.: Аксаков К. С. Эстетика и литературная критика. М., «Искусство», 1995, стр. 75.

 

[14] Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений. Серия вторая. Дневники. Том 46. М., «Художественная литература», 1937, стр. 188.

 

[15] Кузьминых О. Е. Пространственно-временная символика раннего М. А. Булгакова в контексте прозы начала 1920-х годов <http://m-bulgakov.ru/publikacii/prostranstvenno-vremennaya-simvolika-rannego-bulgakova-v-kontekste-p...;.

 

[16] Пояркова Н. С. Дом и мир в прозе М. А. Булгакова: Дисс. … канд. филол. наук: 10.01.01. М., 2005, стр. 98.

 

[17] Кузьминых О. Е. Указ. соч.

 

[18] «Человек был совершенно голый, если не считать коротеньких бледно-кофейных штанишек, не доходивших до колен и перетянутых на животе ремнем с бляхой „1-е реальное училище”, да еще пенсне на носу, склеенное фиолетовым сургучом. Коричневая застарелая сыпь покрывала сутуловатую спину голого человека, а ноги у него были разные —правая толще левой, и обе разрисованы на голенях узловатыми венами» (Булгаков М. А. Ханский огонь. — Булгаков М. А. Собрание сочинений в 10 томах. Т. 2. Роковые яйца. М., «Голос», 1995, стр. 104). Любопытно, что внешность голого экскурсанта частично предвосхищает облик Воланда и его свиты. Так, склеенное фиолетовым сургучом пенсне «рифмуется» с дефектным пенсне у Коровьева, а разные по толщине ноги — с хромотой и разноглазостью Воланда (кроме того, и голый человек из «Ханского огня», и Воланд являются туристами: первый — внутренним, второй — «внешним» (иностранным)).

 

[19] Андреев Л. Н. Савва. — Андреев Л. Н. Собрание сочинений. В 6-ти т.  Т. 2. Рассказы; Пьесы. 1904 — 1907. М., «Художественная литература», 1990, стр. 403.

 

[20] Даль В. И. Толковый словарь живого великорусского языка: в 4 т. Т. 1: А — З. М., «РИПОЛ классик», 2006, стр. 427. В составленных В. И. Далем «Пословицах русского народа» этот же фразеологизм входит в тематическую рубрику «Достаток — Убожество» (Пословицы русского народа: Сборник В. Даля. В 2 т. Т. 1. М., «Художественная литература», 1989, стр. 80). Можно спорить о том, насколько логически обоснованным является его включение именно в эту рубрику (вполне уместным было бы и ее помещение в разделы «Молодость — Старость» или «Ум — Глупость»).

 

[21] Мы не собираемся настаивать на том, что это единственно возможная трактовка данной пословицы. Вполне допустимо, например, свести ее толкование к утверждению о том, что «голые годы», то есть годы, наполненные неурядицами, голодом, тяжелыми испытаниями и большим количеством различных проблем, ставят человека в некомфортные, мягко говоря, условия существования, но способствуют появлению житейской мудрости, учат трезвому и объективному взгляду на вещи.

 

[22] Пильняк Бор. Машины и волки. Л., Государственное издательство, 1925, стр. 165 — 166.

 

[23] Максимов Н. Стихи. Л., издание М. Максимова, 1929, стр. 45. Эта посмертная книжка — единственная у Николая Максимова.

 

[24] Там же, стр. 46.

 

[25] Максимов Н. Стихи, стр. 26.

 

[26] Там же, стр. 28.

 

[27] Там же, стр. 44.

 

[28] Там же, стр. 69.

 

[29] Соколов-Микитов И. Бунин. — Соколов-Микитов И. Собрание сочинений. Том четвертый. Далекое и близкое. Рассказы и сказки. Воспоминания. Статьи. М. — Л., «Художественная литература», 1966, стр. 462. Выделение курсивом и полужирным шрифтом в этой и последующей цитатах принадлежит нам — А. К.

 

[30] Последняя, седьмая, глава идет «без названия» и состоит из трех слов, набранных в столбик: «Россия. Революция. Метель». По-настоящему последней главой романа является «Заключение», имеющее «параллельное» название «Триптих последний (материал, в сущности)» и разбитое на подглавки: «Наговоры», «Разговоры», «Свадьба» и «Вне триптиха, в конце».

 

[31] Пильняк Бор. Голый год, стр. 184.

 

[32] Там же, стр. 21.

 

[33] Там же, стр. 187.

 

[34] Ключ к ответу на вопрос, почему «голым» назван именно 1919 год, а не предшествующий ему 1918-й (по части проблем с безопасностью, продовольствием, теплом и светом они, как мы уже отмечали, ничем не отличаются друг от друга), находится в другом романе Пильняка — «Машины и волки» (1925). В нем 1919 год не только часто сопровождается эпитетом «голый», но и противопоставляется 1918 году, обладающему, по убеждению некоторых персонажей романа, неподконтрольной властям стихийностью, вместившему в себя отмирание старого, дореволюционного, и предчувствие чего-то нового, небывалого, пусть потом и несбывшегося. В подтверждение этому можно привести такие отрывки из записей Андрея Росчиславского: «В волке вся романтика наша, вся революция, весь Разин. Мне жалко, что он заперт! Его надо выпустить, — на волю, — как осьнадцатый год»; «Осьнадцатый год не вернется, он прошел, навсегда. Какая была романтика, все рушилось, гремели грозы, люди шли, шли, шли. — Где теперь все это? Мужичья Россия загорелась лучиной, запелись старые песни, замелась метелица, заскрипели обозы с солью, умирали города, заводы, железные дороги» (Пильняк Б. Машины и волки, стр. 83; 84). Таким образом, кровавые комеражи 1918 года могли некоторыми экзальтированными натурами восприниматься в качестве героической симфонии всемирного переустройства, но оказались в действительности прелюдией к возвращению бессмысленной рутины прежних лет, хотя и «загримированной» почти до полной внешней неузнаваемости.

 

[35] Пильняк Бор. Голый год, стр. 37.

 

[36] Там же, стр. 41.

 

[37] Там же.

 


Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация