Ты одну книжку написал и уже — писатель. А я, может, целых три прочел. Чем же я не читатель?
Графомания как высшая степень интеллигентности.
Фонвизин о нынешних мудрецах: «Они, правда, искореняют сильно предрассудки, да воротят с корню добродетель».
Настоящий художник не похож на других не из оригинальности, а потому что похож на себя.
Занятно, что у гимназиста Володи Ульянова по закону Божьему было «отлично», а по логике — «хорошо».
Для искусства увидеть значит понять.
Брюсов — наглядный пример того, что нельзя разом писать и анализировать то, что пишешь.
Автор должен рыдать над героем своим, чтоб у читателя чуть защипало глаза...
Хорошие стихи печатать никогда не поздно, а плохие — чем позже, тем лучше.
Так ли уж люди ценят в других доброту? Скорее — сходство взглядов, а еще широту и силу.
То единственное, чем оперирует поэзия, по крайней мере лирическая, — сам поэт. И нечего стесняться, что при этом он оказывается в центре мироздания...
Для мыслящих героев Льва Толстого работа была вопросом совести. Для теперешних их потомков — вопрос хлеба. Граф может быть доволен.
Самое сложное в искусстве — чувствовать вечность, но оставаться современником.
«Ни дня без строчки». Это жить надо каждый день — а писать, когда назреет.
Проза Пушкина всего удивительней: она быстра, как стихи.
Нефилософской поэзии, строго говоря, не существует. Искусство вообще область мировоззренческая.
Человеческая жизнь не имеет общего решения, а только частные.
Слишком сильных образов следует опасаться. Обычно они фальшивы.
«Поэтично — значит заимствовано» (Лев Толстой, «Что такое искусство?»).
Человек, в котором живет художник, должен быть крупнее этого самого художника, хотя порой и кажется, что это не обязательно (теория «дудки» — ср. у Пушкина «Пока не требует поэта...»).
На деле искусство не терпит не только лжи, но и выдумки. Обвести красным контуром сюртучок «папаши Танги», как это сделал Ван Гог, может каждый. Но имеет право только тот, кто этот ореол видит.
Миросозерцание — это чувственное мировоззрение.
Художник только тем и занимается, что примеряет мир на себя.
«Колдовство» в стихах — как и в жизни — всегда от невежества.
Настоящие стихи рождаются как дети: в любви, бескорыстно и случайно.
«Я думаю, что поэт похож на художника. А живописец живет любовью к жизни, восхищением жизнью и ничем иным. Можно обладать гением, но если художник не в ладах с жизнью, он заставит людей спорить о нем, превозносить его, но никого не обрадует...» (Анри Матисс, в передаче И. Эренбурга).
Стареть, наверное, нестрашно, если сделанное соразмерно прожитому.
Торопливые голоса новых поэтов.
Куда не занесет странствующего репортера, вот и меня весной 1986-го — в самую гущу литературной жизни...
На 25-летие вологодской писательской организации из Москвы приехали литературные генералы. Не поднаторевшая в изящной словесности регистраторша обкомовской гостиницы осрамилась: повертев в руках паспорт секретаря СП Алексеева, осведомилась, из какой организации тот прибыл. Неузнанный классик горестно вздохнул: «Наверное, я должен снять очки...» — и вправду снял их, чтоб облегчить дежурной труд узнавания.
Писательская организация в полном своем составе — 22 властителя дум — воссела в президиуме местного театра.
Были зачитаны приветственные телеграммы и адреса.
Всходившие на трибуну ораторы в разных комбинациях тасовали имена Яшина, Рубцова, Белова, временами всуе поминая Батюшкова.
Сам Белов, белобородый и значительный, располагался по центру президиума возле сыто-энергичного обкомовского секретаря и время от времени что-то тихо ему говорил, пригибая голову. Хотел бы я взглянуть на Льва Толстого, шушукающегося с тульским губернатором...
Некий московский скульптор преподнес юбилярам нечто похожее на большой каменный фаллос.
С установочной речью, как к новобранцам, обратился к собравшимся какой-то авиационный генерал.
Тут мне стало невмоготу, и я ушел из театра.
Позже, в Тотьме, я обнаружил еще один юбилейный след: свежий памятник Рубцову, водруженный над рекой Сухоной на холме, где тот любил бывать. К сожалению, при этом, благоустраивая территорию, пришлось снести единственный в городке пивной ларек, ради которого, собственно, сюда и наведывался поэт.
В области искусства застойные режимы обыкновенно тяготеют к академизму, к успокоенной классике. Идеал, оказавшийся позади, эстетически оправдывает их статичность.
Все, что делает поэт, — это предлагает свой способ соединения с жизнью.
Плиний прав: для потомков «недоделанное — то же самое, что не начатое» («Письма», V, 8).
Яблоко равно яблоку. Но одно «не яблоко» вовсе не обязательно равняется другому, это может оказаться и груша, и мандарин. Вот почему любое объединение людей «от противного» — основанное исключительно на неприятии чего-то, хотя бы официозной поэзии, — заведомо ущербно. Нужна позитивная идея.
Трагедия Ильфа: поэта изувечили в сатирика.
Стихи, они вроде швейцарских часов: такая уйма труда вмещается в такое малое пространство!
Ум — от Бога, а мудрость — от жизни.
У нас в ходу не только риторические вопросы, но и риторические ответы.
То все молчали, а теперь никого не перекричишь.
Как заметил Торнтон Уайлдер (вложивший эти слова в уста Цезаря), «только поэт более одинок, чем военачальник или глава государства, ибо кто может дать ему совет в том беспрерывном процессе отбора, каковым является стихосложение?»
Похожую мысль я встречал у Пастернака — в письме какому-то стихотворцу, приславшему рукопись.
Ирония — скоропортящийся продукт. Предмет ее преходящ, и тем скорей, чем злободневней.
Только самоирония бессмертна, ибо обращена на вечно несовершенное — на человека в первом лице. Потому-то все великие иронисты прошлого — Петроний и Свифт, Гоголь и Шоу, Чаплин и Брехт — не столько язвительны, сколь печальны.
Как справедливо заметил Конфуций, не меняются лишь мудрейшие и глупейшие.
В сущности, искусство порождает лишь тот, кто выходит за очерченные пределы искусства.
Вот и Мандельштам сделался добычей литературоведов. Теперь и его разделывают ножом и вилкой по косточкам, как умелый едок перепелку в ресторане.
Есть нечто неуловимое, делающее поэзию поэзией. Вот это и есть поэзия.
Вопреки расхожему мнению, проза позволяет авторской мысли отлетать куда свободней — сочинять, моделировать, воображать себя то князем Мышкиным, то Соней Мармеладовой. Поэзия же прикована к реальному «я», как каторжник к ядру.
Разве бывает неэкспериментальное искусство?
Мотив и фактура, вот и все слагаемые искусства. Первый соединяет картину с миром, вторая — отпечаток рук художника.
Вся штука в том, чтобы потускневшее от времени слово заставить заблестеть, как новорожденное.
Поэзия должна быть горьковата.
Порой записанная второпях строчка оказывается стихотворением.
Каждому поэту отведено, по силе и характеру дарования, некоторое количество читателей. Их может быть десять тысяч, заполнивших разом стадион. А могут быть те же десять тысяч, разверстанные на несколько веков, человек по шестьсот на поколение. Второй, вероятно, менее знаменит, но судьба его заманчивей.
Коро утверждал: «В картине всегда есть самая светлая точка, и она должна быть единственной».
«Даже обычной бабочке, чтоб взлететь, необходимо целое небо» (Поль Клодель).
«Стихи — выражение мыслей и чувств на несуществующем языке; ведь никто на свете не говорит стихами» (Фернандо Пессоа).
На деле у каждого поэта всего два-три стихотворения, которые он и пишет всю жизнь.
Первой инсталляцией было, по видимости, шествие андерсеновского Короля. Только мальчишка все испортил.
Разница между беллетристикой и литературой простая: когда пишут, потому что хотят написать книгу, выходит беллетристика. А когда просто пишут, иногда получается литература.
Если суть постмодернизма в работе с артефактом, то и Гомер постмодернист: работал с главным артефактом своего времени — с мифами.
Дилетантство выдают за смелость. А неряшливость — за непосредственность.
В годы безвременья поэзию загоняли под землю, в андеграунд. Теперь подземные ручьи выходят на поверхность, но не всегда чистыми — частенько с фекалиями, просочившимися из канализации.
Середина 50-х. После долгого перерыва у Олеши вышло «Избранное». Знакомый сталкивается с ним в дверях «Сотого»[1] магазина на Горького:
— Что купил?
— Ничего. Я у кассы стоял и слушал, как музыку: «Восемь восемьдесят пять... Восемь восемьдесят пять... Восемь восемьдесят пять...», а потом: «Не выбивай Олешу, кончился!..»
Новая поэтическая генерация принялась ниспровергать предыдущих с таким пылом, что поневоле закрадывается мысль, не расчищают ли себе место под памятники.
Оно, конечно, поэзия должна быть глуповата. Но ведь не настолько же.
У добротной средней живописи есть ниша: не всякий, кто не согласен вешать на стену репродукцию, может заполучить подлинник Ван Гога.
Но кому нужны второсортные стихи, когда можно полистать томик Пушкина, Мандельштама, Бродского?
Обсуждение стихов напоминало урок в анатомическом театре — только с участием самого препарируемого.
Подлинное искусство всегда имеет целью передать чувство. Подложное — произвести впечатление.
Авангард выдает его приверженность к эффектам.
Припорхал через Атлантику Евтушенко — в заморских малиновых перышках и с вспыхивающим огоньком перстенька.
Среднестатистическая поэзия всегда ужасна. Полистайте подшивки «Аполлона» и «Золотого руна».
Верлибр назрел в русской поэтике еще в первой трети века.
Косвенное доказательство — проза: образная и ритмическая система ее, по крайней мере в «одесской школе» (Олеша, Бабель, Ильф, да и Катаев, как задним числом выяснилось), достигли той меры самодостаточности, когда лишь нехватка смелости помешала осознать ее как стихи.
Начинающий стихотворец выплескивает наружу личные переживания. Поэт, напротив, претворяет окружающий мир во внутренний опыт.
Текст, живущий за счет контекста, всегда в какой-то мере на последнем паразитирует.
Художник может ставить себе и искусственную задачу. Вроде плаванья до буйка.
На конференции по Бродскому Рейн, по своему обыкновению, проспал все доклады в поставленном для него почетном кресле, а проснувшись, бурно зааплодировал.
Палитра Писсарро включала всего шесть красок.
Стишок распрыгался парными рифмами, как воробей по мостовой.
Есть тема, на которую поэт не должен писать никогда: о том, что стихи не пишутся.
Ахматовская «Поэма без героя» — пример экзальтации, выдаваемой за вдохновение.
Множество таких стихотворений и у Цветаевой в среднем и позднем периодах: видно, как она искусственно возбуждала себя до «нужной» температуры.
Быть поэтом довольно-таки нелепо.
Нет нужды гоняться за временем: если ты в своем искусстве прав, оно само тебя найдет.
В. Бурич: «Поэзия — это доказательство от метафоры».
Молчание как часть речи.
Вот и поздний Мартынов в стихах перемещается к прозе.
Нынче у обериутов объявилось больше детей, чем у незабвенного лейтенанта Шмидта.
«Потерянное поколение» 70-х.
«Обиженное поколение» 80-х...
Сегодня поэзия должна быть немного неуклюжа и не смеет красоваться танцевальной выучкой.
Чтобы сделать что-то свое в искусстве, надо забыть массу вещей. Но прежде их следует узнать.
Постмодернистские статейки о современной литературе напоминают бой с ветряными мельницами — только не Дон Кихота, а хитрого Санчо Пансы, прекрасно знающего, с чем имеет дело, и тем успешней снискивающего славу победителя великанов.
Когда искусство становится бизнесом, поэзия делается шоу-бизнесом.
Содержание, форма... Художественный акт и состоит в придании содержанию формы: вселенскому содержанию — личной формы.
«Поэзия есть мысль, устроенная в теле» (Заболоцкий, «Предостережение»).
«Поэзия... это всегда ответ гармонии на дисгармонию бытия» (Наум Коржавин).
Групповщина в литературе отвратительна. Поэзия как любовь — интимна. Групповым же бывает секс, а не любовь.
«Эпоха, способная только к иронии, духовно ничтожна. Великое искусство не боится быть наивным и смешным» (Г. Померанц).
Владимир Соколов: «Я сам — словарь!»
Какой жестокий парадокс: Каверин в воспоминаниях противопоставляет таланту (Шкловский, Олеша) нравственную чистоту (подразумевается — собственную), но довольно и трех строк им же приводимой цитаты, чтобы очевидный талант порицаемых, пусть и подмоченный компромиссом, лишил пафос воспоминателя всякой убедительности. Увы. Это как с женской красотой: и порочная красавица остается красавицей, а добродетельная дурнушка — дурнушкой.
Скорость эскадры, согласно «Морскому уставу», определяется скоростью самого тихоходного судна. В искусстве ровно наоборот.
Нынче все чаще пишут прямо для литературоведов, через головы читателей.
Лиснянская: «Вся жизнь состоит из банальностей».
На очередном фестивале верлибра исследователь авангарда Бирюков поделился смелым предположением, что «железобетонную» (по самоназванию автора) поэму Каменского «Константинополь», представляющую собой конгломерат фрагментов, разбросанных по бумажному листу, можно прочесть — если начать с левого верхнего угла... И продемонстрировал свое открытие столь выразительной декламацией опуса, что вызвал жизнерадостный смех случившегося в зале ребенка.
Рукописи не горят, но легко теряются.
«Стихи — это метрическая или ритмическая речь, намеренно отклоняющаяся от прозаического склада» (Посидоний, «О слоге», в изложении Диогена Лаэртского.)
В намеренности все дело.
«Prose = words in their best order; poetry = the best words in their best order» (Table-talk, 12, July 1827).
Увы, Кольридж заблуждался. «Лучшие слова в лучшем порядке» — формула графомании. Для поэта нет «лучших» слов — есть единственные (иногда — совсем «плохие»).
А вообще-то слова в лучшем порядке — это орфографический словарь.
Если, редакторствуя, опираться на сторонние мнения, то бóльшим станет не приближение к истине, а число заблуждений.
Импрессионисты изменили иерархию живописных жанров, выдвинув на первый план прежде «низкие» (сравнительно с историческими, батальными, аллегорическими полотнами) натюрморт, пейзаж, этюд.
Со времен Тютчева и особенно Фета нечто подобное происходит в поэзии.
В передаче импрессионистов самое существенное не ощущение воздуха, не дрожание световых пятен, а восхищение жизнью — столь полное, какого ни до, ни после не испытывал и не передавал никто.
Если религия выражает восторг перед Творением, то и я — религиозный поэт.
