КУДА МНЕ ТАЩИТЬ ЭТУ ЕЛКУ?
В предновогоднем метро было холодно. Люди ходили от станции к станции, желая найти нечто похожее на новогоднее настроение, но оно, по всей видимости, затерялось где-то под железными рельсами.
Я же настроения не искал. Год от года я занимался одним и тем же — продавал елки на Новый год. Вернее, сначала вырубал, а позже продавал. Цикличность всех действий меня пугала, но человеку всегда тяжело выходить из знакомого круга. Смотря на других, понимал: не я один в этом круговороте и не я один повторяю те же самые действия, что и в прошлом году.
И все-таки изменения какие-никакие, а были. Например, случилось страшное — у меня сломалась машина. А елки покупателям доставлять необходимо. Все-таки договоренность в соцсетях имеет силу куда большую, чем помятый бумажный договор.
Из-за машины я был вынужден спуститься в метро. Тратить деньги в снежное время на такси — столь же неблагодарное занятие, как и наблюдать за чьей-то смертью. Тем более сколько мною было заработано, столько же будет и потрачено на путь от одного дома до другого.
В хлипкой зеленой сетке я тащил чужую елку. Нашел свободное место, а рядом с ним — еще одно, но его я заполнил хвойным запахом. Иглы отпадали и валились на пол, но я внимания не обращал.
И не было ничего необычного до того момента, пока в вагон не вошел мой странный знакомый. Почему я так его называю? Потому что каждый божий раз, как я его видел, со мной приключалось нечто дьявольски странное.
Помню, как-то мы шли с ним по улице. Из-за угла подъехала машина с мигалками, и люди оттуда принялись обыскивать нас. Ничего не нашли — мол, мы были похожи по описанию на каких-то преступников. Один высокий и худой — это я, — другой мелкий и женственный — мой друг. Пару-тройку лишних часов мы пробыли в отделении, а после вышли и направились домой, как будто этого и не было.
Помню, как мы пили в компании. В тот же самый вечер наш знакомый выпал из окна. Не умер, нет. Со мной и другом происходило все, кроме смерти. Наш знакомый просто упал в сугроб с пятого этажа, после чего весело загоготал и бросился в круглосуточный магазин за очередной бутылкой.
Помню, наконец, как он вошел в этот салон метро и сказал:
— Ну и погода сегодня.
— Да это еще ничего, — отвечал я, не поворачивая головы и пялясь в меняющуюся мозаику питерских стен.
— А чего?
— Да говорят, хуже будет.
— А ведь еще недавно было нормально.
— Ты прав, ты прав, — мямлил я, трогая осыпавшиеся на сидение иголки.
Мой друг случайно оказался тут. В смысле, я его не звал. Маленький, щуплый, как подтаявшая конфета, он мялся, когда кто-то слишком близко подходил к нему в метро. Друг всем видом показывал, что зашедшему следует подвинуться чуть ближе ко мне. Он считал, что я всегда не обращаю внимания на людей, даже если они стоят в шаге от меня.
Просто нет до них дела.
В целом, он был прав. Людей я рассматривал в жизни чуть меньше, чем продаваемые мною елки. Друг при встрече постоянно спрашивал: почему я не выкуплю себе место на каком-нибудь рынке? Но зимою на рынке стоять куда хуже, чем ездить в теплой машине.
Однако сегодня не повезло. Больше скажу — мне не везло почти всегда. Даже в метро сегодня было прохладно.
Но стоило нам выпорхнуть из салона и перейти на другую ветку, как тут же со всех сторон вылезли люди. Их тепло расползалось по закрытому метрополитену. Все с пакетами: там гирлянды, еда, подарки — и только у нас с другом ничего не было, кроме зеленой и осыпающейся елки.
Да и то не моей.
Я каждый год вижу эту суету. Бег, бег, бег. Откуда, куда и зачем? У меня вот есть цель — отдать елку и получить свои деньги. Я люблю и ненавижу этот праздник одновременно. Он помогает мне зарабатывать, но тут же напоминает, что ничем, кроме вырубки лесов, я заниматься не умею.
Но как же все-таки прелестно иметь подобных друзей — они меня успокаивают: мой друг вообще ничего не умеет делать. У него вечно висят в телефоне закладки из hh.ru, а как только его приглашают на собеседование, что-то происходит. То ломается телефон, то ему срочно нужно вернуться в родной город, то он ломает себе руки, ноги — все, что можно сломать. Он сам страдает от того, что притягивает неприятности.
Он под ногами ерзает, как собака, — друг меньше елки, — а проблем от него намного больше. Но, слава Богу, рядом с ним не случалось смерти. Но все мы знаем, что Новый год — это время чудес.
Метро несло нас с ним. Я ехал в понятную мне сторону, мой друг — неизвестно куда. Ехали-то, кажется, не так долго, но жить хотелось все меньше и меньше, когда я представлял в голове картину: белый снег, серый лед и питерские постройки.
Сколько их, этих построек и домов, в которых одномоментно зажгутся гирлянды? Больше, чем людей в этом городе.
Мы же пересекали, как бритва вену, красную ветку. Стоило окончательно выйти из вагона — и мы кровью выхлестнулись на несущие к улице эскалаторы. Сотни лейкоцитов оказались в одном месте. Мы сбились в одну стройную многоножку на узких проулках поднимающейся к небу лестницы. Мы ведь и впрямь лейкоциты, потому что вечно циркулируем, не зная почему. Порою даже не задумываемся, кто, наконец, толкает нас на эти действия.
И самый незаметный из всех лейкоцитов барахтался около меня. Вечно спрашивал, что за елка в моих руках и сколько стоит. Я отвечал: «Елка лесная. Стоит две тысячи». На что получал логичный ответ: «Нормально, нормально».
И в этом нормальном состоянии мы вышли на улицу вместе со всеми. Снег кружился, летел так старательно, будто не знал, что в апреле его уже не станет. Я брел мимо домов и думал над тем, сколько мне еще следует пройти и сколько пронести. Порою мне очень хотелось быть этим белым снегом. Крутиться и падать, а еще знать хотя бы примерный период, когда я уйду из жизни.
И в Питере станет на одного продавца елок меньше. Но пока мы всего-то люди, несущие в своих руках праздник в чужую квартиру.
А квартира эта была высоко. Лифт в доме не работал, мне пришлось тащить елку на шестой этаж. Мой друг что-то тявкал из-под веток новогоднего дерева. Елка осыпала своими иголками расплывающуюся под моими ногами лестницу. Но когда руки стали тяжелыми от влитого в них свинца, я наконец увидел нужную цифру и опустил дерево, чтобы отдышаться.
Елка прижалась к стенке. Я решил от нее не отличаться и тоже оперся на холодный бетон. Напротив меня горело подъездное окно. В смысле, горело огнями редких гирлянд. Я только и делал, что смотрел в окно и видел, как снег усиливался, а еще чувствовал, как поднимается мой случайно встреченный друг — с одышкой хуже, чем у запыхавшегося и заплывшего жиром старика.
— Все? — спросил он.
— Все, — ответил я и постучал в дверь.
Ручка со скрипом опустилась, и проход в квартиру отворился. Обычно меня встречали радостно, но перед собой я увидел девушку в черном. Она плакала, не стесняясь незнакомого мужчины. Казалось, хозяйка готова упасть мне на плечо, но мое плечо было свинцовым, так что это падение просто расшибло бы ей лоб. Я даже отошел чуть дальше, чтобы у нее не было соблазна.
— Вы заказывали елку? — спросил я.
— Вы кто? — спросила она, взглянув на зеленое и колючее чудище.
— Я принес вам елку, — пришлось мне отвечать.
Сзади мелькнул силуэт старухи с лицом, покрытым черной вуалью. Я обернулся и посмотрел на своего друга, что продолжал делать вид, будто он был ни при чем.
— Не нужно, нет, не нужно. Больше не нужно.
— Но заказ нужно отменять заранее, — бюрократически бормотал я.
— Мы ничего не заплатим. Вернее, не можем. Вернее, мы все уже отплатили, — отвечала она.
Свет на секунду мелькнул на лестничной клетке и затем погас навсегда: лампочка издала резкий звук и выключилась.
— Жаль, что люди не гаснут так же быстро, как эти чертовы лампы, — проговорила девушка под аккомпанемент одышки моего друга.
— То есть елка вам уже не понадобится?
— Отец умер, — бросила она, указывая на гроб, раскинувшийся за ее спиной.
Оттуда, с поднятым кверху еврейским носом, наблюдал за мною старик. Я машинально качнул головой в качестве приветствия. Мне даже почудилось, что он повел своим носом в ответ, но — увы. Так почудилось только продавцу елок.
Девушка в слезах закрывала дверь. Я смотрел на нее в отражении света разноцветных гирлянд, попадавших на ее темное от увиденной смерти лицо. Мне казалось, что нужно что-то сказать, однако ничего, кроме смущения, я не испытывал. Дверь закрылась, а вместе с ней стало куда светлее. Темнота смерти заперлась в квартире — в подъезде остались лишь нотки разноцветной гирлянды.
Она и впрямь красиво светила. Мне даже начало казаться, что на улице стало светлее. Я подошел прямо к окну и увидел, как на санках ездят дети, а рядом бегают их родители. Что-то заставляет их циркулировать. А у меня как-то не получается заставить себя. Хотя чем это не циркуляция — заниматься каждый Новый год одним и тем же?
Не знаю. Помню лишь, что я глядел в окно. Позже кинул взгляд на своего друга. Он бродил рядом, словно чувствуя собственную вину за смерть отца этой девушки.
— Н-н-ну что? — процедил он.
Я продолжал смотреть на падающий снег и людей во дворе. Гирлянда освещала мое темное лицо в одиноком коридоре.
— Ну и куда теперь тащить эту елку? — спросил я.
Друг, впервые за сегодня, промолчал и встал рядом со мной около окна, в котором резвились дети.
МИМО ГРОБА
1. Темное
Из глубокой ночи апреля на знакомую станцию прибывал поезд. Дождь ненужно бродил по зонтам окружающих; их лица освечивались ожиданием и фарами приходящего локомотива. Был туман. Было холодно.
Еще пару минут назад я лениво ходил по качающемуся вагону в поисках кондуктора, который уснул при исполнении собственных обязанностей. Впопыхах мне приходилось забрасывать вещи в нутро квадратного чемодана, звенящего и железно-цокающего на весь поезд. Кажется, разбудив всех соседей по купе, я собирал вещи.
Вагоны издавали звуки железного конского табора. Они убегали от стоявших на перроне, как будто им придется когда-то вновь с ними встретиться. Люди, словно подчиняясь потокам дождя и ветра, медленно поморосили за выглядывающими окнами. Встречающие силились найти в них знакомый взгляд, а поезд, кажется, останавливался навсегда.
На этой потрепанной станции я не был больше двух лет? Но тут все осталось таким же. Деревья, станция, дома, деревья, дороги, вагоны и снова — дома. Люди как-то неловко встречали приезжих. Обнимаясь с ними, они прятались в объятиях своих плащей и пальто, они опадали в их замшевости кипящими чувствами; они, думается мне, не замечали на перроне туман и поголовный дождь. А я замечал. Дом, станция, туман.
Вступив на мокрый асфальт, я оглядел фонари — вестники информации этой станции — они говорили мне, что свет этой ночи тускнее, чем обычно. Сегодня здесь преобладает темно-синий цвет. На перрон я вышел в черном, чуть бледнее тени собственной руки.
Ко мне подступило два лица. Одно, кажется, глядело на меня сквозь пальцы, чуть стыдливо — это была мать. Другое — хамоватое — виделось через призму поломанной лупы. Судя по всему, это был отец.
Исключив из рассказа приветствие, мы принялись резко пересекать непослушный туман. Через пару минут мы оказались в машине, едва теплой и непрогретой машине. Отец бубнил грубо, мать — чуть менее. Я — смотрел.
Станция опустела. Ненужный поезд поехал дальше. Неразборчивый голос откуда-то сверху проговаривал подобие здешней молитвы: «Поезд М****а — А***а отправляется с третьей платформы». Рядом с голосом не осталось никого. Только дома и деревья. Станции не было жизни без людей. Но был туман. Оставался дождь.
У домов этого двора был какой-то странный взгляд. Они словно косились на скамейки, согнувшиеся в несколько погибелей, или на бредящие спутниковые аппараты, что неизменно смотрели вверх.
Из окон то и дело выскакивали люди. Их липкие взгляды я ловил на себе через запотевшие автомобильные стекла, как ловит лента назойливых мух. Импортные лампы не давали столько света, сколько требовалось этой ночи; в оконных рамах замирали темные силуэты, а чуть выше — подвешенный телевизор подмигивал с перебоями.
Наш автомобиль полз жуком по расползавшимся дорогам. Мы, используя силу сразу нескольких лошадей, железным аллюром добрались до двора. Во время поездки многоголосо говорило радио; скажу больше — радио щепетильно шептало. Отец в такие моменты бубнить переставал.
Во дворе — железном загоне — машины стояли в шахматном порядке. Наша машина — конь — встала впритык к бордюру. Она лениво опустила свои фары и ушла на покой. Вместо радио заколотил беснующийся ливень.
— Как преодолевать будем? — гаркнул отец.
— Ты — мужик, ты и преодолевай, — звякнула мать и открыла дверь.
На лавке, под навесом из зарослей виноградника, сидела скукоженная, как чернослив, старуха. Видать, было не поздно. Я ее видел давно (или это причудилось мне во сне?). Еще в детстве, кажется, она рассказывала мне о своей внучке, которая подтянулась, вымахала, увеличилась и, наконец, выросла за лето. Разговор с ней сводился к этой теме. Оттого со старухой говорили мало, но если заговаривали, то от нее нельзя было отлипнуть, как от взгляда дворового пса.
Мать продолжала сидеть с открытой дверью. Отец красноречиво смотрел на нее и выглядел, как бубновый король, а она — дама той же масти.
Отец повернул ко мне лицо, похожее по форме на таблетку парацетамола, и вынул из темноты мои вещи.
— Налегке побежишь, — голосом старого магнитофона проговорил он.
Быстрым движением отец открыл дверь и начал перебирать ногами, держа в руках пару-тройку моих квадратных и железных чемоданов. Мы с матерью мигом шмыгнули под дождь. Сзади нас раздался последний на сегодня звук коня — «Пепп» — и двери самозабвенно закрылись.
Туман расступался перед нами, как треснувшая тарелка. На станции, между домами и деревьями, он был гуще и тяжелее. В руках отца звенели чемоданы, в ногах матери звенели каблуки. Дождь рассекал нас, а мы подступали к скамье.
Родители машинально поздоровались со старухой и нырнули в темноту подъезда. Я что-то бессвязно промямлил — она меня не узнала и взглянула как-то неохотно — натуральный чернослив. Внутри подъезда стало теплее телу.
Около квартиры одышка слышалась яснее, чем обычное дыхание. Рядом с уже открытыми дверями пустой комнаты я спросил у матери:
— А откуда эта старуха?
— Она? С нашего двора, — пожала мать плечами, — бог знает, откуда.
— Надо же, и я оттуда, — вдруг вспомнилось мне.
В моей комнате, когда я раскидал вещи по полкам, было холодно. На улице оставался туман и тихо пропадал дождь.
2. Светлое
Следующим утром, раньше солнца, высветилось материнское лицо. Оно передало мне важное сообщение: солнце встало, а еда на кухне. Я спорить не стал. Сделал пару движений, чтобы надеть растянутую кем-то футболку, и вышел на кухню, как обычно моряки выходят в море — с фанфарами и радостными возгласами.
Круглолицый отец мерно доедал свой завтрак — пережаренную яичницу с недожаренным мясом — он такую любил. Пережевывая непослушную пищу, отец протянул мне руку, словно мы с ним не виделись вчера. Я, не надеясь, посмотрел в холодильник.
Его внутренности уходили вдаль. По бокам стояли заготовки, оставшиеся еще с прошлого года, недоеденный торт играюче выглядывал своим надрезанным куском, а вдалеке — в глубине холодильника, стояло несколько банок светлого пива, но, чтобы разглядеть его, нужно было обладать прибором наподобие лупы.
Солнце прыгало по кухне, словно и не было вчерашнего дня. Оно отражалось на сковороде, на ложке, на сетчатке глаза, на домашнем материнском халате, словно наша встреча на станции — это один лишь эффект просроченных таблеток. Я начал было думать, что и дома нахожусь не несколько часов, а месяцев пять — и это минимум, но отклеивающиеся обои давали обратные показания.
На балконе мне было тихо. Мать на кухне клала еду, а отец, накинув на прожиренную майку чуть менее прожиренную футболку, вышел из-за стола, перед этим учтиво поблагодарив всех присутствующих.
— Сын, — обращался он ко мне, — сходи во двор.
Я смотрел в окно и видел кичливо-сонный, без железной шахматной доски двор. Он родил однажды дома на себе самом. Теперь же мелкие пятиэтажки выжимали из себя еще меньших людей. Двор-долгожитель принимал своих внуков и правнуков, которые виновато носились перед старухами, которые были чуть старше его.
— Бабки-то тебя давно не видели, — продолжал свою линию отец, сидя за пультом от «Триколор-ТВ».
Мне хотелось молчать, глядя на двор. Что было вчера? Может, сон? Да нет, только дома, станция, деревья, туман, дождь, деревья, деревья… теперь же тут нет станции — двор! Деревья! Солнце! Люди! Деревья! Дома! И снова — люди.
Мне часто говорили: «О мертвом либо хорошо, либо плохо». Кажется, была некоторая ошибка. Я о них предпочитал не говорить ничего. Из трех выделенных миром вариантов последний казался мне самым надежным, но если о мертвых не принято упоминать, то что выбрать, если дело касается стариков? Они и сами о себе готовы говорить плохо.
Во дворе же поголовье стариков резко уменьшилось. Вообще, количество людей, судя по моим оконно-балконным воспоминаниям, стало гораздо меньше. Лишь на одной из шести лавок кто-то сидел. Преимущественно старики.
Под солнцем, чуть менее жарким, чем на вершине горы, они радостно воскликнули, увидев меня на горизонте. Старики мигом распознали направляющегося к ним (чуть позже они начнут жаловаться на зрение).
— О, привет, привет! — в один голос протараторили бабки. — Это ты ли? А то со зрением ой как плохо у нас, ой как плохо.
— Да, здравствуйте, это я, — шептал я в свои невыросшие усы.
— Давно тебя не видели у нас. Как учеба? В каком классе?
Шел четвертый год, как я был студентом университета. Каждый раз, приезжая сюда, они задавали те же вопросы. Не виню их.
— Да я вот в университете уже.
— Ааа… — многозначительно произнесла одна из них, — а вот моя Ксюшенька тож поступать будет скоро.
Глаза ее как-то странно засветились. Другая старуха, заслышав о внучке, встала со скамьи и вышла в глубину двора.
— Ты бы видел, как она выросла, ты бы только видел!
— Да я уж верю вам, — учтиво, словно тут не 21-й, а 18-й век, проговорил я.
— Как учеба?
— Да хор…
— У Ксюши вот ЕГЭ, понимаешь. Ну, а что с нее взять. Возраст — он влияет, — игриво засмеялась она сквозь губы.
— ЕГЭ — лишь одно из жизненных испытаний, многие из которых еще предстоит пройти. Не придавайте особую важность, чтобы не увеличивать волнение.
— Да, да, да, — на старушечьем говорила она.
Прервав мелкую тишину, мне пришлось уйти:
— Ну так, я пойду, пожалуй, — отвечал ей я.
— Конечно, конечно, будет бабка держать тебя. Только завтра выйди. Ксюшонька приедет ко мне. Ах, какая девочка, какая…
— Обязательно. До свидания! — воскликнул я, словно вместо рта и связок у меня возник восклицательный знак.
Я шел вглубь двора, как возвращаются домой выходцы из деревень. Вдалеке были развешаны чьи-то вещи на железной проволоке, которая, кажется, проникала в каждый из домов. На небе не было ни тучки, но я постоянно дергался, будто отряхивался от роя выдуманных жуков, прилетающих на мою кожу, как прилетает дождь — из ниоткуда.
В этом крупнокалиберном дворе я знавал многое. И кусты ежевики, и траву, терзающую ноги, и одинокие окна. В этих воспоминаниях мне вновь почудилось, что кто-то зовет меня по имени. Я ловил себя. На скамейке уже не было никого — ни старух, ни намека на ливень. Видать, все они разбрелись по домам.
Видимо, и мне стоит сделать так же. Во дворе наконец стало тихо.
3.И снова темное
Следующее утро заставило меня вспомнить станцию. Лица матери с отцом стыдливо выглядывали на меня, как из засады.
— Пойдем на кухню, — отрепетированно сказали они.
Я пошел.
На кухне было темно. Ни капли света — только темень. Банка пива стояла на столе, на табуретке, как влитой, сидел отец. Мать отчего-то всегда предпочитала стоять. Я же — присел.
— У нас кто-то умер во дворе, — пробасил отец.
«А разве кто-то оживал?» — подумалось мне. Я принял эту новость спокойно. У нас часто «кто-то» умирал, но лишь близкие родственники знали имя умершего. Я вышел на балкон.
Оттуда вновь открылся вид на заполненный двор, который пересекал огромный дубовый гроб. На все 30 метров этого несчастного двора растянулось деревянное изделие с железными защелками, которые так напоминали мой квадратный чемодан.
В пару прыжков, минуя обои и подъезд, я оказался на улице. Люди плакали около растянувшегося гроба. По моим ощущениям, он был настолько большим, что на его крышке можно порезать колбасу, не поцарапав ножом деревянной поверхности. Качество…
Вдруг (совершенно боясь этого «вдруг») я увидел вчерашнюю старуху. Под начинавшимся дождем я увидел ее черное от вуали лицо и мерзкие болотные глаза, которые были карего цвета.
— Иди, иди сюда, — подозвала она меня и, взяв за руку, отвела к концу гроба.
Он открывался частями — с тем же звуком, с каким открывается чемодан. Старуха мигом распахнула последнюю защелку. Мне казалось, что такой огромный гроб был нужен для статуса, но затем я понял — он был необходим. Представляя его с высоты полета мысли, старуха приоткрыла ноги покойной. Ее голова была в другом конце. Она, идя методом дедукции, от общего — ног, к частному — больной голове — открывала части гроба поочередно.
Я увидел длинное, длинное, длинное тело, которое лежало в деревянной яме, сделанной на заказ каким-то местным мастером. Туловище выглядело мерзким, как туловище извивающейся сороконожки, пробегающим по мутному пятну обоев, экскурсию по которой проводила та самая старуха, приближавшаяся к последнему железному замку, где скрывалась голова мертвеца.
Перед последним взмахом гроба, который тихо начал наполняться дождевой водой, она взглянула на меня. Через пару секунд я понял, что внутри лежит ее внучка. Старуха, улыбаясь, глядела на меня.
— Глянь, ты глянь, как она выросла!
Я не мог ни сказать, ни выцедить и слово.
— А ведь она еще вырастет! Говорят, мертвые еще вырастают после смерти, — совершенно нормально говорила она.
Я не успел взглянуть на небо, прежде чем начал отступать обратно к подъезду. Однако спиной я почувствовал, что наткнулся на что-то твердое и нечеловеческое. Это были мои родители. Я попытался обойти их, но они молча стояли, не впуская меня в собственный дом.
В этом дворе меня не ждали собственные родители, не говоря уже о мелкой старухе, которая радовалась, видя свою выросшую Ксюшеньку. Я попытался оттолкнуть этот гроб, чтобы выбежать отсюда, но он стоял как вкопанный. Пришлось пролезть под ним — только тогда я ощутил его вес на себе самом.
Меня вынесло в город. Я бежал, бежал бесцельно. Мимо меня и моего сознания пробегали деревья, дома, люди, солнце, дождь, ливень, град, дома, дворы, туман и снова — станция, которая, быть может, приснилась мне.
И этот туман в придачу, и этот ливень, который рассекал меня ногайкой своей, взявшейся бог пойми откуда. И этот гроб, который я видел, кажется, во сне. Но этот сон был длинней меня.
А меня в тот день не было, но был туман. И было холодно.