1
Он курит сигареты, «Мальборо», но дым его отечества папиросный. Не сладок, но дорог. Отечество сгинуло, не вернуть.
Он читает напечатанные на машинке тексты, всё ему кажется скучным, надуманным, заемным. Детский лепет. Лето. Вступительные экзамены впереди. Он читает присланные на творческий конкурс работы. Машинописные, за одним исключением, тексты. Он мастер (знает ремесло), набирает мастерскую. Сценарную мастерскую во ВГИК. Ищет таланты. Год? 1989-й.
Был мастер, но был и подмастерье. Звали его Андрюша. Добрый и тихий, сын известного советского писателя Залесского. Мастер поручил Андрюше отыскать не явившегося на вступительные экзамены абитуриента. Андрюша не удивился, он прекрасно понял, что движет Юрием Степановичем (так звали мастера).
Во-первых, почерк, каким были написаны присланные на предварительный конкурс работы (вот оно, исключение), весьма напоминал почерк покойного друга Юрия Степановича — Егора Ильина. Крупные квадратные буквы, почти печатные, детские. И наклон тот же, чуть влево. Андрюша нарочно проверил в музейном архиве. В 1989 году как раз открылся Музей кино, и Юрий Степанович подарил рукописному отделу архив Егора, жизнь которого оборвалась рано; тридцати пяти лет от роду он попал под поезд в Лосинке.
Год был 1975-й.
Накануне своей нелепой смерти, поздним вечером, Егор постучал в дверь Юрия Степановича. Отчего-то в этот именно вечер в доме не было электричества, молодая (едва исполнилось двадцать пять) жена Юрия Степановича курила в потемках на кухне. Услышала стук, подошла к двери, спросила:
— Кто?
Ответ не получила или не расслышала.
Смотреть в глазок (из темноты в темноту) было бессмысленно. Она крикнула неизвестному:
— Пошел вон, милицию вызову!
Стук более не повторился, и Лара вернулась на кухню к оставленной в пепельнице сигарете. Лариса было ее полное имя, но Юрий Степанович звал ее Ларой, говорил, что она его домашнее божество. И, кстати, Ларе казалось, что он любит ее только дома, а вне его стен она становится чужой.
Лара докурила сигарету, взяла следующую, выбралась с ней на балкон, с которого видна была Москва-река (они жили на Фрунзенской набережной).
Юрий Степанович вернулся под утро; обмывали в Доме кино новое звание известного артиста, старинного знакомого Юрия Степановича. Артисту дали народного, СССР, выше некуда. Лара, конечно же, собиралась идти вместе с мужем, но в последний момент расстроилась по пустяшному поводу. Юрий Степанович застегивал ей молнию на платье и нечаянно сломал, никакого другого платья Лара надевать не пожелала. Она даже не рассердилась, напротив, мирно предложила остаться вдвоем дома.
— Нельзя, голубушка, там много народу будет всякого, удобно кой с кем переговорить в неформальной обстановке.
Лара согласилась:
— Конечно. — И закрылась на кухне.
Итак, Юрий Степанович вернулся под утро. И нашел возле своей двери на седьмом этаже две увесистые картонные коробки, перетянутые бечевками. Свет к тому времени уже дали. В этих коробках и заключался архив Егора (через час он погибнет, как вскоре выяснит следователь): рукописи сценариев, рассказов, тетради с набросками, потешными рисунками и дневниковыми записями, письма.
Никакой уверенности в том, что рукописи принес сам Егор, не было. Лишь предположение (за неимением лучшего).
Но зачем? Знал, что жизнь его кончена? Не в прямом смысле так, разумеется, и было; Егор спивался, талант его иссякал (судя по тому, что иногда предлагал почитать старым знакомым). Жена бросила Егора, ребенок пугался его при редких встречах.
Самоубийство? (Именно к этому выводу в конце концов пришло следствие.)
Машинист уверял, что человек шел по шпалам (не очень-то удобная ходьба, шаг не приноровишь), машинист гудел, гудел, без толку, то ли оглох Егор, то ли не желал слышать, шел и шел, в ту же сторону, куда и поезд за его спиной, только с гораздо меньшей скоростью.
Экстренное торможение, пассажиры полетели с верхних полок.
Самоубийство или несчастный случай на почве пьянства, житейских неурядиц, творческой неудовлетворенности.
Надо отметить, что к 1975 году пути Егора и Юрия Степановича разошлись далеко. Иногда они встречались на студии (Юрий Степанович руководил сценарным отделом), в Доме кино, в Болшево. Здоровались, перекидывались парой слов. По-настоящему они дружили в институте (который окончили в 1963-м) и несколько лет после. Дружили они не вдвоем, а втроем, три товарища (о третьем чуть позже).
Юрий Степанович ни в чем не был виноват перед Егором. Вот только эти картонные коробки отчего-то делали его виноватым. В собственных, разумеется, глазах.
Но вернемся в 1989 год, к не явившемуся на вступительные экзамены соискателю.
Напомним, его почерк походил на почерк Егора Ильина.
Его способ рассказа также напоминал способ рассказа Егора. Отстраненно-прохладный; даже если рассказчик принимал деятельное участие в происходящем.
Практически совпадали интонации (ровные, чуть насмешливые).
Главные герои обоих авторов казались родными братьями. У каждого из них было слишком много свободного времени; они его не ценили, расходовали на пустое.
И даже имена писателей перекликались: Егор — Игорь.
В довершение вышеперечисленного, один из рассказов Игоря чудился зеркальным отражением рассказа Егора.
Рассказ Егора (датирован 1963-м), краткое содержание:
Герой (лирический герой, как тогда любили определять к месту и не к месту) шел дворами. У него имелась цель — купить сигареты. Кроме того жена попросила взять хлеба.
— Не забудешь?
— Не забуду.
— Не забудь.
И вот он шагает в прекрасном, легком настроении (состоянии), с авоськой и мелкими деньгами в кармане. В одном из домов в квартире на втором этаже гуляют свадьбу. Окна нараспашку, магнитофон орет на подоконнике, шум, гам. Жених в белой измятой рубашке курит на балконе. Егор (имена писателя и его героя совпадают) кричит снизу:
— Привет! Угостишь сигареткой?
— Поднимайся.
Егор задержался у незнакомых людей до ночи. Пил, не закусывал, кому-то что-то рассказывал, кого-то выслушивал, утешал зареванную девчонку на кухне. Из крана капало на гору немытых тарелок: кап, кап, кап.
— Шестнадцать лет, — так она ему сказала.
Он ответил:
— Выглядишь на двенадцать.
Она расплакалась горько-горько, он спохватился:
— Я пошутил, пошутил, на семьдесят шесть.
Она улыбнулась, а он сказал:
— Знаешь, прошлым летом я был в Мариенбаде.
— А где это?
— Мы с тобой гуляли в старом парке, листья шуршали под ногами.
— Лето же.
— Осень начинается в разгар лета. Не замечала? А ночь — в разгар дня. Смотришь — за окном солнце золотит чего-то там, торопишься, выходишь — уже темно, фонарь золотит. Или серебрит. Или просто светит себе под нос, не дальше. Хотя у фонаря ведь нет носа.
— А ведь правда, — говорит совсем уже забывшая свое горе девчонка, — ночь.
В рассказе Игоря герой (Игорь) попадал не на свадьбу, а на поминки. Холодный осенний день, люди возвращаются с кладбища. Игорь пристраивается к ним, проходит в квартиру.
Он выпивал, не закусывал и произносил речь о покойном, которого никогда не знал. Говорил он с чувством, слушали его внимательно. Говорил о какой-то случайной встрече на маленькой станции по Казанскому направлению. Врал вдохновенно, а вдова всё спрашивала:
— Когда? Когда это было?
И тоже все очнулись ночью, как будто рассказчик (или рассказ) переключил время.
2
Андрюша отправился на встречу с Игорем 22 сентября 1989 года.
До этого он неоднократно звонил по телефону, указанному в приложенном к бумагам письме (к слову, письмо, в отличие от рассказов, было напечатано на машинке). Андрюша звонил в разное время и не заставал Игоря дома, трубку брала его мать, Арина Семеновна, она и назначила свидание, сказала:
— Двадцать второго после обеда он будет дома, приходите.
От метро «Новослободская» третьим троллейбусом до остановки «Горлов тупик», далее пешком. Дом. Подъезд. Первый этаж низкий, за окном сидит старуха в белом платочке и смотрит. Она видит из своего окна (из своей жизни):
двор, рябина, мальчик едет на велосипеде, Андрюша направляется к подъезду.
Явился Андрюша ровно к двум (последние минуты выжидал под дверью), позвонил, открыла Арина Семеновна, небольшого роста крашеная блондинка.
— Я Андрей.
— Да-да, Андрюша (и все-то кличут его Андрюшей, как сговорились), проходите, не разувайтесь.
— Зачем же я грязь потащу в дом?
Разулся. (Нарочно надел новые приличные носки.) Она бросилась искать тапки, но Андрюша остановил:
— Не вздумайте, я всегда так.
— Да у нас пол холодный.
— Я не мерзну.
Арина Семеновна привела его на кухню, налила чаю. Про Игоря сказала:
— Спит, а я жалею будить. Я ведь ему не говорила, что вы будете, а то бы он, пожалуй, рассердился. Не хочет он туда к вам, в институт.
— Зачем же работы присылал?
— А это я прислала, без его ведома. И письмо сочинила. Его мне на работе в отделе кадров напечатали.
— Почему нам прислали, а не в литературный, к примеру, институт?
— Посылала. И в литературный, и в журнал «Юность», и в журнал «Новый мир», и в «Литературную газету». Пишут, что надо работать над собой.
— Это всегда пишут, когда отказывают. Но почему же вы рассылаете его рукописи? Может быть, он не хочет быть напечатанным и учиться нигде не хочет?
— Не хочет. Но мне это странно. Зачем он вообще пишет?
— Не знаю.
— Зачем все пишут?
— Которые настоящие писатели, говорят, что иначе не могут.
— Их это не пугает?
— Не думал об этом. Игоря пугает?
— Он ненавидит писать.
— Ненавидит, но пишет?
— Это болезнь.
Арина Семеновна рассказала:
В школе Игорь учился на хорошо и отлично. В 1985 поступил в институт инженеров транспорта. Специальность: автоматические системы управления. Первый курс окончил на хорошо и отлично. На втором курсе их отправили в колхоз. В сентябре.
В начале октября он вернулся, отдал матери пакет колхозной моркови сладкого сорта каротель, залез по душ на сорок минут, вышел чистый, тихий, в старой, школьной еще, рубашке, в дурацких спортивных штанах с вытянутыми коленками, закрылся у себя в комнате и начал писать. С чего вдруг?
Андрюша слушал и думал, что искать причинно-следственные связи — чистое гадание. Слишком мало известных. Вот человек Игорь. В сентябре 1986 года был в пункте к (колхоз), затем оказался в пункте д (дом), заперся в комнате и начал вдруг писать (пункт п). И что этому причиной? Любовь (пункт л)? Осень (пункт о)? Бог знает. Ни один Шерлок Холмс не разберет. Холмс живет в евклидовом пространстве прямых линий, а мы, грешные, в пространстве кривых неопределенностей.
Математики бы посмеялись над Андрюшей и его пространствами, но мы не математики, смеяться не станем. Мы лишь заметим, что мистер Холмс жил в точно таком же хаосе, как и мы все, но умел его упорядочить, хотя бы на миг.
Но зачем Андрюше гадать? Не лучше ли спросить Игоря прямо?
Лучше. Или хуже. С чего мы взяли, что Игорь ответит правдиво? С чего мы решили, что Игорь знает ответ?
Мать продолжала:
— И учиться нормально он уже не может, месяц, к примеру, проучится, человек как человек, и вдруг опять. Сидит взаперти и пишет. Я постучу. Не отвечает. Я слышу, как он ходит, шуршит чем-то. Потом стихает. Я приоткрываю дверь, смотрю в щелочку — спит. Прокрадусь, подберу листочки с пола, какие под руку попадутся, мятые, рваные. Подберу и к себе в уголок принесу, разглажу, спрячу. Сам-то он мне ничего не даст.
— И не хватился ни разу?
— Может, и хватился, да мне не сказал. Он на пол ненужное бросал, я так думаю. Он вообще, когда в этом угаре, со мной не разговаривает, ночами пишет, днем спит, и то мало, есть не спрашивает, на кухню зайдет, возьмет что-нибудь со стола, хлеба кусок или помидор, и к себе. И длится так неделю, а то и три. Затем спит долго, а просыпается бледный, как будто из него всю кровь выпили. Заталкивает бумаги в чемоданчик, такой, командировочный, отцовский, фанерный, с железными уголками. Едет с ним куда-то. К вечеру возвращается. Едет с полным чемоданчиком, а возвращается с пустым. И пахнет, вернувшись, всегда дымом, а лицо осунувшееся, как будто в преисподней побывал. И глаза красные. Чаю выпьет и спать. Сжигает он свои рукописи дотла.
— Чем я тут могу помочь?
— Не знаю. Чем-то. Вдруг. Посидите, потерпите, скоро он встанет, он больше пяти часов не спит.
— Да ведь он проснется и вновь к письменному столу бросится.
— Нет у него письменного стола. На подоконнике пишет.
— Ну к подоконнику бросится. Не все ли равно.
— Нет, сегодня уже не бросится. Только вчера вернулся весь в дыму. С пустым уже чемоданчиком. Потому я вам и назначила встречу.
— И что я ему скажу?
— Не знаю.
Андрюша молчал. Смотрел на часы, терпел, ждал. Не уходил. Очень уже хотелось ему посмотреть на странного человека Игоря.
— Не сердитесь, — попросила Арина Семеновна.
— Не сержусь.
— Котлетку вам разогреть?
Андрюша думал отказаться и передумал.
— И картошечки положу. И огурчик у меня есть малосольный.
Он ел и благодарил:
— Очень вкусно.
— Это я смородиновый лист кладу в рассол.
— Ты много чего туда кладешь.
Игорь стоял в дверях. Высокий, бледный. И правда, как будто после болезни. И правда, тянуло от него дымом, от волос, волосы очень впитывают. На Егора нимало не похож. (Андрюша видел Егора в раннем детстве, трех лет, никто не верил, что он запомнил, но он запомнил.)
— Сынок, проснулся? Вот и хорошо, садись с нами, поешь, это Андрюша, мы недавно познакомились.
— Какой Андрюша? — Игорь за стол не садился, смотрел строго.
Андрюша решил сказать правду.
— Я сын писателя Залесского.
— Слышал. Что-то читал в журнале, повесть какую-то, про колокол на дне озера, что-то такое. Вроде бы он загудел. Ночью. Такая всеобщая слуховая галлюцинация перед концом света.
— Перед рассветом. Перед войной, — уточнил Андрюша.
— А. Я до войны не дочитал.
Андрюша решился спросить:
— Почему не дочитали? Скучно?
— Да нет, ничего. Нормально. Но я не успел. Читальный зал закрывался. А потом я замотался, забыл. А вы к нам какими судьбами?
— Я пытаюсь прояснить одну ситуацию. Отец перебирал старые записные книжки и нашел этот ваш адрес. Сидит, смотрит и не помнит, отчего этот адрес у него записан. Попросил съездить, посмотреть.
Про адрес в записной книжке отца Андрюша соврал. Соврал и сам себе поверил, увидел мысленным взором потрепанную книжку, выпадающую из обложки; увидел страницу с записями чернилами, а также простым карандашом. Чернила выцвели. Буква а похожа на п.
Игорь посмотрел на Андрюшу с любопытством и сел наконец за стол.
— Котлетку? — спросила мать.
Он отрицательно покачал головой.
— А в каком году записан адрес? — спросила Арина Семеновна, она простодушно поверила в Андрюшину выдумку.
— Да бог его знает. Чернила. Шестидесятые годы. Наверное.
— Нас еще здесь не было в шестидесятые. Мы въехали в семьдесят шестом.
— В семьдесят шестом отец чернилами точно не писал. Из-за границы привозил шариковые ручки. Они лучше писали, чем советские.
Андрюша спросил о прошлых жильцах.
— Кто здесь, в вашей квартире, жил прежде?
— Старушка жила, да померла, прописан был внук, его в армию забрали, надолго, на подлодку, родители сдавали квартиру, а потом парень вернулся из своего подводного далека, запил, в долги залез и обменял квартиру. Так что мы въехали по обмену. В семьдесят шестом году.
— А кому сдавали квартиру, что за жильцы были? Может быть, кто-то знает? Помнит? Вот старуха на первом этаже. Сидит у окна и смотрит. Вдруг она помнит прошлые времена?
— Помнит. Как в деревне девочкой жила. Как ходили к монашкам по льду. Вот и все ее воспоминания. Однажды она ко мне в дверь позвонила. В нашу квартиру. Я открываю, а она говорит: Танечка, Танечка. Я говорю: Баба Саша, я не Танечка, я Арина. Где же Танечка? Не знаю. А вы чего хотели? Пирожка. Вот и весь разговор.
Игорь взял ломоть хлеба и принялся задумчиво его жевать. Мать смотрела на него с тревогой. Он поинтересовался:
— Чего так смотришь? Как будто я больной.
— А ты и есть больной, знать бы, как вылечить. Неделю не было тебя, все равно что в запой ушел. Строчил, как безумный, а весь прочий мир жил своей жизнью, повара готовили, шофера шоферили, строители строили, студенты учились, вот ты придешь в институт, и они тебя спросят: где ты опять пропадал, Игорь, что с тобой такое, не лишить ли тебя стипендии? Не отчислить ли вовсе? Или ты думаешь, Машенька вечно будет тебя прикрывать?
— Машенька будет вечно.
— Машенька — староста их потока, — пояснила Андрюше Арина Семеновна.
— Она звонила? — спросил Игорь.
— Звонила. Я сказала, что ты болен. Заперся в комнате задвинул шторы, на белый свет не выходишь, тебе от дневного света нехорошо, глазам больно, а врача вызывать ты не велишь. Машенька хотела приехать. Я уговорила повременить. Спасибо скажешь?
— Спасибо.
Из квартиры Игорь с Андрюшей вышли вместе. Вместе вступили в лифт. Вместе ехали, молчали. Андрей решился, полюбопытствовал:
— Куда вы сейчас?
— В институт.
Андрюша взглянул на часы.
— Занятия кончились, наверное.
— Я не на занятия. Напишу заявление, заберу документы.
На первом этаже покинули лифт.
— По правде сказать, я его уже написал. Заявление.
— Можно посмотреть?
(Как будто Андрюшу что-то толкнуло.)
— Что? Зачем?
— Пожалуйста.
— Да ради бога.
Игорь вынул из кармана и развернул сложенный вчетверо листок. Близорукий Андрюша сощурился.
— Вы извините, но я видел одну из ваших рукописей.
— Мать показала? Я знаю, она подбирает. У себя прячет. Найду — уничтожу.
— У вас здесь почерк другой. Когда заявление, один почерк, а когда рассказы — другой.
Игорь молча спрятал заявление и быстрым шагом направился к двери. Выскочил из подъезда, зашагал по асфальтовой дорожке. Андрюша не отставал. Возле автобусной остановки Игорь застыл. Молчал, молчал и вдруг крикнул:
— Почерк! Почерк! Какой ты наблюдательный. А почему другой почерк, знаешь? Потому что не я пишу!
— Я понимаю, — тихо произнес Андрей.
— Да ну?
— Правда. Я даже знаю, кто это пишет.
Андрюша пояснил насчет Егора, упомянул о сюжетных совпадениях. Игорь слушал угрюмо.
Они стояли возле остановки, разговаривали, автобус проходил, увозил людей, вновь скапливался народ, вновь подкатывал автобус.
— Значит, я типа марионетка, — сказал Игорь. — А твой Егор (он сказал матерное слово) мной управляет? Меня это бесит.
— Он был хороший писатель. И человек.
— Да какая разница? Я что, никто, пустое место? (Вновь матерное слово.) Пусть катится к черту. Пошел вон!
— От того, что ты кричишь и ругаешься, он никуда не денется.
— Что же мне делать?
Андрюша ждал этот вопрос. И тут же ответил:
— Кажется, я смогу тебе помочь.
Он не мог. Соврал и сам себе поверил. Вновь.
— Как?
— Для начала не сжигай рукописи. В следующий раз.
— Ненавижу.
— Их следует прочесть. До последнего листочка. Возможно, Егор что-то хочет нам сказать. И не будь дураком, не забирай документы, пусть твоя Маша тебя прикроет.
Игорь немного успокоился, спросил миролюбиво:
— А ты где учишься?
— Я уже отучился.
— А выглядишь как пацан.
— Знаю.
— Мой автобус.
— Держи.
— Это чего?
— Это визитка. Моя. Здесь телефон.
— ВГИК? Не слабо.
— Я там никто. Так, выпендриваюсь. Телефон указан домашний. Если мать подойдет, говори громче, она слышит плохо. Вообще-то нормально слышит, а по телефону не очень. Не знаю, почему.
— А мать у тебя кто?
— Домохозяйка.
— Андрюша.
— Что?
Игорь наклонился к нему, заглянул в глаза.
— Ты не говори никому про мою беду.
— Не скажу.
— Не говори.
— Не скажу.
— Не хочу, чтобы меня в психушку забрали. Понимаешь?
— Да.
— Грех на душу возьмешь.
— Не волнуйся.
— Не могу. Тревожно.
— Все будет нормально. Только бумаги не сжигай.
Автобус увозит Игоря, Андрюша стоит задумавшись. И вдруг приходит в себя (кажется, тетка нечаянно его толкнула). Андрюша приходит в себя и смотрит растерянно на остановку, на голубей, на небо, на собравшуюся толпу. Он как будто не понимает, кто он и где.
В этот день было занятие в мастерской, на которое Андрюша опоздал (впервые в жизни).
На занятии один из студентов прочел свой немой этюд (что-то вроде сценария для коротенького немого фильма в одну-две сцены). Андрюша смотрел, как шевелятся губы студента, слышал его голос, но значения слов не понимал. Студент закончил и посмотрел потерянно.
— Ничего, — сказал Андрюша из жалости. — Неплохо.
— А что неплохо? — спросил Юрий Степанович. — То, что он писать и читать умеет? Так он и зубы чистить умеет. И ложку до рта донести.
— Ну, — сказал Андрюша, — это. Атмосфера.
— Атмосферой там не пахнет. Там атмосфЭра, в переводе на русский — скука смертная.
Затем Юрий Степанович принялся ходить туда-сюда вдоль доски и объяснять, что для начала надо научиться рассказать историю.
Еще кто-то что-то читал. Обсуждали. Андрюша сидел отрешенно.
Студенты разошлись. Юрий Степанович спросил:
— Ты чего такой пришибленный? Что молчишь?
— Я ездил к Игорю. Это не он пишет, как Егор.
— А кто?
— Егор.
— Ты белены объелся?
Андрюша помотал головой и тихим голосом рассказал о встрече с несчастным молодым человеком.
3
Андрюша выложил листок (вырван из общей тетради в клетку, мятый-перемятый). Записи шариковой ручкой. Первая фраза: холодно. Вторая: не топят. И далее: то ли дело у бабушки, печь. Дальнейшее повествование к этим начальным фразам не имело ни малейшего отношения.
Юрий Степанович читал листок, стоя у доски, на которой мелом было написано одно только слово: лето. Кто написал, зачем?
Андрюша посмотрел на широкую спину Юрия Степановича и принялся выравнивать стулья. Делал он это в высшей степени тихо, как будто в аудитории лежал покойник. Андрюша выровнял стулья, подобрал с пола и бросил в урну несколько бумажек.
— Надо тебя ко мне позвать, наведешь марафет.
— Прочитали?
Юрий Степанович не ответил. Сложил и спрятал листок в карман. Спросил:
— Который час?
— Десять двадцать пять. Мы, наверное, одни в институте.
— Наверное.
Они шагали по безлюдному коридору, светили под потолком люминесцентные лампы. Андрюша произнес:
— Иногда мне кажется, что я живу в каком-то фильме.
— Всем так кажется иногда.
— А что казалось людям до появления кинематографа?
— Что жизнь есть сон.
Юрий Степанович позвонил Леониду Тихоновичу из телефона-автомата возле метро ВДНХ.
— Лёшик, это я. Ну я же знаю, что ты не спишь. И что тебе скучно одному, знаю. Квартира-то большая, а ты один. По собственному опыту, Лёшик.
Он стоял на балконе, когда Юрий Степанович с Андрюшей приближались к подъезду. Жена Леонида Тихоновича, Александра, умерла три года назад, а ему иногда чудился сладкий запах ее духов. Как будто вот только что она их открыла. Он выходил на балкон, чтобы не слышать запах.
— Эй, на палубе! — крикнул Юрий Степанович.
— Не ори, — негромко, но внятно попросил Леонид Тихонович. — Весь дом перебудишь.
— Нам сегодня с Андрюшей приснился один сон на двоих, как будто шагаем мы ночью по коридору…
Леонид Тихонович, не дожидаясь конца предложения, ушел с балкона в комнату.
— Ладно, Джульетта, — сказал Юрий Степанович. — Мы поднимаемся. Жди.
Дверь была уже для них открыта.
И вот Леонид Тихонович начинает читать мятый-перемятый листок. Начинает и поднимает глаза. Смотрит на Юрия Степановича.
— Читай-читай, — говорит Юрий Степанович. Не отвлекайся.
На листочке набросок диалога:
«— Ты ведь десантник? Тебя учили людей убивать?
— Учили.
— А ты убивал?
— Нет.
— В этом твоя беда. Тебя научили, ты умеешь, а не делаешь; не потому что не хочешь, а потому что нельзя, табу. Ты как бы девственник поневоле. Это неправильно.
— Я не хочу. Мне нормально.
— А мне нет. Я смотрю на тебя, и мне не нормально. Все равно что смотреть на ружье, которое зарядили, но стрелять из него не собираются. Бедное ружье.
— Я не ружье.
— Оно должно выстрелить. Чехов обещал.
— Я не ружье.
— В конце концов ты все равно кого-нибудь убьешь. Я знаю.
— Дура.
— Начни с меня.
— Хорошо. Пойду за ножом схожу. У тебя есть нож на кухне?
— Зачем тебе нож? Разве вас не учили в десантных войсках — ребром ладони жах по шее и конец.
— Прекрати.
— Сделай. В день моего рождения. Типа лучший подарок.
— Я не помню, когда у тебя день рождения.
— Помнишь.
— Нет. Я его вычеркнул из памяти.
— Если помнишь, я тебя поцелую.
— Этого мало.
— Этого много.
— Второго октября.
Она подошла, встала на цыпочки и поцеловала его в щеку.
— В губы.
— В губы я не обещала».
Леонид Тихонович положил листок на стол. Снял очки (они увеличивали его глаза). Спросил Юрия Степановича:
— В Егорушкином архиве откопал?
— В некотором смысле. В некотором царстве-государстве. В обыкновенной прозаической квартире, в обыкновенном прозаическом доме, на обыкновенной прозаической улице под не очень приятным названием Горлов тупик, Егорушкин архив возрождается из пепла, и вновь обращается в пепел, и возрождается вновь.
— Ты знаешь, я не любитель загадочных явлений.
— Я тоже. Но в данном случае никуда не денешься, приходится терпеть.
И Юрий Степанович рассказал Леониду Тихоновичу про Игоря и его несчастье быть иногда Егором.
Леонид Тихонович выслушал, помолчал, спросил, не разыгрывают ли его. Надел очки и вновь перечитал диалог. Спросил, не было ли в архиве, в настоящем архиве настоящего Егора, такого или подобного текста.
— Не было, — уверенно отвечал Андрюша, изучивший весь архив до последнего клочка. Юрий же Степанович постукал по столу средним пальцем и сказал:
— Ну, как вам сказать, дети мои. Был. Не в точности такой, но был. Да сплыл. Испарился. Более не существует. Я его порвал, положил клочки в пепельницу и сжег.
— Почему? — удивился Андрюша (а вот Леонид Тихонович не удивился, нимало).
— Скорее следовало спросить: зачем?
— Зачем?
— Придется ему рассказать нашу историю, Лёшик.
— Придется, — согласился Леонид Тихонович.
И Юрий Степанович рассказал.
4
Представь себе, Андрюша: начало шестидесятых, ВГИК, лучший в мире институт, лучшее время во вселенной, время нашей с Лёшиком молодости. Хочется любить. Красавицы ходят по коридорам, едят в столовке за соседним столом. Актерский факультет, режиссерский (умные девки, властные и тоже красивые, много было красивых в то время, сейчас меньше). Наташка, вот она, наша героиня, учится на актерском, нет, не красавица. Типаж такой: женщина-девочка. И мы в нее влюблены втроем и втроем ухаживаем. Я, Лёшик, Егорка. Втроем с ней в кино ходим. В ресторан.
Всё это немного в шутку, но шутка затягивалась (затягивала).
Лёшик вымыл окно в ее комнате.
Я как-то раз провожал ее в ночи, после спектакля в «Современнике», две ночи дежурил, добыл два билета. В общагу не хотелось, бродили по городу, на Воробьевых горах обнаружился овраг, целая пропасть, расщелина, ведущая в преисподнюю (так решила Наташка), над ней перекинут был шаткий мосток с перильцами. Я за эти перильца ухватился и встал на руки. Наташка не вскрикнула, не запричитала: что ты творишь, прекрати. Подошла ко мне и вот так по щеке провела пальцем. Нежно. Как я удержался, не знаю. Я, кстати, после ездил на Воробьевы, хотел найти этот овражище. Нет. Сгинул.
Егорка, как ни странно, обходился без эксцентрики. Насколько я знаю, конечно. И даже стихов Наташке не посвящал. Опять же, насколько я знаю. И вдруг нам сообщают, что она за нашего Егорку собралась замуж. Собралась и вышла.
Молодожены сняли комнату на Долгоруковской, у Егорки купили сценарий на студии Горького, денежки появились, друзей собирали ежевечерне, каждый приносил выпивку, а кое-кто и закуску. Я раз спросил Наташку, как ей живется с Егоркой, она отвечала: сумбурно. Ну как бы то ни было, жили они вместе полгода, до весны, пока наш Егорка не исчез. Это за ним и прежде водилось, ехать на трамвае в институт, да вдруг проехать мимо, до конечной. Забрести в какой-нибудь двор, познакомиться с каким-нибудь мужиком и рвануть с ним, скажем, на Урал.
Егорка исчез, Наташка поначалу растерялась, затем успокоилась, гостей повывела, как клопов, всем дала от ворот поворот, навела в комнате божеский вид, сдала сессию, начала сниматься в комедии (подруга героини), а когда в прекрасный майский вечер Егорка вернулся, то в комнате ни Наташки, ни ее вещичек не обнаружил. Соседка со злой радостью сообщила, что Наташка подала на развод и переехала к какому-то режиссеру в просторную квартиру на Лаврушинском. Егорка сказал только: очень удобно ходить в Третьяковскую галерею.
Через два года, в шестьдесят третьем, мы все окончили институт и, как было тогда принято выражаться, пошли прямиком в большую жизнь. Мы с Лёшиком редакторствовали на Мосфильме, Егорка запускался с третьим сценарием. Ему завидовали, как водится. Наташка тоже при своем режиссере не пропадала, он ее снимал в каждом фильме, правда, на вторых ролях.
Все было хорошо и прекрасно, пока Наташка не стала своему режиссеру изменять. Начались у них скандалы с битьем посуды, причем каждый раз выходило, что режиссер сам виноват, а посуду била Наташка. Он терпел-терпел и не вытерпел.
Развелись. Квартиру разменяли. Себе режиссер взял однушку на Большой Ордынке, а Наташке досталась комната в Проезде МХАТ, бывший Камергерский. Егорка ожидаемо заметил: удобно ходить в театр.
Надо сказать, Наташка не унывала, снималась время от времени, принимала гостей, и мы там все бывали. Но уже, как Лёшик говорил, без фанатизма.
Ну вот. А ранним утром пятого ноября тысяча девятьсот семидесятого года в лесу под старинным городом Муромом, что во Владимирской области, нашли труп женщины. Наташки. Убийство это было или несчастный случай, определить не смогли. По всей видимости, женщина блуждала по лесу, споткнулась и упала в овраг. Шея свернута, лицо разбито. Пролежала в овраге несколько дней. Нашли деревенские мальчишки.
Юрий Степанович закурил первую в этот вечер сигарету (он пытался бросить курить) и продолжил.
Надо сказать, именно в эти ноябрьские дни в старинном городе Муроме, что во Владимирской области, снимался фильм по Егоркиному сценарию. Съемочная группа жила в местной гостинице под названием Ока, при гостинице был буфет, и в этом самом буфете видели Наташку с Егором вечером четвертого ноября. Они сидели за одним столом и разговаривали. Впрочем, мирно. Егор ушел первым, взглянув на часы, висевшие над буфетной стойкой. Своих часов у Егора никогда не водилось. Не любил он быть привязанным ко времени. Как будто якорь вниз тянет, — так он говорил.
Милиция, конечно, с ним беседу провела. Следователя интересовало, зачем Наташка притащилась из Москвы в провинциальный город, не повидать ли нашего Егора? Не решить ли с ним какой вопрос? Нет, — уверял Егор, — Наташке было отчего-то плохо в доме. Это был период, когда она жила одна, и ночами ей становилось невмоготу. Да и не только ночами. Пугало ее одиночество (комнату она так и называла — камерой-одиночкой). Слышались ей какие-то шорохи, шепоты, вздохи. Не могла спать, не могла быть, ночевала по друзьям и знакомым, на вокзале и в поездах (ехала куда-нибудь ночь, а потом возвращалась). Вот и в Муром приехала — побыть на людях. Знала, что там снимают. Может быть, надеялась, что и ей найдется ролишка.
— И следователь поверил Егору? — усомнился Андрюша.
— Следователь проверил. Поговорил с другими киношниками. Все подтверждали Егорову версию. Режиссер лично советовал Наташке обратиться к психиатру, не абы к какому, к знакомому, телефончик давал, заветный номерок.
— А вдруг Егор не все рассказал? Вдруг он убил? Вдруг она его уговорила. У него ведь тоже психика была подвижная.
— Не верю. Егор был самый мирный человек, нежная душа, даже в самом глубоком опьянении. Хотя и служил в десантных войсках. Это первое. Второе, страсти по отношению к Наташке у нас у всех остыли до самой прохладной температуры. В-третьих, Наташка дикую идею со своим убийством поведала не одному только Егорке.
— Но рассказ вы все-таки уничтожили.
— Не хотел поднимать муть и гниль. Многие идиоты с радостью бы подхватили (и доказали!) эту версию. Я знаю людей, Андрюша.
Андрюша промолчал. Он и себя-то не знал.
Между тем Юрий Степанович продолжил свое повествование:
Но это не конец истории, мой молодой друг. Еще во ВГИКе Наташка нечаянно обзавелась подругой. Мара (полное имя — Марсельеза) училась на операторском, но жила с актерками, хотя обычно актеры селились с актерами, киноведы с киноведами, режиссеры с режиссерами, но мы же знаем, что нет правил без исключений, а Мара и была таким исключением, единственная женщина на том курсе операторского. Это сейчас девицы расхрабрились, а в те времена оператор все-таки еще оставался мужской профессией.
Мара была крепкая, сильная, спокойная, неразговорчивая и, как ни странно, симпатичная. Имелась в ней некоторая привлекательность, но я боюсь, что Мара об этом не догадывалась. Или не придавала этому значения. Иногда я улавливал ее взгляд, и почти всегда это оказывался взгляд задумавшегося, погруженного в себя человека. Егорка называл ее Печальная Мара.
Итак, Мара поселилась с актерками. Мара была их всех постарше, повзрослее, умела по хозяйству, и девки жили при ней не хуже, а то и получше, чем при родной мамке, так Мара их жалела и о них заботилась. Ну и фотографировала, и снимала для всяких учебных этюдов. Талант у Мары имелся несомненный (да иначе кто бы ее взял по такой не особо свойственной слабому полу специальности), и девы с радостью бежали ей позировать. Из всех только Наташка не полюбила сниматься у Мары. Что-то из нее Мара вытаскивала в своих портретах на свет божий, что-то, чего Наташка ни видеть, ни показывать не желала. Ты спросишь: что именно? Как мне кажется, как мне помнится, — Наташкина слабость и растерянность. Но может, это я так, задним числом придумываю. Наташка избегала сниматься у Мары, но житейские их отношения это не портило. Мара ее утешала, подкармливала, лечила, как и всех своих подопечных девок.
После института Мара работала на Мосфильме. Мой знакомый режиссер говорил: очень люблю ее ответственность. Мы с ней иногда виделись в коридорах или в столовке. Раскланивались. Встретились в 1970-м, на похоронах Наташки. Прощание в морге, долгая поездка на кладбище, прощание у ямы, опускание гроба в яму, кидание в яму земли, закапывание. Прощальные слова. Слезы. Долгое возвращение с кладбища, поминки за длинным столом. Фотография юной Наташки за стеклом. Мара снимала. Кто-то нашел, вставил в рамку. И вот Наташка смотрела на нас, нежная и беззащитная. И еще: Мара как будто передала Наташке на этом снимке свою печаль. Или мне так мнилось. Я немного посидел и уехал, дела, дела. Мара осталась до конца, помогла прибраться. Дома (ей выбили комнату от Мосфильма) Мара прилегла на кровать, не раздеваясь, даже не сняв обувь. Скорее всего, она умерла во сне — так сказал врач. Оказалось, у Мары было больное сердце. И вот вновь мы все собираемся в морг, прощаемся. Долго едем на кладбище. Стоим возле ямы. Гроб опускают. Бросаем землю. Яму закапывают.
— Кладбище то же самое? — вдруг спросил Андрюша.
— А? Нет. Это было бы слишком. Хотя жизнь не спрашивает, сколько взвесить, да куда положить, лепит, как придется. Но нет. Другое. Совсем дальнее. В Загорском районе. Мара была оттуда. И поминки там мама ее устроила. Пьяный Егорка плакал, но кто же пьяным слезам верит?
И еще спросит Андрюша:
— Почему именно вам приволок архив Егор? Или не Егор.
5
В полудреме Андрюша вспомнил, как пятилетним мальчиком проснулся ночью и увидел свою маленькую руку. Она лежала на одеяле, а он смотрел на нее как на чужую.
Пошевелил пальцами. Рука оказалась послушна.
В окно смотрело темно-коричневое, ночное, светящееся изнутри небо. Казалось, оно опускается все ниже, просачивается через невидимые щели, затапливает комнату, не дает дышать.
Андрюша выбрался из постели и, стараясь не глядеть в окно, побежал. Он выскочил в коридор и захлопнул за собой дверь. И оказался в темноте. Как будто под землей. Дышать стало еще труднее.
Андрюша передвигался, держась за стену, пока не увидел спасительную полосу света под чуть приоткрытой дверью отцовского кабинета. Андрюша отступил от стены.
Он взялся за ручку, потянул тяжелую дверь, приоткрыл еще чуть-чуть и вступил туда, куда ему строго-настрого было запрещено входить без спроса. Но отца не было, и Андрюша спокойно огляделся. На письменном столе светила лампа под стеклянным зеленым, как летняя трава, абажуром.
Андрюша приблизился к столу. И увидел среди бумаг раскрытую записную книжку. Разглядел запись на странице:
Горлов тупик.
Андрюша открыл глаза. Он лежал в той же комнате, и то же ночное московское небо смотрело в окно. И рука лежала на одеяле. Только уже большая, взрослая. Андрюша пошевелил ее пальцами.
Предположим, — думал Андрюша, — предположим, так оно все и было двадцать лет назад, в точности как мне привиделось в полусне.
В пять лет я уже умел читать и писать. Учил меня отец самолично, сам выводил буквы, а я за ним повторял. Но неужели я, пятилетний, смог разобрать его бисерный и, к слову, неразборчивый почерк? И, значит, я не придумал про адрес в старой записной книжке, а только лишь вспомнил? Хорошо, предположим, Горлов тупик. Не мог не поразить, не запомниться. Но ведь номер дома. Квартира. Не знаю. Не знаю, что и думать.
Андрюша лежал и представлял, как встает, как шагает к двери, как выходит в темный-темный коридор, как стоит ослепший. Вдруг светлая полоса появляется под дверью кабинета. Андрюша подступает к двери. Стоит, прислушивается. Берется за ручку, тянет на себя.
Человек сидит за столом, шуршит по бумаге карандаш. Абажур лампы — как зеленая трава, летняя греза.
Все это было возможно только в мечтах. Отец давно не жил с ними. В кабинете оставалась библиотека. Андрюша заходил, брал книгу с полки или возвращал книгу на место. И тут же покидал кабинет. Как будто это было казенное учреждение, неуютное, чужое. Сам Андрюша писал, где придется: в постели, в метро, за кухонным столом, у подоконника.
Писатель Евгений Залесский зимой и летом (а также весной и осенью) жил на даче в Пушкинском районе Московской области. В Москву выбирался только в крайнем случае. Утром 23 сентября (на другой день после визита в Горлов тупик) Андрюша сел в Загорскую электричку, и она повезла его.
Москва Третья, Маленковская, Яуза, Северянин…
Рано, солнце еще не встало, полупустой вагон. В смежном отделении (через проход) устроилась девушка, глаза ее смотрели строго из-за толстых стекол некрасивых тяжелых очков. Личико маленькое, бледное, плечи узкие, старенькие джинсы обтрепаны. Сидела у окна, горбилась. И все-таки было в ней что-то милое, притягательное для Андрюши. Ему хотелось плюнуть на свои (эфемерные) дела, подсесть к ней на скамейку, вежливо, стараясь не спугнуть, спросить ее имя. Но не подсел и не спросил. Вышел на Зеленоградской (третья остановка после Пушкино), а девушку (он придумал ей имя — Светочка) электричка унесла от Андрюши навсегда.
Электричка отгремела, все стихло, Андрюша перешел пути (на платформе в сторону Москвы толпились люди, у них начинался долгий рабочий день).
Андрюша шел все дальше и дальше от железной дороги. Уже светило неяркое солнце. Листья умирали, падали, шуршали под ногами.
Вот листья, — думал Андрюша, — у березы маленькие, круглые. Вот сосны. Шишки нападали. Белка!
У калитки отцовской дачи Андрюша остановился. Видел он вот что: старый деревянный дом с застекленной террасой. Крыльцо, на котором умывалась серая кошка. Видел свет в затененном яблоней окне. Андрюша знал, что за этим окном не спит отец, пишет или читает. Сейчас Андрюша повернет щеколду и войдет. И отец там, за окном, не услышит, но почувствует, что появился кто-то посторонний, шагает по мощенной красным кирпичом дороже. Отец погасит свет, посмотрит за окно и увидит за переплетением полуобнаженных ветвей идущего к дому Андрюша.
Дверь Андрюше отворит верная отцова жена Катя. Проводит на кухню.
— Ты садись, садись, а я пойду, посмотрю, как он.
Андрюша сидит один на небольшой кухне, чайник стоит на огне. Ах, боже мой, до чего все кажется Андрюше странно: и огонь, и чайник, и сам он. И почти (почти) уже непонятно Андрюше, кто он, — молодой человек, который сидит и смотрит на закипающий чайник, или чайник, стоящий на синем газовом огне. Читать о подобном Андрюше доводилось, но сам он попал в такую западню впервые.
Катя появляется. Говорит:
— Он спать лег, я не стала будить, ты ведь сказал, что дело несрочное.
И обращается к чайнику:
— Раскипятился, отдохни, мы сейчас чаю заварим.
И обращается к Андрюше:
— Мяты добавить?
Нет, не повернул Андрюша щеколду, не вошел, отступил. Вернулся к платформе, дождался электрички на Москву. Места в вагоне не досталось, стоял в тамбуре, смотрел на красные огоньки сигарет, дышал дымом.
Москва. Ярославский вокзал. Толпа валит по платформам к метро. И Андрюша здесь, в толпе, в общем потоке, безымянная частица.
Андрюша дождался открытия библиотеки на Гоголевском бульваре, вошел первый в прохладный читальный зал, устроился в углу, включил настольную лампу. Девушка принесла ему заказанную книгу. Книга была издана в семьдесят шестом году, но казалось, что ей лет сто, углы обложки расслоились, листы пожелтели. Зачитанный чуть не до дыр (страницы истончились от многочисленных любопытных, жадных взглядов) сборник воспоминаний о безвременно ушедшем писателе и сценаристе Егоре Ильине.
Никто из авторов ни единым словом не упоминал о самоубийстве (или несчастном случае) на железнодорожных путях у станции Лосиноостровская. Безвременная смерть, сколько бы еще мог, как жаль, в полном расцвете. Несведущий читатель, вероятно, терялся в догадках: какая мрачная сила забрала от нас талантливого писателя? Болезнь? Убийство? Нет ответа. И все, за одним только исключением, вспоминали Егора молодого, легкого, улыбчивого, открытого. Когда он казался счастливым. Когда он был счастлив. По крайней мере в их воспоминаниях.
Единственным исключением из двадцати семи мемуаристов был отец Андрюши Евгений Залесский. Приведем его рассказ полностью:
«Я вошел на Комсомольской и успел сесть на только что освободившееся место. На противоположном сиденье я увидел мужчину с одутловатым лицом и смертельно усталым взглядам беспросветно темных глаз. Он смотрел прямо на меня. Я не мог не почувствовать его взгляд. Он казался мне пустым и как бы вбирающим меня в себя. Через несколько перегонов я узнал его. Он мгновенно это понял. Поезд подходил к Таганке. Я кивнул Егору, поднялся и повернулся к двери.
Поезд все еще шел в туннеле. Я увидел в черном стекле двери отражение Егора, он стоял за мной. И вновь наши взгляды встретились, на этот раз в черном стекле. Мы не были близко знакомы и, как мне помнится, никогда прежде друг с другом не разговаривали.
На станции Егор последовал за мной. Точнее, со мной. На эскалаторе он меня обогнал, встал на ступеньку выше, повернулся ко мне и сказал:
— Случайная встреча, совпадение в пространстве и времени; меня преследуют совпадения, я думаю: сколько лет, а голос в толпе откликается: тридцать пять. Вопрос был именно об этом, сколько лет я живу на свете. Я забыл, а голос напомнил. Куда ты едешь?
— Домой, обедать.
— И вновь совпадение. Я тоже направляюсь обедать, не домой, но в дом, айда со мной, спустимся вновь в метро и покатим до Новослободки.
Не знаю почему, но я согласился. Дома ждала меня жена, накрывала стол. Я позвонил ей потом. Из автомата.
И вот мы спустились вновь и вновь сели в поезд. Мест не оказалось, мы стояли в толпе и молчали, Егор задумался и в этот миг забыл обо мне. Я коснулся его плеча.
— Новослободская.
— О, да, спасибо, а то бы я вновь проехал, если бы не ты, знаешь, в который раз? — в третий. Говорят, бог троицу любит, но ты уговорил бога отпустить меня, отпустить, хотя бы из этого круга. Ты знаешь, что наша земная жизнь и есть первый круг ада?
Мы шагали от метро по Новослободской.
— Нам нужна улица с чудовищным названием. Горлов тупик. Название чудовищное, а улица самая обыкновенная. Ничем не выдающаяся.
Он разговорился, порозовел на холоде и казался моложе.
Мы подошли к дому, действительно, самому обыкновенному. Егор указал на окно.
— Третий этаж, форточка приоткрыта. Видишь? Там, за этим окном, я спасаюсь.
Более он ничего не объяснял, и мы направились в подъезд. Поднялись на третий этаж по исхоженным ступеням. Дверь как дверь, деревянная, без обивки. Егор положил на дверь ладонь и медленно провел по ней ладонью. Точно погладил. Затем нажал кнопку звонка.
Нам отворила девушка двадцати лет от роду, как я вскоре выяснил. Она сказала Егору:
— Привет, как раз вовремя.
— Я не один, я с товарищем.
— Вижу. Проходи с товарищем. Не стойте в дверях.
В прихожей она протянула мне руку.
— Таня.
— Женя.
— Очень рада, Женя. Разувайтесь. Вот тапочки, берите любые. Руки помойте и проследите, чтобы ваш товарищ Егор помыл, он у нас беспечен.
Егор молчал и улыбался. Я свое пальто повесил на крючок, а у Егорова пальто петелька оказалась оборвана. Он бросил свое пальто на пол.
— Итак, она звалась Татьяна, — нечаянно сказал я. Смутился и попросил прощения за банальность.
Она милостиво меня простила, подала нам селедку под шубой, хлеба.
— Я забыл предупредить, — сказал Егор, — спиртного здесь не наливают.
— И прекрасно.
Кастрюля стояла на плите и в ней, пояснила Татьяна, нас дожидался картофельный суп с яйцом.
— Это очень вкусно, — уверил меня Егор, — в особенности со сметаной.
Мы съели селедку, проглотили суп, получили на второе гречку с тефтелями. Затем принялись за чай. Черный свежезаваренный чай с лимоном. К чаю полагались пирожки с зеленым луком и яйцом, лук произрастал на подоконнике, в узком деревянном ящике с землей. Едва мы принялись за чай, тренькнул дверной звонок, наша кормилица отправилась открывать.
— Это пришли Яша и Сережа, — негромко сообщил мне Егор, — они учатся с Таней на программистов, всегда приходят в это время.
— Обедать?
— Ну да.
Егор почти не ел, видимо, он приходил сюда ради тепла, покоя. Отогревался. Лицо у него становилось детским. Молодежь насыщалась жадно, радостно, они болтали о каком-то их институтском профессоре (позволил смотреть в учебник на экзамене), о спектакле («Антимиры» на Таганке), о книге («Zoo» Шкловского). Нормальные интеллигентные ребята, ни меня, ни Егора (стариков с их точки зрения) они не смущались. Слегка работали на публику, не без этого. Мирные живые ребята, почти как мы когда-то. Или лучше.
И красотка хлопочет у плиты.
Я допил чай, поблагодарил хозяйку и распрощался. Егор спохватился: да, пора. Татьяна проводила нас в прихожую.
Пальто Егора висело на крючке. Егор снял пальто, увидел подшитую петлю.
— Танечка, милая, спасибо, не стоило хлопот.
— Когда вы успели? — удивился я.
— Долго ли.
Мы возвращались к метро молча. Я думал расспросить Егора об этом гостеприимном (и странноприимном) доме, о его хозяйке.
— Где вы познакомились?
Но Егор не отвечал. Слышал или не слышал он мой вопрос, мне неведомо».
Вот и весь рассказ. Его печатная версия. Андрюша прекрасно помнил оригинальный вариант. Вырезанный редактором кусок о тумбочке: она стояла в прихожей, налопавшиеся, подобревшие гости перед уходом клали в ее верхний ящик по рублю (дешевле несъедобного комплексного обеда в кафе). Отец даже начал писать рассказ под названием «Еда», но забросил. В рассказе он описывал московские столовки, пельменные, закусочные, а также рестораны, в которые не пробиться без нужного знакомства (прямо как в модный театр или в Дом кино). Описывал устройство громадного студенческого общежития: долгие коридоры, скрипучий, рыжий от мастики паркет, один жалкий душ на всех обитателей девятиэтажной громады. На каждом этаже одна общая кухня с вечно горящими конфорками (чтобы закурить или поставить здоровенный алюминиевый чайник с красным номером на боку, не затрудняясь поиском спичек). Время действия — начало семидесятых, студенты-первокурсники, еще совсем дети, ничего не умеют по хозяйству, вот разве что чайник взгромоздить на плиту или курить выучиться. Питаются в институтских буфетах-тошниловках. Скучают по домашнему уюту, по мамкиному борщу.
И тут появляется героиня с таинственным именем Татьяна.
Осень. Первый курс. Узкая койка под окном (батареи жарят, из окна дует, клопы жрут). Не выспишься, не отдохнешь, не побудешь в тишине. Впрочем, девочки жили мирно, друг друга не обижали. Татьяна одна умела и любила готовить и баловала их по выходным домашними котлетами, даже тесто ставила и пекла пироги, то сладкие, с повидлом, а то с рисом и яйцом. Как-то раз Татьяна угостила пирогами девочек-москвичек, и одна из них, миниатюрная, энергичная Галя сказала, что это шедевр.
— Дорогая, что ты здесь делаешь, на кой черт тебе математика? Я готова за них платить. Кроме шуток.
Надо сказать, что вопрос о деньгах был животрепещущий.
На этом Залесский свой рассказ бросил.
6
Андрюша томился, ждал звонка от матери Игоря, терпел неделю, позвонил сам.
— Рано, — сказала Арина Семеновна. И добавила виновато: — Уж простите.
— Да за что? Главное, позвоните, когда начнется.
Через несколько дней позвонил Игорь. Извинился, что тревожит в столь поздний час (так и выразился: столь поздний).
— Да нет, нормально, я сова.
— А я жаворонок. Очень это сложно, жить жаворонком среди сов. Или быть совой помимо воли. Я вот что хотел вас спросить: не могли бы вы мне достать пропуск или билет в Дом кино. На завтра. «Жестяной барабан». На два лица.
Андрюша и себе достал билет. Хотел посмотреть на второе лицо (Игорь сказал, что идет с Машей). Андрюша опоздал (задержали на кафедре), пробирался к своему месту в полумраке, фильм уже шел, герой уже заявил, что не желает расти и становиться взрослым.
Место оказалось рядом с девушкой. Игорь как бы отгородился от Андрюши своей Машей. Андрюша поначалу посматривал на нее. Но Маша его взгляды не чувствовала, увлечена была происходящим на экране, Андрюша тоже постепенно увлекся.
После сеанса молча выходили с толпой из зала. Как будто из космического корабля (не раз приходило Андрюше на ум это сравнение); два часа полета, возвращение на родную землю; но бог его знает, сколько на земле прошло времени (века, века), пока ты там летал, витал. Андрюша позвал Игоря с Машей в кафе, сказал, что хочет угостить (нарочно одолжил денег у Юрия Степановича).
Поначалу говорили о пустяках (погода, урожай яблок, нет ли знакомых забрать котят, где бы достать хорошего качества зимние ботинки). Им принесли заказанный коньяк, принесли виноград и сыр. Выпили по глотку, и Андрюша спросил, как фильм. Маша молчала.
— Ну, — сказал Игорь. — Как-то так. Еле высидел. Был бы один, ушел. Тоска. Скука.
— Удивительно, как ты изменился, — задумчиво произнесла Маша. — Даже внешне. Хотя вроде бы черты лица те же. Нос, рот, глаза, все на месте. А впечатление другое. Была в тебе глубина, а теперь нету. Вот если бы тот другой ты, который был еще позавчера, я видела, вот если бы он посмотрел этот удивительный фильм, разве он бы сказал: тоска, скука. Нет, тоска, мог бы сказать, почувствовать. Но скука? Да и тоска была бы другая. Та, от которой сердце болит. Душа мается.
— А у меня нет души, — обиделся Игорь.
А Маша взяла до и согласилась.
— Конечно, нет, была да вся вышла. Позавчера.
— Позавчера? — встревожился Андрюша.
Его не слышали.
— Как скажешь, — угрюмо согласился Игорь.
— Позавчера? — вновь спросил Андрюша с нарастающим беспокойством.
— А я не жалею, — заявил Игорь.
— Не сомневаюсь.
Игорь, большой, сильный, спокойно поднялся из-за стола, вынул из кармана бумажник.
— Зачем это? — поинтересовался Андрюша тоскливо.
Игорь вынул пятерку, положил на стол и направился к выходу.
Когда он ушел, Маша произнесла.
— Пойду и я.
— Погодите. Сделайте милость, Маша. Объясните мне, что такое случилось позавчера.
И Маша объяснила.
Игорь признался ей в своей, как он выразился, болезни. И Маша (вот дура! — так она заметила в скобках) придумала, как можно попытаться избавиться от непрошеного Игорева «жильца». Она сходила к знакомому священнику и уговорила его отпеть раба Божьего Егора, успокоить его больную душу. Священник тот был особенный, молился за всех, за убийц и за самоубийц, за христиан и за язычников, а также за атеистов. Обещанное он исполнил, Маша при том отпевании присутствовала.
Рассказ Маши в Андрюшином изложении (понимании):
Церковь в Московской области, сначала надо ехать не электричке, затем долго ждать автобус, затем пробиваться в него с толпой. Затем всё кружить, кружить какими-то круглыми дорогами, то деревня, то поле, а то переезд, стоим и ждем, когда пройдет поезд, а он всё далеко.
Остановка, дорога на кладбище, а слева от дороги, на взгорке, белая церковь, а купола все маленькие и синие-синие. Такие синие, что плакать хочется. (Как я это понимаю, — подумал Андрюша, и сам чуть не заплакал.) А в самой церкви темно, только пламя тонюсеньких свечек мерцает в темноте.
Мы стоим с Игорем в темной церкви, потерянно, робко.
К нам выходит священник, совсем еще не старый, с русой бородкой, а изо рта его пахнет хлебом.
Игорь тогда только и догадался снять шапку. Сунул ее в карман.
Священник затворил церковь. И стал читать молитвы. Читает и ходит вокруг Игоря. Читает и ходит. Свечки сгорают, а я думаю: ну вот зачем всё это? Смотрю на какую-то икону. Там Дева Мария с Младенцем. Смотрю на другую. И там Дева Мария с Младенцем. Смотрю на другую. А там Николай Чудотворец. В точности такой, как у моей бабушки на бумажной иконке. И вдруг я слышу, что Игорь вздохнул, жалостно-прежалостно. Я смотрю на него, а он белый-белый. И вдруг падает.
Священник строго на меня взглянул, чтобы не приближалась, и я осталась на месте, а он продолжил ходить по кругу и петь свои молитвы. Кадило качалось, дымило. Игорь лежал как мертвый. (Как гроб с мертвецом, — подумал Андрюша.)
Священник ушел за двери в иконостасе. (Царские врата, — подумал Андрюша.) И мы остались одни, я с Игорем. Он очнулся тотчас, как затворились за священником двери. Сказал, что болит голова. От помощи моей отказался, поднялся сам. На воздухе ему полегчало, и мы побрели через дорогу к остановке. И я понимала, видела, что он освободился, что душа Егора оставила его. Может быть, успокоилась. Хотелось бы так думать.
На другой день Андрюша поехал в Музей кино. В те времена Музей занимал одну только, хотя и просторную, комнату, перегороженную конторскими шкафами на несколько небольших отсеков. Один занимал отдел анимации (Светочка, Борис Дмитриевич и Джеймс Манн родом из города Манчестера). Также имелась библиотека с самыми разнообразными книгами, в том числе и прошлого века. В библиотеке трудились Ира, Марина Александровна и застенчивая девушка по имени Лена. Был, разумеется, и отдел рукописей, в нем хлопотала веселая, шумная Маринка, страшно похожая на бледноликую (лунную) Веру Холодную. При том, что в Маринке ничего не улавливалось бледного и лунного.
Андрюшу тут же усадили за длинный деревянный стол, собственноручно слаженный режиссером Михаилом Роммом в период малокартинья. Сидели за длинным столом Светочка (тонкая душа), Джеймс (завороженный тогдашней Москвой), Марина Александровна (большая седая голова, детские сиротские глаза). За этим столом пили чай или кофе (а вечерами и что-нибудь покрепче) и разговаривали. Открыли пачку принесенного Андрюшей печенья, налили ему кипятка в кружку с порошком растворимого кофе (три в одном). Маринка принесла опись архива Егора Ильина. Устроилась тоже за столом, налив чаю и себе. Андрюша принялся изучать опись, и отрешился от их голосов. Очнулся и попросил принести ему тетрадь со списком «Фаталиста» (прежде этот документ его внимания не привлекал).
— Это не его почерк, — бодрым ясным голосом сказала Маринка, — не Ильина. Залетная какая-то тетрадь. Слово в слово «Фаталист» Лермонтова. Зачем было переписывать, непонятно. Не Шерлок же Холмс, в любой библиотеке пылится.
Как бы то ни было, тетрадь была принесена, и Андрюша принялся ее бережно листать. Темпераментная Маринка расплескала на стол свой кофе и несколько капель попали на открытую Андрюшей страницу. Бросились промокать капли салфеткой, две чернильные буквы жалобно расплылись.
Почерк, которым переписан был «Фаталист», оказался четким, ясным, сухим. Очень знакомый Андрюше почерк заведующего сценарно-киноведческой кафедрой Леонида Тихоновича ничуть не изменился за тридцать лет.
Андрюша нашел Леонида Тихоновича во вгиковском буфете (первый этаж, вперед и правее от входа). Подсел к нему за стол, пожелал приятного аппетита. Было бы эффектно взять да и выложить на стол тетрадь с «Фаталистом», но кто же даст ее вынести из музея, если только акт составлять да подписывать у главного хранителя и директора? Именно это Андрюша и сделал, подписал составленный зав. отделом учета акт у главного хранителя и директора. Документ выдавался на три дня для научно-исследовательской работы по уточнению биографии писателя и драматурга Егора Ильина.
Леонид Тихонович очень спокойно отнесся к появлению на столе общей тетради в потрепанной бумажной обложке с надписью чуть ли не готическим шрифтом: «ФАТАЛИСТ». Он и всегда был сдержан. Отставил граненый стакан с кофе, вытер салфеткой руки. Затем только прикоснулся к тетради. Прикоснулся, но не открыл, не перелистал. Спокойно пояснил:
— Я переписал «Героя нашего времени» в десятом классе средней школы. Слово в слово. Я, понимаешь ли, мечтал стать писателем, но не мог, тяга была, а таланта ничуть. Ну вот, я эту свою тягу и удовлетворял, сидел и переписывал из книги в тетрадь. Погружался в текст и мне не в шутку казалось, что я его и сочиняю. Одной тетрадки не хватило, взял вторую. Затем третью. Затем четвертую. Егор был у меня дома, взял с полки, полистал одну тетрадь, другую, а читать принялся последнюю, «Фаталиста». Не дочитал и попросил разрешения забрать домой. Не вернул, конечно.
— Это тупик, — отчаялся Андрюша.
— Что? — не понял Леонид Тихонович.
— Всё.
И вдруг Андрюша оторопел. Тем временем Леонид Тихонович поднимался из-за стола.
— Ну, мне пора. Тетрадь-то можно взять?
— Нельзя. Это теперь музейный предмет. И уходить пока не нельзя. У меня вопрос.
— А у меня лекция.
— Вы ведь были в том лесу. Вы ее видели. Мертвую. Наташку.
Леонид Тихонович постоял, постоял и опустился на стул. Впрочем, смотрел он невозмутимо.
— Ты переутомился, Андрюша.
— Не спорю.
7
В этот же день вечером они позвонили в дверь квартиры Юрия Степановича. Он на работу не ходил, сидел на больничном, кашлял. Гостям удивился и обрадовался.
— Тошно болеть, и писать ничего не пишется, читаю Диккенса и раскладываю пасьянс.
— Заведи собаку. Будешь с ней разговаривать.
— Боюсь привязаться. А где ваши гостинцы для болящего друга?
Юрий Степанович достал коньяк, велел Андрюше нарезать лимон.
Андрюша резал лимон острейшим ножом. Резал и молчал. Говорил Леонид Тихонович, усевшись в закуток между столом и большим белым холодильником.
— Помнишь, Юра, фильм по моему сценарию, «Арбитр» назывался, ты на нем был редактором?
— Помню. Хотя и без удовольствия. Дурацкий фильм.
Юрий Степанович вынимал из навесного шкафчика чешские хрустальные бокалы.
— А помнишь ли сцену обнаружения трупа в этом фильме?
— «Обнаружения». «Трупа». У тебя, Лёшик, слова как будто из старого ржавого железа.
— А помнишь ли, кто мне подсказал эту сцену?
— Я подсказал.
— И что же именно ты подсказал?
— Делать тебе нечего, Лёшик, дебильные вопросы задавать?
Юрий Степанович разлил по бокалам коньяк, понемногу, культурно.
— А подсказал ты вот что. Мальчишки в лесу натыкаются на труп молодой женщины. Лежит она вся одетая, в куртке, в шапке, в джинсах, а ноги босы. И обуви нигде рядом нет. Так обувь и не найдут.
Юрий Степанович слушал Леонида Тихоновича, но без особого внимания.
— Ладно, гости дорогие. Выпьем.
Юрий Степанович покашлял, выдохнул и, не чокаясь, выпил.
— Ну что сцена, единственное живое место в твоем ржавом сценарии.
— Даже слишком живое, как выяснилось. Андрюша уверяет, что точно в таком виде нашли Наташку в том овраге под Муромом. Всю одетую, но босую, и обувь не обнаружили. Хотя вызывали милиционера с собакой-ищейкой.
— Откуда ты знаешь такие подробности? — полюбопытствовал Юрий Степанович.
Андрюша отвечал, что ездил в архив уголовных дел (через себя переступил, попросил отца позвонить знакомым чинам из МУРа). Читал описание места преступления.
Юрий Степанович налил себе еще коньяку, поднял бокал и посмотрел на свет.
— Красиво. А почему красиво, хрен поймешь. Ладно, други, будет вам объяснение. Жена моя тогдашняя Лара, молодая и томная, скучала и маялась, а дела не находила, я взял ее с собой в экспедицию в Муром, в один из вечеров мы поссорились (она ссориться умела и любила). Лариска умотала из гостиницы, бродила где-то, увидела Наташку. Лара крикнула Наташку, но та не услышала. Моя красавица увязалась за ней. Не догоняла, следила. Как в кино. Наташка могла бы ее увидеть, если бы оглянулась, но, как вы догадываетесь, не оглянулась. Дошли они таким манером до леса, в котором Наташка и скрылась. Моя Ларка, вместо того чтобы вернуться в город, поперлась следом. Но в лесу ее уже не нашла. Заблудилась, бродила, кричала. И наткнулась на Наташку, уже мертвую. Спустилась к ней в овраг, посмотрела, потрогала пульс, как в кино трогают. Обратила внимание на Наташкины ботинки, какие-то американские, желтые, на шнуровке. Решила, что Наташке ботинки уже не пригодятся, расшнуровала и сняла. Сняла и одумалась. Бросила. Подняла (сообразила, что отпечатки ее пальцев на ботинках). Пошла с этими ботинками по оврагу, выбралась к речке, бросила ботинки в воду. Вернулась в гостиницу, рассказала мне. Осознала, пока рассказывала. Рыдала. Глотала водку. Я обещал молчать.
— Она была ненормальная, эта твоя Лариса.
— Не без того.
Юрий Степанович сидел один на своей кухне, гости его давно ушли. Но можно сказать, что сидел он все же с гостями, хотя и с призрачными. Лёшик, Егорка, Наташка, Мара, Лариса, все они были здесь с ним.
Юрий Степанович курил «Мальборо» и думал, что дым его родины, его военного детства, которое, чем дальше от него, тем ярче, папиросный, горький. Он дымил, дымил, уже четыре окурка лежали в тяжелой, из серого уральского камня, пепельнице. Он дымил, и ему казалось, что он сам обращается в дым.