Кабинет
Сорин Брут

Игрушечные стихи о жизни и смерти

I

 

Закат

 

Сирена пожарной машины.

Почти догорел закат.

Поздно!

Зачем спешили?!

Только людей смешили.

На Старой Басманной сад

кто бы поджег.

Поджигатель,

где ты, приятель?

И друг на друга похожих,

тех и этих прохожих

мог бы поджечь тоже.

Ну хоть немножко.

Хоть подпалить,

что ли.

 

А то ведь смотреть

скучно

 

 

Невидимка

 

Глобус маленький такой —

крошечка, а ведь планета

в этой комнате без света,

в этой комнате ночной.

 

Съехал к девушке сосед

в Ясенево и оставил

комнату — стоит пустая.

И один на целый свет

 

комнаты, живет один

глобус. А на нем пылинка —

человечек-невидимка,

там, где полюс, среди льдин

 

нарисованных, один —

рыбку ловит, печку топит,

в темноту глядит и в домик

 

прячется от темноты

 

 

Новая Москва

 

До ремонта здесь было написано «Зина».

До ремонта,

когда я до магазина

шел по подземному переходу,

видел Зину,

сердечко черное — значит еще кого-то

безымянного. До ремонта.

 

До ремонта здесь было достаточно вмятин

на ступенях.

Я шел к магазину и, глядя

на них, слышал эхо прошедших шагов —

черных, белых, зеленых, коричневых башмаков —

они шли до ремонта.

 

А еще здесь было красивых царапин

много,

и колотых плиток, и крапинок

крови, среди грязных пятен в углу —

нос сломали, забрали наушники. Он лежал на полу —

вот здесь

          — до ремонта.

........................................

 

Это было, всё было, было тут навсегда,

но «всегда» ненадолго —

 

Эта глупая милая Зина,

торговцы тряпьем,

алкаши,

попрошайки.

 

Музыканты нестройно играли здесь пошлые грустные песни…

 

Я иду в магазин —

еще день, еще год, еще месяц,

 

а потом будет чисто

 

В теле

 

Как ты плотно в теле обжился,

как привычно в теле таком —

на тебя совсем не похожем,

в теле таком чужом.

 

Разве можешь ты отделиться,

заглянув в другое лицо?

Разве можешь примерить

взгляд из заплаканных глаз,

                      таких отдаленных?

 

Разве можешь услышать

голос свой из беззубого рта?

Как ты плотно в теле обжился

и уже никогда

 

не выберешься

 

 

II

 

*  *  *

 

Броди, смотри на задний двор, 

чуть в сторону, и Китай-город 

откроется через забор, 

и люди ходят за забором, 

и фонари-нари-нари

нарисовал бы криво-криво, 

да нет бумаги. 

Повтори 

все окна окнами внутри 

и от забора в шаге 

замри.

 

Неслышно пять минут 

смотри и уходи спокойно. 

А город

 

город будет тут 

 

 

Ладони

 

Самые теплые вещи

сложены, сплетены

из червоточин и трещин,

и нестыковок смешных,

выбоин на паркете,

царапин на мутном стекле —

самые теплые эти

ссадины на Земле.

Слишком большие ладони

на длинных неловких руках —

 

девочка в полном вагоне

 

Роза

 

Нет ни одной розы красивее

безвоздушного шарика, смятого на асфальте, —

красного бывшего шарика…

                                     Розы

думал купить

                  — но розы не купишь.

 

Зато, если шарик в воду поставить,

он распрямится, наполненный воздухом,

и полетит, шурша лепестками,

теплый, как солнце,

                      над холодными странами

 

 

Портреты

 

Самое странное, что ты

вовсе не тот человек, который

возвращается с работы

через вечерний город.

 

Самое странное, что ты

вовсе не тот человек на фото

с могильной плиты,

обнимавший когда-то того кого-то

с соседней плиты.

 

И вовсе не тот человек, который

так любит цветы,

что выучился на актера.

Но роли скучны и просты —

ролики — реплики без разговора…

 

А самое, самое странное, что и я

вовсе не тот человек и не этот,

и никакой, никакой, если честно,

не человек

 

— неизвестный

 

 

*  *  *

 

Как красиво горела лампочка у звезды.

Как неловко упал мотылек от террасной лампы.

Ветер трепал качели и разбрасывал дым

из соседской трубы. Доносился гул с Ярославки.

 

А я думал. С годами все становится лишь

«непонятным»,

как белые пятна на дочиста смытой карте,

старый дом, детский двор, даже близких не разглядишь,

но темно и красиво...

 

И видел отблеск на скате

крыши

 

III

 

Ноябрьская молитва

 

                        Нерон Вероны,

                        Бирон перрона,

                        Где ваши кроны?

                           Леонид Губанов

 

 

Луной горит окно

на верхнем этаже.

Смотри, оно

уже

погасло.

На улице темно.

И город весь поджечь

тебе, наверно, не удастся.

 

Иди, не знай куда,

броди вокруг пруда,

фонарщик с сигаретой,

нелепый и смешной,

и отраженью пой

как будто там другой,

а песня эта

 

ему как воздух.

 

Нерон Вероны спит

на верхнем этаже.

И потолок беззвездный

уже

не подмигнет.

И темный пруд вот-вот

замерзнет.

 

Проснись. Проснись. Проснись.

Оттай, оттай, оттай.

Верни

        Отдай

 

Пока не поздно

 

зажги окно луны,

потом досмотришь сны.

 

Пускай горит Москва,

отогревая воздух.

 

 

*  *  *

 

Мы жили в коробочках, теплых коробочках,

не замечая тепла,

и улица сонная смешные коробочки

с нами куда-то несла.

