Кабинет
Александр Чанцев

Князь, или Звук — это такая ценность, что его нельзя тратить понапрасну

(Узелки времени. Эпоха Андрея Волконского: воспоминания, письма, исследования)

Узелки времени. Эпоха Андрея Волконского: воспоминания, письма, исследования.  СПб., «Jaromir Hladik press», 2022, 864 стр.

 

Начинавшее когда-то с тоненьких книжек карманного формата издательство Игоря Булатовского «Jaromir Hladik press» довольно успешно в это непростое время и для крупных издательств, не то что маленьких и независимых, и выходит на новый уровень. Потому что, если верить анонсам, за этим огромным томом, настоящим фолиантом, не сказать гримуаром, последует и том не менее XXL — «Damned to Fame: The Life of Samuel Beckett» Джеймса Ноулсона, самая подробная биография Беккета, тоже 800+ страниц.

Издание же книги об Андрее Волконском само по себе — даже повод воспользоваться избитым выражением — событие эпохальное. Потому что сам Князь, как его называли, был эпохой, даже несколькими (и в разных смыслах и эгрегорах, о чем мы поговорим чуть ниже).

Конечно, речь прежде всего о музыке. «Влияние „Сюиты зеркал” на молодое поколение в СССР можно сравнить с Пятой симфонией Д. Шостаковича — также одним из поворотных пунктов в эволюции советской музыки», — утверждал Эдисон Денисов. Но и не только. Очень симптоматичными были происхождение, судьба Волконского. Из рода князей Волконских (он, впрочем, в этом случае поправлял, что не из рода, а он сам представитель этого рода и есть), потомок Рюриковичей, декабристов, Ломоносова, кого только не. Родился и вырос в Женеве, учился там же и в Париже. Да и не у кого-нибудь учился, а у Дину Липатти. Играл ребенком свои первые сочинения Рахманинову — осталась память и даже фотография подаренного тем костюма индейца.  А затем родители, на волне патриотизма и ловкой советской пропаганды, решили вернуться в СССР. Поезд в цветах привез их — в землянки. После нескольких месяцев фильтрации и писем на самый верх их как бы выпустили. Но в Москве жить не позволили, а отправили в Тамбов: слухи нашептывали, что злая ирония самого Сталина — он спросил, где было имение Волконских, туда в его окрестности и отправил (еще была история, как один из местных жителей притащил им сундук с сохраненными им из разграбленной усадьбы вещами, сам был очень рад). Тамбов был не очень затронут войной, но условия жизни там были боевыми — без воды, электричество давали на несколько часов в воскресенье, выпущенные по амнистии уголовники с ножом снимают с Андрея привезенную куртку посреди бела дня. Представьте себе ощущения подростка, который и ехать не хотел, заставили родители… Со временем, постепенно (по члену семьи) удалось перебраться в Москву. Из консерватории отчислили — и слушал идеологическую опасную музыку (Вагнера, например), и марксизм-ленинизм не штудировал, и вообще, был rara avis не того цвета оперения. Но — это к теме того, что система даже не только давала сбои, но и действовала иногда абсурдно, сама себе противореча — довольно рано приняли в Союз композиторов.

Возвращаясь же к музыке — а куда тут от нее? Волконский буквальным образом первым в СССР начал играть на клавесине — там даже смешная история, когда и он сам не владел этим инструментом, но сослался — некоторое трикстерство было в его характере — на свое западное происхождение и уверил, что учился на клавесиниста «там».

В 1958-м Волконский опять же одним из первых в стране освоил синтезатор — в Музее Скрябина начал работать с электронным синтезатором АНС. Вообще, любил подобную экзотику — будь то терменвокс, Волны Мартено или звучащий крест Николая Обухова[1].

Его музыкальное влияние, скажем там, было двухвекторным. Что напрямую коррелирует с его личными пристрастиями (а то, что Князю было не по душе, заставить его делать было крайне сложно). Волконский обожал редкую старинную музыку — ренессансную (Машо, Монтеверди), раннебарочную итальянскую (Джезуальдо, Фрескобальди), барочную немецкую (Шютца),  Пёрселла (задолго до повальной и почти обязательной любви к нему уже в наши годы). И второй интерес — музыка самая современная, от венцев Шёнберга и Веберна до Булеза, додекафония, серийная техника и прочий авангард (становившийся на Западе классикой, но шокирующий до оторопи у нас).  «Я рылся в библиотеках и нашел рукописи Стравинского, Бартока. А потом открыл серийную музыку. В первый раз услышал Шёнберга в 1955 году, и после этого все произошло очень быстро. Можно даже сказать, что я познакомился одновременно с Шёнбергом и Булезом. Если произведение было написано в серийной технике, оно мне нравилось уже этим».

Здесь, в его вкусах и возможностях, сошлись два обстоятельства. Внутреннее — захватывающая любовь к музыке, обсессия, и внешнее — он не только много тусовался с иностранцами в Москве (французский был первым языком все же), но и многочисленные родственники спасали сигаретами «Gitanes» и прочей снедью, присылали пластинки во множестве.

Да и пристрастия Волконского были ограничены, пожалуй, лишь его вкусовщиной, что ли. Я бы даже сказал, позой отчасти. Ибо он не любил, едко ругал русскую музыку. Чайковского на дух не переносил, Бородина, Шостаковича почти не воспринимал. Думаю, это было отчасти протестом против репертуара тех советских лет — так, в эмиграции Шостаковича он признал, добавил в свой синклит на видное место.

А также личный уже, домашний репертуар Волконского выглядит сейчас крайне актуально — это практически то, что играют на модных концертах, не в Большом зале МГК, но в Малом, Рахманиновском, а может и в самом экспериментальном и рафинированном Мясковского. Не говоря о тех же Булезе и Ксенакисе, «Волконский также любил Антона Брукнера; он объяснял мне психологию этого композитора, его привязанность к христианству и смирению по отношению к тем, кто его использовал. Он много думал о Густаве Малере; недавно прочитал его биографию и часто ее цитировал. По-настоящему открыл финского композитора Яна Сибелиуса только в эмиграции, когда жил во Флоренции; до этого его презирал и осуждал за распущенность в конце жизни» (из воспоминаний И. Стаке) — а это уже и в Большом зале, моднейшие Теодор Курентзис и Владимир Юровский, аншлаг и заоблочные цены на билеты.  В наши дни.

В то же время имена и сочинения, что слушал и ставил друзьям Волконский, были полным откровением. Лейтмотив едва ли не каждого второго воспоминания — слушал музыку запойно, на хорошей аппаратуре, громко (бедная всетерпимая мама и соседи). Музыка была настоящим ритуалом, священнодействием и оргией. Сопровождалась двумя остальными увлечениями Волконского — изысканной высокой кухней (сам готовил, в рестораны хаживал, из них заказывал — опять же многие ли в те годы практиковали заказ еды на дом?) и испитием опять же разнообразнейших алкогольных напитков. Четвертое увлечение — донжуанского свойства — с прослушиванием музыки не смешивалось.

Можно/нужно упомянуть и другой музыкальный пласт, в освоение и пропаганде которого Волконский был первопроходцем. Это восточная музыка. Можно вспомнить его «Две японские песни для хора, электронного звука и ударных» (1957), включение традиционных дагестанских плачей в собственное сочинение «Жалобы Щазы для сопрано и камерного ансамбля на слова Щазы» (1962), записанный уже в эмиграции с иранским исполнителем Мугам для тара и клавесина (1974). Не говоря о любви советских чиновников от музыки к интернационалу и дружбе народов, у западного увлечения восточной музыкой и совместным записям есть, можно сказать, и вполне конкретная исходная дата — поездка The Beatles в 1968 году в Индию, что срезультировало записью Джорджа Харрисона и Рави Шанкара[2].

В случае же Волконского особенно интересно — и данная книга дает для этого множество оснований — следить, как его эстетические интересы пересекались, переплетались с личными. Восток он самозабвенно любил сам — постоянно сбегал в Грузию, Дагестан, ездил там по экзотичнейшим и дичайшим местам (без преувеличения и опасным — раз автобус с ним упал в пропасть, другой раз был конфликт с чеченцем, в третий чуть не свалились в ледник), купил даже домик. Плюс — загадочная любовь всей его жизни, то ли казашка, то ли киргизка, которая, опять же по слухам, превосходила Князя в начитанности, но была «спасена» возражавшими против такого союза родственниками с ножами.

C широкой просветительской деятельностью по распространению новой европейской музыки было, понятно, сложно, она проходила именно что кулуарно. Восточную же музыку, а тем паче средневековую Волконский внедрял даже в широкие массы — у созданного им коллектива «Мадригал» было, по опять же понятным причинам, плохо с зарубежными гастролями, в СССР же залы набивались полными, исполнители биссировали, даже по два раза играли программу для страждущих. Это обстоятельство отмечал Волконский — советская публика была самой благодарной. В силу голода.

Впрочем, как сейчас бы сказали, инфлюэнсером, харизматиком и культовой фигурой Волконский был не только из-за того, что играл, записывал («Хорошо темперированный клавир» Баха на двух CD), сочинял собственную (все мемуаристы сходятся — мало) музыку или же музыку для кино («Мертвый сезон», для «Цвета граната» Параджанова оба хотели, Волконский приступил, нашел и записал редкую народную музыку, но дальше не сложилось). Влияла на многих уже его фигура. Очень свободного, вольного даже человека. Или имидж — опять же трудно иногда определить, что было его сутью, что позой, где граница — такого западного, «русского француза», аристократа, обожаемого музыканта, сибарита, эстета, чуть ли не мистика и провокатора (среди его довольно хаотичного круга чтения преобладали книги из XVIII столетия, опять же получаемые от родственников в оригинале, в эмиграции же много читал «фашистов» — Селина и Юнгера). Волконский, не подготовившийся и опоздавший на концерт и играющий экспромтом «что-то под Пёрселла» (все равно никто не поймет), получающий заветный столик в статусном ресторане, явившись туда в обуви на босу ногу и с кактусом в нагрудном кармане[3], или же переводящий очередной своей жене, Галине Арбузовой, дочери драматурга Алексея Арбузова и приемной дочери Паустовского, Кафку с листа — таких историй в книге вдоволь.

Интересно, как все это сдетонировало, функционировало за границей, куда Волконский так рвался (даже планировал прожекты в духе перехода границы, попадания в костюме моряка на французский корабль и так далее). Известно, многие мемуаристы отмечают, что в Европе — куда он выбрался, вступив в фиктивный брак с уезжающей в Израиль советской еврейкой («еврейки не роскошь, а средство передвижения» — шутку цитируют тоже дважды), — Волконский точно не нашел себя, вернее, не нашел того, чего ждал и жаждал. «Мне кажется очень печальным процесс саморазрушения европейской цивилизации: происходит полная девальвация эстетических критериев. Думаю, что у меня это вызовет реакцию» (и вызвало — много одиночества и алкоголя, проблемы со здоровьем), даже говорил он. В чем же источник бед? «У меня постоянно такое чувство, что большинство современных композиторов пытается обогатить алфавит, создавая новые буквы» / «но если все искусство, то что тогда искусство?» Эти ощущения и вопросы даже сильнее сейчас, когда слушаешь стандартную западную новую классику, особенно фестивальную/снискавшую гранты, резиденции и прочие финансово-имиджевые бонусы. Увы, едва ли не главным для композиторов становится, на фоне определенных принятых и востребованных шаблонов, сделать совершенно то же, лишь продвинувшись на полшажка (целый шаг может уже и не вызвать понимания) по проторенной же инновационной тропе. Музыка становится отличной лишь именами, но не содержанием.

Впрочем, грустные мотивы двойной (в СССР и в Европе) непризнанности, неполной самореализации, старости и болезней разбавлены и очень бойким мажором. Так, «Мемуары» самого Волконского, будь они чуть развернутее и напечатай их отдельным изданием, могли бы быть настоящим хитом, который даже и не знаешь, с кем и сравнить — с П. Пепперштейном? Ярко и очень иронично Волконский описывает свои трипы по Грузии, Байкалу (с аргентинцем!) и Ближней Азии, а также мытарства — не менее веселые в его изложении — с разрешениями и запретами на профессиональную деятельность. Здесь не только эскапады точных и подчас неочевидных в наши дни наблюдений  («…все без исключения грузины люто ненавидели Хрущева за то, что он развенчал Сталина, который был родом из Грузии. Парадоксальным образом сталинизм в Грузии был разновидностью антисоветизма. Это была форма национальной оппозиции»), но и — описание, как сказал бы Л. Данилкин, настоящей русской хтони. В районе Аральского моря он посещает крайне отдаленную от мест цивилизации (чтобы не сбежали!) лечебницу для прокаженных, в районе Байкала местные страдающие повальным алкоголизмом (и хроническим сифилисом) народности готовы убить за спирт (за неимением его едят галлюциногенные грибы и пьют потом мочу их отведавших), во время спуска на необитаемом береге он встречает пару робинзонов — молодая семья сбежала от советского режима, живет натуральным хозяйством в диких местах… В тех же лесах до сих пор опять же прячущиеся от государства староверы и беглые каторжане… Упомянуть еще, что сам Волконский несколько раз чуть не гибнет, но описывает это в быстром и веселом темпе, так просто фильм снимать можно!

Из этого огромного тома[4], куда, кроме собственно воспоминаний (всех родственников, жен, сына, друзей и коллег) и редкой прямой речи (не любил письма, для записи музыки или текстов был не слишком дисциплинирован), вошло буквально все — интервью, переписка других людей, в которой упомянут Волконский, аннотированный каталог его произведений, а также целый блок посвященных его музыке теоретических работ. Любопытно, кстати, как неформальные — иногда едкие, чаще очень теплые — тексты мемуаристов сопрягаются с такими выкладками теоретиков-музыковедов: «Своего рода пятерной контрапункт перемешивающихся в двенадцатитоновом пространстве высотных линий приводит к возвращению музыки первой части, решительно закругляющей форму цикла».

Пытаясь же как-то обобщить это разнообразие, можно было бы констатировать, что Волконский — говорим сейчас скорее про его московскую жизнь — был дважды в эпицентре событий. Во-первых, он, как сейчас опять же сказали бы, был в самом центре тусовки, если не центром ее[5]. В наши дни бы точно пил перед — или после — или и то и другое — концертом в одном из питейных заведений Ицковича или в Noоr Bar на Тверской. Во-вторых, как уже говорилось, точно сам определял культуру того времени. Доказательством тому звезднейший список воспоминателей: Геннадий Айги и Арво Пярт, Софья Губайдулина и Юрий Любимов, Геннадий Рождественский и Томас Венцлова, Валентин Сильвестров и Борис Мессерер, Эдисон Денисов (из книги «Признание Эдисона Денисова. По материалам бесед») и Тигран Мансурян, а также многие и многие другие, русские, французы, кто только не…

Как результат, читатель сможет узнать об Андрее Волконском очень многое — подчас, возможно, даже то, чего и не так уж и хотел. Как он курил (одну за одной, пепел сбрасывая куда придется), что и как пил, как умер (опять же наливая себе стакан, за столом, с открытыми глазами и умиротворенным видом). Есть и множество свидетельств о его эстетических пристрастиях — Пастернака и Паустовского, скажем, не принял, этим отчасти бравировал, любя немного фраппировать людей и подчеркивать свой независимый образ. А вот Харджиева любил — возможно, из-за рассказов того об обожаемом Хлебникове. Присутствует, конечно, и прямая речь: «Красота в природе не бывает случайной. И звук — это такая ценность, что его нельзя тратить понапрасну».

Для кого-то же, можно допустить, будут любопытнее свидетельства о времени, сразу нескольких эпохах, и чисто мемуарное. О том, как Волконский публично, в газетах, ругался с Луиджи Ноно (статьи приведены). Или же как встреченный в купе случайный попутчик — партийный функционер — объяснял дефицит мяса в продуктовых: «Все очень просто: до революции мужики были верующие и соблюдали пост. Поэтому было мясо. А теперь они не верят в Бога, не соблюдают пост и едят мясо. Вот поэтому нам его и не хватает» (как говорится, фейспалм).

Все это можно было бы определить расхожим термином К. Леонтьева «цветущая сложность». Сложно определить и характер, суть Андрея Волконского. Может, и не надо — он бы точно бежал словарных определений, их прокрустова ложа.

 



[1] Тема экзотических советских музыкальных аппаратов/технологий вообще крайне любопытна и ждет своего отдельного исследования. И если изобретение Льва Термена широко известно и востребовано, то все ли знают о таких инструментах, как сонар, неовиолена, экводин, шумофон и эмиритон? См. <https://dtf.ru/music/1142917-tak-zvuchit-sovetskoe-elektrichestvo-chast-2&gt;.

 

[2] Причины, правда, у подобного ориенталистского вектора были разные — или, в пределе, одни и те же — желание не только экзотики и освоения нового, но бегства от наличной реальности в иную и более высокую. В воспоминаниях Алексея Любимова: «Наше „путешествие в страну Востока” являло собой бегство от реальности, от распада, зримо наблюдаемого в современной европейской музыке. А защитой от этого распада была традиционная музыка неевропейских стран, рок-группы, психоделическая электроника, книги о медитациях и расширении сознания в разных религиозных практиках, а также музыка барокко. Никаких теперь Шнитке, Волконского, Денисова, Губайдулиной, Булеза, Берио! Все ушло в хлам прошлого — до поры… Мы тогда пытались создать внутри себя новую утопию бытия — для многих это был уход в Церковь, а в музыке — уход к ценностям старой музыки (этот поворот и перелом в самой середине 70-х годов описан во многих свидетельствах и воспоминаниях, например, в книгах В. Мартынова). Это не была борьба с враждебной социальной системой и ее идеологией, которую завел советский авангард. Нет — это был уход в пространство, где этой и других „систем” просто не существовало…»

 

[3] Отсылка тут скорее к подобному же модному аксессуару Уайльда, а не Маяковского, хотя как знать…

 

[4] Идея которой и подготовительная работа по запросу, сбору и переводу воспоминаний, как пишет один из составителей книги Игорь Блажнов, родилась 20 лет назад.

 

[5] Айги так еще описывает культуртрегерство Волконского: «Он снабжал нас материалами по Клее, Мондриану, доставал великолепные альбомы, словари. И первую „домашнюю выставку” Кропивницкого устроил тоже он. Часами мог переводить поэзию — просто для друзей. У меня сохранились кипы подстрочников Аполлинера и Рене Шара, которые он писал для того, чтобы ознакомить нас с неизвестной поэзией. Во всех устремлениях московских поэтов и художников конца 1950-х — начала 1960-х годов главной личностью, объединявшей всех и расширявшей горизонты, был именно Андрей. В этом смысле — для меня нет сомнений — он сыграл историческую роль в нашей культуре».

 

Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация