Кабинет
Наталия Черных

Новая эра милосердия

*  *  *

 

Не вспомнить точно, летом или в стужу,

и сколько лет подряд без перерыва

«Аквариум» я слушала наружу

без объяснений, понта и надрыва.

И не казалось, что со мной всегда

орел, телец и лев, что суждено мне.

Моей звезде назначена вода:

мне — безусловно, для других — условно.

И вот теперь в округе тишина.

Лишь роллингов случайных в интернете

возникнут фото или имена.

И рыбы дальше ходят по планете.

Теперь мое молчание со мной,

его с литейной крыши не увидишь.

И железнодорожный водопой

в смятенных чувствах перешел на идиш.

И хочется сказать: когда бы я

предвидела все то, что перетерто

в сердечных жерновах и в их краях, —

как многие, я занялась бы спортом.

Но я не знала, как молчит вода,

как я сама молчу, еще не знала.

И влажная полночная слюда

отслаивается от пьедестала.

И я в себе танцую на столе.

Шпана на громкой связи в телефонах.

И как ноябрь, белея по земле,

как десять дам, лежащие в патронах.

 

 

*  *  *

 

Тяжелый эльф, создание земли,

ведь остров этот даже не Европа,

а ты все смотришь на его луга,

на горы, что похожи на чудовищ

и на седые крылья побережий.

Где будешь ты, когда из глаз ведуний

Бирнамский лес пойдет на Дунсинан,

а грозный призрак скажет Камбербетчу:

прощай, прощай и помни обо мне.

В Америку переселенцы плыли,

как Ланселот в Чертог Весны за леди,

а вновь прибывших до смерти пугал

неявный, гулкий, плотный звук пространства.

А ты и не мигрант, и не ушелец,

ты здесь с бедламом, что живет внутри

пусть ангельской, но очень дикой жизнью.

И я хрустящей рыбой на газете

бьюсь об листы бездарных новостей,

и на моем боку вся жизнь отчизны,

и в хронике моей ее отметки,

и я уже не разделяю нас:

она — как я, и я ли — как она.

Или мы с ней как этот странный остров,

владевший миром, потерявший мир,

и где тяжелый эльф у Стоунхенджа

стоит, как на ВДНХ в Москве

стоит старик и шепчет что-то злое.

Что было здесь. Куда ушли. Что дальше.

Вот их деревья, мысли и тела,

и на закате склоны Дунсинана.

 

 

*  *  *

 

На флаге кетчуп, пятна майонеза

да синее пятно сиропа с маракуйей.

Карибы ах, прекрасные Карибы!

Но та страна, что с флагом, просит чипсов

под крохотную ставку по кредиту.

Здесь кетчуп вместе и сироп кленовый,

еще сироп, что синий словно джинсы,

и сахара так много положили,

что не запить его и минералкой.

Дин Рид стирал тот флаг от кетчупа напротив

ухоженного Кеннеди строения,

а прошлое веселое пиратом

из виду скрылось перед новым флотом.

Но та земля огромна и прекрасна.

То вотчина отважных диким сердцем,

и если в детстве кто играл в индейцев,

он все поймет про кетчуп в лоне флага

и джинсового цвета неизвестность.

Мне виделось, что в мире ненавижу

моменты чуть подпорченной удачи,

когда перепосты с числом просмотров

приводят к деньгам, это ли не слава,

и комментариев струится водопад.

А возле Ниагары сильный ветер.

Как я ее люблю, страну, где кетчуп

когда-то опрокинули на флаг.

Она еще сильна. Но в ней уж нет

ни Моррисона и ни Марка Твена.

Что, Майкл, молчишь? А, впрочем, этот мир

по своей сути антибуржуазен.

Что, Энтони, молчишь? Еще немного,

и бабочки из пепла полетят.

 

 

*  *  *

 

Где первый снег, там зябнет скрипка, бродит

от кадра к кадру, и уже финал.

Он к замыслу ни разу не подходит,

как марьинской наружке кардинал.

Володя, что влетел листком хрустящим

на стол к начальству, сразу поражен,

однако ясен солнцем уходящим,

хоть взгляд его печалью осложнен.

И жилистая тонкая фигура

почти летит прихваченным листом.

И хлебная вдали чернеет фура.

Но фокус кадра вовсе не о том.

Жеглов в осадке. Ледяные скулы.

И словно бы не кончилась война,

и вновь живот от голода раздуло,

и воплю не ответит тишина.

Жеглов стоит разрушенной постройкой

в Сокольниках, где булочной уж нет.

И смотрит, сколько миновало. Сколько

людей и лет. И сколько будет бед.

И ни Жеглов и ни его Шарапов,

от выбора до самого суда

не обернутся. Там из стен бараков

цветущие белеют провода.