 

В подземных вагонах толпились коробочки,

ругались коробочки, куклы дрались,

как настоящие. Шкатулки и ящики

на эскалаторах плыли вниз.

 

И в пробках стояли в железных коробочках

коробки — давили клаксоны,

и город ревел, как игрушечный слон,

раненый и смятенный.

 

А спали коробочки в очень больших

коробках спальных районов,

и плотные шторы прятали их

от ледяной заоконной

 

ночи, огромной, как океан

на глобусе темно-синем,

где куклы-солдатики прижали к стене

и куколку изнасиловали.

 

 

IV

 

Дом

 

Как же так вышло?.. В этой квартире

внизу на обоях рисунки детские —

кривые смешные фигурки и подписи:

«Элли», «Тотошка», «ракета Гагарина».

 

В этой вся мебель расписана красками,

орнаментами в духе Малевича.

И благовониями пропахла

спальня размером с кровать двуспальную.

 

А в этой вещи очень хорошие,

кресла глубокие, мягкие, белые,

и телевизор бормочет за ужином —

жалко, что дети в Канаду уехали.

 

В этой квартире молчат колокольчики —

осколки поездок по полкам рассыпаны.

Вот фотография — мама и папа,

им 30 лет, Сан Марко, Венеция.

 

Рядом еще одна фотография.

На ней — вся семья. И гости приехали.

Столпились нескладно, и пес лает в камеру,

у дачной веранды, еще не покрашенной.

 

Вечером в сквере гуляли с собаками,

утром с детьми в Березовой роще,

а у фонтана шумели компании,

пили, смеялись, дрались и смеялись.

 

Мячик летал над коробкой футбольной.

Школьники с крыши бомбоубежища

катались зимой на картонных ледянках

и о бетон расшибали коленки.

...............................

 

Как же так вышло? Эти лица

вдруг стали буквами на страницах.

Всего лишь буквами — неважными,

мертвыми буквами бумажными,

 

невидимой точечкой на карте

в глупом учебнике на парте.

 

А ты и не думал, что твой дом

целиком поместится в слове одном.

 

 

*  *  *

 

А потом… Слышишь? Хлоп. Это просто закрылось окно.

Слышишь? Ш-ш-ш. Это просто задернулась занавеска.

Слышишь? Щелк. Это громко, как выстрел, погашен свет.

Бормотанье стиральной машины вяжется в тишине.

 

Ты идешь на ощупь. Не можешь нащупать дверь.

Вместо ручки бездвижный вакуум застыл в ладони.

А потом находишь четыре рубца на стене

и стучишь как безумный в заросший проем — нет двери.

 

У тебя четыре стены, темнота, потолок и пол.

И давно вышел воздух весь. Оказалось, без воздуха можно

дышать. Это даже забавно — уметь дышать

в безвоздушном пространстве, уметь зачем-то.

 

А ты помнишь, давно, на улице?..  Нет — давно…

Но теперь-то знаешь, как сильно любил фонарный

свет, когда он падал в окно,

голоса, гул машин и эти отблески фар на

полу.

 

А ведь было почти темно

 

 

Молитва об игрушечном барсуке

 

На день Святого Валентина

ты подарила мне игрушку,

игрушечного барсука.

 

Его назвали Задремака.

Он помещался на ладони.

Ершился черно-белой шерсткой

и бусинами черных глаз,

блестящими под светом люстры,

смотрел на нас,

и улыбался, и пофыркивал,

и с носа капельку дыхания

ронял, когда смешно посапывал.

 

Мы поселили его в норке

на высокой полке книжной,

он сидел там и глядел,

как внизу живем и ходим,

смотрим фильмы на кровати,

как за ужином болтаем

о делах смешных, неважных,

как ругаемся и плачем —

после миримся в обнимку.

 

Иногда, когда работал,

я сажал его на стол,

чтобы он не заскучал.

И рукой слегка поглаживал,

чтобы не замерз под форточкой,

и внутри сжималось что-то

очень странно и болезненно,

словно это я был плюшевый,

словно настоящий — он,

просто заперт в теле маленьком

и бездвижном, как в коробочке,

и никак не может выбраться.

 

Какой ты глупый, Задремака.

Зачем же ты такой живой

и непонятный?

А я — такой немой?

 

О чем ты думал там, на полке,

когда глядел? Ведь что-то думал

и поворачивал в себе,

когда забегались, забыли,

не доставали, не смотрели,

как ты моргал своими бусинами

один…

 

… Теперь, когда все рухнуло,

стемнело, онемело, скомкалось,

и леденеет воздух в тамбуре,

и злая первобытность скоро

заглянет в окна сквозь решетки,

прикажет жестким быть, быть стойким.

 

И это — правда. Нужно выстоять,

быть сильным — только,

Задремака, я заберу тебя с собой.

Ты будешь жить в моем кармане.

Я буду говорить и слушать,

и выучу твой иностранный,

 

игрушечный язык

 

 

Белая молитва

 

А когда-нибудь ночью пойдет очень белый снег,

самый белый из всех снегов, и пойдешь ты ему навстречу.

Из подъезда выйдешь в сугроб и провалишься. В белизне

этот домик цветной на детской площадке покажется храмом, вечным

 

как Парфенон, как София. А фонари над ним,

как колокольни, молчат еле слышным звоном.

И снеговик — святой, потерявший нимб.

Помолись ему, и окажешься заметенным.

 

Ты забыл «Отче наш», но веришь в Бога детей

и в молитву без слов, потому что она — внимание.

А молиться — значит беречь. Посмотри, укрывает метель,

как родных, и дома, и машины, и землю между домами.


 

Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация