1 — осень ‘16
Каждый день мне звонят раз по десять, я давно перестал отвечать: загорается экран — сбрасываю, даже не смотрю. Стася говорит поменять уже номер, но я привык, он у меня с шестнадцати лет, и на сайтах работает автозаполнение.
Ничего такого, просто спамеры и мошенники, как у всех, но мне звонят буквально каждый час: кредитные организации, банки, агентства недвижимости, соцопросники. Один раз представились: из УМВД по Адмиралтейскому району, назвали мое ФИО и зачитали шаблонную фабулу обвинения — что-то там про махинации с банковскими картами. Затем спросили, знаю ли я Титова Александра, а у меня как раз был коллега Дима Титов, — тут я догадался включить запись разговора, мало ли что. Каким-то образом они сразу же об этом узнали и вхолодную сказали по своей блок-схеме, что я не имею права записывать — ну, ясно, — и я положил трубку. Сейчас смешно вспоминать, но после разговора я все равно сумел загнаться и уточнил у знакомых, не может ли все это быть правдой. Дело в том, что тогда я действительно ожидал чего-то подобного.
Меня убедили: конечно, это типичный развод, не думай. Ладно, решил я, не буду — и с тех пор вообще не отвечаю на звонки, у меня всегда стоит беззвучный режим. Да почти никто из реальных людей и не будет звонить — даже родственники теперь пишут в Телеграм, активно пользуясь неловким семейным стикер-паком. В моем журнале звонков можно листать незнакомые входящие, эту вереницу цифр, как минимум половину сигареты — если правильно рассредоточить взгляд, то похоже на какую-то шифровку, или на упражнение из линейной алгебры, где надо перемножать матрицы, или на те несуразные картинки из символов, которые все постили на стене сто лет назад.
Но один человек, наоборот, никогда не напишет мне, ему нравится звонить — это Вадим, мы вместе учились на радиотехнике. Наверное, думает, что это стильно — честно говоря, есть немного. Так что он единственный, кто записан у меня в контактах; я даже заморочился и поставил на его звонок фотографию, где у него треснул икеевский стакан, когда он наливал в него кипяток, — не пропущу.
Он стабильно звонит раз в три месяца и зовет к себе в театр «Халабуда» посмотреть что-нибудь по проходке. Вадим начинал осветителем, теперь он технический директор. А еще монтажник, звукорежиссер, художник по свету — все вместе. Во время спектаклей он сидит на самой высокой ступеньке деревянных трибун за громоздкой световой консолью, которая немного напоминает и мое рабочее место. Но, в отличие от меня (и большей половины нашего выпуска), Вадим по-настоящему влюблен в технику.
На всех лабораторных я отвечал за расчеты, потому что воспринимал это как духовное упражнение, еще один наш знакомый со сложным характером чертил всем графики и таблицы, а Вадим работал с приборами. Он без методички знал, как работает осциллограф и что такое фигуры Лиссажу, не путал анод и катод, ловко срезал изоляцию с проводов и даже мог что-то промямлить на защите про физический смысл уравнений Максвелла, быстро уводя ответ в удобную прикладную область. У него еще и дома стоял собственный осциллограф, Вадим каким-то образом гадал на нем со своей девушкой викканкой.
Один раз я сидел на крикливом спектакле по истории Билли Миллигана рядом с Вадимом, за консолью, и всячески ему мешал. Спрашивал, как тут включить цветомузыку, напевал над ухом «Танцы в свете ярких ламп», песню XS Project, безостановочно предлагал ему Меллер с соленой карамелью — такие вещи. Вадим беззвучно смеялся, не отрывая взгляд от консоли и сцены. На мониторе перед нами хаотично загорались закругленные цветные квадраты, виртуальные кнопки, похожие на лаунчпад, который у него, кстати, тоже был. Здорово посидели тогда; иногда я думал самому напроситься к нему в театр, но решил не нарушать традицию — это казалось мне значимым.
Вадим позвонил, когда я, возвращаясь со смены, сидел на скамейке во дворе на Петроградке и поправлял стельку в правой кроссовке. Каждые сто метров стелька выступала из задника, и пальцы начинали чувствовать шершавое дно ботинка. Я старался ступать так, чтобы носком придавить стельку при каждом шаге, но это не помогало. Нагибаясь, чтобы снять кроссовку, я задел провод от наушников — телефон выпал из куртки на асфальт и выдернулся. И вдруг я понял: на самом деле все плохое, что происходит со мной, все мои разрозненные неудачи, большие и незначительные, — это нечто цельное. Так и есть. Не осколки на дороге, а стеклянная бутылка, и я в нее запрыгнул. Меня даже рассмешило то, как бы это могло выглядеть в реальности. Тем более забавно, что то же самое случилось со мной год назад, прошлой осенью: кроссовки, провод, телефон упал на землю — я потянулся за ним и увидел, как по асфальту бежит сенокосец. Маленькое тельце и длинные угловатые лапы — то, что имеют в виду под словом «тварь». Они всегда напоминали мне водомерок и умиротворение лесного озера, покрывало на траве, песчинки на дне пластикового стаканчика. Я дал сенокосцу убежать — и с дерева идиллически упал желтый кленовый лист, а в соседнем дворе кто-то выбросил пакет с бутылками в контейнер, и эхо от бьющегося стекла показалось мне мягким и уютным. Тогда, помню, все это каким-то образом подействовало на меня, успокоило. Я вспомнил эту сцену как будто из прошлой жизни — и она снова подействовала. Усталость от двенадцатичасовой смены видоизменилась, поменяла положение во мне и стала напоминать редкий случай приятного похмелья. И тут я увидел на экране телефона, лежащего на земле, фотографию, где Вадим пытается спасти свой залитый ноутбук и тянет сквозь улыбку букву «я». Он позвал меня на оперу по «Снежной королеве». Я сказал, да, давай, во сколько, и стал искать на земле насекомое, чтобы как-нибудь закрепиться в этом моменте, но там была только пивная пробка, навечно втоптанная в землю.
2 — 101
Мне бывает приятно вспомнить времена, когда все было по-настоящему плохо: оказывается, это было кино и ты мог делать что хочешь. Вспоминать просто и удобно, как плавать в море на спине. Прошлый год — исключение, я боюсь в него нырять; может, захожу иногда по щиколотку, чтобы подразнить себя или убить время на ночной смене, но каждый раз ошпариваюсь. Много всего произошло. Бросил учебу, переехал, устроился на канал и кое-как пережил параноидальный эпизод — искал камеры наблюдения у себя в комнате. Буквально: вставал ногами на кровать и пялился в угол на потолке — плинтус слегка отклеился, и появилась щель, туда я и смотрел. Грустно это все, но Виолетта сказала, что по большей части я сам себя накрутил и мне станет легче, если я возьму и механически все это забуду. Но когда я пробовал забыть, то, наоборот, только заново начинал прокручивать.
Я жил в коммуналке между «Технологическим институтом» и «Балтийской». Душевая кабинка на кухне, унитаз повернут к стене — так, что до нее остается сантиметров двадцать, протертый линолеум. Зато хорошие соседи, все молодые, и не было тараканов.
Впервые один, но у меня в комнате была кровать и софа — для гостей, иногда на ней и правда кто-то спал без одеяла и подушки. В остальном — абсолютно пустая комната, одежду я вешал на гвозди. Мне подарили на день рождения дешевый абсент, я пил его несколько недель по всем правилам, сидя на подоконнике, и изучал свой новый двор-колодец. В окнах напротив всех было видно. Я расставил книжки на полке, повесил рисунки на стену и выдохнул.
А через месяц после переезда я возвращался с собеседования на канал и почему-то вышел на «Техноложке»; не знаю, может, еще не понял, что так на самом деле дольше. Рядом с метро есть кафе, я зашел и заказал картошку с гуляшом, салат и кусок пирога, чтобы до самого утра не захотелось есть и не пришлось готовить на общей кухне. Долго делали, я сидел у окна на высоком стуле — вроде барного — и следил, когда освободится хороший стол, за которым доедали два гремящих мужика. Скоро все это превратилось в злое ожидание, ничего не менялось, над входной дверью время от времени холодно и четко звенел колокольчик, а за вторым столиком гоготала толпа курсантов военно-морской академии — она тут рядом. Еще и интервью, как мне показалось, прошло не очень: мой будущий начальник, Александр (в Вотсапе — «Повелитель КНОПКИ»), сказал, что стажировка продлится минимум три месяца и платить будут копейки. Я сидел под колокольчиками, дергал ногой и пялился на курсантов.
Наконец они встали, а с ними и двое мужиков — все разом вышли, и кафе в момент опустело, как в песне Круга. Мне принесли еду и чай в бумажном стаканчике.
Я поставил свою черную студенческую сумку на пол возле ног и почувствовал, что там еще что-то лежит. Это один из мужиков забыл свою сумку — точь-в-точь как у меня. Я ел и думал. Потом с умом, не резко осмотрелся, потом передумал, а потом все-таки решился — вытер руки, взял обе сумки и вытек на улицу голодный.
Свою по привычке накинул на плечо, а что делать со второй — непонятно. Я, не думая, на ходу, постарался спрятать ее под курткой, но это понятно как выглядело. В итоге повесил на то же плечо, прикрыл, как смог, рукой и пошел в сторону Троицкого собора, до перекрестка. На светофоре 50 секунд. Посмотрел назад — все обычно, но ноги уже боятся, а в ушах быстро бьются маленькие венки. Загорелся зеленый, и я побежал, мне по прямой, я как на ладони, надо было идти, но я бежал до своей улицы, где свернул и, наоборот, пошел медленно — в этом был какой-то сиюминутный смысл.
Открыл только дома, а там — пусто. Нашел маленькое отделение — там что-то было. Расческа, гуталин, нитка с иголкой и военник. Сумка курсанта.
Я постоял минуту, взял сумку и спустился на улицу. Напротив ворот во двор есть ларек, я купил две банки пива, положил их в сумку и понял, что нужно ее выкинуть. Достал банки и распихал по карманам, а сумку снова снял с плеча и понес под мышкой. Когда подошел к мусорным контейнерам в соседнем дворе, то увидел двух людей в арке, они разговаривали вполголоса. Не хотелось выкидывать сумку при свидетелях, поэтому я прошел мимо них на параллельную улицу. В двух шагах от арки есть офис или что-то такое, ворота закрыты, людей нет. Я перекинул сумку через забор, посмотрел наверх — а там камера наблюдения белого цвета.
Так это запомнилось.
Следующие несколько недель я гуглил себя чаще, чем Вадим, когда у него вышла первая EP. Искал любые упоминания, фотографии в местных группах, отзывы о кафе, нашел даже базу уголовных дел по Санкт-Петербургу — так и не понял, настоящая она или нет.
Я стал бояться полиции в метро. Был случай, когда знакомый подрался в баре, а потом его остановили перед эскалатором и сказали, о, да ты уже две недели в розыске. Я не смотрел в глаза охранникам у турникетов и шел прямо, как пьяный; «Подорожник» заранее в ладони, чтобы все прошло быстро.
Еще через месяц я поднимался на Петроградской, шел на смену и увидел, что у выхода стоит человек десять полицейских с собаками. Вот этого, длинного, сказали — выдернули меня и завели в каморку между двумя эскалаторами. Выяснилось, что это просто нарко-рейд, обычная для Питера история. Ничего не нашли и отпустили, но я все равно чуть не заплакал.
Примерно в это же время мне и позвонили из ненастоящего УМВД.
А закончилось тем, что я стал обращать внимание на вертолеты, частенько пролетающие над моим домом, и по-настоящему испугался — есть ли камеры у меня в комнате.
Потом я переехал из коммуналки в центр, прямо на Большую Конюшенную, там все было по-другому. Комната стоила столько же, плюс — две минуты до Невского. Хозяйка переехала в Данию, и новых жильцов в маленькую комнату искала женщина Ирина, которая жила в большой комнате уже семь лет. Цену, естественно, с тех пор Ирина не меняла и не могла поменять. Бумаги с договором пожелтели — как будто это школьные тетради родителей, которыми теперь растапливают печку.
Ирине лет сорок пять, она работала сомелье в ресторане, но не была похожа на свою профессию. Ей больше подходило быть женой военного и вести блог на «Яндекс Дзене». Худая блондинка, слезливый взгляд, вся в эзотерике. Я всегда представлял, что, уставшая, она может расплакаться из-за разбитого яйца на полу, а через пять минут осознать, что все в мире взаимосвязано. На входе в квартиру висел красный коловрат в мультифоре. Спящий Будда лежал на кухонном столе. В кошельке Ирины я увидел однажды бумажную икону. Поэтому, когда Ирина заметила у меня на полке пачку благовоний и «Йогу-Васиштху», которые должны были помочь мне справиться с паранойей, она решила, что мы сойдемся. Ира взяла почитать книгу и подчеркнула, что разрешает мне жечь в комнате благовония — а заодно и курить.
Она жила вместе с сыном семиклассником и лабрадором по кличке Локи. Два раза в неделю мы по очереди пылесосили коридор — все было в шерсти. Сток в ванне тоже постоянно забивался, под раковиной у нас всегда стояла пара бутылок «Крота» — слышал, из него варят бутират. Кухня была совмещена с комнатой Ирины, и я постепенно перестал там готовить, потому что приходилось много разговаривать. А это было неловко из-за нее и из-за меня. Почему-то я боялся ее обидеть и поэтому не мог нормально сказать ни одной фразы — она все время смотрела на меня слезливыми глазами. Как-то раз Ира позвала меня пить вино на крыше — я вежливо сказал, что у меня дела, а она смотрела на меня, как будто мы расстаемся. Постепенно мы стали просто соседями, сами по себе.
Теперь я жил в узкой и длинной комнате. Спал на красном диване странной волнистой формы, ел за антикварным деревянным столом с миниатюрными ящичками, сидел на полу, когда играл на старом синтезаторе Yamaha с легкими, почти игрушечными клавишами. До-диез второй октавы не работал. У меня был платяной шкаф с зеркалом во весь рост, стеллаж в нише и микроволновка на подоконнике. Я сидел на нем и курил, свесив ноги на улицу, — четвертый этаж. Вместо пепельницы на микроволновке у меня стояла поющая чаша с золотыми тибетскими иероглифами: один знакомый ударил пестиком по ней слишком сильно, и появилась микротрещина — с виду все в порядке, но звука больше не было. Во дворе я смотрел на будку охранника, богатую детскую площадку и деревья. Дворы в центре не всегда похожи на классические колодцы, они тоже закрытые, но все равно свободнее и светлее. Однажды у меня под окном даже снимали фильм, или клип, или фотосессию — дореволюционный дворник стоял с метлой на фоне широких ворот конюшни.
Выходишь со двора, поворачиваешь направо — и видишь сразу две наливайки, это круглосуточные магазины, где продают импортную фанту со вкусом ананаса и кислые жвачки, а после десяти вечера, в основном, — некрепкий алкоголь, потому что эти магазины, вроде, были оформлены как бары. Для вида внутри даже поставили пару столов. Так что каждую ночь возле наливаек стояла веселуха, к тому же в двух шагах — клуб «MOD». Утром, выходя на работу, я видел на пятачке между магазинами огромные пивные пятна, стекла, бычки, иногда кровь — это выглядело пронзительно и почему-то заряжало меня на всю дорогу.
Я жил в центре — мне наконец-то повезло. Все плохое стало медленно растворяться, но что-то хорошее не проявлялось, и я просто жил, тихо и безопасно. Я ходил на работу, отсыпался, потом шел на ночную смену, отсыпался, свободные сутки сидел дома и иногда выходил гулять один, чтобы рассеяться. Правда, гулять в одиночку я не умею, поэтому где-то через час возвращался домой с тяжелым настроением и ненужным пивом. Почти ни с кем не общался, засыпал на животе, а просыпался в позе зародыша.
Утром в ванной пахнет псиной. В отражении скалится мой полный тезка: когда зубы в пене от пасты, то кажутся желтее, чем на самом деле. Я прополоскал рот, снова посмотрел в зеркало, чтобы убедиться, что зубы выглядят нормально, и заметил небольшое серое пятнышко, дурацкий ноль между верхними единицами, в центре улыбки. Я сначала подумал, может, это зелень из покупного салата прилипла.
Вплотную прижался к зеркалу, но было плохо видно, поэтому я сходил за телефоном и включил фонарик. Сначала ненадолго отвлекся на судороги языка, потом посветил на передние зубы — это был кариес. Между резцами, с внутренней стороны. Он просвечивал серым и в принципе не особо бросался в глаза. Но я все равно расстроился, потому что денег на стоматолога не было. В общем, я решил, что пока не могу улыбаться — все заметят кариес.
Когда я сидел на смене, ехал в метро или шел по улице, я водил языком по рытвине с острыми краями, и снова — она казалась больше, чем на самом деле. Я хотел позвонить Вадиму и отказаться, сказать, что заболел и не смогу приехать в театр, но я так устал от себя, что вместо этого решил надеть в театр свой любимый свитшот, который купил на Уделке. На принте — собака с длинными ушами спит у камина, а рядом — пустое кресло-качалка.
3 — праздник
Я ехал в метро, размышляя над выражением «праздник жизни». Одна моя давняя подруга, Виолетта, любила произносить тосты, и первый всегда был нецензурный, второй «за праздник жизни», а третий — с ним связана смешная история. За столом она спросила у нашего общего друга, за что он может выпить мало, а она — много? Он реально задумался секунды на четыре и, подняв стопку, ответил: «За девственность». Виолетта закрыла глаза на носовом выдохе и вяловато чокнулась: «За любовь… мудак тупой». — И выпила «бутербродом» (сок-водка-сок).
Сама мысль о двух этих словах «праздник жизни» всегда бодрит меня, хотя я не до конца понимаю, о чем они на самом деле. Но хуже всего, что они ассоциируются с обычным арбузом.
Я снова задумываюсь об этом — и вдруг, на сиденье в метро, раскрестив ноги, нахожу себя в приключении, в иллюзии, что мне все интересно и все мне открыто. Я понимаю, что такой момент упускать нельзя, и начинаю следить за людьми.
У другой моей подруги, Стаси, в Инстаграме есть подборка историй, которая называется «Вечернее метро». Каждый день она, возвращаясь домой, снимает интересных людей: добрых дедушек с внучками, матерей, которые поправляют шапки детям, влюбленных, бездомных с неожиданной книгой в руках. Сначала подборка показалась мне безвкусной и девчачьей, но потом я залип на эти фотографии и, кажется, понял, о чем речь. Так что я решил попробовать разглядеть все это самостоятельно.
Но быстро стало ясно, что никакой истории вокруг меня нет. Мужчины, женщины, вокруг все грохочет и молчит — это тоже приятно, но я искал другое. Я не понимал: может, я что-то делаю неправильно? В любой компании есть человек, который найдет смешную наклейку на машине, абсурдное объявление на остановке, мужчину, который спит в кабине трактора, высунув ноги в окно, что-то такое, — а я никогда ничего не видел. Я обижался, что у меня нет этого дара, и поэтому постоянно использовал чужие слова, пересказывал чужие шутки, и никто не замечал, что я их украл.
Но я все равно продолжил искать свое, смотрел на каждого человека в вагоне, потом на всех сразу, на всякий случай и на себя в отражении — смотрел и искал, что меня зацепит. В какой-то момент этот пиксель-хантинг стал откровенно нелепым, и я сдался. Я откинулся на сиденье и понял, что заблудился. И тут я боковым зрением заметил девушку справа от меня, она недавно зашла. Я довольно неосторожно повернул голову и заглянул в ее телефон. Она набирала: «Господи, если ты читаешь этот твиттер…»
Оно. Я широко улыбнулся и праздновал это до конца поездки. И только на эскалаторе вспомнил про свой кариес — не нужно было улыбаться. Хотя вряд ли, конечно, кто-то всматривался в меня.
На Московских воротах я купил слойку с яблоком и корицей и крошил на рукава, пока не доел. В левом кармане ветровки у меня скомкана шапка, в правом притаилась бутылка коньяка «Старый Кенигсберг» (0,25), с ним тоже связана одна теплая история. Еще в рюкзаке лежат две маленькие коробочки яблочного нектара. Все это я мысленно перебираю и сортирую у себя в голове.
Только что прошел дождь, я его не застал, но вечерний асфальт был мокрым, серебрился и разговаривал. Потом появились оранжевый свет фонарей и кирпичная темнота в глубине дворов. Стемнело мягко и приятно. После дождя воздух влажный и теплый; ладони у меня липкие, как перед отчетным концертом в музыкальной школе. Недалеко от входа в театр есть закуток с вентиляционной шахтой — такой низенькой будкой с бетонной крышей. Я уже был здесь. Я встал рядом с ней, под окном с деревянной рамой; кажется, это кухня, там горел свет, который отражался в мокром отливе и хорошо создавал настроение. Я почувствовал, что где-то поблизости обязательно должен быть магазин «Дикси».
Поправив стельку, я достал коньяк и нектар, немного повозился с трубочкой и поставил все на будку. Я пропустил первый тост и третий, а второй несколько раз произнес про себя с особенной расстановкой, чтобы победить стыд за то, как все это искусственно и ненужно. Выпил «бутербродом».
На третьем этаже здания — помещение под секту. Вадим что-то про них рассказывал. На двери скотчем приклеена распечатка А4 с расписанием или объявлением — я не остановился, чтобы прочитать. Этажом выше — «Халабуда». Холл больше напоминает гостиную хостела, хотя выглядит прилично и для частного театра даже с претензией. Все белое: пол, стены, столики, свет и деревянные балки под потолком — только стена с проходом в зал затянута черной тканью. Все очень по-питерски: вместо одного стола — деревянная катушка для кабеля, как на заднем дворе какого-нибудь крошечного клуба, а из окон вид на кирпичную стену. Никого нет, рановато я. Всегда прихожу минимум за пятнадцать минут, потому что однажды обидно опоздал на поезд. Я сам повесил куртку в гардероб, достал коньяк и кое-как запихнул его в карман джинсов — смешно смотрелось.
Медленно послонялся, как всегда в театре, потом нашел кресло. Оно оказалось таким мягким и глубоким, что я просто провалился в него и застыл — полулежа, с руками на подлокотниках, как тряпичная кукла. В тепле яснее зашевелились пьяные волны в голове, и я не спеша играл с ними, недолюбливая и переоценивая.
Я сидел рядом с проходом между баром и залом и видел, как за стойкой суетилась девушка с длинными прямыми волосами — сильно ниже пояса, я никогда такого не видел. Светло-русые. Наверное, она терпеливая. И, наверное, давно ни с кем не расставалась.
Из зала вышел Вадим и долго разговаривал с какой-то женщиной, похоже, начальницей — я только потом узнал, как сильно он ее раздражал. Я не мог встать с кресла, поэтому позвонил ему и одновременно помахал рукой. Он нашел меня и жестами дал понять, что пока занят, но я могу посидеть за стойкой. Затем выкрикнул: «Вик!», указал ей на меня и снова исчез.
— Привет! — Она впервые посмотрела на меня.
— Привет, но я не могу встать с кресла.
— Я знаю, они такие. — Вика улыбнулась, и я кое-как встал.
Пересел на высокий барный стул — они всегда наряжают момент, создают ощущения праздника, как будто надеваешь новогодний колпак. На минуту мне стало весело, но затем, почти сразу, — неуютно, потому что веселье я, как всегда, выдумал. Захотелось выпить, но денег почти не было, а коньяк из кармана я думал по чуть-чуть выпивать в туалете или в зале.
У моего ноутбука выпал один важный винт, который держит правую часть крышки, поэтому ее нужно придерживать, когда закрываешь или открываешь компьютер. Разговор с Викой начался точно так же.
Говорили про Вадима, про то, кто как с ним познакомился, про работу и про сегодняшнюю оперу. Она выиграла «Золотую маску», а петь будет только сама Снежная королева.
Выяснилось, что мы с Викой уже виделись однажды, но не запомнили друг друга, а еще, что у меня интересный принт на кофте.
Так что я осмелел и спросил, могу ли налить свой коньяк в барный стакан. Вика сказала, что нет проблем. Доставать из рюкзака сок я все равно стеснялся, поэтому пришлось пить так. Я морщился и что-то говорил.
В театр стали заходить люди, шуршать куртками. Сколько раз я уже улыбнулся?
Вадим стоит рядом с нами и смеется — у него крупные, чуть-чуть неровные и желтоватые зубы, которые все равно создают впечатление сильной витальности. Он высокий и всегда взъерошенный, слишком типичный укуренный электронщик.
Дома у него на журнальном столике мигает винтажный секвенсор Roland MC-505, в свое время я не смог разобраться не только в том, как он работает, но и в том, что это такое — типа как синтезатор? Еще у него есть электрогитара, несколько педалек, комбик, красивые студийные мониторы, микшеры и еще штук десять примочек, которые греют ему душу. Из немузыкального, но без чего, конечно, нельзя: фрактальные арты из люминесцентных ниток, ультрафиолетовая лампа, лава-лампа, деревянные-полки-своими-руками, аляпистые наклейки по всей комнате, как в туалете бара, полумрак и запах сандала. А в ящике, который я сразу вычислю, — полупустые зиплоки, красный швейцарский нож и глиняная трубка, которой миллион лет. Его комната всегда с ним и даже как будто главнее.
На гитаре Вадим раньше играл серф-рок, а сейчас он пишет заумную абстрактную электронику, Эйсид-хаус и все такое. Он познакомил меня с классиками жанра. Один персонаж мне особенно запал в душу — Ceephax Acid Crew. Его клипы, которые он специально создает на каком-то примитивном оборудовании, мы пересматривали годами. В переходе «Купчино» Вадим включал его трек «Russia» и подыгрывал на гитаре — заработал рублей семьсот. Сказал, было круто.
Сам Вадим писал нечто более лиричное. И у него все получалось. Он выпустил EP, которую запостили в нескольких крупных пабликах, но дальнейшего развития не было. Он ни разу не выступал, хотя мог — у него много знакомых в музыкальной среде, он и сам хорошо знает сцену, к тому же у него есть правильное концертное настроение. Я всегда верил в него и поэтому никогда не вмешивался, а просто ждал, когда он позовет меня на свой сет, как обычно зовет в «Халабуду».
Мы еще немного постояли у стойки втроем, а потом Вадим попросил меня помочь ему в зале. Я сматывал длинный провод в кольцо, а когда Вадим это увидел, то подошел и спросил: «Тебя дедушка научил так скручивать?» Я не понял, в чем дело, и он показал, как правильно: нужно сделать петлю, повернуть ее, и уже из таких петель складывать моток.
— Смотри. — Он выбросил его вперед, и тот вытянулся на полу в длинный, ровный провод. — А теперь попробуй по-дедушкински.
Я скрутил, как вначале, и бросил так же, как Вадим, но кольцо упало в двух метрах от меня. Я назвал его батей, послал в жопу и пошел курить на улицу.
Во время оперы по «Снежной королеве» парни на сцене рубили топорами огромный куб изо льда. Зрители сидели там же, на сцене, а не на трибунах, — полукругом. Мне почти ничего не было видно, я сидел дальше всех, пил коньяк с соком, иногда выглядывал через головы, но там продолжали рубить лед.
Длилось все это полчаса. Пела только одна девушка, что-то хаотичное и душещипательное, как у Бьорк, которую продюсирует Курехин. Я придумал фразу: «Халабуда ледоруба» — и ждал, когда уже смогу поделиться ей с Викой. Но к концу забыл, что я хотел этим сказать. До самого конца я сидел с закрытыми глазами, и меня унесло в открытое море.
Нашелся я только ночью, в Парке Победы, мы гуляли втроем. Я сильно подвернул стопу, съезжая с рампы на лонгборде Вадима, и прыгал на одной ноге до его квартиры — это рядом. Вика поддерживает меня за руку, а Вадим катится впереди, на его руку намотан пакет с сетом вегетарианских роллов. Кажется, есть фотографии.
4 — гадание на осциллографе
Когда я в последний раз ел грушу? — думаю, по-свински развалившись в кресле-мешке. От чипсов на языке появились маленькие воспаления, напоминающие прыщики. Снова не встать, теперь точно. Только что помыл руки шампунем; у Вадима один кран на ванную и раковину — старенькая квартира: с трескучим деревянным паркетом елочкой, хлипкими щеколдами, тяжелой мебелью и барахлом хозяев в толстых белых пакетах, которые навалены в шкафах без дверей, за обувницей и везде. Идешь по коридору, и хочется, чтобы на тебе были тапочки: везде ощущаешь стопой то, что представляется сухими хлебными крошками. Но я все равно прискакал к своему креслу-мешку на одной ноге, тапочки бы только мешали, к тому же теперь я лег на кресло и больше не встану.
Квартира мне нравится, такой ухоженный сквот. Три жилые комнаты, соседей Вадима дома нет, и поэтому, пока я был в туалете и глядел на распечатку фоторобота с надписью «HAVE YOU SEEN THIS MAN» из «Твин Пикса» (БОБ смотрел, как я писал сидя), — Вадимка уже завел невероятно громко некий брейкбит, который окончательно меня размазал. В туалете, разумеется, синяя лампочка, и с музыкой, звучащей как будто под водой или у меня в кармане, я почувствовал себя в кабинке «Ионотеки».
Но в целом здесь чистенько. На кухне — пустая раковина, газовая плита без нагара и спичечница рядом, фильтр-кувшин, икеевские коврики на столе, в люстре горят все лампочки, на подоконнике аккуратная стопка раритетных номеров «Контркультуры», холодильник с единственным магнитом, который держит страницу из блокнота с логотипом какой-то компании — там график уборки и стихотворение:
Только вымоешь посуду
Глядь — уж новая лежит
Уж какая тут свобода
Тут до старости б дожить
Правда, можно и не мыть
Да вот тут приходят разные
Говорят: посуда грязная —
Где уж тут свободе быть
Я в кресле-мешке — рядом, на полу, стоит загадочная банка пива, открытая и холодная. Вероятно, не первая. Темно, вижу белый квадрат монитора — кажется, что очень далеко. Ноутбук стоит под лампой на низком столике, Вадим на полу, завернулся в плед или тонкое одеяло и с чем-то возится. Вика — на помятом диване, в телефоне, время от времени она говорит с Вадимом; они на одной волне, но не знаю, как это расшифровать. Девушка Вадима, Софа, снимает комнату на Ваське, я редко видел ее здесь, но в этот раз надеялся, что она появится — отвлекать Вадима.
Я подумал, что мне надоело быть одному, я не могу забыться и не помогаю себе. Надо найти девушку, решил я, поедем в Выборг или в Кронштадт, поедим буузы в дацане на Черной речке. У меня есть фляга, которую я не использую, — налью в нее настойку, и мы будем пить ее в автобусе. Я буду готовить яйца пашот и пасту с мидиями. Выберем мне новые кроссовки.
Музыку выкрутили на максимум, так, что органы вибрировали. Я иногда мычал горлом, чтобы убедиться, что сам себя не слышу, и мне почему-то хотелось случайно откусить себе язык.
Ловец снов на месте. Красная лава-лампа на подоконнике, пока нагревается. Половина комнаты занята советской стенкой со шкафами, сервантом и полками, все забито хозяйскими вещами. А примочки и инструменты Вадима — рядом с ноутбуком. Узнаю комбик, электрогитару, Roland, раритетную драм-машину из 90-х. Появилось и что-то новенькое, но я понятия не имею, как это называется. По всему полу провода, на которые, как мне напомнили, нельзя наступать. На стене два стринг-арта в треугольных рамках — слабо светятся под фиолетовой неоновой палкой, приклеенной к обоям на двусторонний скотч. Я как будто в кинозале, перед показом, когда начинает выть IMAX: включается странная клаустрофобия и намеки на тошноту — а впереди еще несколько часов.
Хочется мягкую, сочную грушу и подвести промежуточный итог нашей посиделки, но это две одинаково бесплотные мысли.
Заметил, что Вадим держит в руках пластиковую бутылку с коричневыми от гашишных смол стенками. Я уже соскучился по этому ритуалу. Варит на моей сигарете — когда достал? — химозную купчинскую плюшку. Мне не предлагает, знает, что откажусь. Вика отложила телефон, губы шевелятся, но звука нет.
На первом курсе, помнится, я лежал на балконе после первого и последнего в жизни опыта с гашишем и боялся пошевелить веками, потому что меня начинало тошнить от любого движения. Его, как оказалось, в моем теле намного больше, чем я могу контролировать, и остановить все одним усилием воли невозможно. Я мог отключить руки, отключить ноги, отключить грудную клетку, губы и веки, но тошнота все равно чем-то провоцировалась — видимо, даже мыслями. Но когда я попробовал не думать, то понял, что заниматься этим все равно что врать. Так что я сконцентрировался на теле: ловил каждую мышцу и выключал ее, по очереди. В конце концов я устал, перестал стараться — и отключился целиком. Тогда на черном экране возник замóк в виде трех переплетенных фиолетовых запятых, который не пускал меня обратно в мир, — это то, что вызывало тошноту, то, что требовало от меня полного отсутствия движения. Открыть замок можно было только одним способом, который я знал, но который почему-то все равно не работал.
После этого я никогда больше не курил, но следить за Вадимом всегда было интересно. Перед парами он доставал из пакетика камень, отрезал швейцарским ножом с уголка небольшой кусок, нагревал, давил зажигалкой. Все это он проделывал автоматически, как работник на конвейере или как я, снимающий пленку с сигаретной пачки, — раз-раз. Когда бутылка заваривалась, Вадим брал ее двумя руками — за дно и крышку — и тряс над головой, перед собой и снизу, читая мантру: «Ом намах Шивая». Тихо, неразборчиво — истинно для себя. Я спросил его однажды, что он там бормочет, и он ответил, что мантру, — по-простому, как будто я уточнил, который час. Допытываться, что это за мантра и зачем он ее читает, было неловко, как и переспрашивать время… Наблюдать за Вадимом одновременно интересно и скучно, но я убедил себя, что это — моя очередная маленькая традиция.
Вижу-вижу, как он проделывает все дважды — для себя и для Вики. Я говорю, чтобы он поставил что-нибудь поспокойнее. Еще прошу принести мне гитару. Я включил педаль хоруса и начал подыгрывать завываниям аморфного эмбиента, балуясь с рычагом тремоло. Не так давно я наконец-то научился брать баррэ и играть вступительное соло из «Лесника». Использую это, но все зря. В итоге нашел три подходящие ноты, две фигуры и играл так минут двадцать, пока все не почувствовали, что пора пожить.
Начали смотреть клипы и есть роллы, Вика принесла мне несколько на тарелке и полила все соевым соусом. Мы надолго зависли на подборке клипов времен телеканала A-one, смотрели один за другим эти глупые и душевные видео. Я вспомнил, как VJ Чак в эфире поздравлял моего друга с днем рождения, а Вадим рассказал, что был влюблен в VJ Сову.
Потом он все-таки переключился на своих любимых кислотников и поставил клип HGich.T на песню «Gedankenharfe». Время от времени там была двойная экспозиция: мы смотрели на девушку через экран прибора, который очень напоминал осциллограф, — с интенсивными зелеными колебаниями. И я вспомнил, что Вадим умеет гадать на осциллографе. Кажется, у него даже была тетрадка с таблицей, где было указано, какая амплитуда что означает или вроде того. Я попросил все это достать и погадать мне. Вадим, конечно, поломался — только из-за того, что ему, как и мне, теперь не очень-то хотелось вставать на ноги, но в итоге согласился. Он начал искать в шкафах, что ему надо, а я готовил про себя вопросы, которые по-обманчивому податливо надувались и тут же лопались, как пузыри из мятной жвачки.
Я все еще лежал в кресле-мешке и отказался садиться ближе, поэтому не мог увидеть, что творится у Вадима на столе, но мне хотелось, чтобы гадание выглядело примерно так: Вадим достанет подключенную к сети схему, похожую на материнскую плату, специальный щуп и осциллограф; нужно ткнуть щупом в случайное место на схеме (должен указать я, но мне все равно), и тогда на экране возникнет колебание с определенной частотой и амплитудой. Вадим снимет показания и сверит их с таблицей. Я забыл, как именно работает осциллограф, точнее, никогда не знал, а только подставлял числа, которые называл Вадим, в расчеты, поэтому я бы все равно не понял, что там происходит на самом деле — но разве не так все и задумано на сеансах гадания?
Вика сидела по-турецки на диване и качалась туловищем вперед-назад, сцепив ладони в замок. Рваным движением перекинула волосы через плечо. Я не мог разгадать, кто она такая. У меня не получалось просто думать о ней, сидящей на диване, — я как будто бы вспоминал ее: да, вот так она качалась когда-то, так улыбалась и так молчала. На меня никогда не смотрела, мало говорила, а только смеялась, когда Вадим что-то ей показывал на ноуте. За весь вечер я услышал от нее только одну историю: в детстве она сделала пальцами складки на щеках и заклеила их скотчем на ночь — хотела, чтобы наутро у нее появились ямочки. Еще она кинула мне через всю комнату плед — мне показалось, что для нее это было весело. А пока Вадим подготавливал осциллограф, она ушла на балкон, хотя не курит.
Я сделал 5-6 крупных глотков из банки, отрыгнул носом и, размахивая руками для баланса, встал на ноги. Докостылял до балкона мимо Вадима, который, глядя на разъемы, сказал: «Так…» Я обогнул его, задевая провода, и вышел на воздух.
Вика облокотилась на перила и слушала мерцающие в темноте деревья; еще бы на метр поближе, и можно бы было сорвать березовый листик. За закрытой дверью мурлычет сэмпл со звуком воды, мерно накатывает на стекло в деревянной раме. Я встаю справа от Вики, «привет», закуриваю и убираю зажигалку в карман одним ровным и длинным движением. Фокусируюсь на зубах — улыбаться нельзя, мы близко друг к другу.
Мне достаточно опереться на правую руку, чтобы рассмотреть ее лицо, даже не нужно поворачивать голову. Вика мне напоминает кого-то, и это призрачное ощущение теснит, не дает расслабиться. Но со стороны: мы спокойно разговариваем о музыке, про A-one, журнал «Молоток», я рассказываю анекдот, который мне оттуда запомнился — пятнадцать лет прошло. Кажется, я выпил роковые 5-6 глотков и теперь растворяюсь. Вика говорит слова, которые я уже слышал — не в том смысле, что говорит лишь бы что-то сказать, а буквально: отдельные слова, обороты, даже интонации — они не от нее. «Вот ви-и-идишь», — ля, ми второй октавы, ля. Нисходящее, тонкое и спотыкающееся на первой букве: «Б-лин». Мы поцеловались, потом она сказала:
— Ой, прости, ты сигаретный, — и прикрыла рот пальцами.
После этих слов я наконец-то понял: это же Девушка с Домами… Это она так говорила: «Ты сигаретный». Точь-в-точь. И цвет волос похож. Я застыл секунд на пять, извинился и резким щелчком выбросил окурок в глубину двора. Он закрутился и пролетел между деревьями довольно далеко, красный огонек мерцал, пока, пшикнув, не утонул в луже. Последняя машина из небольшого потока проехала мимо балкона, и темнота стала тотальной, пожирающей воздух — я в мгновение забылся.
Это был тот самый экран с делениям и зеленой синусоидой, как на лабораторной работе, — но только экран, во весь мой взгляд. Вадим что-то говорил (не уверен, что обращаясь ко мне) и, кажется, ходил по комнате. Вика сидела на краю дивана, но при этом пребывала в постоянном движении: жестикулировала, перекидывала ногу на ногу, быстро мотала головой, как в мультиках или будто она в припадке. А я был на полу и сквозь полусон следил за тем, что происходит на экране, старался запоминать, как изменяется рисунок, но таким образом, словно самое важное — именно запомнить, не вникая в суть. Синусоида пульсировала, но по-настоящему никуда не сдвигалась, поэтому мне хватало внимания на то, чтобы услышать вибрацию на Викином телефоне и заметить боковым зрением короткие вспышки света в комнате. Но главное — на экране, сейчас что-то будет, понимаю я, потому что меня начинает подташнивать. Я сам это делаю: беру взглядом правый конец синусоиды и отгибаю его влево, затем беру второй и соединяю с первым. Теперь это закрученное кольцо, оно наконец-то начинает действовать самостоятельно, меняться. Я был уверен, что успею проследить за всем, но сразу стало ясно: это невозможно. Деления провалились в черноту экрана, теперь он стал гладким, а зеленый круг начал набухать и вдруг порвался натрое. Вадим говорит, смотри-смотри, как будто так и надо, а Вика болтает по телефону — точно не со мной. Поворачиваю голову обратно к осциллографу и вижу: три переплетенные запятые, они сомкнулись. Я уверен, что все еще знаю, помню, как это открывается. Протягиваю пальцы к экрану, но тут: соседи сверху, снизу, справа и слева одновременно начали сверлить стены, стучать по батареям, скандалить. Следом — джазовые ритмы стучащихся в квартиру кулаков, истерика болгарки, распиливающей дверные петли… На потолке отклеился плинтус. Я остался один, но кто-то посторонний, не Вадим и не Вика, а человек, втайне находящийся в квартире, опрокинул на кухне гарнитур со всеми чашками и тарелками — звук от такого взрыва парализует. Я пытаюсь повернуть голову, но она словно каменная, я не могу пошевелиться и, зажмурившись, пропадаю в этом грохоте.
Когда я открыл глаза, оказалось, что я смотрю наверх. Потолок фиолетовый. Без плинтуса. На чем это я сплю? Вадим постелил мне туристический коврик. Терпимо. Ноутбук выключен, ни шороха. Я пытаюсь вспомнить, удалось ли нам по-настоящему погадать прежде, чем я отрубился. Не помню. Вадим спит на диване, разбудить получается только с третьего раза:
— Вади-им! — громким шепотом.
— А, м?
— Я уснул?
— А-гха. Мы еще полчаса посидели.
— А где Вика?
— Уехала, — повернулся лицом к стене.
— На такси? Понятно.
По ощущениям: часа четыре утра. В фиолетовой темноте мелькают штрихи и пятна. Допрыгал до туалета, выпил на кухне воды из фильтра. Проверил пальцем гарнитур: крепкий. Стихи про посуду на холодильнике. Был у нас преподаватель по физике, Моисей Моисеевич Рот или просто «Рот». Забавный дядька. Мы нашли его сайт на «Народе» — типа блога. Там был сборник смешных ответов на экзаменах, две простенькие Flash-игры, которые он сам сделал, список научных публикаций и «творческий раздел». Кроме прочего, там были стихи, которые я почему-то запомнил. Про осциллограф:
Зажимаю провод в клеммах
Слышу тумблера щелчок
В электрическую схему
Переменный ток течет.
Светится люминофорно
Сквозь делений паранджу
След зеленого на черном —
Вальс фигурки Лиссажу.
Ты француженка, конечно
Да и я не без греха
Я с тебя снимаю нежно
Показатель АЧХ
5 — похмельный вальс
Это не я придумал называть ее Девушкой с Домами, а мой друг Антон. Он никак не мог запомнить ее имя, а то, как мы с ней устроили что-то типа свиданки на крыше девятиэтажки, запомнил. Да и мне было проще называть ее так, когда все закончилось.
Мне было семнадцать, и Антон, на год старше меня, купил к Новому году бутылку коньяка «Старый Кенигсберг». Мы планировали отметить с ним вдвоем, но не получилось: он уехал за город, а я остался в квартире один. Лег спать в комнате с елкой через час после курантов. Второго числа тоже просидел весь день дома, но вечером взял телефон и позвонил Девушке с Домами. Я ни разу не видел ее вживую, мы не общались, но город маленький, и мы знали о существовании друг друга. В тот вечер я подумал: пора. Чтобы невротик решился на такое, сначала он должен глубоко впустить в себя идею смерти. Так я и сделал. А потом взял и позвонил.
Внезапно она сказала, что приедет.
Я ждал и ждал. Уже в полночь она позвонила мне:
— Я сейчас иду по заснеженным сугробам! Не могу вызвать такси, никто не работает. Еще до меня на остановке докопался какой-то мудак. У меня шампунь!
Я ходил по квартире и медленно-медленно подыхал. Когда зазвонил домофон, наша рыжая такса спрыгнула с дивана и залаяла. Первое, что сказала Девушка с Домами, когда вошла в квартиру: «У меня в обеих ноздрях по прыщу». И я влюбился.
Мы сидели на кухне, курили, снег залетал в форточку. Когда я открывал шампанское, у меня дрожали руки. Еще я разбил тарелку с нарезанными бананами. А потом стало просто и прекрасно. Мы рассказывали истории, говорили о наших запутанных свежих расставаниях, об общих друзьях, обо всем. У нее была ямочка, но только на правой щеке. На фоне играл ее плейлист, а сбоку мельтешил телевизор без звука. Потом мы взяли коньяк и вышли в подъезд. Мой папа работал лифтером, и у меня были ключи от всех крыш в микрорайоне. Девушка с Домами поднялась по ржавой лестнице следом за мной, и мы оказались на крыше. Там были чистые и гладкие сугробы, провода и бетонные будки. Я боялся подходить к парапету, а Девушка с Домами меня дразнила: забрала бутылку и приманивала к краю крыши. Потом ее по-милому стошнило в снег, но так и надо, так хорошо. Время от времени бахали салюты. Так все началось.
Чуть больше полугода мы были вместе. Сидели в гостях, на скамейках, на крышах, ходили на кинофестиваль и в музей — разгадывали картины. Катались на ее крошечной Kia Picanto и глохли на светофорах. Она искренне любила смотреть, как я бреюсь — в семнадцать больше ничего и не нужно. Мы ездили на поездах, на море с пересадками. В поезде нас оштрафовали за распитие, точнее, напугали и попросили денег. На море все местные почему-то очень часто произносили слово «емкость». Еще мы ездили к ней на дачу, я косил для ее бабушки траву. Потом на озеро с палатками, где я нашел в воде гигантский корень дерева и тащил его по берегу. Она научила меня коктейлю «Грязный хиппи»: водка, растворимый кофе и кола.
Серая Kia, играет «Европа Плюс», вот вышла песня «Get Lucky», и Девушка с Домами говорит мне, что это будет главный хит лета, а мне поначалу кажется — обычная песня. В ногах, на коврике, горячая бутылка воды, в ручке двери фантики, мы курим прямо в машине, но планируем бросать.
Впереди светофор на горке, шутим по этому поводу. Небо синее, живое, обращает на себя внимание, на асфальте шкварчит плевок, пахнет раскаленным кожзамом и дымом. До этого: касса магазина, купили еще леденцов. После: выкурили по последней сигарете у ее подъезда, окурки стильно метнули в темноту двумя пальцами.
Сейчас трудно вспомнить, почему на мне было это дебильное серферское ожерелье и черные слипоны. И также не вспомню, кто из нас первый протянул руку и убавил громкость, но в конце было так:
— Нельзя говорить: «Я бросаю». Надо говорить: «Я бросил». — Она мне.
— Я не чувствую, что уже бросил. Я все еще хочу курить.
— Ну и кури.
В тот вечер я пошел и купил себе пачку. После чего две недели мне говорили, что я сигаретный, и это звучало, как «а я бросила».
Закончилось все быстро и некрасиво, со словами, которые звучали вполне искренне.
У меня не оказалось денег, и такси вызвал Вадим. Я спросил его за завтраком, сказала ли Вика ему что-нибудь обо мне, когда я отключился, но она ничего не сказала.
С похмелья просыпается паранойя: я высматриваю из окна такси ментов. Ох, мне казалось, что эта история уже в прошлом. Припоминаю новости, когда полицейские ловили закладчиков прямо в такси — останавливали и все находили. С Вадимом такое, кстати, было: он ехал на «БлаБлаКаре» к себе в Вологду, и машину тормознули. У него с собой была только трубка, он успел спрятать ее в обивке сиденья. Я не знаю, что полицейские могут у меня найти, но знаю, что они могут вот так взять и остановить машину. Долго стоим на светофоре.
Дома Ирина спрашивает, что с ногой. Говорит, что может порыться в аптечке, но я вежливо исчезаю.
Завтра на работу. Думаю о том, что в полицейском участке не будут выпускать в туалет. О Вике. Хотелось спросить, как такое вообще возможно, что два разных человека говорят одни и те же слова с одной и той же интонацией? — но я вспомнил кое-что. Антон как-то встретил в Калуге, на эскалаторе в торговом центре, свою бывшую девушку — спустя всего месяц после того, как они расстались. Никто из них не жил в Калуге и даже в Московской области, а приехали они туда по разным случайным причинам на день-два. И вот он рассказывает об этом мне и Девушке с Домами: «Как это может быть?» А Девушка с Домами ему уверенно отвечает: «Да легко». Я так верил в нее и в ее слова, что с тех пор напоминаю себе при случае: подобное действительно может произойти легко.
Я зашел к Вике на страницу и вышел. Потом к Девушке с Домами, полистал альбомы. Мне нравилась там одна фотография, которая была подписана «Похмельный вальс». На ней ее подруга кружится, смазанная, по комнате с вытянутыми руками, на столе полупустая бутылка мутно-желтого «Швепса» и стаканы с засохшей пеной на стенках, а поскольку фотография сделана на древний телефон с 3.2 мегапикселями, то нечеткое и блеклое изображение и вправду передавало ощущение похмелья. Особенно это чувствовалось теперь — и я решил продолжить свой вальс.
Пару раз в неделю я садился на пол и сочинял на «Ямахе» с неработающим до-диез второй октавы некое произведение, ну, вальс. Сладкий такой, сопливый и тревожный — в соль-миноре, там нету до-диеза. Я ставил себе пресет нежного электронного пианино с педалью и для начала играл все песни, которые мог вспомнить, пока не настроюсь на нужный лад. В итоге я сочинил, по-моему, неплохое начало, но дальше дело не пошло. Я начинал использовать банальные ходы, тупо обыгрывал аккорды, воровал приемы из других песен — не мог освободиться и найти правильный звук. И хотя готово было только четыре такта, я уже дал название своему произведению: «Похмельный вальс». Он о Девушке с Домами и той жизни — о прошлом, которое выродилось в точку. Я пытаюсь развернуть ее, как новогодний серпантин, — кистью выбросить в центр комнаты цветной лентой (легато). Но начальные такты повторяются, закольцовываются, переплетаются: раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три…
Это ее синтезатор. Так получилось, что не вернул. Не специально. А теперь уже неловко, к тому же я сломал одну клавишу — нельзя возвращать такой кариозный синтезатор. Может, запишу свой «Похмельный вальс», когда закончу, и отправлю ей. Пока что я записал только эти четыре такта. В смысле, не то, как я играю, а просто ноты — на бумаге, вот они:
Эту зиму я планировал не выходить из дома никуда, кроме работы, и написать продолжение. Я сел на пол, подогнул ногу таким образом, чтобы не было больно, и для начала сыграл то, что знаю, несколько раз.
6 — смена
В начале апреля 2017-го года я все еще работаю на федеральном питерском телеканале. На летучке программный режиссер — семидесятилетний телевизионщик-ветеран в вечном самогипнозе — не нашел, за что оштрафовать дневную смену. Скучая, он пустил веером страницы рабочего журнала, сдул крошки со стола и сказал: «Ну что… В ботаническом саду зацвела форсайтия. Весна. Всем хорошей смены».
Минут десять еще оставалось. Стася, сидевшая все это время напротив меня в красном кресле, подняла брови и дважды моргнула буквой «V» из пальцев на уровне подбородка: покурим? Мне даже не хотелось, но здесь, как перед поездом, нужно накуриваться про запас. Нога почти прошла, но неприятно гудела, если ее отсидеть — вот как сейчас. По привычке мы спустились на первый этаж, в курилку; наш любимый пятачок во внутреннем дворе только предстояло переоткрыть после зимы, и никто к этому почему-то не был готов.
На входе два кофейных автомата — я машинально проверил, не оставил ли кто-нибудь сдачу. Быстро пробежал пальцами по дну лотков. Там только полукруглый глянец, не повезло, а ведь несколько раз даже хватало на двойной эспрессо. Чтобы спрятаться от взгляда блондинки, которая изображена на автомате, сажусь на диван за массивной колонной, Стася — снова напротив, на стуле, а между нами типично офисная урна-пепельница. У меня период самокруток, я достаю одну из портсигара с тремя белыми конями, которые так долго топтались на месте, за окном, пока я сидел за синтезатором. По телевизору — последний прямой эфир дневной смены. Парень из монтажки, засыпающий в дальнем углу, не выдержал и протопал к телеку, чтобы выключить его пластмассовой палочкой для размешивания. Кнопку «Power» из телевизора кто-то вырвал. В тишине, словно вылитой из таза, время от времени возникали флуктуации: Стася заскрипит джинсами, на посту охраны пикнет турникет, кто-то за колонной щелкнет суставом.
— Я потеряла телефон. Вчера сходила на шару проверить баланс на карте — почувствовала себя убожеством. Вернулась домой.
— Да, мне тоже еще не пришло. Где потеряла-то?
— На Лиговке, наверно. Позавчера. Мы же тебя звали.
— Точно.
— Помню ноль. Теперь хожу с этим. — Она достала из тугого кармана старую добрую кнопочную Nokia, у меня когда-то был телефон из этой же линейки.
— О-о, Опера мини?
— Ну. Запишешь номер?
— Да зачем, я все равно никому не отвечаю — знаешь.
— Поменяй номер, — как будто впервые предложила. И смотрит, не отводя глаз, железно.
— Начина-ается. — А я уже привык улыбаться без зубов.
— Почему ты не поменяешь номер? Просто — по-че-му?
У автомата двое мужчин, ждут, когда сделается кофе, и один кричит:
— Ну быстрей, быстрей! Антилопистей!
Удивительно, что после нашей со Стасей истории взаимоотношений мы не просто по-прежнему можем смотреть друг другу в глаза, а вот так сидим и разговариваем. Более того, стараемся брать перерывы вместе, ходим ночью в круглосуточный магазин за сэндвичами с бужениной. Мы со Стасей — редкий случай, когда прошлое правда осталось в прошлом, и я не знаю, кто из нас себе врет. Но проверено, что наша позиция устойчива. Ведь это Стася помогла мне устроиться на канал; мы почти полтора года работаем вместе — и никаких воспоминаний или обид. Она скоро выходит замуж. Стася часто говорит об этом, а я о своем, даже о Вике рассказал. Может быть, на нас так влияет телевизор: у него нет памяти, а мы смотрим его больше, чем кто-либо.
Мы познакомились в общежитии —
Я собрался в душ, он на первом, стою и жду лифт. В сланцах, шампунь и мочалка завернуты в полотенце. С пожарной лестницы выруливают Стася и Катя, с которой мы уже несколько раз пересекались. Они что-то тихонько обсуждают, замечают меня и останавливаются, давая понять, чтобы я не заходил в приехавший лифт. Двери закрыты, кто-то внизу уже нажал на кнопку вызова.
— Что такое? — спрашиваю.
Бум — и я уже в комнате Кати на четырнадцатом этаже. Она учится на режиссера анимации, и ей послезавтра нужно сдать задание по внутрикадровому монтажу. Для этого Кате надо снять пару сцен, а Стася ей помогает, хотя она с приборостроения. Снимать хотели некий сюжет про пражского Голема, я уже не помню, в чем там суть. У них была камера, штатив и облепиховая настойка. А теперь, когда появился актер, начался мозговой штурм: как изобразить, что я сделан из глины? Красок нет, зато после ремонта у Кати осталась монтажная пена.
Пшшш… И Стася в строительных перчатках размазывает по моим рукам пенополиуретановый герметик.
На Голема я, естественно, похож не стал, к тому же пены хватило только на руки и одну ногу, так что съемочный день закончился пораньше. Потом закончилась настойка, и я понял, что отодрать пену, мягко говоря, непросто: она намертво приклеилась.
Я бегу по пожарной лестнице в душ, надеясь, что вода как-то поможет, и пробую по кусочкам отковыривать кожу Голема от моей собственной. Стася и Катя тоже спускаются на первый этаж поддержать меня, ждут у стиральных машинок. Ничего не получалось: это как суперклей. Я почти отчаялся, но в душевую зашел мой знакомый, и я попросил его передать, чтобы мои новые подружки принесли мне хоть что-нибудь, чем я мог бы это отколупать — и показался ему.
Через него мне передали пилку для ногтей и ватные диски…
Следующие несколько месяцев, как раз пока бурлила наша со Стасей история, я ходил с желтыми шершавыми руками под рубашкой. История с герметиком могла бы стать уютной байкой, но никто на работе о ней не знал, потому что мы со Стасей никогда не вспоминаем то время. Мы докуриваем, спрашиваем друг у друга, кто где сегодня сидит, и в ногу поднимаемся на второй этаж.
21:30, операторы эфира разбрелись по креслам, каждый за свою орбиту — от Москвы, где сидел я, до Дальнего Востока, где Стася планировала поспать. В комнате отдыха остались подменные. Я услышал, как там звякнула микроволновка, а через минуту эфирную аппаратную наполнил запах размороженной трески.
На микрофоны для связи с новостной студией все еще надеты маленькие колпаки Санты из набора для украшения бутылок. Панорамные окна — за закрытыми жалюзи. Семь рабочих мест, напичканных панелями управления, четырнадцать 40-дюймовых телевизоров, по два на каждого, плюс еще по три компьютерных монитора с разным софтом — все это обеспечивает показ ночного марафона сериала про детективов.
Мы, как фикусы, посажены в ряд на кресла со сломанными спинками, чтобы следить за браком в эфире: стоп-кадрами, пропажей звука, опечатками в титрах и бегущей строке. На собеседовании говорили, что нам придется редактировать плей-листы, но это делают программные режиссеры, они сидят за нами, ступенькой выше. Также мы связываемся со студией новостей, даем им команду «мотор» в начале эфира. Поначалу даже казалось, что это выглядит весомо. Но если говорить прямо, мы просто по двенадцать часов смотрим телевизор. Испоганенная детская мечта.
Каждые полтора часа короткие перерывы, ночью — два получасовых. На перерывах за твою орбиту садится подменный, а ты плетешься в курилку через прохладную серверную, пьешь двойной эспрессо со сливками и наблюдаешь за турбулентными потоками табачного дыма. После этого поднимаешься в комнату отдыха, съедаешь протеиновый батончик и на десять минут проваливаешься в гумозное небытие. Затем снова: сериалы про детективов, телемагазины, рекламные джинглы, сканворды, судоку, оригами, ребусы, рисунки, домики из сигарет, массажер для головы, кистевой эспандер, безумные разговоры с соседями по орбите, сложное молчание, «камень, ножницы, бумага» на желание, первые пять страниц книги, которую ты распечатал в кабинете Повелителя КНОПКИ, учебник английского, лист с бесконечной партией в «балду», смешные попытки медитировать или создать тульпу, бои за пульт от кондиционера, полировка рытвины на зубе, ожидание красивой комбинации цифр на электронных часах… Но главным образом — едкие воспоминания и вульгарные мечты. То есть из того, что действительно наполняет твою жизнь, — либо прошлое, либо будущее, и никакого настоящего.
За всем этим, как и мы — за эфиром, наблюдают камеры, или только делают вид.
Если у тебя нет стажа, как у Стаси, то нормально поспать на смене не получится. У каждого на столе находится «сонная кнопка» — изобретение местных инженеров, именно ей, видимо, повелевает Александр. Это маленькая черная коробочка с проводом, уводящим во мрак оборотной стороны орбиты, и, собственно, самой кнопкой, которая в случайный момент загорается красным и начинает пищать, пока на нее не нажмешь. Сначала медленно, потом быстрее, а если оператор эфира в слишком глубокой фазе сна, то непрерывно. В последнем случае начальству приходит оповещение, и работника штрафуют. Я не сразу сравнил это с электрокардиограммой: пульс слабый, пульс учащенный, «мы его потеряли» — пока не увидел подобную сцену в одном из сериалов. И очень удачно саундтрек в этот момент сопровождался субтитрами: <Музыка звучит растерянно>.
Во время прямых эфиров, однако, происходит небольшая разрядка: включаются динамики, люди замолкают, и ведущий, с которым ты только что мог сидеть в соседних кабинках в туалете, включает профессиональное интонирование. За то время, пока здесь работаю, я разучился как-либо воспринимать новости — или, наоборот, научился их полностью игнорировать. Поэтому все экономические форумы и бомбежки гуманитарных конвоев, буффонада коммунальных войн и фестивали меда, резонансные законопроекты и даже душераздирающие «сюжеты-бантики» про детенышей белых медведей — все они ничем не различались для меня. Невесомая кассетная лента с чужим настоящим, черная, спутанная, разматывается в пустоту.
Честно говоря, я надеялся, что сегодня будет «Убойная сила». Если приходится смотреть кучу сериалов про ментов и бандитов, то лучше их сразу полюбить. Но сегодня шлак про детективов. Мы давно поняли, как создатели придумывают названия для этих бесчисленных серий. Нужно соединить какой-нибудь известный зарубежный фильм и жаргонизм, либо слово, которое просто ассоциируется с бандитами. «Гоп-стоп по-итальянски», «Убить Фила», «Стукачам здесь не место»… Но смотреть это даже для смеха все равно невыносимо, поэтому мы со Стасей запустили новую «балду» без рамок.
Больше на смене ничего не происходило. Штрафовать по-прежнему было некого. К часу ночи Стася уснула и листочек с «балдой» надолго пропал.
Я откинулся на кресле, положил ноги на специальную пластмассовую подставку под столом, «сонную кнопку» — на плечо, чтобы отключать ее щекой. Я полуспал-полувспоминал о том, о чем нельзя. А именно:
— Инцидент с герметиком.
— Посиделки на четырнадцатом этаже.
— Стася готовит мне крабовый салат, пока я делаю курсовую работу по основам теории цепей.
— Стася с Катей нюхают по дорожке, и мы втроем, с бутылкой «Кенигсберга» и пачкой «Фрутеллы», едем на Лиговский проспект на трамвае.
— Мы со Стасей бредем пешком до Обводного канала, ночь, Стася ищет ломбард, чтобы заложить сережки: ей хочется обратно на концерт.
— В такси мы держимся за руки — этого делать было нельзя.
— Она ночует у меня в захламленной комнате.
— Я дарю Кате плакат, который ей понравился, с репродукцией Мане, мне он был не нужен.
— У Стаси в комнате оказалось уютнее. Она рассказывает мне свой главный секрет, и мы голые курим на балконе.
— Я пишу ей, что устал и никуда уже не выйду сегодня.
— Я пишу ей, что устал и никуда уже не выйду сегодня.
— Я пишу ей, что устал и никуда уже не выйду сегодня.
— В два ночи ноги стучат в мою дверь, это Стася и Катя, пьяные, Стася разрывает перед моим лицом плакат и уходит, а Катя говорит не обращать внимания.
— Стася съезжает из общежития, ей давно предлагали жить в квартире.
…
В общем, я ничего не чувствовал и не смог ответить Стасе, потому что все еще не выбросил из головы Девушку с Домами. Я расстроил Стасю, и мы не общались несколько лет, пока я случайно не встретил ее в «KFC» на Петроградке — она возвращалась со смены, я искал работу. А сейчас — мы вдвоем на смене. Меня толкают в плечо и передают листок бумаги. Стася написала слово «Антилопа», и теперь я отстаю на три очка.
Я посмотрел на нее через все орбиты (+0, СПб, +2, +4), на ее +7. Она улыбнулась и кивнула головой: «Ну че, съел?»
В этот момент на столе у программного режиссера заиграла «Фантазия-экспромт» Шопена — это мелодия на звонке у стационарного Панасоника. Одновременно сработали сразу три «сонные кнопки».
— Где? На Москве?
Все смотрят на меня, на мои мониторы. Я быстро подкатываю на кресле к столу и переключаюсь на «бэкап» — резервную линию вещания. На «основе» стоп-кадр: детектив с мудацким лицом разговаривает со свидетельницей. Оказалось, эфир стоял около минуты. Со мной такого еще не случалось. Я знал, что за это не уволят, но если я так же ошибусь еще раз, то легко.
Я ушел с работы позже всех — писал объяснительную, пока обо мне рассказывали на утренней летучке. Стася поддержала меня и, уходя, дала какую-то конфету. Потом оказалось, что это ее любимая «Фрутелла».
Цикл продолжается. Домой на метро — несколько станций от «Петроградки» до «Невского». Половину пути от телецентра до метро я прошел с закрытыми глазами, у меня не оставалось сил беспокоиться, врежусь ли я во что-то или в кого-то. Солнце царапало глаза нестрижеными ногтями.
В вагоне я надел наушники, но без музыки, и в общем подводном гуле различал только звон в пустой голове и объявление станций. На Невском я вышел и спокойно влился в поток людей — как будто нашел куда приткнуть свой самый бесполезный талант. Выбрался наружу и зашагал домой вдоль канала.
Я потерял ключ-таблетку от ворот, но на стене по ту сторону решетки по доброй питерской традиции кто-то выцарапал код. Я планомерно заучивал его, но все еще приходилось подсматривать. Классическая парадная: побелка, коричневая краска, деревянные рамы, бутылки-пепельницы с черной водой. Все это, дрожа, хочет расщепиться на кварки — и не может.
Ирина ушла на работу. Локи спрыгнула с дивана, с глухим цоканьем подбежала ко мне и преследовала, пока я не закрыл дверь у нее перед носом — тут же я почувствовал гомеопатический укол совести.
Я съел две слойки с сыром, запил соком из литровой коробки и лег под одеяло. Солнце мешало уснуть. Без разбора вырванные из памяти фразы, моменты, запахи и текстуры прыгали на батуте воспаленного сознания, забаррикадировав входы и выходы. Я ворочался в постели не меньше часа, прежде чем поймал (и тем самым прервал) первое погружение в легкую дрему.
Почти сразу, как мне показалось, зазвонил будильник, и мой сон болезненно выкипел, как слюна на раскаленной подошве утюга. Но и теперь мир был далеко, очень далеко от меня — он напевал под нос раздражающую мелодию, не отвлекаясь от своей отупляющей монотонной работы.
Болит голова. Я приложил к вискам две медные монетки по десять копеек, как учили в детстве. Не помогло.
Дневная смена, ночная смена, отсыпной, выходной. Такой график. Сейчас я приготовлю ужин, потом буду делать вид, что отдыхаю, и снова лягу спать, в этот раз до утра. Я больше не сажусь за синтезатор, пятый такт все еще не написан. Полиции я тоже больше не боюсь, но только потому, что смирился: меня ничто не спасет и рано или поздно меня остановят в метро и скажут: «О, да ты уже полгода в розыске». А завтра выходной, и даже если ничего не произойдет и я просижу целый день дома — не страшно. Я привык к таким выходным. Дальше — дневная смена, к этому я тоже привык. Круг замыкается. И никакого настоящего.
7 — сонная кнопка
На следующий день я встретился с подругой. Я имею в виду, действительно с подругой — ничего не было. Виолетта. Мы учились вместе до четвертого класса в другом городе. После школы она в нем и осталась, закончила местный универ и теперь работала дендрологом. Выезжала на объекты и находила, где растет кустарник или дерево: определяла, в каком они состоянии, болеют или нет, их возраст — и записывала расположение. Потом всю информацию заносила в электронную карту, реестр зеленых насаждений города. Меня так это впечатляло, что рассказывать ей о телеканале совсем не хотелось — но пришлось.
Когда-то у Летты были длинные волосы и флегматичный взгляд — до операции на открытом черепе. Теперь у нее каре и, как мне показалось, нездоровая воля к жизни; и это уже не праздник, как в ее любимом тосте, а наоборот, ближе к будничной рутине.
Она попала в аварию и пролежала в коме несколько дней. Запрыгнула к частному таксисту за час до курантов. Ночь денежная, поэтому ехали, как рассказывала Летта, жутко быстро — по обледеневшей дороге. Она ударилась головой о торпеду, и у нее оборвались обонятельные нити. Теперь она не чувствует запахи. Наконец-то оказавшись в Питере, она позвала меня встретиться и пообедать, ей особенно хотелось в модную «Чуфальню», китайскую забегаловку на Апрашке. Туда всегда интересно вернуться: персонал не говорит по-русски, бесплатно наливают белый чай, все еще разрешают курить и «приносить свое».
Первый день после зимы, когда я снова надел свои старые кроссовки. На этот раз я просто вынул стельки.
Сначала мы прошлись вокруг Карпиевого пруда в Летнем саду. Лебеди еще не вернулись, вода молчала о том, что она холодная и безвидная. На дорожке растаял снег. Мы, как две зеркально отраженные синусоиды, постоянно сходились и расходились, огибая лужи. С аварии прошло три месяца, почти ровно. Невидимые многоточия она теперь заменяла триолями глухого гортанного смеха. Я видел ее словно впервые в жизни.
«Каково это — лежать в коме?»
С ее слов, это и правда напоминает сон, как считают многие, но с одним отличием: сны сменяют друг друга, а пробуждения все нет. Даже в моменты падения, смерти или другого ужаса, который подступился слишком близко.
Главным сюжетом стал этот: голая комната в многоэтажном долгострое, в пустых оконных проемах — летнее солнце, снаружи работает сваебойная установка. Летта привязана к кровати, с верхнего этажа по винтовой лестнице спускается мужчина, он собирается зарезать и съесть кого-нибудь. Долго примеряется, стоит напротив Летты — ждет новую серию ударов с улицы. И когда по зданию пробегает первая тяжелая волна, он подходит к Летте и втыкает нож ей в грудь. Разделывает, готовит и ест, а она все это видит, потому что ее голова остается целой и стоит высоко на полке. Затем сон начинается заново: Летта связана, ее убивают и едят, а она на это смотрит. Раз за разом. Но изнутри ей подсказывают: это происходит не наяву — и тогда становится понятно, что если закрыть глаза, то она начнет видеть другой сон, хороший. А если откроет, то снова продолжится страшный, где ее едят. Тогда Летта решает держать глаза закрытыми все время, но, к сожалению, долго так не просидишь.
Что сказать.
— Все это так похоже на ад.
— Честно! Я так и подумала, — обрадовалась она.
Сделав круг, мы, не сговариваясь, пошли в сторону Сенной.
Парадная дома с отвалившейся отделкой и заклеенными окнами — мы поднялись на третий этаж и оказались в полупустом зеленом зале. Вдоль одной из стен стояли цветастые стеллажи с азиатскими продуктами: лапшой, специями, пивом и одинаковыми на вкус соевыми снеками. Мне показал «Чуфальню» Вадим — много лет назад, а Летта увидела все это в первый раз и долго, с восторгом, разглядывала полки. В это время я следил за экраном, на который транслировали камеры видеонаблюдения, — прямо напротив кассы. Удивительно, насколько ясно видно, что делают люди в этом откровенно плохом качестве. Открывают под столом бутылки пива, хотя и так можно, оглядываются, смотрят на девушек за соседним столиком, сцепив руки у подбородка. Ничего не видно и все понятно. Движения чуть заторможены, но при этом словно яснее, чем в жизни: умышленные, сильные, нацеленные.
За кассой стоял китаец и принимал заказы. Позиции меню там висят над стойкой, рядом с каждым блюдом желтым маркером крупно нарисована цифра. Мы с Леттой быстро проглядели не совсем понятные выцветшие фотографии и сказали: «Номер три и номер четыре» — рис с тремя видами топпингов и острый суп-лапша с говядиной. Летта не специально села в слепую зону, достала из шоппера две бутылки дорогого сидра и поставила пепельницу, взятую с другого стола, по центру.
Она рассказывала про больницу, про деньги, про таксиста, а я, подперев щеку кулаком, незаметно оттянул нижнее веко: лицо Летты разделилось на два, и я играл с ними.
На неделе я положил в пачку с табаком для самокруток дольку яблока — так на первых курсах делал Вадим, когда табак высыхал. Правда работает. Я уже скручивал сигарету, но тут Летта заглянула в пачку и вынула оттуда, держа тремя фиолетовыми ногтями, заплесневевшее яблоко Гренни Смит. Сообразив, что я курил это весь день, я еле-еле подавил рвотный позыв и сходил умыться в туалет.
Летта поделилась своими сигаретами. Курить в заведении было непривычно, мы вспоминали четырнадцатый год, когда из баров стали выгонять курить на улицу.
Я вдруг понял, что курю ментоловые, которые ненавижу. Зачем-то потушил и закрыл лицо руками. Затем опомнился и сложил, как за партой.
Мне кажется, что Летта как-то слишком пристально в меня всматривается.
— Я, кстати, их по привычке покупаю. — Летта, выдыхая дым, целится в меня, чтобы расшевелить. — Мне все равно уже.
— Ты вообще не чувствуешь запахи?
— Процентов пять, наверно, чувствую. У тебя что-то на зубах.
Мне показалось, что в одну секунду мое сердце разорвали стальными клыками на лоскуты. Но необходимо держаться:
— А… Это кариес. Прикинь, прямо в центре улыбки, смотри.
— Ну-ка. Да не видно почти. О, еда!
Нам принесли две тарелки. Я наугад взял какой-то суп, им оказался ядерно-красный бульон с маленькими кружками масла, мелко нарезанным серым мясом, зеленым луком и пшеничной лапшой, а на подносе Летты жирным блеском переливались рис, маринованный арахис, кимчи и проростки фасоли. Она положила руки на стол и пустила пальцами волну — туда и обратно, затем не торопясь принюхалась к еде и без эмоций резюмировала:
— Мыло. Пахнет мылом.
За это время я впервые за день с большим вниманием присмотрелся к ее новому лицу. Шрам на лбу, почти вмятина. Карие глаза медленно впитывают одно явление за другим.
В больнице Летту навестила пара наших одноклассников, мы похихикали над ними. С одним случилось необычное:
— Максим в Сирию уехал, — сказала она.
— Как это?
— Ну подробностей я не знаю — знаю, что он там. Да он же офицер, они ведь не стреляют? Знаешь, как называют офицеров, которые служат в горячих точках? Он мне сказал.
— Как?
— Дикорастущие, хе-хе.
— А что он там делает-то? Конкретно.
— Недавно прислал видео, как они ловят в пустыне скорпиона на лист А4. Да я не знаю. Говорит, все нормально. Что он расскажет?
— Страшно.
— Что, скорпион ужалит? — Летта затянулась сигаретой через правую ноздрю (наша старая шутка) и выдала свою триоль.
— Просто оно как-то все близко.
— А кстати: где находится Сирия?
— Нет, в смысле… Короче, был случай на работе. Ко мне на перерыве подошел приятель из отдела озвучки и попросил начитать текст для выпуска новостей…
— Прикол!
— Да, но это шесть утра! Я ничего не соображаю, хочу спать. В общем, меня завели в комнату метр на метр, с микрофоном и этими звукопоглощающими панелями — черные пирамидки, ну, знаешь?
— Мне они всегда напоминали саркофаг для пыток с шипами внутри. «Железная дева» или что. — Летта пальцами берет проростки и одним сильным щелчком раскусывает их задними зубами, чтобы был слышен хруст.
— Так вот, это шесть утра, и я не вдумывался в текст. Звукач три раза попросил повторить меня что-то типа: «…в автосалоне. Я тратил на машины все свободное время…» Минут пять все это заняло. Ладно, записали и записали. Потом я вернулся на рабочее место, и начались семичасовые новости. Оказалось, что я озвучил сирийца, жертву бомбежки в Пальмире, в концепте сюжета он почти Иов. Его спрашивали, кем он работал — содержал автосалон, который вместе с домом уничтожили во время ночного налета неизвестно кого. И получается так: я смотрю на него, живущего в Пальмире, слушаю себя, живущего в Северной Пальмире — так у нас сейчас называют Санкт-Петербург, вспомнили… и… и все.
— Что «и все»?
— Не знаю. То, что это не имеет никакого смысла. Какое-то совпадение, которое ни о чем не говорит. И мне почему-то так страшно об этом думать. Страшнее, чем о войне.
— М-м. А Макс теперь там.
— Ну да.
Доели, и Летта напоследок прошлась вдоль стеллажей — купила пачку курута, чтобы взять с собой. Я внимательно следил за ней все время и пытался в нее поверить, но не мог понять, что именно ищу.
Мы решили поехать на Московские ворота в музей: Большой макет России. Я был там однажды и вдруг вспомнил, что это интересно. От Москвы до Владивостока — с домами, миниатюрными человечками, фонарями, поездами и лесами. Он находится в большом ангаре; на то, чтобы обойти весь макет, нужно минимум полтора часа. После этого Летта поедет в Шушары, к подруге, а я домой — вот и встретились. Я хотел предложить ей взять такси до Московских ворот, но вовремя догадался, что не стоит.
Поэтому мы вышли на улицу и через площадь пошли к метро, может, на пару минут остановившись послушать, как девочка играет на электроакустике. Микрофон был примотан скотчем к высокому штативу для фотоаппарата. В угловатый гитарный кофр, помимо сигарет, набросали рублей шестьсот. Девочка играла то, что все играют: «Вахтерам», «Выхода нет», «Звезду по имени солнце». Если я иду на ночную смену, то вечером у канала Грибоедова всегда играют одно и то же. Я невероятно устал от этих песен и стал недолюбливать уличных музыкантов как вид, но Летта, которая в Питере второй или третий раз, подхватила это настроение мгновенно:
— Неужели для того, чтобы заработать две сраные тысячи, нужно до тошноты повторять одно и то же?
После этих слов я почувствовал, что я не в порядке, что меня тошнит. Но изменения проявлялись так медленно и необычно, что я не торопился придавать им значение. Вместо этого я отвлекал себя общением с внешним — и быстро понял, что это разговор с глухонемым. Жирный и глубокий реверб из усилителя не мог, как вода с маслом, смешаться с фонящими приемниками в палатках с шавермой и стенаниями пробки. Материя, из которой состояла Сенная площадь, словно пыталась принять удобное положение, деформировалась и меняла настройки цвета, звука, яркости, но я догадывался, что равновесие потеряно окончательно. Каждая попытка улицы лечь поудобнее вызывала у нее острый спазм, который медленной волной доходил и до меня, и отражался во мне. Я экспериментировал: старался не двигаться, или глубоко дышать, или сфокусироваться на одном объекте — гитарном кофре, на котором, я заметил, была наклейка: зеленый символ из трех капель, сплетающихся в пучок. Издалека кажется, что это просто логотип компании «Razor», у меня была их компьютерная мышка. Ничего не помогало, становилось хуже. Из этого состояния меня ненадолго вытащила Летта, дернув за рукав. Она кивнула в сторону метро, а я моргнул ей в ответ.
Но только мы набрали скорость, как она внезапно остановилась и почти закричала:
— Стой! Подожди!
— Что?..
— Заткнись, пожалуйста.
— …
— У меня дежавю. — Она выставила перед собой руки и просканировала глазами площадь, не двигая головой. — Странно.
А когда вернулась, то молча пошла в метро, я за ней.
Мы плавно погружались под землю. Матовые плафоны, много желтого цвета. Я стою впереди и зачем-то поворачиваюсь к Летте, хотя она разговаривает по телефону, неожиданно взрывая некоторые слова на ударениях, чем подпитывает общий рев подземки. На спине у меня выступает испарина, ледяной пот на лбу, дрожь внутри мышц. Уже скоро придется сойти с эскалатора, но я боюсь, что рука соскользнет с поручня, я споткнусь и упаду. И в целом — я боюсь. Сверху проплыла камера. Кто-то ведь сидит в кресле перед экранами, вытирает пальцы, испачканные банановой мякотью, о форменные брюки и смотрит на меня: улыбнись. Нет, не обязательно, там наверняка идет запись, постоянное наблюдение не нужно; в комнату охраны заходит сменщик, они играют в «камень, ножницы, бумагу» на желание. На кармане пальто у Летты выделяется розоватое круглое пятно, это жвачка, которая въелась в ткань с внутренней стороны и теперь выступает на поверхность, как экзотическая плесень. Вишневая. В детстве я объелся деревенской вишни, и меня стошнило на доски. «Не-сидите-на-ступенях». Ладно. Какое же все громкое. Кошка выглядывает из-под коричневой дубленки. На поручне стертая наклейка: «Occupy Everything». Чем-это пахнет… Вроде, ничем — показалось. Интересно, Летта слышит фантомные запахи? А запах весны — фантомный? Я иду в толпе людей, я иду, я иду, поездов нет, скамеек тоже. Упираюсь головой в холодную колонну. Летта договаривается по телефону на шесть. Немного лучше. Я закрываю глаза, я тону в своей теплой и мягкой темноте. Но теперь я в вагоне, чувствую его скорость и массу — так воет только большая скорость и масса железного вагона. Слева лох-эзотерик играет на бонго. На противоположной скамейке, метрах в пяти сидят два курсанта в черной форме, они смотрят на нас. Я замечаю это, на одну секунду мы даже встречаемся взглядами — и я в самый неподходящий момент закрываю глаза. Сейчас они подойдут ко мне. Ладно, я выкручусь, но сначала надо открыть глаза и убедиться, точно ли они из военно-морской академии. Я не разбираюсь, но очень похоже. Смотрю: один уже уткнулся в телефон, ищет что-то, а другой слушает эзотерика. Летта фотографирует наши отражения в окне напротив и говорит, чтобы я улыбнулся. Нет, не могу.
— Меня вырвет, — говорю я вбок.
— А?! — Бонго, бонго, бонго…
— Я отравился. Меня тошнит. Я серьезно.
— Ой… Хочешь выйдем?
Хочу. Киваю.
— Все, терпи.
Перегон от «Сенной Площади» до «Технологического института» длится две минуты, ровно посередине между станциями, над тоннелем — Фонтанка. И именно после того, как я сказал Летте о том, что меня тошнит, в середине пути я вдруг отчетливо понял, что остался один. И обрадовался этому. Ни Летты, ни музыканта, ни курсантов. Я обнаружил себя в настоящем — микротрещине между двумя ледниками, где не было места ничему, кроме моего внутреннего зрения. Им я наблюдал за пульсацией в висках, волнами крупной дрожи, своим испугом и сокращениями в пищеводе. Тикающая бомба в ожидании красивой комбинации цифр на дисплее. Две минуты — самое интенсивное безвременье, которое я проживал.
Как только открылись двери, Летта, взяв меня за руку, выскользнула из вагона в центр зала и принялась что-то высматривать. Я стоял, глядя в пол, и боялся пошевелиться, а она приподнялась на цыпочки: «Ага!» Меня потащили к работнице метро, которая только что вышла на станцию через металлическую дверь в цвет стен. Люди обычно не обращают на эти двери внимания, я тоже. Летта о чем-то пошепталась с дежурной, и меня жестом пригласили зайти в катакомбы метро. Я не задавал вопросов и не спорил, меня не было.
Путь выглядел необычно: мы спускались по темной узкой лестнице, долго шли по коридорам не то дешевого офиса, не то подвала образцовой тюрьмы. То слева, то справа открывались двери, из которых выходили работники метро в форме. Здесь всегда что-то происходит? Я старался заглядывать в комнаты в надежде увидеть подобие нашей эфирной аппаратной, но ничего такого не было. В итоге мы остановились у белой двери, дальше моя проводница пойти не могла.
Я зашел в помещение размером с гостиную — это снова меня поразило, ведь туалет все-таки находился под землей, причем глубже, чем я хотел. Замок на двери почему-то закрывался против часовой стрелки, я долго не мог с ним справиться. Стены и даже потолок были отделаны мелким кафелем. У противоположной от входа стены, на самом настоящем пьедестале стоял унитаз без сиденья, похожий на фальшивого бездомного. По толстой ржавой полоске внутри энергично бежала родниковая струйка. Освещала всю картину одинокая желтая лампочка Ильича под потолком, она напоминала о детстве. «Это весь рай, на который я могу сегодня рассчитывать», — понял я и встал на колени.
Льдинки падали со лба и громко разбивались о белую керамику. Шли минуты, а все мои позывы оказывались ложными. Внутренности слипались, я неслышно заплакал от боли, но продолжал засовывать пальцы в горло так глубоко, как только мог, вновь и вновь сплевывая горькую слюну с измененным привкусом говяжьего бульона. Ничего. И вот я в полнейшей фрустрации рассматриваю свои мокрые пальцы, ноги начинают затекать, горит лицо. Сейчас я услышу стук в дверь и придется пойти обратно, в будущее, которое очень напоминает прошлое. Эта мысль злит меня. Настолько, что я начинаю судорожно визуализировать все самое неприятное, мерзкое, отталкивающее в надежде спровоцировать рвоту. Пытаюсь проглотить собачью шерсть из стока ванны — нет; пью черную сигаретную воду из бутылок в парадной — нет; медленно затягиваюсь самокруткой с тем табаком, из пачки с заплесневевшим яблоком. Дольку поднимают в воздух три фиолетовых ногтя. Что-то из этого, или все сразу, наконец подействовало. Китайский суп почти разом покинул мою утробу.
Я положил руку на ободок, опустил на нее голову и незаметно провалился в дымчатое первосоние.
Тишина. Долго такая тишина не живет. И точно — как будто в мою голову вмонтировали «сонную кнопку»: я резко поднял голову, осмотрелся и прислушался к ощущениям. Могло пройти и пять, и десять, и двадцать минут. Я подошел к стальной раковине, умылся, прополоскал рот. Поджав верхнюю губу, по привычке проверил в зеркале наличие кариеса. Нужно уходить, Летта ждет.
Почему-то никто не дожидался меня у двери. Пустой коридор. Я подкинул в уме монетку: куда мне идти, налево или направо.
Обратный путь всегда короче, если, конечно, речь идет не о том, чтобы вспоминать, с чего начался приснившийся тебе кошмар. Иногда стоишь, регулируешь температуру в душе, пытаешься разобрать хотя бы пару слов в утренней ругани Ирины (кто накосячил: сын или Локи?) и собираешь обратно в клубок размотанную нить сна, которая уводит куда-то во мрак твоей обратной стороны. Но каждый поворот — на 180 градусов. Я шел по коридору медленно, вслушиваясь в звук шагов, руки в карманах ветровки перемешивали еще осенние чеки, фантики, шелуху от семечек. Я не узнавал дорогу. Все двери закрыты, никого, я слышал, как по проводам течет электричество. И запах — то ли гарь, то ли порох, как после салюта, хотя я не был до конца уверен, что он не фантомный. Поворот, лестница — ну все, выход. Летта, наверное, уже расклеивает ориентировки с моей физиономией на вокзалах.
Я открыл дверь и увидел людей, рассеянных по станции, как фигуры в середине шахматной партии. Кто-то бежит к правому эскалатору, наверх, а левый — пустой. Одиночные вскрики, их много, но они не объединяются в одно. Все в дыму или пыли, не сильно выраженный запах, это может быть что угодно, хоть ремонтные работы. Под арочным потолком застыла словно осязаемая серая волна. Быстрые, командные шаги людей в жилетах. У всех остальных — зрачки-корпускулы. Люди суетятся, топчутся на месте, лежат, сидят, подбегают, спрашивают, все чем-то похожи друг на друга. Один искусственный, театральный стон обогнул колонну и полетел, рассеиваясь, к переходу на другую ветку. Несколько парней с рюкзаками ходят между колоннами и снимают на телефон. Я зачем-то проверяю, на месте ли мой: провожу рукой по штанине.
Не вижу Летту, она поднялась на улицу? Я прошел вдоль стены в центр зала и осмотрелся. Потом ближе, к поезду. Ого… Ладно-ладно-ладно…
Это был взрыв в одном из вагонов. В нем не горел свет, окна выбиты, но осколков нигде нет, внутри — почти ничего. Двери выглядели так, будто из вагона одним жутким усилием выкорчевали жизнь. Меня не замечают и не трогают, зато к одному из парней, который снимал видео, подходит мужчина и грубо толкает в плечо. Над колоннами висят барельефы и латунные венки, прямо за одним из них находятся разорванные в клочья двери. По всем синим вагонам этого поезда тянется белая полоса, прерываемая редкими паттернами в виде пиков кардиограммы.
Девушкам помогают вылезти из вагона через окно, подают руку. Связываются по рации. Одним раненым дают бутылки с водой, других не замечают, никакой логики. Женщина в бежевом пальто лежит лицом кверху. Я подхожу к ней и сажусь на корточки, потому что ей звонят. Тихо, но я различаю: на звонке стоит какая-то классическая музыка. Телефон у нее наполовину выпал из кармана. На экране видно: «Роман Т…» Звонок все не заканчивается, и я невольно вслушиваюсь в мелодию. Играет скрипка — светлую, но не приторную мелодию, которую я никогда раньше не слышал. Мне наверняка просто показалось, но там был короткий фрагмент, напомнивший мне «Похмельный вальс», те четыре такта, только в мажоре, а затем — продолжение, совершенно не такое, как я мог подумать. Поэтому… В общем, дальше произошло вот что —
Я достаю телефон, открываю приложение для распознавания музыки и подношу микрофон к динамику. Жду. Какого-то парня в синей олимпийке волокут из вагона, держа за подмышки. Жду. Господи, определись.
Но меня вдруг тянут за капюшон ветровки и пытаются поднять вверх, что-то кричат. Я теряю равновесие и падаю, а потом вижу перед глазами пятно от жвачки, это Летта. Мы быстрым шагом идем к эскалатору, держась за руки. Я не успеваю посмотреть, определилась ли мелодия, и убираю телефон.
Пока мы поднимались, Летта добивалась от меня толка, горели желтые плафоны, неожиданно накатила волна чистого воздуха, надрывный голос из динамиков шипел и плевался.
Выйдя на улицу, я мигом пришел в себя, потому что заметил микроавтобусы с логотипом нашего канала и плотные кольца репортеров и операторов вокруг тех, кто эвакуировался вовремя. А еще кучу пожарных и ментов. Вдоль обеих сторон дороги впритык стояли ГАЗели скорой помощи, полиции, МЧС, следственного комитета и даже несколько автозаков. На этот раз уже я оттащил Летту в сторону, подальше от входа, чтобы не попасться им, и тем более, чтобы не стать частью новостей. Мы зашли за пожарную машину, переглянулись, как два киношных солдата, и перебежали в следующее укрытие, потом на другую сторону улицы, за оцепление, где смешались с толпой. Сзади находились окна кафе, из которого я когда-то вышел с двумя сумками.
Некоторое время мы матерились с поднятыми бровями и наблюдали за тем, как все шевелилось и прояснялось — будто распускался редкий цветок. Летта крепко меня обняла. А когда стало скучно, мы развернулись и медленно пошли по проспекту в сторону Троицкого собора. Летта буркнула себе в тонкий бесцветный шарф:
— Ты как?
Я пожал плечами:
— Лучше. Я тут жил недалеко.
Двенадцать шагов молча.
— Помнишь, я поймала дежавю?
— Нет. А, да.
— В такси, перед аварией, играла песня, которая меня дико бесила, но я стеснялась попросить водителя выключить. Причем нормальное что-то, не шансон, просто меня очень раздражал голос чувака. Я собиралась приехать ко всем в настроении, Новый год же, купила хлопушку с конфетти в виде долларов, чтобы в дверях взорвать. А эта песня все испортила. Я сидела, втыкала в окно и ревела. И чем дольше я о себе думала, тем мне было хуже, внутри все так накалялось. Еще немного — и я бы закричала на него, водителя, начала бы бить, не знаю, до такой степени. Когда мы ехали по мосту, я поняла, что вот сейчас это произойдет, все, у меня пелена перед глазами. И секунда в секунду с этой мыслью я увидела, как мы летим в отбойник. А на Сенной, клянусь, я почувствовала что-то оттуда, из этого такси. То есть я не разозлилась на эту девочку с гитарой или на тебя, а просто… Ощущение катастрофы какое-то. Не знаю. Слышал выражение «ходячая катастрофа»?.. — Триоль. — Это я!
Летта достала из шоппера пакет с курутом и стала рассасывать кисломолочные шарики.
— Зато помогает забыть обо всяком плохом. Хочешь?
— Я не ем молочку. Не понял, что помогает?
— Ну аварии или как сейчас. Отбивает память о плохом. Я же аборт делала.
— Помню.
— Я же больше года в себя приходила. А теперь все. О, смотри, вертолет! — Она вела указательным пальцем по небу, медленно опуская его до уровня глаз.
У метро садился вертолет МЧС. Два ряда лопастей взбивали осевший слой мутного городского воздуха в нескольких метрах от скоплений проводов, которые плясали на фоне неба, еле-еле синего.
Я стрельнул у студентов сигарету, закурил и понял, что чувствую себя неплохо: тошнота окончательно пропала. Голова приятно отяжелела, а улица передо мной приняла удобное положение и не двигалась.
— Мне, кстати, лучше, — сказал я. — Ты бы видела, куда меня отвела эта тетка. Какой-то черный вигвам.
— А ведь если бы ты проблевался где-нибудь на Сенной, то мы бы могли оказаться в том вагоне.
— Наверное…
— Да попробуй, вкусно. — Летта в которой раз протянула мне пакетик с курутом.
— Ладно, давай.
— Только не жуй, надо рассасывать.
8 — весна ‘17
Это было третье апреля. Молодой парень, смертник, взорвал одну бомбу в вагоне на перегоне «Сенная площадь» — «Технологический институт», где-то посередине, а вторую, замаскировав под огнетушитель, оставил на «Площади Восстания», но ее успели разминировать. Машиниста наградили: он правильно сделал, что не остановил состав, а доехал до станции. Женщина-дежурная организовала эвакуацию, ее тоже наградили. Еще она провела меня до туалета, но этого в новостях не показали.
Весь день появлялись ложные сообщения о новых взрывах в городе, находились подозреваемые, подсчитывались жертвы, но я не следил за этим. Метро закрылось, весь центр встал. «Яндекс» показывал 10-тибалльные пробки и советовал: «Лучше ехать на метро». Зато таксисты возили людей бесплатно — так Летта и уехала в Шушары к подруге. Сказала, что добиралась больше двух часов. А я дошел до дома пешком.
В квартире никого не было, только собака, мы немного посидели с ней в прихожей и помирились, хотя не ругались. Я переоделся и залез на подоконник у себя в комнате, свесив ноги на улицу. Прохлада была кстати. Почему-то я не мог думать о том вагоне и в целом о том, что сегодня произошло — это был не блок, скорее эмоциональное опустошение вместе с обычной усталостью. В поющей чаше скопилось много бычков, я размешал их новым, когда тушил его. Двор безлюдный, деревья все еще голые, острые, скамейки внизу словно влажные, хотя дождя не было. Охранник сидит в будке и смотрит маленький телевизор — вижу отражение в стекле.
Я встал с подоконника и подошел к синтезатору. На до-диез второй октавы я давно приклеил скотчем белую бумажку. Включил «Ямаху» и потыкал одним пальцем туда-сюда. Ничего не хотелось.
Звонок. С фотографией — значит, беру.
Вадим говорит, что он в центре — ехал куда-то на такси и застрял. Дела тоже отменились, поэтому он мог бы ко мне зайти. Я попросил его купить что-нибудь, а еще спросил, умеет ли он чинить синтезаторы. Вадим ответил, давай посмотрим.
Я много раз нажимаю на не работающий до-диез — нет звука, и я выдергиваю провод из розетки. Снова звонок. С неизвестного номера. Я немного подумал и решил ответить.
«Добрый день, для вас одобрена кредитная карта на…» Сбрасываю. Ох, надо поменять номер.
Вадим принес вологодский джин, тоник и замороженную пиццу. Мы сидели с ним у меня в комнате и болтали. Он за столом, я на подоконнике.
— Я бы тут пожил, — сказал Вадим.
— Да ну, брось.
— Правда, хорошая комната. Лучше той коммуналки. К тому же можно с Ирой пить вино на крыше.
— Посмотришь синтезатор?
— Давай, где? А, этот. — Он сел на пол, включил «Ямаху» и проверил до-диез. — Я могу его, конечно, взять домой, разобрать. Там наверняка просто контакт нужно почистить. Но я не знаю… Купи новый на «Авито», это же жесть какая-то. Ему сколько?
— Не знаю, он не мой. Лет двадцать?
— Выкинь его на помойку.
— А это не раритет? Может, заберешь себе?
— Нет, спасибо.
Вадим сел за мой ноут и включил музыку, спросив, не мешаем ли мы соседке. Но Ирины все еще не было дома, поэтому я сказал, что никаких проблем. Заиграл Aphex Twin.
Мы намешали джин-тоник и разговаривали о случившемся. Еще Вадим рассказал, что Вика уже с кем-то замутила. Потом про Софу, у них с Вадимом проблемы и она уехала в Сочи. Зимой, говорит, был хороший спектакль, надо было мне сходить, Вика тогда не работала, но я все равно бы не пошел. Жалко, что не получилось погадать в тот раз, зато я вспомнил, что тоже умею — по-своему, на спичках, меня научила бабушка. Дедушка — скручивать провода, а бабушка — гадать. Мы нашли на кухне коробок, и я показал Вадиму, что надо делать.
Задаешь вопрос по типу «через сколько» — через сколько лет я стану богатым, женюсь, умру и так далее. Поджигаешь спичку и даешь ей полностью прогореть — она немного изогнется. Теперь ее нужно положить на линию жизни на левой руке, сомкнуть две ладони, как в молитве, и провернуть их на 360 градусов. Это можно сделать, если вращать ладони навстречу друг другу и как бы вывернуть руки наизнанку. Затем сдуваешь с левой ладони угольную пыль, и там остается число — это ответ.
Нам с Вадимом выпало по числу.
Ночью он ушел, а я лег спать. Последняя мысль, плавающая перед сном у меня в голове, как трухлявое бревно в озере, была о том, что боль — это, похоже, единственный способ ненадолго прикоснуться к реальности, почувствовать жизнь. Я вспомнил, как шел по коридору музыкальной школы, когда мне в глаз попала соринка. Я пытался промыть глаза в туалете, но не получилось. Перед занятием я долго сидел на скамейке и старался проморгаться, и в конце концов острое неожиданно исчезло из моего глаза. Дальше случилось что-то вроде детского варианта откровения: я вдруг начал смотреть на все предметы вокруг себя с особым вниманием — но не собственным, а внешним, словно сами вещи стали существовать интенсивнее. Я смотрел на пальцы, на ковер, на паркет, на скамейку, на стены и картины так, словно впервые в жизни вообще научился видеть. Об этом я вспомнил, лежа под одеялом. Вытащить соринку из глаза, избавиться от головной боли, проблеваться, пережить ДТП. И как будто только так, взрывом, можно было расцепить те три запятые с черного экрана осциллографа. Но вместе с тем, подумал я, жить так — это будто то же самое, когда тебя все время режут и съедают. Я поставил будильник и уснул в позе зародыша, положив голову под подушку, чтобы не так сильно тошнило.
Утром дома все еще никого не было. Может, пораньше проснулись и ушли, а может, навсегда исчезли. Я списался с коллегами и обрадовался, узнав, что метро все-таки запустили и мне не придется ехать на работу на маршрутке.
В вагоне сидело человек пять, разбросанных по разным углам. Никто ни на кого не смотрел, и поэтому я сел так, как мне удобно. Раздвинув ноги, спустился почти на спину. Я думал о том, какая ужасная сегодня будет смена. Стася уже рассказала, что в день теракта новости выходили каждые десять минут, по всему телецентру в цейтноте бегало начальство, кого-то оштрафовали, беспрерывно играла в аппаратной «Фантазия-экспромт» — все в таком духе. И сегодня обстановка не обещала быть сильно лучше.
Нам покажут фотографию смертника с камеры наблюдения, стихийный мемориал у входа в метро, обязательно объявят о закрытии нескольких станций из-за сообщений о бесхозных сумках, а главы государств выразят соболезнования семьям погибших. Будем нажимать на «сонную кнопку», решать сканворды, строить домики из сигарет, играть в «камень, ножницы, бумагу». Возвращаемся на орбиту.
Вдруг меня осенило: я же так и не посмотрел, сохранилась ли в истории приложения та музыка. Я достал телефон и начал копаться в настройках. Господи, если ты ищешь музыку через это приложение… Смотрю. Да, сохранилась — я улыбнулся во весь рот и пробежался взглядом по всем людям, которые находились в вагоне. В этот момент Стася бы точно меня сфотографировала и выложила в свою подборку.
На экране название: это первая часть сонаты для скрипки и фортепиано Бетховена, называется «Весенняя». Исполняют Святослав Рихтер и Олег Каган — их я вообще не знал.
Включаю. Это она. Я не верю, что смог ее найти, это точно она. Я даже узнал тот самый фрагмент, но, на удивление, теперь в нем нет ни звука, который напоминал бы мне «Похмельный вальс». Там что-то другое. Музыка, которую невозможно рассказать — как сон. Но я пытаюсь, тем не менее. Открываю воображаемый рабочий журнал и записываю беспомощные субтитры: <Музыка звучит …>
Как она звучит?
<На фоне гремит вагон — как будто забивают сваи>
Не думается. Вместо этого я закрываю глаза и вижу хорошее — на сколько меня хватит. Может, на пару станций.