Капля крови
Шел я шел, и вдруг впереди человек. Стоит себе и стоит и как будто совсем не двигается. Как будто поджидает кого. Очертаний не разглядеть, один силуэт странный какой-то. А дело было поздним вечером, и была поздняя осень. Уже и снег выпал, рассыпав по земле мокрую грязь, которая не успела остыть от летнего зноя. И этот грязный снег светился лунным отражением, хотя луны самой не было, но снег все равно как-то светился. Он был такой мертвенно-зловещий, мрачный был этот снежный свет, как в покойницкой. Я вспомнил знакомое выражение: снег во тьме светит, и тьма не одолела его. Но сейчас-то одолела.
Было темно, темно и жутко. А темнота — это жуть, в ней скрывается зло, бросающее в кромешный тартар, из которого нет выхода. Дети, и те боятся темноты, а уж они какие бесстрашные — смерти не боятся, а в темную комнату войти не могут. Все это бодрости мне, конечно, не придавало. Фонари тусклые, полуразбитые, в домах окна давно погасли, да и в тех, которые светились тусклым светом, понятно было, что это за свет. И ни души вокруг. Ни собаки. Только ветер, воет и воет. Так скорбно воет, словно по умершему. А кто здесь умерший? Да я и есть умерший.
Что за мысли, Боже ты мой! Но какие могут быть еще, если тот все стоит и стоит и не шелохнется. Все говорило о приближающемся ненастье, тут и провидцем быть не нужно, и так все ясно. Я, конечно, насторожился и замедлил ход. Как обреченный замедлил, как на казнь идущий. Хоть на миг отдалить страшную развязку. Но замедлил не сильно, чтобы не вызывать подозрений у того человека, что я испугался. Человека ли? А самому страшно; а он все стоит и стоит и как будто в мою сторону поглядывает. И как будто у него глаза сверкнули в темноте.
Я все ближе и ближе, остановиться не могу, словно сила какая-то толкает меня в спину, прямо пинает, гонит куда-то в пропасть. Погиб — промелькнуло молнией ужаса. Неужели, Господи, судьба, думаю. Кровь уже бьет в виски так, что голова вот-вот разорвется в клочья, а он все ни с места. Остается всего несколько шагов, рукой почти до него подать, а он как вкопанный. Как эта статуя Венеры Ильской, о которой нам вожатые в пионерлагере рассказывали. Жутко мне стало, жутко до невозможности, до последней капли крови жутко. Жутко и жалко, жалко ведь так пропасть ни за что ни про что, не жил еще совсем. Попрощался я тогда уже совсем с жизнью, думаю, сейчас все и произойдет, и некому за меня заступиться, и никто не увидит, и никто не услышит, как меня убивать будут.
А он такой вдруг говорит, когда я почти с ним поравнялся:
— Дядь, а дядь, закурить не найдется?
Ушам не поверил. Смотрю, мальчик это, лет одиннадцати, не больше. Щуплый такой, хилый, в плохонькой одежонке, стоит съежившись, поэтому и неподвижен, холодно ему, видно, голодный, наверно, домой, что ли, его взять, отогреть, накормить, напоить, спать положить, а может, и усыновить. Да-да, обязательно усыновить. Сирота, наверно, бездомный. Ни отца, ни матери, иначе чего бы он здесь один в такое время. Совсем другие мысли пошли. Как же это я так оплошал, совсем в темноте со страху не разобрал ничего. Вот низкая природа человеческая, какая пугливая, собственной тени испугался. Да, у страха глаза велики, да не то, что глаза, сам страх велик. Но зато, когда он проходит, какой рай наступает, какая благодать!
Тут у меня отлегло, камень с души сошел, приободрился я, прихорохорился, таким благодетелем себя поучаствовал, который бедного сироту усыновляет, и все хвалят за это, как хорошо, как приятно, какой добрый поступок, подошел к нему близко, хотел потрепать по плечу и сказать что-то шуточно-назидательное, типа, мальчик, пора уже спатки, молочко в твоей кроватке… А он, как только я к нему вплотную подошел, как саданет мне ножом в живот и бежать. Да так глубоко саданул, что я почувствовал, как наконечник ножа мне в позвоночник ударил. Почти насквозь пробил, зараза. Ну, я оторопел, не понял ничего в первую минуту. Только смотрю: черные пятна на грязном снегу увеличиваются и уже в лужи превращаются. Понял я, что это кровь моя, что убил он меня, этот мальчик, а его и след простыл. Да был ли мальчик?
Сбылись, значит, мои страхи, зря я к нему подошел, надо было повернуть назад и убежать. Но он бы все равно меня догнал, догнал бы и убил, раз он решил меня убить. Когда же это он решил меня убить? А почему я решил, что он решил? Может, это нелепая случайность, случай такой роковой? Нет, он точно решил, я почему-то в последний миг моего умирающего сознания так определил для себя. И когда ж решил он, этот невероятный ребенок? Как только увидел идущим по дороге или заранее свой план зловещий продумал и только поджидал меня тут. Но откуда ему меня знать? И вообще, что я буду возвращаться этой дорогой. Может, он следил за мной? Не зря мне что-то в последнее время мерещилось, и сны страшные снились. Даже кричать стал во сне. Сестра мне:
— Ты чего, Петя, кричишь так страшно? Или привиделось что? Может, что вещее? Так ты расскажи.
Не стал я ей ничего рассказывать про свои сны, не стал, как мне казалось тогда, в глупом свете выставляться, а видимо, зря. Может, что-нибудь и придумали, чтобы спасти меня. Но вряд ли, это она из девичьего любопытства спрашивала; девки все до снов охочи. Все думают, что там для них что-то есть, но я-то точно знаю, что нет. Страшно только и все. А теперь кто меня спасет... Она со своим дружком давно в обнимку в теплой постели спит и знать не знает, что с ее братцем в эту лютую ночь в ста метрах от дома происходит; отец, который всегда меня встречал, когда я поздно возвращался, умер давно; и прохожих нет никаких. Кто ж в такое время выходить будет.