Там эры милосердия заветы

наточены, как новые ланцеты.

 

 

*  *  *

 

По сути каждый — беженец.

Вода, еда, одежда.

Перемещенный саженец,

с хвостом звериным в прежде.

Хоть сон какой-то выпроси,

получше и подольше —

не вызреть и не вырасти,

не в Омске и не в Польше.

Не человек — растение,

нежданный сгусток боли.

В пустой ночи видение

иль перекати-поле.

Что делать? И сиротами

дом доверху наполнен.

Но не скажу условное:

о ваших бедах помним.

Пока что есть контейнеры,

в которых география

Москвы раскрылась веером,

носильная парафия,

открою их. И выберу

почти что новый сет.

И я каталась по миру

с билетом в новый свет.

 

 

*  *  *

 

Яркой пленкой высоких семидесятых

тяга ходит по дому ночью прохладно.

Их сквозняк неубираем ясный.

Их влечение электрогенно.

Что-то горько в руках и жестах

разлилось среди знойных песен.

Эти песни о счастье были.

А сквозняк растет.

Это время —

как на Чистых в августе заблудиться ночью.

Уже Кировская закрыта,

а идти до Новослободской, и там под арку.

Я была намного умнее и старше,

я себя успешно перерастала,

знала я тоску и любви влеченье,

запах свежей домашней черняшки

и отчаянный вкус портвейна.

Это как перед осенью на балконе:

вышла, и весь мир под ногами выцвел,

собран в пять-шесть лет безымянных.

Тополя лишь, высокие, как эти годы,

уходили медленно в медное небо,

в зелень медную, в купорос полночный.

Да играла музыка, какой на земле не бывает.

 

 

*  *  *

 

Грибная сырость холодна чуть свет,

роса на ветках, родственных соломе.

Животным пахнет августовский хлеб

в подверженном живому тленью доме.

А кошка спит, свернувшись на плече,

и сон ее всевидящий тревожен.

И мир еще не знает о луче,

неотвратимо вынутом из ножен.

Нетороплив космический сквозняк,

и свежестью, и потом леса дышит.

И рыбу ловит кто: богач, бедняк,

и сеттер откровенья главы пишет.

 

 

*  *  *

 

Так спрашивают дети, смело глядя

не в призрак, не в окно и не в тарелку.

И взгляд становится почти лукавым.

Так спрашивают дети до рожденья,

в розарии из белых роз прохладных,

где запаха печальных лилий нет,

где нет кровавой примеси тюльпанов,

и розы словно души говорят.

Так спрашивают дети очень сложно:

а будет ли у нас с братишкой мама?

добра ли будет? и построит дом?

И будет ли отец, большой и сильный,

чтоб с нами бегать к морю босиком,

смеяться и читать, и накормить нас

мороженым, когда не видит мама?

и будет ли у нас брат и сестра?

настанет ли тот дом, где все так ново

и никогда уже не обветшает?

где кошки и собаки не линяют,

растения не вянут,

где болезнь

есть лишь синоним самой нежной страсти,

безгрешной, словно кружка лимонада?

И нет ответа им. А на земле

уж из белка выращивают руки,

искусственные кошки и собаки

ветшают и ломаются в руках,

растения то сохнут, то желтеют,

но в целом мир довольно обратим,

и здесь удобно. Здесь уже не нужно

конечно и в последний умирать.

Здесь умирают нынче между делом.

Но в мире, где есть детские вопросы,

все это ни к чему. Там даже деньги

как рыбы не видны на дне ручья.

Но в августе порой, когда по небу

таинственный Преображенский флот

идет вперед к Успению, я слышу:

а будет ли у нас с братишкой мама,

и будет ли она для нас добра?

 

 

*  *  *

 

Привычка глаз — Господь идет с овечкой,

босые ноги в ранах и грязи.

Привычка слуха — ожило сердечко,

когда сама у смерти на мази.

Но бог, который шумен и неистов,

чьи волосы белы, а ноги — пламя,

пугает полуверков пацифистов

и убивает сразу, а не ранит.

Но бог, который залпом установки

идет по городам войны и мира,

опаснее урановой головки,

не нужен миру в роли командира.

А только тот, что с посохом и хлебом,

над прокаженным или над глухим.

Но есть один, и он грознее неба,

и только этот бог непобедим.

Когда бы полнота видений вышних

мне свойственна была, мне не было бы странно

увидеть строй антихристовый хищный

и внять изнеможенью Иоанна.

Но я порой внимаю шуму вод

и радуюсь испорченной погоде.

Держи что есть. Он близко и идет.

И будет ночь как день при этом ходе.

 



Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация