Анюшка, что молчишь?
Все молчишь. Каждым утром почту привозят нам, взял привычку наблюдать до завтрака из окна. Первым мусоросборник въедет, совсем как у нас во дворике контейнером загремит, после — почта. Как разгрузят ее, письма наши ответные санитары со всех отделений к почт-карете несут. Да вот думаю, не той ли самой дорогою, что кареты мусоросборные, дальше следует почта та? Хоть одно бы, Аня, письмо…
Так что я теперь, после завтрака не обеда жду, а от вас с Алешкою новостей. Мысли сами заводятся темные, от незнания, а потом плодятся и множатся в голове. Обличитель пороков собственных, злобный дух каждый муж, терзаемый ревностью, в неизвестности, э-хе-хе… Ибо некому выдумать чужой подлости, себя кроме. К сатане ли, к господу богу, правды искать пойдешь, у того себя и обящешь. И коварней самого создателя-всекрушителя в своих горьких подозрениях человек. Скуден день, ума дела невеликого, а под каждым темишком бездна. Тесно телу в костюме смирительном, ну а дух его, воля вольная, никакими стенами не удержишь: хватит неба краюшка на небесный град, счастья данного, чтоб в Армагеддон его обратить. Верую, Анюшка, в Духа! Лишь бы он от неведения, письмом твоим успокоенный, стал смирен и не буен.
За решеткой день один столетием кажется, меры изоляции все острожней. Каждый мрачен и хмур лежит, зло гуляш жует, за кефир дрожит, ибо ближний ближнему враг, в ожидании выписки.
Все же буду, разлуку презрев с расстоянием, говорить с тобой со дна больничного письменно, ибо глас свой, преданный забвению вечному, обессмертил буквами человек. Так-то даже, может, к лучшему выйдет. Говорят, не та жена умна, что права, а та, которая молчаливее. И когда еще выдастся случай так с тобою поговорить, чтоб из мнения любого ты моего прокурором не вывела статьи обвинительной. Я и так всю жизнь прожил с тобою безропотно, под игом твоим, ибо где тебе возразишь, там и выучишь, что осел.
Странно это все, если вдуматься… Говорю с тобой, а как будто с бездною. Внемлет ли? Внемлешь ли? Точно нет тебя, не было, точно я тебя выдумал, жизнь всю выдумал… Ведь не выдумал, Аня, а?.. Может, я и Зинаиду нашу Андреевну с ее отделением, Павл Василича, Шекспира да Гоголя, «Преступление с наказанием», самого Александра Сергеича и на площади ему медный памятник, где с тобой стояли под зонтиком, выдумал, Аня, а? Да встречались ли, Аня, мы? Помнишь, ели мороженое на лавочке… Было ли? Патриаршие, Чистопрудные… ходят призраки счастья минувшего, по Бульварному по кольцу. Ты смеялась, что в кудрях пиита бессмертного птицы смертные завелись. А они-то тоже бессмертные во любви. Помнишь, платье в горошек аленький, с рук купила ты у метро? Это платьишко твое, Анюшка, санки, школьные, тетрадки Алешкины не горят. И кому меня кроме, против грядущей вечности, всезабвения, на виске твоем помнить родинку, борщ под стопочку, пляж под Липецком, помяни меня, жена моя вечная, ибо памятью воскресим.
Вон сидит Павл Васильевич, лупой водит над словом евангельским. Что, без лупы-то, Павл Васильевич, слова божьего не видать? А в том слове, по образу своему и подобию, прописал право сильного, над сирыми да убогими, человек. Только Павл Васильевич — «Бог писал» — говорит. Спорю с ним отчаянно, только непреоборима убеждений вселенная в человеческой голове. Что моргашь, Павл Васильевич? Знаешь ли, что, может, я тебя с твоей правдой выдумал от тюремной здешней больничной тоски? Вот глаза-то закрою сейчас, и нет? Словом, если все это… понимаешь ли, Анюшка, во мне только? Это ведь в каком тогда одиночестве, небыти, одночасии, окажусь? Вот, наверное, почему господь-то бог, во безднах космических, пределы безвременью бесконечному, муравьишками с их делишками положил, одинокий был очень, видимо, человек, — дай-ка, думает, сотворю себе из хаоса — человейку. А вот если б, скажем, глаза закрыть, лишить памяти, зрения, всякого телесного ощущения, что тогда составляла бы бездна та? Тишину бескрайнюю, невселенную, ничего без имени, темноту беспросветную… Только если даже вообразишь такую себе, все равно она выйдет пустынею, на которой Робинзоном Пятницы будешь ждать. С тем проснешься, сперва появится тумбочка, а за нею койка больничная, а на ней человек. «Видите меня, Павл Васильевич? И без лупы видите? Значит — есьм».
В спорах с Павл Васильичем дни мои. День за днем бубнит его радио, «во спасении грешныя дни мои». А спасается, равно ты, что гуляш не ест со котлетками, в постны дни. Говорю ему: «Павл Васильевич! А ведь этим вот, от нас всех отделении, вы спасаете свою шкуру!» А он мне на то: «Не шкуру, Иван Лексеевич, — душу». Я ему: «Как же душу можно спасти вот эдакой подлостью? Ведь, когда меня вы вашей котлетою, во дни богом вашим запретные, угощаете, — соблазняете, искушаете, подаете ближнему пропуск в ад?» Улыбается, будто я все это шучу. А я, Анюшка, не шучу! И вот ты то же самое делала. Это значит, в рай хотела, что ли, ты без меня?!
Если радио он не слушает, утыкается в Библию и меня «словом божием» причаститься зовет. Отбиваюсь по всем статьям, как с тобой никогда возражать во риск не входил. Тут у нас библиотека обширная, заказал себе тоже эту вашу книгу великую. Потому что сам уже чувствую, нужно знать врага своего в лицо, а по выдержкам, что мне вслух читает Павл Васильевич, ни шиша-то лешего не поймешь. Вот, должны принести. Ожидаю с большим нетерпением. Как мне раньше это в голову не пришло?
Лечат-лечат, просвечивают, простукивают, только вот как будто не тело, душу в рентген. Сколько, мол, она выдержит, без вас выдержит, пытку разлукою, в ней дойдя до последней крайности не взмолится — «Господи, помоги»… Аня, стоп! Стоп-стоп-стоп… Уж не в том ли пределе души мучения, одиночества непреступного, неотступного, без какого ни лях, ни встай, не в кошмаре ли расставания вечного воскресает этот ветхозаветный ваш, мстительный Саваоф? Мол, забыли меня? Ну дак я вас на кресте безответного одиночества разопну, что взвопите-взвоете, чтобы был, в том и — стану? Не для этого ли насылает ужас вечной разлуки на нас, дел — не дел, дней-не дней, чтобы пали ниц пред ним, лбом от пол, да взвопили: «Господи! Все мы — тлен! Все мы — тлен! Знаем! Веруем! Отрекаемся друг от друга! У меня жена во постный день, Господи, гуляш ест, отрекаюся от нее! Сделай так, чтоб не помнили, не любили мы никогда, никого, тебя кроме! Сделай так, чтоб не эта вот мука вечная, стастушка, вместе с плотью дряхлою стала бренною, в землю вшла. Господи! Пусть сгорит она наконец! Видишь ли? Посмотри? Этот ад и рай во нас нестерпимый, но любовь к тебе — одна истина. Господи! Только ты...»
Если только такою пыткою быть надеется, не дождется. Не услышит этого от меня. Не дойду. Тот — не тот. Небо высшее справедливо. Безответно, бездонно, прекрасно, бесконечно прекрасно, невинно небо мое. Бога нет во мне, кроме вас с Алешкою, и когда любовь мою, смерти страх пытается в прах стереть, сделать меньше воли своей «спасительной», нет и нет! Протрубите ангелы божие обо мне… я не верю в смерти победу, над любовью моей.
Вот же, дичь какая, Анюшка, дичь нетленная! Друг без друга, да в вечность, спасенными от того, что жили-то, как любили-то, а? Да на кой нам свет друг без друга? Помню день один, летний, ясный был, дали мне в крематории с мамой вазочку, на ступеньках стою, вазу эту в пакете к себе прижал, солнце бьет в глаза, яркий свет такой, деться некуда. Вот тогда готов был от солнца этого, «никогда» бесконечного, и Ему взмолиться — отдай… Отдай! Но одно «отдай» и тогда, и теперь во мне было. Он и здесь, и здесь оплошал! Не разбил, ни адом, ни раем, ни последним судом грозя, не к нему хотел я, а с мамой. Через смерть — пускай через смерть. Через жизнь — пускай через жизнь. Через вечность — пусть через вечность. Что ли только мы? И бактерии, вирусы, друг за друга цепляются, не разъять… Это прах? Это тлен? Ничто!? Или, может быть, Он и есть та сила необоримая, с какой против смерти держимся друг за друга? Да я день-то тот, когда ты в троллейбус вошла, против ста смертей воскрешу… Ты вошла, смотрю, упала варежка у тебя. Я тебе — Девушка! У вас варежка… А потом увидел тебя.
Прочитал тут у Федр Михалыча — «Бог есть тело народное». Э-хе-хе, хорошо это сказано, да больно Бог многоглав. В каждой горенке по спасителю, во лампадном маслице по рублю, в каждом хлебушке своя выгода, в каждом подполе свой горох. «Возлюбил бы, Господи, ближнего, да вот ближе-то меня нет».
Утащила лиса в курятнике курочку, ей добро, а курице прочь курекова голова. Только там Бог тело народное, где встает един на захватчика, где идет большой родиной, за свою за малую умирать.
Я что думаю? Чем хитрей, подлей, завистливей человечешко, тем жирней во курятнике его лис, страшней его бог. Где есть мой? Где душа моя. А она, не знаю где быть ей еще, кроме вас. И гуляш не стану есть, если в правду вашу уверую, что отделит это вас от меня.
Что же мы? А мы-то нашли, избрали веру хорошую, она простенька — весной зернышко, летом пашенка, в осень меленка, в зиму хлеб. Проще пареной репы истинка: там добро, где жизнь беззащитная, смертная, без надежды на воскресение, любит. И спасение вечное против этого — тлен.
Так нашли. Найти-то нашли, да и ту запачкали, в деготь кары небесной кинули, только с карой этой и приняли, вот в том, Анюшка, тоже мы. Мы без старшего, без лукаваго, без кнута да пряника, без над нами умного — куд-куда? Жив в нас страхушка, что на гром да молнию молится — «Господи! пронеси…»
Бога грозного, в буре неистовой, во горах огнедышащих, увидал, задрожал, склонился, признал над собою власть бесспорную, стихии неистовой, человечешко, да понес во пасть ее агнцев. Только вот и без агнцев, в пасть чудовищу кинутых, наступает у Создателя нашего тих рассвет. Я к чему это, Анюшка, говорю? Да к тому говорю, что чем страшнее писан нами образ Создателя, тем страшнее мы сами. Больше ничего и не нужно, кажется, говорить.
Все тут думал, почему же ты никак меня не поймешь, не дослышишь? Что додумался, то скажу. Вот учила, скажем, в школе ты математику, на пятерки всегда отвечала урок, писала контрольные по учебнику, а в учебнике том, книге знаний прежнего поколения, было писано черным по белому — «дважды два будет три». А потом приходит вдруг муж с горы, ни считать, ни писать, ни думать по учебнику не обученный, да и вдруг удвоит две палочки и покажет тебе, что четыре. Но уж так сидит в голове твоей, что прежнее правильней, что глазами увидишь истину, скажешь — ложь. От того это, милая, что все знания для познания, а в зубрении нерассудливом в тупичок приходит извилиной всяка мысль. И дурак дурака всегда увидит в противоположном суждении, а умней — докажет, что прав. А еще умней выйдет тот, кто не станет спорить, доказывать. Только я-то в своем «четыре» горяч, не умен, да и ты в своем «три» — горда. Ты горда, эта гордость неслышанья, непреступная. Ну и ляд бы с ней, кажется, с нею жил, и дальше б готов, только что-то уж больно стоишь ты, держишься за того мучителя, кто тебя за пределом жизненным на суд ждет…
Муки совести страшнее суда господнего, эти могут бога-карателя в жизнь призвать, из бездны адовой воскресить. Что такое, Аня, с тобой? Ведь же бог во громе и молнии, бог карающий, властелин над дыбой и бездною, своим деткам грозящий геенной огненной в ослушание, бог садистов отцов? Наказание призывает ненависть, ужас, а не любовь. Та собака рычит да кусается, на прохожих бросается, у какой хозяин таков. Как смириться с этим богом вашим… твоим? С тем, что папа не примет детей своих такими, как создал их? Врешь. И я не смирюсь. Папа примет, папа всегда простит. Где простит, там Бог, а где нет прощения — сатана. Меня бабушка называла «разбойником», если с девочкой дачной, соседкой подружкой Настею, на плоте через пруд плывем, или вечером не докличется… — «Ну, разбойник! Фашисть над бабушкой ты безжалостный, — говорила. — Стой вот тут мне, здесь-то стой, орда ты татарская, стой! Да уши готовь…» А они и сами горели, Анюшка, у меня, не за то горели уши мои, что оттреплет их бабушка, а за то горели, что стыдно. А трепала ли уши-то? Да какой! Подогреет воду заново в чайнике, в таз нальет, омывает «разбойника»: «Божи праведный, господи, что ты, Ванюшка, щиплется? Это где-ж ты так, божи мой…» Боже мой!.. Мне другой, наверное, милая, был-то нужен господь! Чтоб уж поводом упредил, чтобы шею, падая с яблони на том поводе, я не ослушаньем, а заботой сломил? Чтоб не утонул во тресятине прудовой со лягушками, самому меня утопить? Ночка темная, мы с подружкою под окном моей бабушки все стоим, у меня любимая курточка порвана, все колешки в ссадинах, синяках, и подружка мне шепотом — «что с тобой она сделает»? А я тем же шепотом: «Ничего…»
Вот мой Бог.
От чего рядите Его в нацисты-каратели, «богоизбранный народ»! — повторяете с Павл Васильичем? Этот ваш «бого-избранный», для строительства мира «праведных», костями неверных основание уложил. Потому что сей, с начала времен, сказал, а мы повторим: «Кто не с нами, тот против нас»… «И един Господь наш, и нету другого…»
Так господь велик, что Хатынь мала, так спасенье собственной шкуры дорого, жизнь паскудная вечная, что в Курбан-байрам, во десятый день, Ибрахим во жертву ей сына на закланье ведет, то Исаак своей вечности — своего.
Это тьма, и путь во тьме и ко тьме. И не видеть этого может тот лишь, Анюшка, кто не хочет видеть, да знать, кто с такою правдою во согласии, не увидит пепла над холокостами. Этой тьме Спаситель не нужен. Не спасти и не спастись тьма пытается — прибыть вечной.
Мысль моя с тем проста, ты коришь себя в чем-то, в чем-то не можешь простить себя, вот зачем тебе такой Бог. И не он не принимает тебя такой, как создал тебя, ты сама себя, видно… Что же это было такое, милая, что нужда твоя в наказании, во геенне огненной, выше разума, больше жалости, ближе света… Что такое ты себе не простила?
Крепко стукнулся любом о тумбочку (буквы мелкие в вашей Библии, хуже блох) полез под кровать очки искать, разогнулся и хрясть! Нужно было тумбочку эту оклеить чем-нибудь вроде войлока или уголки полукружьями обпилить, изменить жизнь к лучшему, создателю уподобиться, чтобы черта не поминал во следующих поколениях, каждый раз о твердь бабахнувшись, человек.
И создал Иван Дятлов, муж твой, милая, круглу тумбочку, мир без углов! Ясен мир! Белый свет!.. Без тьмы ужасающего во смерти бессмертия… Аня? Тут погоди! Тут, пожалуй, что-то и есть. Дух бесплотен был, был он сам равно смерть, «безвиден и бестелесен», никому не виден, никем не любим, одинок был Дух и всеми забыт, потому что… «всех» еще не было? А была только смерть и Дух. И Он сотворил! Сотворил жизнь из смерти…
Говорила ты, только этот Дух отличает человека от прочих тварей творения, от животного всякого, птицы и насекомого. Я все думал, понять не мог, что за Дух такой, слепой остолоп! Ведь сей дух — Дух творения! Не творят собаки, кошки и львы, выживают в предложенных обстоятельствах, то хитрят, то ласкаются, любят искренне, лают преданно… ну вот только что, только этого-то не делают, не творят! Это так и есть, без сомнения, Дух познания и творения, созиданья бессмертный Дух.
Что же дальше из этого? Был бесплотен, безвиден, бесплоден, сей апофеоз одиночества в пустоте и создал себе плоть? Вдохнул в нее жизнь, этот самый-то, Дух создания, и сознания. Нет! Со-знания! И та плоть, та твердь, что создал он, дом Его — человек… Человек! Да, по образу Его и подобию. И Он создал бессмертным смертный свой дом, ибо даровал себе подобному образу, бессмертие в детях.
Дух от духа, плоть от плоти Его, вот что, Анюшка, получается, что выходит. А выходит с тем, не Христос был миссией, но весь род человеческий, плоть от Духа Его — миссия. Если это-то с детства каждому объяснить… если, Аня… Но! Но в масштабах Его творения, где во первый день своей вечности сотворил он землю и небо, человечество лишь младенец этого Духа. Мы — младенцы божие, Аня. Правда, с бомбою атомною в руках. Мы младенцы, с разумом нам дарованным, всякие, разные, дети малые, любопытные и отважные, полетевшие на луну познавать Им во тьме бесконечной созданный, удивительный мир…
Помнишь, говорила ты, что хочешь понять, как из «ничего» стало Все? А представь себе младенца слепорожденного, глухорожденного, да без ног, без рук пусть рожден на свет, не несчастен он, ибо Дух его и во тьме над бездною свет сотворит. Свет невиданный, Лик невидимый, самого Бога-Господа, если даже нет Его — сотворит!
Что сказать… Обрел неожиданно, в принесенном библиотечном томище, самому себе вдруг союзника, да какого! Бога-господа самого. И теперь, родная моя, смотри и далее, прозревай!
«И сказал Бог: сотворим человека, по образу Нашему, по подобию Нашему; да владычествует над рыбами, птицами, над скотом, над всею землей, и над всеми гадами, пресмыкающимися по ней». Это создал, значит, не гадами ползать, не пресмыкать. Думать, думать, творить Он нас создал, Аня! Что же более в доказательство моей правоты?
«Сотворил... по образу Божию сотворил его…» — Тебя! Меня! Алешку нашего, сотворил тот Дух одинокий Дух, по образу своему! Мужчину и женщину сотворил, и благословил их Бог: «плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю и обладайте ей…» Разрази меня гром! Никакого рая и ада! Анюшка, каково!? Суда высшего, адских вертелов, райских пущ! Все здесь, и все-то здесь истина. В каждой смерти таится жизнь. В каждом теле — Дух созидающий, в каждой мантии плода осеннего, семена…
Аня! И вот здесь-то, тут бы в этой книге дальше-то — ничего, ни слова страшного «на все, что творим мы здесь Его воля», «неисповедимы пути Его»! — Никаких!
Наша воля, на что творим. Он нам дал ее, он вдохнул ее в нас! Мы ей дышим, свободой творения, живы. Никаких больше на Творца человекова, Духа творения, пасквилей, откровенишек от лукавеньких… НИКАКИХ!
Ибо каждое дальнейшее действие человеково, в этой Книжище, уже мы. Был Христос? Был Христос. Сын его, как мы все. Сын его, со смертью своей обретший бессмертие Духа Великого — смерть призревшего, Духа человеческой доброты. Мы тогда распяли Духа-то этого на кресте. Хоть бы это-то вы бы с Павл Васильичем поняли… просто же!
«Дал вам всякую траву, семя сеющую, какая есть на земле. И всякое дерево, у которого плод древесный сеющий семя: вам еще будет в пищу… И увидел Бог, все что создал Он — хорошо». Тут бы, тут бы, мил-бы-мой — Стоп! Ведь действительно — хорошо! Еще как же, Анюшка, хорошо! До того хорошо, что бессмертно! Бессмертно, имя Духа мир наш создавшего, обессмертив…
Но «был вечер и было утро, и день шестый». И с того-то шестого дня сами эту Книгу Книг, Аня, пишем.
Аня… Анечка моя, это так, ничего, не вдавайся особенно, мысли вслух. Я и с Павл Васильичем пока не делился…
Первым делом конечно — тумбочка. Нужно как-то это изобретение на патент. «Тумбочка Дятлова»! Как тебе? Каждый вновь рожденный творцом, не тварью, по образу Творца и подобию, должен создать такую вот «тумбочку» — ВСЕ! Бесконечная тумбочка… Аня! ВСЕ!
Если в школе не наказание запатентовать надсмотрщиком в учители, а терпение, бесконечное… (бесконечно должно быть терпение у родителей божьего человечества), не поставить крест на Иуде маленьком, не на Павле, не на Петре, ожидание, что во тьме незнания дикий мальчик, едва ходить научившийся, обезьянка в человеческом чепчике, до своей со временем тумбочки дорастет! Если ж бить его начать, с первой выходки, он окрысится, возрастет зверенышем, станет Родькой раскольником, Петр Степанычем, мелким бесом да разувером. Господи… господи! Растить во любви его… ну и только-то, да сказать ему, без тебя, сказать, никуда. Никуда без каждого нужного, папе-маме, учителю доброму, необходимого, славного смышленого любопытного, девочки, мальчика, смысла в будущем нет, завтра нет… что никем его не заменишь! Он научится… Аня! Милая… это сколько же нужно всего изменить, и как просто все изменить… даже дух захватило…
С тем, обдумав это вот все, завел тетрадь за собой наблюдений. Если я по образу Его и подобию, больше думаю некого познавать, чтоб понять, каков он. Юрий Петрович вон у нас ведет дневник за давлением, уровнем в крови сахара, ну а я теперь, сколько раз на дню черта, а сколько господа, в суетятине помяну. Третий день ничья! С чем выходит того и другого поровну в мне. Попытался черта было сдержать, что ты думаешь? Поскользнулся на вымытом, и опять бес прыг с языка. А в ответ ему, что совсем-то не шлепнулся, удержавшись за тумбочку — «слава богу»…
За окном весна такая творится, а запаха не почувствовать, ни вдохнуть, сквозь око стеконное, и таращимся сверху, что господни архангелы, и по памяти черемухой с вешним дождиком дышим. Красота такая здесь у них... удивляюсь! Хорошие деньги вложены, не растащены. Дорожки плиткой мощеные, чистота, скамеечки с чугунными лебедьками. Это потому в подробностях видно мне, что у Юрий Петровича, соседа нашего нового, большого шахмат любителя, театральный бинокль есть. Партишку в шахматы отыграешь, посмотреть на выигрыш дает. Так что даром сказано «сверху видно» — не приблизишься, не прозришь, а куда уж ближе, чем перед собственным носом. Эх-ма… А я в детстве думал-гадал, как все видит бабушкин Бог? Спрячусь от него под кровать, лежу, ковыряю в носу… А теперь выходит, что видел Он-то, из глаз моих, стыдно, совестно, Аня, а? Ведь же Образ я Его и подобие. И вот этот-то стыд, пред самим собой, объяснила бы мне тогда бабушка, я бы, может, и понял… Ведь как просто это мое, Его существования доказательство: Ваня есть, а в нем господь-бог. Уследит ли из Вани бог-то за Ванею? Уследит! Да еще и вот он, в зеркале, по образу и подобью кроенный, а не бог копчен-суров-бородат над бабы-кадильницей стоит да язык показывает, кривляется… Стал бы богу-то самому я язык показывать? Можить стал бы, а может — нет. Развернуть бы вот так-то к зеркалу, с детства самого, каждую деточку, и сказать ей: «Вот Он, Ванька, смотри»! Есть ли он теперь-то, как по мнению твоему? Ну, теперь-то веришь ты в него или зришь?
Но и знай при том, что и в бабушке, в маме с папой он, только в тех постарше, поопытней. Твой-то бог не знает еще, что нельзя кота за хвост пытать, а их — знает. Потому что больно ли, это, как ты думаешь, Ванькин Бог, коту, когда его так? Или, может, Ванин Бог, приятно это коту? Любишь ли, Ванин Бог, своего кота? А раз любишь, гладь, корми, не тяни за хвост, в нем кошачий бог, малей твоего, и, хотя с когтями, — беспомощней. Старший Ваня Бог над котом, иди давай к холодильнику, налей ему молока. Как все просто-то, Анюшка… просто, а? Вот к чему лицом бы все человечество развернуть…
В бинокль смотрю — коллонарией купидончики, на лепнинах барельефы с розетками, у парадной крылатые львы, вместо мусорниц урны гранитные, вдоль центральной аллеи розарий, видимо, (рановато еще понять), черенки в полиэтилен как монахи в черном обернуты, если дальше не выпишут, сам увижу.
Продолжают шастать комиссии, выясняют, нет ли жалоб у нас. Жалоб — есть, все на жизнь, потому что на смерть желающим жалиться права голоса не дают. Все они под окнами нашими во печи крематория превращаются в сизый дым. Дым сей быстро с небом мешается, ну и все. Неприятно, конечно, что окна панорамой своей охватывают и это в сирени зацветающей, здание, ну я редко смотрю в ту сторону. Что смотреть? Смотри — не смотри…
Предложили тут Юрий Петровичу операцию. Вместо сердца поставить клапаны. Не простые «китайские», за доплату американские, очень хорошие. Все хорошее у нас с Запада, все бесплатное — от Востока. А китайцы люди хитры. На другие нации глядят с прищуром, все плодятся да множатся, ветром во поле миром сеются, а все делают так, чтоб скорей испортилось, пишут мелким своим иероглифом, срок гарантии — «фигу с перышком», в день покупки батарейка кончается, и опять ее покупай.
Мне все это очень не нравится, а все кажется, Дух созидающий, хоть велел человекам друг в друге продолжиться, но не хитростью с подлостью, а добром. Хоть бы даже доверчивой глупостью, ведь она-то вера в людей.
До чего же все у нас… Все не так! Вот и верно пел Владимир Семенович, и во церкви веры с кабак. Каждый верит, молит Создателю, за себя, своему за левым ухом хранителю, а потом они, эти ангелы, в колокольный звон, в Пасху светлую, вороными тучами с куполов. Почему бы это, Анюшка, а? А я думаю потому, что не «спасайтесь» крикнуть надо было у ковчега Ноя-то, во потоп, а «спасайте».
Так о Юрий Петровиче, с его операцией. Предложили поменять ему клапаны, а он, знаешь на это что? «Ни в коем случаи, — говорит, — Зинаида Андреевна, я же так никогда не помру…»
Нам, ты знаешь, здесь, решетки поставили. Но не как на даче с тобой у нас, без декоративного украшательства. Арматура стационарная, в сечение разве что руку высунуть, прутья толстые, на такие железные зубы нужно разгрызть. Вот чем отличается, Анюшка, дача наша, от здешнего танатонария: снаружи ли решетка поставлена, или же изнутри. Ибо дачные ставлены от проникновенья извне, здесь же извне только майский жук разве что ограбить нас залетит. Да они на такой высоте, наверное, не летают. С тем решетки эти мера, без сомненья тюремная, от самовольного побега из жизни. Потому что единственное, чем владеет, по сути, в жизни своей человек, то только свободой выбора — сократить ему ее или нет. То есть жизни реальная длительность в руках человеческих ежедневно находится, ежечасно, ежеминутно, ежесекундно! Это ли не страшно, не жутко, не удивительно!? Это ли не великое, Великого Духа доверие к нам? Удивительно, милая, это все… Не оставишь свободный Дух, в теле сказкою, о Его же к Нему непрощении… Верно?
Аня, я же опять к Писанию обращусь, ибо здесь опять удивительно, абсолютно точное нашел своим словам подтверждение, на странице второй от создания Духом творческим мира! Что же тут себе я опять в доказательство усмотрел, спросишь ты. Не спеши ты со своею надменностью. Здесь отныне не я глаголю, но твоя священная книга. Люди, не бойтесь знания! Не бойтесь смерти от знания! В нем бессмертны! Вот так-то, Аня. Так вот…
Свершены были Богом на день седьмой и небо, и твердь земли, и все воинство их. А вот далее фокус некий вершится в сей хронике, и читаю: «И свершил Бог к седьмому дню дела Свои, которые делал Он, и почил… (почил!) в день седьмой, от всех дел Своих, которые делал… И благословил день седьмой, освятил его, ибо в оный почил от всех дел своих, которые Бог творил, созидая» — а иными словами, то, что говорил тебе выше я, что дальнейшее в Библии было нами писано, истина, прописанная горящими буквами до меня! Он — почил, и однако же, это сказал не я, а я сам узнал по прочтении, только что.
И далее о рае.
«И создал человека из праха земного, и вдунул в лице его дыхание жизни», Дух вдохнул, это так. «И стал человек душою живою» — так. «И насадил Господь Бог рай в Едеме, на востоке, и поместил там человека, которого он создал». Скажем просто, город, не рай, южный город и плодороден, и реками окружен, деревьями прекрасными и плодами, но однако же не на небе, а на земле, ладно, пусть на небе — неважно, но что же далее? Тем, в кого вдохнул Дух познания, тот же самый Дух, почивший с седьмого дня, на седьмой же день, запрещает вкушать плоды от дерева знания…
Он оставил нам его, это дерево! Он произрастил для нас из земли его, чтоб познали зло и добро, не познав же зла, от добра его не отличишь! Так Адам и Ева вкусили знания, стали смертными, а скорей, просто-напросто узнали, что смертные, ибо Духом были изначально смертными созданы. Смертными бессмертными, в истине того дерева, потому что древо жизни бессмертно воистину, во плодах.
Кто же, Аня, тогда всю эту историю с раем дикую, во саду во городе от седьмого дня написал? Человека смертью в непослушании, человека бессмертного, напугал? Смерть со временем, проведенном в познании мира божьего, смерть в создании «тумбочки», а бессмертие в тех, кого ради ты познавал, кого ради эту тумбочку создавал!
Как же, Анюшка? Как же, милая? Может, счет во днях, с седьмого дня, потеряли это писавшие, или после Духа Творца почившего, сам пришел марать творенье Его, завистливый Сатана?
Как же, Аня? Прах человек, или Дух познания, созидания бесконечный, образ Бога его сотворившего? …И создал Дух жизнь, мир добра и зла, и сказал человеку — Даю тебе жизнь, и она такова, что конечна, но если хочешь бессмертия, то твори хорошее, тем, кого ты родил. И сказал человеку — Даю тебе жизнь, и правда ее, что зло она, с добром пополам, и на то пополам мной создана, чтоб познав и того, и этого, мог из них ты сам выбирать.
Кто бы ни был тот, что о жизни правду сказал, и про день и ночь, и про тлен и пот, про бессмертный человеческий род, он не лгал. Дух хотел, чтобы понял человек эту правду про жизнь и смерть, и поняв, сказал: Хорошо устроил ты это, Господи. Хорошо, что бессмертно Древо Жизни твое, в его семени.
Кто поставил у сада познания, херувима Едемского, пламенный меч обращавшего, против желающих духом знания, а?
«Был хитрее всех зверей полевых», ходя во чреве своем, и хитрее был и завистливей, и вражду положил меж мужем с женой, тобою и мной, кто назвал труды во поте лица — «страданием», а рождение «тяжким бременем»? Кто прекрасную жизнь, прекрасную! изувечил, в наказание и страдание подлым словом искусительным обратил? Кто сказал, что возделывать землю, из которой ты взят, есть горе великое, Аня, а? Кто сказал, что любить есть грех, а образ, подобный божьему — срам? Кто изгнал возлюбивших больше страха смерти друг друга из рая земного во ад земной, это все, вместо Бога любить сказавшего, нашипел? Тот, кто был бесплодной землей, до начал времен, был без семени, роду-племени, вплоть до первого Дня Творения, только тот ужаснуться мог свету, в небе солнцем зажженному, и ростку из бесплодной тверди своей. Тот, кто вечен есть, как и Дух Святой, тот, кто после седьмого дня созидания, из ужаса древнего, ко миру прекрасному, и разумному, из желания пересилить его, эту книгу дальше писал.
Больше правды о Господе Боге, Создателе, во воробушке, на кусте весенним деньком щебечущем, больше правды о Духе Творения, в каждом новорожденном деточке, щеночке, котеночке, чем в словах огнем и мечом, страхом смертным, смерти ужасом, и раскаяньем во невинности, себя за хвост пожирающем, называющем себя «божьей истиной», Сатане.
Территория здесь огромная. Тропинки сверху — «пути господние», и скажу тебе вот что, милая, всякий путь куда-то ведет. Не летит неисповедимо воробушек, не ползет неисповедимо букашина, пес у пса хвоста не понюхает, неисповедимо волос не падет, кошка мышь неисповедимо лапочкой не придушит. Неисповедим не путь Создателя, Вседержителя, — это путь Творителя, каким мы оправдываем несчастья путей своих, но Аня… Анютушка! — Неисповедима и бесконечна Им созданная вселенная, к какой Дух Его, Дух Творителя, нас призвал познавать. Познавая же, познаем лишь толику, малость малую, и опять пред нами бездна открытая, неизвестность великая, вот в чем, милая, неисповедимы Его пути.
Если ж гибель ребеночка объяснять Его волей, нам непонятною, недоступною, выйдет ад, Аня, ад и есть. Ад и вышел. И уж сколько век кругом зла «неисповедимого» водим, аки ядом змея лукаваго опоенные, хоровод.
Это кто-же, милая, Слово Божие в свою пользу так обернул? Кто втемяшил нам в чрепы глинные, что пути Творения, неисповедимые (да не будут познаны никогда!) — то же самое, что власть неподсудная убийцы и подлеца? Это кто же в путях творения нашел оправдание земным черным делам своим?
Корпуса, корпуса в окне… Кое-где и стройка идет, расширяются… Потрясающе, что в самом центре Москвы такая огромная территория не доедена новым градомарательством, не под офисы пущена, не на слом. Так мы все здесь, обитель в обители, мир в миру. И грачи уже, как на вечной картине Саврасова, прилетели.
Сон приснился сегодня такой: в Храм вхожу, пахнет ладаном и дыханьями, много свеч, меж стоящих ни щелочки, не протиснешься. Посмотрел наверх, как расписано, а там вместо купола с евхаристий небо в звездах. Красиво, очень торжественно, это надо же, думаю, как придумали хорошо! Все стоящие в трауре, спины сгорблены, платы черные, колпаки. В колпаках, если кто выходит уже, видны прорези, только вместо глаз, тоже Анюшка, чернота, и такая, чернее черного, как бывает разве что в черепах. Это действие, диво жуткое, все же движется, и по мере спин продвижения с любопытством иконы смотрю, а на них чудно как-то, вижу лица странно знакомые, только чем они мне знакомые, не пойму… Ну и вдруг, как всегда, во сне вдруг случается, узнаю. Вместо ликов спасителей, божьих угодников, во горящем золоте, то Егор Кузьмич, то Ильич… и у Брежнева много свеч, и у этого… у кривого Иосифа, прости-осподи, Сатаны.
«Нерушимый союз» во хорах поют, голоса во небушке растворяются, бабы падают, бабы крестятся, впереди толпа расступается, раздвигаясь на две очередности, и одна за водой святой, служит очередь, а вторая к причастию, а чему причастию, не видать. Очень душно несмотря на небо открытое, встал к воде. Долго ноги за спинами шевелил. Шаг не шаг, а как будто с камнями, в кандалах, по зыбучим пескам во трясинах. Подошел наконец, смотрю, а из баков-то во кувшины бьет вода ржавая, Аня, темная, густая такая, милая, кровь. И такая жуть взяла меня в этом сне, такой ужас… Развернулся, пошел от них. Их же больше и больше против гудит, не протиснешься, ряд за рядом, строй за строем эти-то черные колпаки. Извиняюсь, прошу прощения, да и лезу, лезу из них, а они словно призраки, тени спящие, мертвецы.
Еле дверь открыл, тяжела! Выхожу — а там, вокруг Храма этого, большое строительство. Котлованы, рвы, да краны, да экскаваторы, искры синие сыплются, машины рычат… земля взрытая, копоть серая, дым выхлопной. От ступеней Храмовых досками выложен путь, навроде понтонного, ко вратам, там железные металлоискатели, и полиции очень много. Обернулся, как бабка учила, поклониться лику Спасителя, на крыльце вместо лика божьего в белом месяце темнота.
Ну, пошел по настилу этому к выходу, под ногами грязями чавкает, но иду, а со всех сторон в темноте экраны горят огромные, с пояснением о строительстве — «СТРОЙКА ВЕКА» написано, «ДОРОГА В СВЕТЛОЕ БУДУЩЕЕ», и бегущей строкою понизу извинения компании строительной за временно причиненные жителям неудобства.
Подхожу к металлоискателям, никакой вины за собой не чувствуя, не боясь. Тут меня не тронули, не спросили, только я в металлоискателях завизжал. Обступили меня, собаки залаяли. Тех не видно, только лают со всех сторон, да так жутко, жадно лают они! Так, как будто спустят их вот-вот на меня. И мне что-то велят достать они, на стол обыска из кармана нагрудного, что звенело в ихних вратах, у меня же там ничего, души кроме. И вот только что это понял, легким, как в детстве, стал, это в детстве часто во снах со мной-то бывало, как почувствовал, вспомнил это, оттолкнулся и вверх.
…Так легко вознесся, стал мгновенно высоко-высоко, даже лая овчарьего там не слышно, след теряет песий лай в высоте. Посмотрел назад — храм, как факел в центре «стройки века» горит, прожекторами освещенный, и дорога их во «светлое будущее» почти уж проложена, фонарями во бездне внизу очерчена, только не дорога это, вперед ведущая, а замкнувшееся кольцо.
Да, такой вот, милая, был мне сон. Не проходит, видно, даром душе в бинокль с высот на мир грешный смотрение, на весеннее цветение, копошение, среди дыма крематоровых труб. Назову пророческим, тут как знашь, а только по кольцу-то вот этому, кругом храма Страху Подземному, из земли взошедшему лжесвидетельством, от страницы третьей вашего подложного «слова божьего», человечество во «светлое будущее» поколенье за поколением путь ведет.
На главе четвертой стал, и такой вдруг ужас беспомощный… Не дочесть! Впереди-то сколько листов папирусных, ряд за рядом жизнью исписанных, аки армии вечности, слов полки… Это сколько ж мы натворили…
Павл Васильевич лупою обращает безбрежное чтиво это в себе понятное, я в очках вижу букву каждую, только разум, сложив слова в предложения, понимания не дает. На одну историю бытия человекова, кажется, жизнь уйдет. Так и чудится за каждою буквою смысл второй, другой, зашифрованный, точно это не на человеческом писано, языке. Только нами писано, больше — некому, и никто от нас не сокрыл сей бездны творения нашего, страшный Дух.
Не давался Федор Михалычу, не давался Льву Николаичу, не дается и Ваньке Дятлову Русский БОГ! От чего не дается он, препарацией изувеченный, искалеченный? От того не дается он, что свое пальтишко примеряем мы на него. Тут нам классики помогли. Ибо были умы великие, оба — гении, приравняли Духа Творителя, к мысли темные жгучие, да свои. И из первого вышел Дух, изрыгающий бесов сонмами, из второго — Поляна ясная, да накрытая под себя. Ну а третий? А третьего еще не было. Но придет.
Оболгали, распяли, предали, воскресили было, да забыли к черту собачьему, для чего. Может, чтобы сам он нас, в своей вечности не нашел? Мы забыли его, во самих себе, а на место его воздвигнули — «Я — мой Бог», вот что мы воздвигнули, Аня. «Раб я, раб я Твой, Господи! Раб воистину. Раб я раб, себя самого».
Отчего не ищем Духа Великого, все по мелочи, по копеечке, руки связаны, спины согнуты, лоб об пол, не посмотрим с земли во небушко? От того не ищем, Анюшка, что убили.
Оттого и на место преступное возвращаемся, знаем где, из земли тянем древо каменно, да бесплодное, воздух нюхаем, все ли сожрано, все ль развеяно, или есть еще кого «Бога радючи» убивать. Плащаницу кровавую за реликвию, а она не реликвия, а свидетельство преступления, над добром. И восходим пустые, черные, псы бездомные, сны унылые, ближний ближнему хуже дальнего, без Хозяина доброго, все в репейниках, пасти глинные, рожи лживые, речи постные, на голгофу Им данной нам воли, радости, вечности, выбора, и любви.
Что такое, если по школьным урокам грамматики, «православие»? Два есть корня в нем — «праву — слава», мнилось мне — «слава выбору», но, по-вашему, «правды славие» — правды избранной и единственной, «слава Богу нашему», «слава мне». И воистину — истина, ваша истина, во священном вашем писании, и дела. Слава нам! ...В пустоте. Мы Его не оставили, миру новому, не оставили бога Алеше.
От главы четвертой начинается это наше, Аня, перед ним преступление. Здесь ступенька первая, по какой человек от бога-господа вниз по лесенке зашагал. Где «не сторож брату я своему», где убийство братом брата единородного, из ревности ко Создателю, ко отцу. Это самое, ревность эта, разделила в человеках Духа единого, Созидателя, на «мой прав, а твой погибай». И вот здесь-то мне война моя самая, со сомнением во себе… Ты ведь знаешь, о чем я, Анюшка, говорю? Подозрения есть у мужа каждого, мне — мои. Отодвину было их, а потом опять они, да они… Здесь война человека самая страшная, за любовь. За нее и начали делить бога-господа, нас создавшего, за нее и стали мы убивать. И убийство ближнего, за Отца Вседержителя, есть первое преступление, и поныне первое в книге нашего бытия.
Было сказано — все любимые, все по образу и подобию, и во каждом Дух творения прибыват. И не только солнце на всех одно, но и смерть на всех приходит одна, никуда-то вы не денетесь от нее. И не нужно, стало быть, за любовь Его убивать, войной воевать, потому что это пальцы делить, единой руки. И не дар несчастного Каина, первого за любовь отца, брата убившего, не понравился его сотворившему, а что быть любимей хотел. Сыном быть единственным, вот что здесь. И поныне голос брата, братом убитого, вопиет к отцу единому из земли.
И беда моя, что даже уверовав истинно в Бога единого, я начну в него не верящих крушить сотрясать. Потому что первородный грех человековый, не познание, но познание ревности во любви, в ней одной желанье не лучше быть, но любимее, у отца. Вот же, Анюшка, почему история Каина с Авелем первая в истории войн человековых, что она из ревности за себя. Потому что, с делением все создавшего, начинается самое страшное, непримиримое, неделимое ЗЛО.
Ревность, вот где змей, Адама с Евою за пяту кусил, искусил. Ревность брата убила, ближнего, дальнего, всякого, не любимого ради, убила она, себя ради. Потому что, где она появляется, там мой бог, мой сын, мой отец, мое-славие, мое-правие убивать.
И род пастыря, братом убитого, не посеялся, но пошел убийца его, и познал жену, и построил город для своих сыновей, и назвал его по имени сына первого, Енох. У Еноха Ирад родился сын, Ирад сын родил Мафусала, Мафусал родил Ламеха, и так далее, всемеро семьдесят раз, ревность корни пустила, и древо дала, и ветви и на ветвях плоды, плоды семена, семена дали всходы. И в шатрах живущие со стадами, ревновали к другим живущим в шатрах, и играющие на гуслях с свирелями ревновали к другим на гуслях играющим, и труды Тувал-каина, ковавшего орудья медные и железные, для возделывания земли, обратили потомки Каина друг на друга.
Там любовь была истина, где без ревности всех вмещала, простить могла. Вот чего, из рая изгнаны, мы лишились, вот где дверь открылась во ад. Но еще один у Евы родился сын, и сказала Ева, что сына этого дал ей Господь вместо сына убитого Авеля. И у Сифа родился сын, и назван был Еносом, и продолжен был род, в любви воскрешен (Иса, искупитель, Inoouc, Енос) добрый пастырь. Только разве вернуть назад искушенных единожды, во невинные? Или, Аня, можно еще вернуть?..
Вниз так хочется, душа просится… Ну да я продолжаю чтение, видно, дымом седеньким, в небо вешнее, свою истину вознесу. На странице третьей ныне я бытия человечества, где по воле Духа Создателя, первые друг друга познавшие мужчина и женщина, бессмертным во любви сделали человеческий род.
Помнишь, Аня, как было? Как Алешку в конвертике одеялица, что письмо, божьим чудом ожившее, доказательство, от любви на землю пришествия человечества, ты мне на руки отдала? Отдала, пальтишко накинула, и пошли… Эх, какой дорогой-то длинною, в неизвестное, вместе, а? Зима, холодно, скользко ступенями, ни сольцой, ни златом на лед не посыпано крыльцо парадного выхода, иду, а ноги легкие, будто пьяные, на земле от счастья не держатся, поскользнулся было, да Господь подхватил.
Что тут знаешь, подумал вдруг, что решил… Если даст жизнь времечка, напишу книгу новую, и названье уже придумалось, или длинно выйдет, как думаешь?
«Во любви рожденному, навсегда любимому сыну».