А я все лежу и думаю, умираю и думаю, и чувствую, как кровь из меня вся вытекает. Вытекает, и никак ее не остановить. Много крови из меня вытекло с тех пор, но вся не вытекла, капелька все же осталась, поэтому я и не умер до конца, а так полуживой и полумертвый остался. Но с виду мертвый, совсем мертвый. Но все ж капельку живой, думать-то я могу.
А как же я думать-то могу? Наверное, как те умершие из рассказа про бобка какого-то. Помню, когда прочитал, такая оторопь взяла. Вот, думаю, надо же, а вдруг, автор-то вроде гений? Конечно, дичь полная, но, может, и есть что-то в этом, мы ж не знаем точно, мы вообще ничего не знаем, положа руку на сердце, так, одни предположения. А почему все движется куда-то и никак не рухнет в пропасть — одному Богу известно.
Кто ж я теперь? Инвалидом меня не назовешь, но и человеком тоже. Может, я постчеловек, подумалось мне вдруг. Я как раз в тот проклятый вечер с лекции такой возвращался, ну иногда хочется чего-то такого, чтоб скуку жизни немного развеять. Меня приятель затащил, пошли, говорит, там будут про современную науку говорить, про ее, так сказать, самые передовые технологии, которые могут из человека сделать, ну, типа более совершенного человека. И будет такой человек интеллектом обладать каким-то особенно искусственным, и не будет он ни мужиком, ни бабой, будет он здоровым и бессмертным. И размножаться, главное, не будет, потому что незачем. И страсти половой у него больше не будет, будет он спокоен по этой части. И компьютером будет владеть в совершенстве. Ну и еще всякого наговорил. Лектор знаменитый американский приехал, наши все там будут. Ну, заинтересовался я, думаю, шут с ним, все равно делать нечего, это как в кино сходить.
И вот кровь течет и течет, ветер воет и воет, а я все лежу и лежу, тихо так лежу, почти бессмысленно, умереть бы давно нужно, но нет, все думаю: вдруг я правда таким образом постчеловеком стал? Без всяких там технологий, лишь одной преступной волей маленького злодея? Но если я постчеловек, значит, я должен быть бессмертным. Вот поэтому я и не умираю никак. Лихое дело вышло, кто бы мог подумать, одним взмах ножа — и ты постчеловек! А мальчик, наверное, еще кого-то убил. Чего ж ему не убить?
Ну, путаные мысли были у меня, конечно, только они никак не прекращались. Все думаю, почему я на эту лекцию-то эту пошел? И вдруг озарило: дружок сестры мне про этого постчеловека рассказывал. Он вообще страшно интересовался всем современным и всякими там аномалиями, инопланетянами, экстрасенсами, целителями, снежными людьми, потусторонними силами, короче, всем тем, на что нормальный человек даже внимания не обратит.
— Знаешь, Петр, — говорит он мне как-то поутру, — а ты знаешь, что такое постчеловек?
Ну откуда мне знать, тоже мне вопросы, я не знаю, что такое человек, а тут еще какой-то постчеловек. Думаю, сложно все это будет для меня. Но какой-то интерес пришел, засеял он мне все же мысль, которая и толкнула меня пойти слушать про все это.
— А как это, Сергей Васильевич… — Я его по отчеству звал, пожилой он был очень, восьмой десяток уже шел.
— А вот я и есть постчеловек, — сказал он весело с каким-то тайным злорадством, да как расхохочется.
Я прямо-таки испугался тогда за него; думаю, все ж старый человек, вдруг умрет от такой эмоции. Но он ничего, бодрячком. Ходит и напевает: «Постчеловек, постчеловек, беды не ведал ты вовек». Видимо, он сам это сочинил и радовался несказанно. Достал он всех этой песней. Сестра с работы приходит усталая, а он напевает тут. Она ему:
— Сережа, ну прекрати ты уже эту дурацкую песню петь.
А он возмущается, закипает весь, по самолюбию его, видишь ли, проехали. Да и кто? Любимая девушка.
— Сменю я тебя, — говорит он опять-таки полушутя, но уже с гневом. — Как пить дать сменю, надоела ты мне, сука.
Ну и пошло-поехало. Скандал. Весь дом коромыслом, соседи орут, милицию вызывают, стекла трещат, мебель рушится, уже и драться начинают. А он сильный, сволочь, бывший тренер по тяжелой атлетике. Вот сестра дура на это и купилась, на его бицепсы.
— Смотри, — говорит мне умилительно, какой Сережа красивый, — поглаживает да поцеловывает его по мускулам, уже дряблым и обвисшим. Но она этого ничего не видит; ей любовь все глаза ослепила.
Думаю, не любовь это никакая, а так, придурь сплошная. Бывают очень хорошие старики. А этот Сергей Васильевич старый, да к тому же и наглый. И за жизнь цепляется, все время лечится да оздаравливается. Точно жить вечно хочет.
И как проник в нашу квартиру, сразу свои порядки установил, разложил всю свою рухлядь, мешки какие-то, связки старых журналов, грязную посуду, а главное — дух принес этот мерзкий оптимистический. И все время подслушивает, поглядывает и песенки советские напевает да насвистывает.
— Да ты только посмотри, сколько молодых вокруг тебя, — говорю я сестре, — ты же привлекательная очень. Чего ты за этого ухватилась. Глядишь, двинет ненароком.
А она мне:
— Помнишь фильм Гринуэя, как та красивая женщина не пошла с молодым, у которого старый отец умер. Говорит, ты мне неинтересен, у тебя, мол, тело простое, ты еще щегол, то ли дело этот старый, он весь уже накопился и все такое. А тот умер и мертвый лежит, а она его даже мертвого и старого не променяла на молодого и живого. А тут хоть и старый, но зато живой еще, и к тому же бывший тренер.
Ну, мне нечего было на это возразить. Сестра интеллектуалка, книги читала, фильмы смотрела, на фоно ходила, даже французский учила. Не то, что я, недотепа, так легко попал на нож. И ладно бы какие серьезные бандиты меня прикончили, а то ведь от малолетки смерть принял. Не стал я, понятно, никаким постчеловеком, а самым обычным покойником, которого дома три дня держат, а потом на кладбище выносят. А этот точно ведь постчеловеком стать хочет.
Похороны мои взялся организовать, естественно, Сергей Васильевич. Он не хотел, чтобы по обычаю я три ночи лежал у них в доме. Он с раздражением говорит сестре:
— У нас скоро свадьба, зачем лишним покойникам тут находиться?
Она ему:
— Ну, Сереж, пусть полежит еще немного, что тебе, жалко, он не смердит, забальзамированный, как кукла восковая. Лежит себе и лежит, никого не трогает.
— Боюсь я его, покойников вообще боюсь, — отвечает Сергей Василевич. — А покойник меня недолюбливал. Не жалеешь ты меня совсем, Нюра, еще чего доброго… — Но он не договорил, бросив на сестру неодобрительный и какой-то подозрительный взгляд.
А я, хоть и забальзамированный, но все вижу и слышу, капля крови во мне осталась же. И она возопила, как у того пророка. «Ну и негодяй же ты, Сергей Васильевич, даром тренер», думаю.
И решил я его, Сергея Василевича, умертвить. Думаю, мне терять нечего, все равно пропадать, дай хоть сестре жизнь облегчу, пусть поживет еще немного, по женской части порадуется, как положено. Не все ж этому упырю достаться должно.
Умертвить идея хорошая, но как, ума не приложу. Покойников он очень боится и, значит, не решится ко мне притронуться. Что ж, буду через сестру действовать.
И вот что я придумал. Поскольку между живыми и мертвыми граница непроходимая и никакому спиритуализму не подвластная, остается сон. Сны такая штука, что никто толком ничего и не знает про них. А вещий сон вообще сила. Ну и решил я сестре в вещем сне явиться и весь свой план изложить. Оставалась последняя ночь, сестра все же уговорила его оставить меня на полный срок. А тут ее как раз на работу вызвали, она ему:
— Сереж, подежурь у братца, может, напоследок и помиритесь. Завтра уж выносить будут, отдай, как говорится, последний долг.
А тренер как услышал это, чуть на месте от страха не умер. Он как представил, что ему нужно будет одному в доме с покойником, да еще ночью остаться, так весь и помертвел.
— Ни за что, — процедил он сквозь свои желтые вставные зубы и сжал кулачки так, что на них порвались сосуды от такого напряжения, и кровь через ногти потекла. — Вот видишь, до чего бы ты меня довела, меня скорее вынесут, чем его. — И вышел, громко хлопнув дверью.
Нарочно так хлопнул, что б сестра все поняла, да и музыку еще включил громко на всю квартиру. Этот рок свой любимый 70-х, кажется Nazaret, Uriah Heep или Queen. Ну самый отстой, короче. Я-то плохо разбираюсь в такой древней музыке.
А тренер современную музыку терпеть не мог, панка даже панически боялся, а русский рок — особенно. Из наших он больше всего «Кровосток» ненавидел. А я его специально изводил, иной раз тоже громко поставлю, а он прямо места себе не находит, как услышит эти слова: «…я убил Андрея, Андрея Коромысло», как ерш съежится, что-то пророческое ему в них слышалось, как будто я его убить должен.
Чувствовал, сучок, конец свой скорый. Да еще какой конец. Ну, тренеры все такие, у них, говорят, небольшая пророческая способность открывается, когда они уходят на пенсию. Но это у фигуристов больше распространено. Но и у тяжелоатлетов тоже. Вот и у Сергея Васильевича такая способность открылась, и побаивался он меня, и все хотел быстрее свадьбу устроить, чтобы дети пошли и меня из квартиры выпихнуть.
Но не сложилось у него. Меня, на счастье, убили. И такой случай подвернулся. Устроить я придумал так. Явлюсь я сестре своей во сне и скажу ей, чтобы она заставила тренера своего любимого Сережу выпить последнюю каплю моей крови, что это, мол, его омолодит и репродуктивную функцию восстановит, и вообще молодость, силу и здоровье вернет полностью, на сто процентов. Даром, что ли, хотел он стать этим посчеловеком. И тогда все будет у них замечательно. И дети пойдут, и я умер, освободив жилплощадь, и муж молодой. Я, так сказать, жертвую для любимой сестры своим самым драгоценным. Хотел себе оставить, ну, на память, да на кой она мне, кровь эта, там, все ж прахом пойдет. Надежды мало. Если нас и восстановят, то вряд ли через кровь.
Только кровь эту нужно будет добыть через долгий глубокий поцелуй взасос, такой сильный, чтобы кровь из десен моих выступила, она там хранится. Граммов пятнадцать всего. Но этого хватит, чтобы убить негодяя. Он же не знает, что кровь моя отравленная, что это сущий яд. В биохимии-то он слаб, не знает, что у покойника остатки жидкости, не только крови, но и пота, спермы, слюны и слез становятся самым сильным известным в природе ядом. Сильнее кураре во сто крат. Неслучайна вся эта охота за мертвецами.
Простачки думали, что ради патологоанатомических экспериментов охотятся за ними, чтоб медицину развивать. Ничего подобного — за самым смертельным ядом всегда стремились смертные, чтобы смерть сеять лютую. Такова человеческая природа, тут уж ничего не попишешь. Хотя и много было всяких таких прекраснодушных писак, хотевших изменить эту природу. Но ее не изменишь: только через очистительный огонь смерти должна она пройти. А что ж это постчеловеки хотят? Избежать этого? Вряд ли у них выйдет. Глупцы.
Вот как я захотел перехитрить их обоих, а этого наказать построже. Думаю, право имею, поскольку уже и не тварь я никакая, а невесть что. Сестра, конечно, обрадуется, встряхнется, и все сможет ему обосновать так, что он и не побрезгует. Дело стоящее, минутное дело, подумаешь, кровь мертвеца, зато молодость, здоровье и бессмертие. Понадеется подлец, купится на это. Как пить дать купится. Нормальный человек плюнул бы, сразу выбрав смерть нормальную, а не бессмертие таким образом добытое, а этот купится.
Сергей Васильевич, когда услышал советы своей подруги, сестры моей, засомневался. С одной стороны, да, соблазн большой, но с другой, сами понимаете, покойника взасос целовать даже ради бессмертия… не всякий на такое способен. Заколебался он, стал прикидывать за и против. Вот оно желанное, рукой подать, бери, дел-то всего. Ну поцеловал, проглотил, сплюнул и вот ты во цвете сил и лет. И живи себе, сколько хочешь и как хочешь. Но опасливый, гад, был, все перестраховывался.
— Пойду в библиотеку, какой-нибудь специальной литературы почитаю, — говорит.
Сестра ему:
— Какая библиотека, ты спятил?! Через час выносить будут, вон уже и народ собрался, соседи налетели на мертвеца, хлебом не корми их, дай посмотреть на мертвое тело и умилиться. Надо все сделать побыстрее и незаметно. Я сейчас всех выгоню.
А народ и правда уже валит толпой, из соседних домов даже пришли те, кто меня и не видел никогда. Где ж они, сволочи, были, когда меня убивали той ночью лютой. Целую демонстрацию утроили. И оркестр похоронный траурный марш почему-то заранее заиграл, выноса-то еще не было. Да и вообще, уже оркестров никаких нет давно. Неужто советские традиции восстанавливают, и атеизм скоро опять придет. Ну, думаю, демоверсию проигрывают, может, у кого, кто уже умер или умрет вскоре, чтоб также захотелось под такую музыку захорониться. Истосковался наш народ по атеизму, ой как истосковался.
И вдруг показалось мне, что я того мальчика-убийцу в толпе заметил. Взволновался, задрожал даже, а что толку, ни встать, ни сказать не могу, так только одно сознание вхолостую работает. Думаю, пес с ним, пускай живет себе да убивает, раз у него такая склонность есть, что ж, у каждого свое. Не всем же в банкиры идти. Может, и его убьют, если попадется не такой слюнтяй, как я. Точно ведь убьют, добром это не кончится. И как представил, что будет, то и простил его, думаю, совсем ведь неразумный, не понимал, что творит, так, из одного подросткового злорадства. А вдруг совесть у него проснулась и пришел он ко гробу моему каяться, а я его на убийство дальнейшее обрекаю. Но что ж я сделать-то могу? Разве присниться ему? Буду теперь каждую ночь во сне приходить к нему, но тогда травма у него случится и станет он невротиком. А что хуже, еще не известно.
Народ все прибывает и прибывает, а Сергей Васильевич продолжает колебаться. Шутка ли дело — покойника целовать, да не просто этим последним целованием, а как любимую, взасос, что б до крови. Ну, сестра тут взяла бразды в свои руки.
— Ну, Серега, сволочь ты этакий, не хочешь — как хочешь, сама его поцелую, кровь добуду, а тебе рот в рот передам, ну как любим мы делать перед соитием.
Я и не заметил, как она подлетела ко мне и вонзилась в мои губы мертвой хваткой. Да так глубоко, что я чуть последнее сознание не потерял. Никогда я с сестрой не целовался, голой видел, подсматривал в ванной, видел даже, как она это с парнями делала иногда. Но чтоб целоваться с сестрой, ну уж нет, не прикасался. Я не как эти. Ни трупы, ни родственники не входят в круг моих эротических интересов. Я все ж истинный ортодокс, и вот как истинный ортодокс и умираю тут на виду у всех этих дураков, которым дай только на покойника поглядеть. Медом не корми.
И когда она меня поцеловала, в первый миг мне даже приятно стало, теплая волна разлилась внизу живота. Но тут же я отрезвился: что она делает?! Ведь умрет же — ужасом пронеслось в моем сознании. И не успел я и рукой пошевелить, как она замертво возле гроба моего и свалилась. Пала жертвой любви. И должен признаться, что до того, как она мертвая свалилось, меня посетила мысль, даже желание: хоть бы она тоже умерла. И не из-за досады, что я вот умер, а она станется живая да счастливая дальше жить. Нет, не из-за этого, а какое-то совершенно чистое и незамутненное ничем желание смерти своему ближнему, кого знаешь и любишь и смерти которого в обычной жизни боишься. Вспомнил я, как вычитал у какого-то француза, как тот писал про одного, которого к смертной казни приговорили за то, что он на похоронах своей матери не горевал. Вот он написал: «Всякий разумный человек так или иначе когда-нибудь желал смерти тем, кого любит». Думаю, ведь прав, зараза. Тут что-то невероятное. Вот она этика, вот она человеческая природа. Тут Августином нужно быть, чтобы хоть немного разобраться, приоткрыть, так сказать, темную завесу души. Да и его не хватит.
А Сергей Васильевич, как увидел все это, и тоже замертво подле нее свалился. А народ сразу весь разбежался, оставив нас трех мертвых членов семьи лежать так. Вот и лежим мы вместе до сих пор, два года уже лежим. С той лишь разницей, что я сохранился как есть, забальзамированный же, а они разложились за два года, в мерзость запустения превратились, а потом в пыль, которая обычно оседает на всех предметах. Но это не мешает нам иногда по-семейному общаться и любить друг друга.
Биолог
Не зря говорят, что словом и убить можно, а уж, тем более, фразой или вопросом. Механизмы влияния логоса на физиологию мозга изучены слабо, вообще неизвестны, так, одни догадки и предположения. Некоторые, конечно, сомневаются, что логос вообще существует, что, мол, придумали все это хитрые интеллектуалы духовного толка, преимущественно теологи и поэты. С точки зрения строгого натурализма ничего такого нет. Есть стимул, есть реакция, и все, никакого логоса. Но тут, сомневайся не сомневайся, а правда в том, что сила слова велика, а вопросы — вещь страшная. Причем такие, как говорят, отвлеченные, не имеющие отношения к практике и к этому самому натурализму. Вот что самое интересное. И откуда у них сила, сказать трудно. Иного, крепкого во всех отношениях человека, таким вопросом свалить можно наповал.
Люди правильно делают, что стремятся жить просто, без всяких таких вопросов. Живут себе и живут, а для чего живут, не знают. Никто не знает, живут и все. Самые распрекрасные знатоки не знают. Любят жить. Да тут особенно и знать ничего не нужно. Жить — наука несложная, инстинкт только нужен хороший. Как раньше говорили, воля к жизни. Есть воля — есть и жизнь. Нет воли, ну тогда уж ничего не поделаешь. Кто сказал, что с вопросами жить нужно? Иные придумывают разные теории: для чего это все, зачем, куда мы идем, что с нами происходит. Но это от нечего делать. Все равно это ни на что не влияет.
Вообще-то нельзя у людей спрашивать, зачем они живут. Это против правил, против заведенного порядка. Как-то незаконно это. Все равно, что смертельно больного спрашивать о его болезни. Или пожизненно заключенного о досрочном освобождении. Или у обманутого мужа о добродетелях его жены. А то как будто спрашивающий знает правильный ответ и сам живет правильно, а остальные так себе, недоумки и недоросли, которых поучать надо. Нельзя спрашивать, зачем люди живут, никак нельзя, вкус к жизни пропасть может. Коварство есть в этом вопросе, и опасное, нужно сказать, коварство.
Сосед Колька вот умер уже лет пять как, а ведь жил и никогда в жизни, ну ни разу не задался таким вопросом, зачем он живет. Это ж по всему видно, прямо на лице его написано. Если б кто его спросил об этом, то он по невежеству своему в лицо бы плюнул этому человеку. Или убил бы, чего доброго, как, впрочем, и произошло. Был этот Колька огромный, как дуб вечнозеленый, и лицом чем-то был похож на Мережковского. Казалось бы, что общего может быть у этих представителей рода человеческого: один певец Серебряного века, другой так-сяк, малозначительный субъект, проживающий в современной многоэтажке, без семьи, без работы. И без будущего. Вот хитрая генетика-то какая: видимо, у них общие предки были. Только вот некому родословной этой заняться. А занятная вышла бы история. Да и безбожник он был, этот Колька, такой безбожник, каких уж давно нет. Застрял где-то в семидесятых во времена глухого атеизма и никакого духовного возрождения не заметил. А духовное-то возрождение так сильно развернулось в наши дни. И, кстати, у духовно продвинутых людей тоже нельзя спрашивать, зачем они живут. А то можно поплатиться, если их духовную линию жизни сломать. Она ж такая понятная и несомненная.
Ну Колька, он совсем неграмотный, ни одной строчки не прочитал, и тем более не написал, может, его сознание и осталось не распакованным, какой с него спрос, жил, конечно, как растение, даже не как животное. Животные, особенно кошки, все-таки интерес к жизни имеют и видно, что смысл у них есть. Вот, например, спит кот сном праведным, а тут кто-то в дверь постучит, он как встрепенется, как навострит уши, и весь внимание. Словно увидел все прошлое и будущее, которого мы не чувствуем. А если вдруг снег за окном, то кот весь в страстном напряжении, следит за каждой снежинкой как за ангелом божьим. А может, это и есть ангелы, эти снежинки, только мы этого не видим, а кошки видят? Не зря же их египтяне, знавшие толк в смерти, так почитали. Да и натуралисты котов любят, конечно, больше, чем людей.
А Колька никогда ничему и никому не удивлялся. Ни снежинкам, ни котам. Ни, тем более, ангелам. Никакого интереса и внимания ни к жизни, ни к смерти. Даже когда его бабка столетняя умерла, и тогда никакого интереса к умершей не проявил. Соседи все как штык явились, такое дело, долгожительница умерла в районе, уж никто и не чаял, думали, всех переживет. С ужасом всегда смотрели на нее, опасаясь, что смертные процессы в ее организме вспять пошли. Однако ж, и ее взяла смерть, что ж ей не взять, на то она и смерть, чтобы брать всех. Пляски смерти и в наши дни идут своим чередом, несмотря на прогресс естествознания.
И вот соседи все по очереди приходят, постоят-постоят, как в карауле у Ленина, и другим уступают. Всем же интересно, чудо какое, не просто смерть, а смерть такой древней старухи. Все смотрят на нее, вглядываются в лицо ее умершее, как будто тайну этой ветхой жизни хотят разгадать и себя немного омолодить. Логика тут, конечно, дикая; да, впрочем, какая логика, если речь о смерти. А Колька ничего, сидит себе на табуретке, папиросу курит, винцо попивает, глянцевый журнал с моделями разглядывает, да что-то там веселое напевает. Полное отсутствие скорби и печали. Одна соседка, такая интеллигентная вся, не выдержала и спрашивает у него:
— А вам что, Николай Иванович, совсем, что ли, безразлично, вы что, смерти старого человека никак не понимаете?
— А чего тут понимать, — говорит Колька с какой-то злобной усмешкой. — Собаке собачья смерть, — и, затянувшись поглубже, прямо густой столб дыма этой интеллигентке в лицо и выпустил.
Та от возмущения чуть не упала, стала отмахиваться и закашлялась сильно.
— Какой вы, право, Николай Иванович, человек.
И она не нашла, что сказать, какой он человек. Все эпитеты молнией в голове промчались и не один не подошел. Некультурный, бестактный, бесчувственный, бесчеловечный, эгоистичный, все это мелковато для такого странного существа, каким был Колька.
— И зачем вы только живете, — дернуло ее спросить, да еще добавила: — Наверное, совсем о смысле жизни не думаете.
А тот, недолго думая, схватил эту соседку за шиворот, да и в окно выбросил. Как собачонку вышвырнул. Десятый этаж, та, понятно, в лепешку, кровь, мозги, внутренности, все разлетелось, осев на стенах домов и на некоторых прохожих, на несчастье мимо в эту злополучную минуту проходивших. Удивлялись потом, откуда столько смертных останков в такой совсем хрупкой пожилой женщине. А народ совсем взволновался, что ж такое, две умершие теперь вместо одной. Дурное предзнаменование в этом увидели; говорят, будет еще одна смерть, третья. Не думала эта интеллигентная женщина вот так смерть принять от руки какого-то недоумка Кольки. А тому-то что, того оправдали, признав невменяемым. Мол, от горя у него ум помутился, последняя родня умерла, один остался, сирота, а ведь ему уже сорок восемь лет. И работы никакой, на одну бабкину пенсию жил, ее впроголодь держал. И, наверное, хорошо, что впроголодь, голодание-то оно целебно, вот и прожила она до ста лет. А если бы ела вдоволь, то вряд ли столько протянула.
А тут эта интеллигентная соседка с восьмого этажа под руку со своими заумными вопросами, ну и не вынесла душа у человека, а у кого она вынесет. Душа возмутилась, вот и прикончил он ее. Но, по справедливости, нужно сказать, красивая все-таки такая смерть из окна вылететь. А то бы что с ней сталось, заболела бы, слегла, шейку бедра наверняка сломала, и зачахла в грязной постели как последняя бездомная. А тут — один момент и все, да еще романтический полет перед смертью, последний, так сказать, поэтический восторг для ее интеллигентной сути. Вот и Колька, спас старушку от скучной и удушливой смерти, подарил ей напоследок всю сладость романтики. А интеллигентная эта женщина кандидатом филологических наук была и всю жизнь занималась как раз романтизмом. Завершился ее жизненный цикл вполне себе осмысленно. А еще говорят, что никакого смысла нет ни в жизни, ни в смерти.
Колька, уже было сказано, неотесанный был простак, не показательный совсем. Таких мало, можно сказать, совсем нет. Раньше были, но сейчас, когда у каждого в квартире интернет, население поумнело чрезвычайно. У Кольки, понятно, никакого интернета не было, да и телевизор у него еще черно-белый был, от отца в наследство достался. Да он его особенно-то и не смотрел, так, «Дом 2», да КВН иногда. Горизонт у него слишком узкий был, мало чего в него могло вместиться. Даже странно, что все-таки один раз он умудрился жениться. И женщина даже ничего себе была, миловидная. Но брак продлился неделю, потом она исчезла куда-то. Кто говорит, что к бывшему мужу вернулась, а кто говорит, что убил ее Колька, утопив в проруби, что прямо за домом. А что ж ему не убить, убил же он эту интеллигентку и глазом не моргнул.
Так вот Колька хоть и не показатель, а все же умер вскоре после того, как его оправдали. Осунулся, стал какой-то задумчивый, бродить начал по улицам, чего раньше никогда с ним не бывало. Ходит себе, по сторонам смотрит, то на небо, то на людей, как будто впервые все это увидел, да и как будто задумывается временами. Вот пройдет метров триста, остановится и прямо потупится, стоит весь напряженный, работа мысли видно телом пошла, чуть ли не конвульсии по всему организму проходят. И так вот он и умер прямо на улице, средь бела дня, на виду у прохожих. А причину так и не смогли установить, на врожденный порог сердца списали. Но я точно знаю, что умер он от смысла жизни.
С Колькой ладно, можно еще как-то объяснить: никогда не думал ни о чем таком более-менее серьезном, один раз только задумался, и не выдержала сердечно-сосудистая система мыслительного напряжения, и лопнула некрепкая струна жизни. Здесь же история поинтересней произошла. Жил у нас один профессор биологии на третьем этаже и тоже умер лет пять назад, чуть ли не одновременно с Колькой. Ну, биолог, понятное дело, не чета Кольке, нельзя же быть таким образованным. Вид у него такой, как будто он чего-то знает, о чем остальные смертные даже и не догадываются. Он прямо все знал, эксперт и эрудит в одном лице, книг у него от пола до потолка и даже в туалете. Я был у него один раз, уж не помню, зачем и заходил, но помню, остолбенел просто, когда увидел такое количество книг. Спрашиваю его:
— Вы что ж, все прочитали?
А он усмехнулся, посмотрел на меня как на дурака и отвечает:
— Знаете, милочка, когда один журналист такой не очень далекий пришел к Дерриде брать у него интервью, то он поразился, что в доме у него одни книги. Все в книгах, даже и в туалете. Ну и как вы спрашивает его, прочитал ли он их все. И знаете, что ему Деррида ответил?
Ну откуда мне было знать, и я про Дерриду этого едва слышал, один раз только фотографию в каком-то журнале видел, ну когда он в Москву приезжал в Институт исключительно научной философии и тут его как бога встречали, суетились, лебезили все наши, да еще песня была неприличная этого еврейского исполнителя, ну того, который в «Пыли» пел: «Мы веруем в Бога». А профессор продолжает:
— Так вот, Деррида, к изумлению этого глупого журналиста, говорит ему, что прочитал всего четыре, но зато очень внимательно. Да, молодой человек, сегодня человека, прочитавшего четыре, да что там четыре, хотя бы одну книгу, не сыщете. Вот вы, например, сколько книг прочитали? — войдя в какой-то нездоровый азарт, спрашивает он меня.
А я ему, не будь дураком, в ответ:
— А вы?
Тут он так рассмеялся, что я испугался, что ему плохо станет.
— Я, — продолжая смеяться говорит профессор, — я их все прочитал!
И ну еще больше смеяться. Не по себе мне стало тогда от этого смеха, нездоровый он какой-то был. Не должны так пожилые люди смеяться.
— А что, и Толстого всего прочитали? — спрашиваю, глянув на коричневые корешки сто томного собрания сочинений писателя.
А профессор давай еще сильнее смеяться:
— И Толстого тоже.
— И «Войну и мир» до конца?
— И «Войну и мир» пять раз!
— И дневники, и письма, — не унимался я, задел меня этот биолог, думаю, зачем ему естественнику гуманитарную литературу читать.
— И дневники, и письма, — заказывается профессор.
— И «Путь жизни»?
— И «Путь жизни».
— Тогда в чем смысл жизни? В чем? Вот вы зачем живете? Чтоб книжки читать, да биологией заниматься?
Нахмурился тут профессор, сразу перестал смеяться и ну меня выпроваживать, говорит, сейчас к нему аспиранты должны прийти, некогда ему тут разглагольствовать со мной. И прямо выпихивает меня из квартиры, совсем не профессорское поведение. Только вот умер он после этого через неделю. Сгорел, как говорят. Его собратья-медики, конечно, причину какую-то естественную нашли, типа саркома проснулась давняя, но странная, однако, болезнь с ним произошла. Жена потом соседям рассказывала, что, мол, после нашего с ним разговора в первый день профессор как-то погрустнел, на второй стал задумчивым, на третий погрузился в чтение и что-то писал весь день, на четвертый ушел куда-то, а на пятый слег и уж не вставал до самого конца, до седьмого дня, когда он Богу душу отдал. Помучился он в конце сильно, прямо корчило его, видно было, что внутри у него пламя страшное горит. И все в бреду повторял этот мотивчик: «Как у Жака Деррида во рту выросла…»
Она бы меня, конечно, обвинила, да нет никаких фактов, что из-за меня он умер. Но я-то знаю, что умер он от вопроса про то, зачем он живет. Сразил я его наповал этим вопросом. Видно, никогда он об этом не думал, а когда подумал, то и не смог больше жить. Абсурд, конечно, однако, вот она сила слова-то какая! Думаю, что Колька, что этот профессор, все одно и то же, не любят люди этих вопросов, смертельными они оказываются для них. И когда я пришел к этому профессору, чтоб отдать ему последнюю дань как соседу, то такая история приключилась.
Лежит сосед в гробу своем дорогом и роскошном, цвета неопределенного, зеленоватого вроде, а как будто это и не он. Смотрю с одной стороны — биолог, точно биолог, что ни есть, только мертвый биолог, хотя это дичь какая-то — мертвый биолог, биолог, он же с жизнью связан, и тут мертвый. Значит, жизни он совсем не понял, если не смог ее удержать, хотя бы для себя. И стоило ему тогда биологией заниматься, мог бы и фокусником быть, даром, что умер. И вот все смотрю я на него и смотрю, с искреннем сочувствием смотрю, вижу, как вечерний летний луч по лицу его желто-восковому ползет, словно забирая его в свои закатные дали.
И он весь такой беспомощный, как будто хрустальный, вот-вот разрушится. Даже звенит, мне показалось, немного. Но это не он мертвый звенел, это будильник у кого-то этажом выше разрывался, да так долго и неуместно; будильник, ведь он для пробуждения, а тут никакого пробуждения не намечается, наоборот, все глубже он в смертное логово свое безвылазно погружается. Бронзовым стало лицо его — верный признак, что в ад человек попал и теперь его оттуда уже никак не достать. И вот снова я на него смотрю — биолог, как есть биолог, только мертвый, а посмотрю с другой, совсем не биолог, а Деррида. Точно Деррида, я хорошо тогда эту его фотографию запомнил, седой такой, скрытая улыбочка, молчаливый и себе на уме. Как будто радуется, что перехитрил всех.
Подхожу к жене и спрашиваю:
— Вы ничего не замечаете?
А она на меня такой взгляд кинула, что я чуть не упал на месте. Как никак, но я косвенная причина смерти ее мужа, как она меня вообще в квартиру впустила. Неверное, не заметила, как я с толпой других зевак просочился. А она вся в трауре, только вижу я, липовый у нее траур этот, иначе из чувства глубокого такта не подошел бы я к ней со своими расспросами в такой момент.
Я продолжаю, игнорируя ее возмущение:
— Видите, как он на Дерриду похож, вылитый Деррида. Это просто чудо какое-то. Я бы на вашем месте позвал бы каких-нибудь специалистов, чтобы разобраться во всем этом.
А она ни про какого Дерриду и слыхать не слыхивала, она такая же недалекая, как Колька, вот был бы он ей пара. А биолог ей для денег и квартиры был нужен. Сколько она любовников уж сменила, не перечесть, а он все Деррида да Деррида. Вот и стал Деррида. Чудны дела Твои, Господи!
Выслушала она меня и говорит:
— Приходи сегодня в двенадцать, вдову утешить, одна буду. Винца попьем, музыку послушаем.
Я, конечно, сразу согласился, она молодая, кровь с молоком, полноватая, правда, но ничего, для ее двадцати четырех вполне себе. Думаю, а пошел он к лешему, этот профессор, все ж тогда он меня оскорбил своим смехом, дай-ка я ему отомщу таким образом. Умер-то он неизвестно отчего, а тут целая женщина сама просит, ласки хочет, страшно ей одной ночью в квартире после покойника оставаться. Да еще какого покойника, она тоже, наверное, что-то нечистое заметила, только виду не подавала.
Ну, в общем, слюбились мы с этой Людкой, вдовой профессора, и какой она веселой вдовой оказалась, кто бы мог подумать. Раньше мимо молча проходили; если встречались в подъезде, едва замечали друг друга. Такая видная женщина совсем неприметной казалась. Теперь-то понятно, это она после смерти мужа расцвела, угнетал ее старый биолог сильно, вот она по любовникам от отчаяния и шастала. Он ей как женщиной совсем не занимался, только деньги давал, сама мол, сама, не мое это дело.
И вот зажили мы с ней весело и даже счастливо. Я на пятом, она на третьем. Красота. Раскрылась она мне, все правду о своей жизни рассказала. Замучил ее биолог, замучил одним своим существованием, в его присутствии нельзя было слова лишнего сказать, все какая-то вина, говорит, чувствовалась от того, что она молода и красива. А он все со своей биологией, да биологией, весь мир для него одна биология. Сатанизм какой-то. И все время он ей, как будто упрекая: «Скорей бы ты уж постарела». Еще пара лет, и совсем бы Людка на нет сошла. Вовремя я ее подхватил, спас, можно сказать, человека.
Однажды, роясь в книгах профессора, обнаружил я одну занятную брошюрку. Людка мне разрешала в его бумагах копаться, видя, что во мне интерес какой-то просыпается. А она, как женщина, чуткая была, все желания угадывала. А мне все-таки его личность покоя не давала, странный он был какой-то. И умер так неожиданно. Конечно, все умирают неожиданно, но этот уж слишком быстро, да еще после нашего разговора. И вдруг натыкаюсь я на автореферат его кандидатской. И что же?! Глазам не поверил своим, когда название темы прочитал: «Влияние метафизики на угнетение витальных процессов жизнедеятельности организма». Я, конечно, далек от науки, но сразу все понял.
А после того, когда узнал, о чем докторская, то окончательно все прояснилось. Ювенологией он занимался, был пионером, так сказать, этой юной в прямом смысле науки. И вот в своей работе он доказывал такие интересные вещи, которые, как я понял, в секрете пока держались: чтобы жить долго и, возможно, вечно и быть при этом молодым и здоровым, бодрым и энергичным, то нужны не диеты, не БАДы, не гимнастики, не здоровый образ жизни, не позитивные эмоции, не прочая, как я понял из его работы, несущественная дребедень. Нужно лишь одно: устранение рудиментарного слоя сознания, вызывающего страдания.
А страдания возникают не из каких-то там жизненных неурядиц, устранить которые всегда стремятся глупцы, страдания возникают из-за метафизики, которая, как он доказывал, встроена в сознание для защиты от всяких внешних и внутренних угроз. Но это недаром: угнетает метафизика какие-то неизвестные ранее гормоны счастья, которые профессор и открыл. А поскольку сейчас, как он считал, глобализм и безопасность, то нет никакой уже нужды защищаться метафизикой. Нужно одно: устранить метафизику и стать счастливыми, выпустив эти чудесные гормоны на свет Божий.
Вот такие открытия. И для того, чтобы перевести теорию в практику, организовал он тайное общество по истреблению метафизиков как носителей враждебной для счастливой жизни идеологии. Но, слава Богу, далеко они подвинуться не смогли, однако ж, умертвили трех-четырех активных деятелей философского фронта, которые ратовали за чистую метафизику. Но в философском мире тоже метафизиков мало осталось, там все в основном перешли в прикладные исследования, кто в политологию, кто в экономику, кто в биоэтику, кто в нанотехнологии, чистых мало осталось. Но их-то биолог и считал самими опасными, поскольку были они чистыми энтузиастами метафизического труда. Их-то и предстояло окончательно истребить для распространения всеобщего счастья на планете. И счастье без метафизики должно было, согласно его логике, остановить процессы старения, запустить все действия природы вспять вплоть до наступления бессмертия.
Планы у него были, конечно, грандиозные. Я, когда все это осознал, даже уважением к нему проникся каким-то. Вот идея человеком-то владела, и это в наши дни, когда идей уж и нет никаких. Ведь мало носителей метафизики уничтожить, самое главное — нужно было уничтожить плоды их многовековой деятельности. Получалось, что уничтожить нужно всю человеческую культуру, поскольку она есть не что иное как продукт деятельности метафизиков. Даже биологи из прежних были метафизиками. Но наш биолог не отчаивался, он надеялся с помощью волшебной силы цифровых технологий все переиначить, поменять, так сказать, культурный код человечества с метафизического на биологический.
Вот она все его биология. Оружие похлеще ядерного. Вот над этим-то он и работал, и совсем упустил жену свою прекрасную. И как раз я и подстрелил его своим вопросом, можно сказать, врасплох застал. Неготовым он оказался; вся жизнь его под откос пошла, столько трудился и ничего не смог противопоставить мне. Да и кому? Не его коллеге какому-нибудь именитому, эти-то как раз все заодно с ним были, убедил он все научное сообщество во вреде метафизики, а малообразованному соседу. Никак он не думал, что метафизики водятся не только среди интеллектуалов, но среди самого обыкновенного народа.
Не вынес он этого, и в наказание от этой метафизики и умер, так как ничего не смог придумать. И своей смертью показал свое поражение как биолога и торжество метафизики. И, в конце концов, уже будучи покойником, принял на себя лик метафизика.
Вот и раскрылась загадка биолога. Только непонятно мне было, при чем здесь Деррида все-таки? Зачем провидение его выбрало в качестве наказания биологу за его античеловеческие замыслы? Но эту загадку он унес в могилу. Видимо, природа все-таки не любит пустоты. Сама пустая, а пустоты не любит. А мы с Людкой поженились и детей завели. Вот как я отомстил биологу: остановил его коварные планы и жену еще увел. А она все-таки оказалась не так и глупа, зря так про красивых женщин говорят. Заниматься ими больше нужно. Посвятил я ее в замыслы ее бывшего мужа, и она все поняла. Ужаснулась тому, с каким злодеем жила, и говорит мне:
— Теперь, Ваня, одних метафизиков любить буду и тебя больше всех! Ты у меня самый желанный метафизик!
Ну, делать нечего, решили мы с ней организовать общество в защиту метафизики. И ведь организовали, и много сторонников набралось. И ученых, и неученых, и верующих, и неверующих, и богатых, и бедных и всяческого роду и племени. Все прямо-таки метафизиками оказались, все в курсе, всю жизнь только этим и занимались, и ждали момента, когда наступит торжество метафизики и произойдет полный крах биологии. Сильная идея все-таки, кто бы мог подумать. Не замечали ее раньше, один биолог заметил ее силу, но она ему самому смертельный вред причинила, не успел он развернуться. И политики даже обратили внимание: а не сделать ли ее национальной идеей? Что ж, можно и национальной, и даже вселенской. А не замахнуться ли нам на самого Создателя и создать подлинный космический рай? Метафизика, она ведь такая. Сила у нее великая.
Но вот только так никто и не знает, зачем живут люди, и по-прежнему боятся этого вопроса. Метафизики они или биологи — не важно. Может, биолог-то и прав был?