Разница между искусством дизайна и собственно искусством не столько в способе их восприятия (второе требует общения, первый же схватывается ненароком, в процессе пользования предметом), сколь в природе воплощаемых ими образов: в случае искусства это — «образ мира»; в дизайне — идеальный образ самой вещи.
Именно потому, кстати, рафинированный авангард частенько оказывается уместным в дизайне: сам облекаемый в форму предмет возвращает абстрактную художественную идею к безвозвратно, казалось, утраченной ею плоти.
Раздутая репутация авангарда в изрядной мере результат жизнедеятельности всевозможных «ведов». «Черный квадрат» и «дыр бул щыл» весьма сподручно анализировать, квалифицировать, сопоставлять, благо за ними изначально стоит не трудноуловимый художественный образ, а внятная умственная спекуляция. Нынче «ведение» само по себе сделалось искусствопорождающим фактором, а в случае концептуализма и вовсе с ним слилось.
С этой точки зрения литературные пристрастия, скажем, «НЛО» вполне логичны: это литературоведческий журнал, вот он и выбирает те стихи, что успешней послужат сырьем для будущих штудий.
А что если Шилов — естественная реакция на Малевича?
Желтая кофта тем и привлекательна, что все так просто: надел — и ты поэт. А ты напиши-ка про то, как зажигают звезды!
«Нарочитая музыкальность, как и нарочитая образность, чаще всего бывает признаком распада искусства.
Музыка и образы выступают здесь наружу, подобно сахару в засахарившемся варенье» (С. Маршак, «О линейных мерах»).
Читаю присланные стихи и вижу, что писать «хокку» бывает подозрительно легко...
В литературной борьбе я выступаю на стороне поэзии.
Если отбросить шелуху словес, то вся суть меламедовых проповедей[2] сводится к уничижению поэта как человека — в пользу глаголющего через него, как в дудку, Провидения (чем, мнится мне, даже и в церковном смысле унижается не только Творение, каковым все же является человек, но и сам Творец, создавший его по своему образу и подобию). Получается что-то вроде темных рыбарей, кои возьми да и заговори на неведомых языках помимо лингвистических курсов.
С такими понятиями желающему стать поэтом только и надо, что ходить в церковь да молить Всевышнего о ниспослании благодати. Ни постижения жизни, ни борений «с самим собой» не требуется. Как и книг можно вовсе не читать, даже и меламедовых.
Что особенно умиляет, так это рассыпанные по всему трактату, как штампы ОТК, оценки «благодатно» — «безблагодатно» по поводу тех или иных стихов и поэтов. Где бы запастись таким благодатометром?
Русский язык, вероятно, единственный, на котором 70 лет слово «бог» писали с маленькой буквы, а «Сатана» — с заглавной.
Символ поэзии вовсе не Пегас, а черепаха с крыльями...
Художник, как и графоман, начинается с осознания уникальности и значимости своего мировосприятия и своей способности сообщить его другим.
Второй отличается от первого лишь тем, что заблуждается по одному либо по обоим пунктам.
Увы, поэзия склонна время от времени заговариваться. Склонна пококетничать. Не чужда ужимок.
С точки зрения истории импрессионизма, Парижская коммуна была всего лишь досадной заминкой, отвлекавшей от поисков нового живописного языка...
Верлибру прикрыть наготу нечем.
Красивый, в разводах, Кандинский. Но Господь раскрасил бабочек еще смелей и красивей!
В «Людях и положениях» Пастернак не случайно выделяет в Толстом существенную, но все ж не самую характерную для того способность видеть явления «в оторванной окончательности отдельного мгновения» — это в поэзии, а не в прозе, и в первую очередь в самом Пастернаке, дар такого ощущения составляет суть. Несколькими страницами дальше он прямо и говорит: «Мне ничего не надо было от себя, от читателей, от теории искусства. Мне нужно было, чтобы одно стихотворение содержало город Венецию, а в другом заключался Брестский, ныне Белорусско-Балтийский вокзал».
«Поэзия состоит в отсутствии ясной границы между душой и телом» (Дмитрий Кудря).
Литература, вырастающая из «второй реальности», всегда останется литературой второго сорта.
Художник принимается черпать вдохновение в искусстве, когда не дотягивается до жизни.
Полагаю, Господу делать человека из обезьяны было все же сподручнее, чем из глины.
Возможно ли вообразить живописца, выбравшего мотивом пейзаж, предмет или модель, которые ему неприятны? Он должен не только остро ощущать их, но и любить.
То же в поэзии.
«Живопись позволяет увидеть вещи такими, какими были они однажды, когда на них глядели с любовью» (Поль Валери «Тетради»).
В конечном счете хрупкое побеждает. Во всяком случае, в искусстве.
Кричат «поэзия умерла!» — а стихи всё пишут, пишут...
Проблема в том, что стихи вроде тех, что писал Кандинский — или пишет Айги, — практически не поддаются прочтению. Т. е. если и производят некое впечатление, то не столько то, что вложил в них автор, сколь то, каким наполнит их сам «инициированный» автором читатель. Звучит заманчиво. Но в таком случае они изначального могут и вовсе не содержать послания: могут быть имитацией, случайным набором слов, россыпью типографского шрифта. И уж во всяком случае не могут быть «лучше» или «хуже» одно другого.
Все-таки признак искусства — привнесенная творцом гармония. Как отражение изначальной гармонии Творца, являемой природой.
По сути, стихотворные опусы Кандинского — попытка перевода чисто живописных образов в чужеродный материал. Вышло так же наивно, как и при обратной операции, с чем мы сталкиваемся в литературщине «сюжетной» живописи.
Творческий эгоизм художника ничуть не противоречит общечеловеческому значению искусства. Пчела тоже не занимается опылением цветов — она собирает нектар для своего меда.
«Учение авангарда всесильно, ибо оно верно!» Пройдет и это...
Сразу вслед за Серебряным веком наступил Жестяной...
Художник всегда имеет дело с последними вопросами бытия. Потому и одинок: советоваться не с кем.
Стихи в Интернете так же не заменяют поэтической книжки, как метеосводка — погоды.
Не верю я слишком красивым стихам. Как и слишком красивым женщинам.
Читатель, вслед за автором, всегда на стороне героя. Можно вообразить роман, центром которого окажется, скажем, Долохов: эдакая помесь Германна с Печориным. Николенька Ростов предстанет в нем довольно противным барчуком, Пьер Безухов — зажравшимся ленивым барином...
Но что обязательно для художника — он должен быть всегда на стороне жизни.
Происхождение авангарда — в безмерном увлечении формой. В какой-то момент она отделяется от породившего ее впечатления, чувства — и на первых порах еще сохраняет его отпечаток и обаяние, подобно тому как одежда сохраняет форму тела, пока не повисит. Но далее тепло и запах плоти улетучиваются, и остается то, что и должно: пустота.
Большая часть современных рассуждений об авангарде — это разговоры о достоинствах пустоты.
В конечном счете авангард — бесчеловечен.
Концептуализм, в сущности, суп из топора: художественный объект замещается концептуальными приправами к нему.
Бывает любительский театр, любительское музицирование, любительское занятие живописью — даже любительский балет и цирк. Но любительских, не отягощенных комплексом профессионализма, занятий литературой днем с огнем не сыщешь: все метят в писатели. Что за проклятое искусство.
В своих воспоминаниях о Бродском Кушнер бросает ему самое страшное обвинение, какое можно предъявить художнику: в том, что с годами тот разлюбил жизнь. И в этом есть доля печальной правды.
И все ж цитаты из Бродского превосходят все, написанное о нем.
«Тусовка» — это тот же кушнеровский «подпольный комитет» («Все знанье о стихах — в руках пяти-шести...»). Только нелегитимный.
Душевно здоровых поэтов и правда не так много, только у большинства — болезнь не по таланту.
Читать стихи с оглядкой на литературоведение все равно что любоваться женщиной, поглядывая в анатомический атлас.
Фольклор всегда выпадает из книжного текста: у него иная природа.
Искусство старше религии: человек сперва восхитился творением, а уж после задумался: кто все это устроил?
Неспроста древнейшие религиозные тексты мы находим внутри поэтических, а не наоборот.
История русского футуризма, по сути, — история одной большой антрепризы. Достаточно прочитать крученыховский «Наш выход», чтобы убедиться.
Литературоведение часто подменяют литератороведением.
«Выход в прозу — признак высокой поэзии» (Мандельштам, в передаче Липкина).
...И с сожалением поглядел на замученное правкой стихотворение.
Прозаик и поэт — занятия едва ли не противоположные. Прозаик Флобер, как известно, чувствовал себя госпожой Бовари и даже испытал вместе с ней симптомы отравления. Будь он поэт, наоборот, сама Бовари оказалась бы Флобером.
Нынче пишут массу неглупых и даже тонких, но страшно скучных стихов. Это как богатая витаминами и питательная, но невкусная еда. Именно такую теперь проповедуют.
Не веря ушам своим, разобрал долетевшую через форточку крикливую реплику дворника, гнавшего пьяницу с детской площадки:
— Прощай! И если навсегда, то — навсегда прощай!
Дворник у нас обыкновенный, не из гандлевских.
Детство — личный архетип всякого человека. Потому-то в поэзии так много детских аллюзий.
Все плохие стихи похожи друг на друга, каждое хорошее стихотворение хорошо по-своему.
В начале было Слово. Потом пришли Редакторы. И сколько ж народу лезет теперь в Корректоры!
Очередное вручение литературных премий обнаружило полную победу колхозного строя: в лауреаты повалил середняк.
Увы, поэт, как и пророк, должен жить бедно.
Верлибр не может рассчитывать на ту же меру читательского успеха, какой выпадает порою на долю регулярного стиха. Его трудней читать, еще трудней — запомнить. Не исключу, что как раз засилье верлибра в современной европейской поэзии почти лишило ее аудитории. Вероятно, присутствие свободного стиха должно быть умеренным, как специй в блюде. Такой вот парадокс.
Как ни жалуйся, но теперешнее литературное время честнее.
Живя за городом, легче уверовать в Бога. Особенно когда разом цветут спирея и сирень.
В чистеньком зале на фоне какой-то синей картины Томас Венцлова читал свои интеллигентские стихи в интеллигентских переводах.
«Черный квадрат» и правда знаменовал рождение новой эстетики. Но не новой живописи.
Интересно сопоставлять даты музейных холстов — всех этих натюрмортов с яблоками, лежащих обнаженных, весенних кустов, автопортретов в шубе — с датами мировой истории. 1914-й, 17-й, 33-й, 39-й, 56-й...
Пока на театрах военных действий и в правительственных кабинетах занимались суетными задачами геополитики, здесь решали вечные вопросы соотношения цветовых масс и светотени.
Надо вовремя избавляться от черновиков и литературных заготовок: прибирают же хозяйки кухню после готовки.
Красноречивый пример того, что виртуозной техники еще недостаточно, чтоб быть поэтом, — Шенгели. Как неудачной конструкции самолет, он все бегает по поэтическому полю, а взлететь не умеет.
Подлинного мастера обнаруживает скорее умеренное употребление диковинных и просто редких слов — зато умение снять патину и сделать как бы новорожденными самые обыкновенные. Сравним мастеровитого Шенгели, только и рыскающего в охоте за диковинами по словарю, ну хотя бы с «тихим» Владимиром Соколовым.
Те, кто сегодня сетуют, что пушкинская традиция «пресекла» допушкинскую, не вполне осознают соотношение двух этих линий.
Влияние Пушкина сказалось не только на всей последующей литературе, но и на предшествовавшей ему.
Если свести сделанное им к главному, то он придал естественность русской поэтической речи. На фоне этой-то естественности условная речь Державина, Ломоносова и далее назад по шкале времен обрела дополнительную выразительность. Ту самую, что столь привлекательна ныне и сделала их вновь такими актуальными.
Литература — самое важное и уж во всяком случае самое социально значимое из искусств по той простой причине, что люди общаются словами.
Уличные книжные лотки: какая масса испорченной бумаги!
Концептуализм — это когда поэт не поэт, а играет роль поэта.
Простодушный Слава Лён так прямо и заявил, что «русскую поэзию делают гарвардские профессора». Вроде того как луну — в Гамбурге (и прескверно делают...).
Весь этот арьергард авангарда...
В юности я так любил Хлебникова, что мне хотелось переписать его книгу от руки, ради удовольствия.
Для молодых стихотворцев у меня есть два курса: «Введение в поэзию» и «Выведение из поэзии». По обстоятельствам, приходится читать то первый, то второй...
Вы хотите жаловаться на меня вышестоящему начальству? Извольте: в любой ближайшей церкви. А также в мечети или синагоге.
У того нет сердца, кто в юности не любил авангард. И у того нет ума, кто с годами не охладел к нему.
В юности так же легко путаешь азарт с вдохновением, как похоть с любовью.
«НЛО» — это, видимо, «неопознанный литературный объект». Как известно, все НЛО — плод либо заблуждений, либо фальсификаций.
Впору садиться за статью «Архивисты и новаторы»: вторые столь основательно обзавелись первыми, что для них и пишут.
А вот из ненаписанного мною трактата «О несомненных и неоспоримых преимуществах верлибра»:
Как подсчитал академик Гаспаров, в среднем 63% времени поэт тратит на подыскание рифм, 31,5% на поддержание размера и лишь оставшиеся 5,5% достаются собственно поэзии.
Ну а верлибрист только ею и занимается — вот и выходит лучше.
Не знать физики, хотя бы в основах, так же неприлично, как и литературы. То и другое — опоры мировоззрения.
Перехвалят сейчас — недохвалят потом. Тому тьма примеров.
В «Записях и выписках» Гаспаров приводит безымянную цитату: «В переводе, кроме точности, должно быть еще что-то» и саркастически комментирует: «Я занимаюсь точноведением, а чтотоведением занимайтесь вы».
Звучит хлестко, а на деле — саморазоблачительно. И, увы, не только применительно к его занятиям переводом. Академику в его понимании поэзии чего-то как раз и не хватает.
«Стиховедение уже выросло так, что может существовать уже и без стихов», — простодушно признается наш исследователь.
В своих «конспективных переводах» Гаспаров не учел темпа чтения — существеннейшего слагаемого стихов!
Главное, что я почерпнул из «Записей и выписок» Гаспарова, это чувство невероятного одиночества, самоощущение отверженности.
Не умея разобраться с оппозицией «поэзия — проза», стиховеды упростили себе задачу, сведя ее к сугубо формальному делению на стихи и прозу. Чем и привели к полной бессмыслице: стихи вне поэзии никого не интересуют, да и ничего, по сути, не означают.
Единственное возможное определение стиха: стихи — это форма существования поэзии.
С точки зрения собственно поэзии «стиховедение» — наука довольно бессмысленная. Это вроде «красковедения» применительно к живописи. Что-то химически-прикладное.
Вся литература состоит из сомнительных основ и безусловных частностей.
Как банкноты обеспечиваются золотым запасом, так и художественное слово — имеющим хождение языком. Потому иные словесные эксперименты напоминают рисование фальшивок.
Кто только не паясничает с Пушкиным: Пригов, Битов...
Помимо поэтов, мыслящих метафорами и метонимиями, есть третья, и пребольшая, группа. Эти мыслят премиями.
Метрический стих — жесткое сооружение, способное удерживать и пустоту.
Верлибр — вроде натяжной конструкции: едва где ослабнет, все обрушивается. Даже не в прозу — в пустословие.
Поэтический текст в Интернете эфемерен, если не подкреплен полноценным бумажным существованием.
Поэзия — это перевод со своего на человеческий.
Плата за стихи всегда несправедлива: 999 из 1000 стихотворений вообще ее не заслуживают. А одно на тысячу — бесценно.
«Нарочно так не сделаешь. Случайно — тоже» (В. Перельмутер) — одно из точных определений искусства поэзии.
«Поэт творит не в мире языка, языком он лишь пользуется». А Бахтин-то поточнее Бродского...
Верлибр — это безрифменный стихотворный текст со свободной ритмической организацией.
Поэзия старше прозы. Она ровесница языка.
Заболоцкий «Столбцов» — совершеннейший поэтический эквивалент картинам Бориса Григорьева. Особенно цирку и «Улице блондинок».
Откуда-то из приморского города прислали стихи с легким запахом рыбы на машинописных страницах.
Качество экранизации столь же мало зависит от достоинств экранизируемого произведения, как достоинства натюрморта от вкуса запечатленных фруктов.
Скорее наоборот: большая литература сопротивляется переводу на язык кино.
А вкус фрукта, кстати, хороший холст доносит...
Слова-самцы. Самки слов...
Стиховеды подобны Мидасу: все, к чему ни прикоснутся, обращают в схоластику.
Правду говорить легко и приятно. А слушать — тяжело и обидно.
Подлинную славу правителям приносят лишь бессмысленные поступки: вроде строительства пирамид или учреждения театра.
Не исправляй рукописи до последней ошибки — помни, что и ты был рабом в семинаре Розенталевом.
У поэта должна быть своя «гипотеза мира» (Винокуров).
На панихиду по хранительнице Дома Цветаевой, все девяностые пригревавшей поэзию, пришла масса народа. Но только два поэта.
Нет у меня для тебя других читателей! И в ближайшем будущем — не предвидится. Так что расслабься и почувствуй себя свободным: ты отвечаешь лишь перед Богом, ну и, если повезет, — перед потомками...
Если верить стихам, то у нас самый распространенный представитель фауны — ангел.
«Вымирают не только редкие животные, но и редкие виды чувств» (Джон Фаулз).
«Волхв» Фаулза — мичуринская попытка скрестить литературу с чтивом — да еще с чтивом века XVII — XVIII, вроде «милорда глупого»: при очевидном художественном даре автора, закономерно победило чтиво. Захлопнув том, обнаруживаешь, что ничего нового не узнал и не перечувствовал. Просто провел время.
Он так назойливо старается увлечь, мастеря свои картонные декорации! Deus ex machina, которому положено являться лишь раз, у него выскакивает на каждой второй странице, как чертик из коробочки.
Беда не в том, что он меня не заставил поверить в сконструированный мир, а в том, что не заставил поверить и в то, будто сам в него верит.
Из поставленного «мысленного эксперимента» тоже ничего не следует. Здорового молодого человека помещают в некое захолустье, а когда хорошенько изголодается, подсовывают разом некое развлечение, подобие комфорта и двух смазливых девиц без комплексов — посмотреть, что из этого выйдет. Ну и что ж из этого выйдет? Тоже мне бином Ньютона...
Прозаик должен моделировать мир в себе, а не на бумаге.
У теперешних правителей нет ни малейшего резона ни помогать, ни мешать писателям: те больше не властители дум.
Умер — и остался всем современник...
Образцы полезны в пору учения. В зрелости не надо оглядываться на чужие шедевры — «в себе одном ища и находя опору».
Эмиграция неполезна для литературы. Там бытовая речь опресняется, и художественное слово вынуждено расти на чем-то вроде гидропоники вместо почвы. Этого не избежал Набоков. Следы находим — у позднего Бродского. И не по той ли причине, а не из одних лишь житейских передряг, умолк Ходасевич?
Поэтическая смелость состоит в том, чтобы не бояться собственной правоты — даже если она выглядит очень просто. А не в том, чтобы отважно корежить форму, уже до тебя кореженную.
«Ничто так не сбивает с толку, как простота» (Ренуар, в передаче Воллара).
Постмодернизм нередко начинается там, где автор трусит показаться смешным и прямодушным.
Разница между «тонкой» и «толстой» периодикой в том, что первая по природе сиюминутна, а вторая — при всех оговорках — нацелена на вечность.
«Толстый» журнал даже сиюминутных проблем стремится коснуться с позиций вечности, глянцевый, не говоря о газете, и о вечных судит применительно к нуждам момента.
«Можно подумать, что для того, чтобы нравиться, совершенно необходимо быть скучным» (Ренуар, в передаче Воллара).
«...Нельзя приучать публику к любопытству насчет писателей в ущерб любознательности насчет литературы...» (Александр Блок, «Вечера „искусств”»).
Устроенный поэтом К. творческий вечер состоял главным образом из прочувствованных выступлений специально приглашенных товарищей по перу, так что смахивало на гражданскую панихиду.
К тому ж и проходил он в похоронном Малом зале ЦДЛ: мой стул приходился на то место, где обычно располагается правое ухо усопшего.
Разница между подлинной поэзией и «филологической» та же, что между рисунком, ухватившим бег живой лошади, и зарисовкой чугунного рысака, поставленного перед конезаводом.
Первичный признак поэта — своеобразие его отношений с миром (а не ритмики, строфики, образной системы и т. п.). Оно-то и порождает своеобразие ритмики, строфики, образной системы...
Надо уметь ошибаться.
«Нет ничего, что так походило бы на мазню, как шедевр» (Гоген о Сезанне, в передаче Бернара).
Империю всегда тянет в эпику, а частному человеку ближе лирика. В этом, полагаю, и состоит суть «стилистических разногласий», о которых говорил Синявский.
Не надо в стихах мистики. Ведь и Создатель схож с Эйнштейном, а не с колдуном.
Многие поэты до сих пор всё дожевывают символизм.
Радость труднее имитировать, чем печаль, оттого-то в поэзии так много страдальцев. Радость вообще более трудное чувство.
В «Ни дня без строчки» Олеша приводит пример, как пушкинские стихи на век обгоняли поэзию своего времени. Однако то же у него и с прозой.
Синекдоха как развернутый прием утвердилась в ней только в ХХ веке — и то как прием едва ли не модернистский. Но вот из нашего «сукина сына»:
«Улица была заставлена экипажами, кареты одна за другою катились к освещенному подъезду. Из карет поминутно вытягивались то стройная нога молодой красавицы, то гремучая ботфорта, то полосатый чулок и дипломатический башмак. Шубы и плащи мелькали мимо величавого швейцара» («Пиковая дама»).
Каков! Вслед за Олешей повторим: так тогда не писали!
Понятно, почему люди так часто жадны, властолюбивы, нечестны. Но отчего они бывают просто, бескорыстно, злы — для меня загадка.
Будет ли концептуальным перформансом зайти в парижский Центр Помпиду и помочиться в известную скульптуру Марселя Дюшана «Фонтан»?
Самое трудное и самое важное в литературе — найти свою естественную речь. Она-то и оказывается новейшей формой.
Владимир Соколов удачно развил пушкинскую формулу: «Цель поэзии — поэзия. А не поэтика».
Но правда и то, что остается лишь поэзия, создавшая свою поэтику.
Что если мы в наступившем веке — чужие?
Впрочем, в глазах моего поколения самыми благородными людьми ХХ века были как раз те, кто хранил в нем ценности XIX-го.
Поэтическую известность в России следовало бы измерять в евтушенках. Вернее — в микроевтушенках.
Вся эта поэтическая беллетристика, вроде Давида Самойлова...
«Культурные стихи» это как «культурный» секс: без завода.
Истинно верует не тот, кто у Бога просит, а тот, кто Его благодарит.
«...Дело поэта — противостоять хаосу, услышать, оформить и нести гармонию в мир, а не подборку стихов в редакцию журнала» (Павел Басинский).
В эмиграции язык хотя и сохраняется, но в засушенном и пожелтевшем виде — вроде старых писем.
Все стихи, кроме графоманских, в сущности — наброски...
«...Я снова и снова убеждаюсь в невозможности свободного стиха. Во всяком случае, в русской поэзии он — бессмыслица, даже и недостижимая: ибо всякая “свобода” от ритма основана на предположении, что где-то рядом ритм все-таки звучит, таким образом вся эта предполагаемая свобода заключается в несовпадении с ним — в каких-то синкопах, что ли». Это Павел Антокольский в своем дневнике (запись от 15 ноября 1966)... занимаясь переводом Аполлинера!
Что верлибр свободен не от ритма, а от метра и что ритм может быть неметрическим, но тем не менее осмысленным и выразительным, старику не пришло в голову. Как же он переводил?
Жизнь иногда потакает бездельникам, творчество — никогда.
— Вы в Бога верите?
— Да. Только не так, как в I-м веке, потому что живу в XXI-м...
Одно из двух: или со временем прочтут и полюбят — или плохо написал.
Вечная подмена в словах: говорят о «литературной стратегии», а в виду имеют самую что ни на есть тактику.
Голубчик, стратегию в искусстве — не выбирают.
Стихи В. И. Ленина: «В Шуше, у подножия Саяна...» И этот не удержался…
«...Или, еще того хуже, сам станет поэтом, а я слыхала, что болезнь эта прилипчива и неизлечима», — справедливо опасалась племянница идальго из Ламанчи.
Литературоведение главным образом занимается тем, что в микроскоп глядит на звезды.
И перед публикой предстала Анна Андреевна в своем роскошном мемуаровом платье...
Поэтическое сборище, на котором не был замечен Евгений Рейн, считать несостоявшимся.
«Однокрылый серафим» — название сборника моностихов.
...И выпустил томик «избранного», тройной очистки.
Что вы мне все про тиражи! У пипифакса тираж всегда будет больше мандельштамовского, потому что жопа у всякого есть, а обустроенную душу поискать надо.
Занятие поэзией требует известной праздности. Как всякая любовь.
«Поди ты сладь с человеком!.. пропустит мимо создание поэта, ясное как день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет кричать: „вот оно, вот настоящее...”» (Гоголь, «Мертвые души»)
«Видеопоэзия»... Показать бы им исчерканные правкой рукописи Чухонцева, с птицами, рассевшимися между строф.
Старательный Брюсов.
На деле все полемические статьи пишут не для оппонентов, а для единомышленников. Прибавляя им уверенности.
А «переубедить» себя человек может только сам, в процессе душевной эволюции. Тоже случается, хотя и редко.
Вот о чем следует помнить критику, и не тратить порох зря.
В любом состоявшемся поэтическом творении, даже в многостраничной поэме, должен присутствовать экспромт.
Вот почему так редко удаются стихотворные циклы: простодушие замысла иссякает уже на первых звеньях.
Кому нравится Кафка, а кому — Диккенс...
Сегодня умер Липкин.
А в салоне на Тверской рекламная акция: пришедшему голым — мобильник. Пишут, толпа раздетых едва могла протолкаться к входу.
Липкин простодушно вспоминал, как в молодости советовал Мандельштаму исправить плохую рифму «обуян — Франсуа», заменив имя парикмахера на Антуан.
Кажется, он не понял, что тут неточность рифмы, при очевидном наличии точной, — как бы гарантия подлинности имени. А заодно — и всего стихотворения...
Поэт и внутри своей страны всегда эмигрант: эстетический.
Не всякий слепой поэт — Гомер. Был ведь и Асадов.
Счастье — это ощущение своей гармонии с миром. Потому творчество — всегда счастье.
Поэзия празднует жизнь.
Лирическое высказывание обычно приходит раньше эпического: себя самого человек ощущает прежде остального мира. Но это в масштабе личности, становления стихотворца. А исторически — наоборот: потому что сама возможность лирики возникает с осознанием самоценности — да просто ценности — отдельного человека. Что случается лишь в зрелом обществе.
Когда приходят варвары, они обычно побеждают. И отстаивать цивилизацию бесполезно. Но ничего не могу с собой поделать: я принадлежу к этой обреченной цивилизации. И мне ее жалко.
Поэту должно жить как дерево: пуская ветви в небо, но корни — в почву.
Переделкинские литературные помещики.
Инженеры знают, что лучшая конструкция — самая простая. То же и в стихах.
Эти нескончаемые верлибры, приблизительные, как американский бильярд, где луза шире шара. Довольно пульнуть «в ту сторону» — и слово, якобы, зашло...
Стихотворению в прозе, в отличие от прозы, не надо заботиться о сюжете. Он должен явиться сам из словесной ткани.
Написать стихотворение все равно как оставить на столе в саду раскрытую книгу в расчете, что придет другой и начнет читать с того же места...
Прежде они строили чиновничий социализм, теперь — чиновничий капитализм.
Вообразить человека, для удовольствия читающего Крученыха, все равно что почитывающего таблицу Менделеева.
«Мнимо художественные продукты подлежат исследованию какой угодно теории, но они не представляют для эстетики ни малейшего интереса» (Пастернак «Вассерманова реакция»).
Не беда, если ты не веришь в Бога. Вот если Он в тебя перестанет верить...
По образу жизни профессиональный поэт отличается от любителя не тем, что живет «на стихи», а тем, что второй пишет их в свободное от работы время, а первый пытается заработать на жизнь в оставшиеся от стихов часы.
В отечественном промышленном производстве «экспортное исполнение» означало признак качества. В искусстве дело обстоит ровно наоборот.
«НЛО» специализируется на экспортном исполнении русской литературной продукции.
Если книгу легко переводить, значит, она плохая.
Местоблюстители великой русской прозы.
У некоторых писание стихов просто вошло в привычку.
Критик отличается от литературоведа, как дегустатор — от химика-аналитика при винодельческом заводе.
Франкфуртская ярмарка тщеславия. После участники украсят обложки изданий золотыми и серебряными медальками, точь-в-точь как на водочных этикетках.
Сюртук классика при жизни еще никому не приходился впору.
Я бы Нобелевскую премию по биологии присудил дрозофиле.
Поэзия состоит не из стихов, а из поэтов. Но надо помнить: поэт складывается только из стихов.
Чухонцев, замучавшись выбирать десерт на литературном обеде, возроптал:
— Не дело Гамлета размышлять: «кофе или чай»!
Жизнь человечества — язык, нравы, одежда — непрерывно вульгаризируются. И лишь искусство всякий раз возвращает ее к высокой точке отсчета.
Описал — значит присвоил!
В определенном смысле поэту нынче легче, чем прозаику — романисту, рассказчику. Тому все ж приходится беспокоиться, понадобится ли его творение издателю, примет ли его читатель... А ты точно знаешь: не понадобится. Не примет. И можешь смело обращаться через головы современников прямиком к вечности.
Поэт так же пишет, как птица летает, как рыба плавает — без всякой причины, просто потому, что умеет.
Не удивлюсь, если какая-нибудь настырная поэтесса и на моих похоронах сунет под крышку гроба рукопись — «пользуясь случаем...»
Тебя не печатают? А ты напиши так, чтобы нельзя было не напечатать.
Занятие поэзией никогда не утратит смысла, потому что изначально бессмысленно.
Вера в Бога — это ощущение себя не одиноким.
Здоровье как деньги: не стоит бросать на ветер, но, если вовсе не тратить, не получишь удовольствия.
В географии так не бывает, а в истории сплошь и рядом: великая река течет, течет, да и впадает... в болото.
Послевоенные советские журналы были заполнены чем-то вроде рецензий Добчинского на Бобчинского.
Сочинение стихов — вечный человеческий порок, вроде супружеской измены.
С пушкинским авторством «Конька-Горбунка» все просто. Там есть фрагменты, которые не мог написать Ершов, и масса других — которых не мог написать Пушкин. Логично предположить, что А. С., у которого рукопись побывала, кое-что в ней выправил.
Любовь может быть неглавным в жизни — когда она уже есть.
Что касается собственно живописных достоинств, то Сальвадор Дали мало чем отличается от Ильи Глазунова: уровень художественного мышления примерно тот же.
Слова в стихотворении должны располагаться естественно, а не в причудливых позах. Вроде тех, что принимают на пляже курортницы ради необычайно ровного загара — который еще не известно, увидит ли кто-нибудь...
А может быть, смерть это как страх окунуться в холодную воду — за которым блаженство плавания?..
К экспериментам в искусстве, как и в жизни, часто подталкивает безответственность. Живя в гостинице, где «все включено», я наизобретал в тамошнем баре массу причудливых коктейлей, которые невозможно пить.
Соотношение русской цивилизации с западной и восточными похоже на соотношение наших алфавитов: кириллица не латиница, но многие буквы совпадают; а вот с арабским, индийским, не говоря о китайском, письмом — ничего общего.
Если Господь допустит клонирование, то уж как-нибудь найдет для клона душу.
Стиховеды заблуждаются, уверяя, что верлибр «самоопределяется» исключительно на фоне регулярного стиха. Это справедливо для его нынешнего пришествия, с конца XIX века. Но «старый» верлибр (к примеру, русский домонгольский) самоопределялся на фоне прозаической речи, от которой столь явственно отличается на слух.
Сколько поэтов, столько истин в последней инстанции.
В искусстве каждый — первый среди неравных.
«Быть писателем, хотя бы и лирическим поэтом, по понятию этих людей, значило быть скорбным поэтом» (А. Фет, Предисловие к третьему выпуску «Вечерних огней»).
Слава вредна тем, что мешает сомневаться.
Главное в профессии поэта — чувствовать. Все остальное — ремесло.
«Поэтическая мысль — это мысль, родившаяся в счастливой метафорической рубашке» (Кушнер).
Мичурин был романтик. А романтики опасны для общества, если только они не поэты.
Ценностью обладает только этот миг и — через голову будущего — вечность. А завтрашний день, как сказано, «сам позаботится о себе».
По-английски я собеседник приятнее, чем по-русски: мало говорю и много киваю.
Петербуржцы такие обидчивые. Всегда хотят, чтобы разом и восхищались, какой у них город прекрасный, и соболезновали, как плохо им в нем живется.
«...Творчество есть оформление своего понимания жизни...» (Лидия Гинзбург).
Чтобы строить храмы, писать «Дон Кихота», ставить балеты, во все времена приходилось отбирать деньги у тех, кому и без того не хватает на еду. По своей воле публика готова оплачивать только развлекательное чтиво, лубочные картинки, балаган и прочую масскультуру. Но если лишь ее и оставить, люди обратятся в скотов, и хорошо, если не перережут друг друга.
И это жестокий парадокс: гуманное по целям, искусство не может обойтись без поступка, в общем, не гуманного.
На нем в свое время и Лев Толстой сломался...
Они как Марфа: не о том заботятся. Скажем, человек без автомобиля превращается в пешехода. А без поэзии — в животное. Но всем хочется именно автомобиль.
Почему это — стихи? Да потому что их нельзя прочитать как прозу.
Эйнштейнова диссертация, два десятка страничек, не только лаконична, как стихи, но и сродни им: описывает сокровенную гармонию мира.
Над слепцом, предположившим, что «багровый цвет похож на звук трубы», смеялись зрячие (приведено Локком в «Опыте о человеческом разуме») — а ведь точнее не скажешь!
Рукопись — она красивая. И даже правленая машинопись бывает неплоха на вид. А на компьютере пишешь, как вилами на воде...
У дамочек, сочиняющих стишки, обычная психология провинциальных барышень: чем больше рюшек, тем красивше.
Посмертное собрание моих сочинений в двадцати томах будет состоять из томика стихов, томика статей и прозы и 18-ти томов избранных смет и челобитных...
Айзенберг пишет о литературной ситуации, что все ему в ней «не ясно», да так напористо и уверенно, что и дурак поймет: все-то ему ясно, все-то он знает.
Поэтический перевод — это воплощение поэтической идеи оригинала в по возможности близком словесном материале.
Бывают феодальные государства, бывают капиталистические, бывают клерикальные... А у нас оно — государственное.
Когда грузины уж совсем пристали, я предложил им вывод российских военных баз из Грузии в обмен на вывод из Москвы Зураба Церетели вместе со всеми его творениями. Но они сочли цену непомерной.
Поэтический позитивизм Кушнера.
Высокое искусство охотно черпает из «низких» жанров. Но это не значит, что оно может настолько же упрощаться.
Поэта далеко заводит нобелевская речь...
В рассказе ты только заглядываешь в чужую жизнь, а в романе можешь и сам пожить некоторое время. Вот зыбкая граница жанров.
Вы хотите печататься в моем журнале, потому что у него неплохая репутация. Но оттого он и пользуется репутацией, что не печатает такие стихи.
...А потом окажется, что ты всю жизнь только переводил бумагу.
Серьезная проза начинается там, где выдумка принимает облик как бы случившегося. Или, если угодно, — берет на себя ответственность претендовать на правду.
«Легкие» жанры обходятся без таких амбиций. Так, фантастика — это сплошное если бы. А детектив — игра.
Таковы же умбертоэковские эссе, расплодившиеся фэнтези и прочая паралитература.
Все исключения — по тому же водоразделу. И «фантастический» Свифт, и «фантасмагорический» Гофман, и Гоголь с Булгаковым — заставляют отнестись к предложенным обстоятельствам всерьез. И тем самым записывают себя в серьезную литературу.
Художественный эксперимент — дрожжи искусства. В ХХ веке оно слегка перебродило...
Это правда, что в искусстве нет прогресса. Зато регресс временами очевиден.
Тынянов тонко мыслит. А смущающая нескладица его рассуждений о поэтическом языке объясняется тем, что он не был поэтом. Он блестяще анализирует поэтический текст, но как читатель, а не создатель, т. е. в обратном порядке: от восприятия текста — к внутреннему образу, а не от внутреннего образа — к тексту. Вот у него и оказывается ритм — прежде образного ряда, и т. д.
Поэт по своим субъективным ощущениям иногда и правда ловит ритм как бы даже и вперед «смысла» (признания Блока, Маяковского), но на деле это — ритмический набросок уже смутно распознаваемого роя внутренних образов. И еще не зная точных словесных значений, поэт как бы задает их соотношение внутри строки. Но не более того.
«Все начинается с композиции, — объяснял сыну генезис стихотворения Пастернак. — Пока нет композиционного замысла, стихотворения не существует. Сколько бы ни подбирал строки или вслушивался в ритм, ничего еще нет».
В устройстве мира очевиден замысел. А если замысел, то — Чей?
Известно, что выздоровевший после тяжелой болезни, или вернувшийся с войны солдат, — какое-то время видят мир в ослепительной яркости красок.
Поэт это тот, кому дано видеть мир таким в любое время. Без болезни и без войны.
Переводчиков верлибра кажущаяся простота этого занятия склоняет переводить «слово за словом» — заботясь лишь о подыскании точных и по возможности ярких словесных эквивалентов.
При этом упускают из вида, что у верлибра хотя и нет метра, но есть ритм, причем довольно сложно организованный и — у хороших верлибров — всегда осмысленный, как у любых хороших стихов.
Если следить только за соблюдением графического рисунка таких стихов (чем обычно и ограничиваются), ритм — из-за несовпадения ритмической основы слов в разных языках — неизбежно разрушается. И получается та самая «плохая проза».
Авторская песня — это такая профессиональная самодеятельность.
Случается, что и не поэтическое по природе высказывание становится поэзией — за счет одной только инструментовки слов. К примеру, пушкинское «Из Пиндемонти».
За живым поэтом публика всегда запаздывает: она переваривает его напечатанные стихи, а он уже сочиняет другие.
Поэтическая книга должна быть хорошо составленным концертом. Но не пьесой!
Потому что такая «пьеса» неизбежно становится оправданием и для персонажей без слов или с единственной репликой «Кушать подано!»
Если поверить пушкинистам, то главным событием в жизни Пушкина была дуэль с Дантесом.
Не случайно Достоевского больше любят женщины.
Китайцы не трудолюбивы, а послушны: сказано работать — вот и работают. Но это разные вещи.
Чрезвычайный и Полномочный Поэт.
Ну хорошо, вы выпустите альманах начинающих писателей. И будете искать для него начинающих читателей?
Поэт беседует только с листком бумаги и с Богом. Или с облаком...
Поэты делятся на икаров и дедалов. Первые — эффектно летают, вторые — делают крылья.
Всемирный День Поэзии принял форму Всемирного Дня Графомана.
У нас тут возобладала оральная поэзия.
В критику они подпускают филологию: так в советское время «крепили» спиртом дрянное винцо. «Солнцедар» помните?
На даче Чухонцева солнце всегда садится за Окуджаву.
Главное впечатление, оставляемое всяким палиндромом: «Вишь ты, получилось!» — то же, что от решенной головоломки. Автор получает удовлетворение, но не уверен, что эстетическое.
Издателям поэзия приносит только убавочную стоимость.
Движущая сила истинной журналистики — человеческое любопытство. У нас же все больше журналисты-вещуны, числящие свой род от пророков.
Ну какой еще феминизм — при нашем-то матриархате!
Стихи из тех, что невозможно читать, но можно с интересом анализировать.
Русско-американский поэт лицом походил на круглый фарфоровый чайничек из нью-йоркского ресторана «Самовар».
«Общество друзей прилагательных». Почетный знак «Лучший друг падежей».
Прижизненная слава — это как плата вперед.
В городе ты ближе к людям. А в сельской местности — к Богу.
После работы в саду у меня чувство, как после церкви у прихожанина.
Они умеют верить в Бога только в обмен на бессмертие. Будто без того мало...
Побудительный мотив поэтического творчества всего точней определил Чухонцев: избыток жизни с привкусом тоски.
Критик И., известная тем, что прочитывает стихи — как прозу.
Лучшие стихи состоят из простых слов. Так живописец обычными белилами передает игру и блеск серебряного кубка.
Это базарный мазила пускает в ход и серебрянку, и бронзовый порошок.
Слава Богу, мы им теперь — не нужны.
От тоски пьют водку. Или грызут ногти.
А стихов от тоски не пишут.
Гоняется за своей музой, как в старые времена барин за дворовыми девками.
Позднесоветские стихотворцы превыше всего ценили звук. Стихи у них гудели, будто рояль с нажатой педалью.
Любовь — это несвобода, которую мы выбираем.
Мне трудно разделить пожелание Пастернака, чтобы был только «один, очень большой» поэт (если только он не лукавил, чтоб отвязаться от назойливого корреспондента-стихотворца).
Писатель не должен умирать летом. Во-первых, жалко, погода хорошая. А во-вторых, все на даче, на море — никто на похороны не придет.
В рифмованных стихах звук нередко заменяет смысл: при удаче сам становится смыслом. Верлибр такой лазейки не оставляет.
Если ввести налог на глупость, все остальные можно отменить.
«Так теперь не пишут». Упрек в старомодности или похвала за приверженность утраченной высокой мерке?
«Одесская школа» — Олеша, Катаев, Ильф с Петровым, да и Бабель — с их предметностью образа и восхищением жизнью, в сущности, не что иное, как акмеизм в прозе.
Бог, в которого я верую, создал и жирафов, и кошек, и слонов. И православных, и мусульман, и буддистов с иудеями. И даже атеистов вместе с парамагнитным резонансом.
Если Ад существует, то состоит не из огня и серы, а из угрызений совести.
Филологическое литературоведение в массе своей демонстрирует две методы.
Приверженцы первой — эти считаются более продвинутыми, их и в заграничных журналах публикуют — берут какой ни попадя текст, хотя бы автор ручку расписывал или у него кошка прошлась по клавиатуре, — и принимаются анализировать на уровне слов, звуков, букв, чуть ли не до точек над ё включительно, пересыпая филологическими словечками. Про этих уже написано, да у них у самих имеется претолстый журнал.
Но и вторые не лучше. Эти выбирают автора позначительней, можно и вовсе «живого классика», внимательно читают его стихотворение или поэмку и записывают все, что при этом придет в голову или припомнится. А поскольку обычно литературовед-филолог много читал, а слова в русском языке время от времени повторяются, то в голову приходит масса перекличек и рифмовок, аллюзий и ауканий — причем на письме выходит так, что это не изучателю нашему навеяло, а сам автор все это хозяйство держал в уме и вроде как не стихотворение сочинял, а только и делал, что зашифровывал и зашифровывал, ну прямо Штирлиц. А наш, умница, пришел, да и расшифровал.
Занятно, что частенько это и самим авторам нравится. Помнится, поэт И., прочтя о себе подобный опус, признался мне с удовлетворением: «Вишь ты, а я и не подозревал!..»
Непереводимая игра букв.
Верлибры труднее писать хотя бы потому, что необходимо всякий раз доказать, что это — стихи.
Посмертная слава еще и потому надежней, что никто не хочет делиться прижизненной.
Одних удачных стихов мало: нужна соединяющая их в целое «длинная фанатическая мысль». Которая и есть поэт.
На этих молодежных тусовках поэзия как грипп: передается воздушно-капельным путем.
Вчера на встречном эскалаторе насчитал восемь влюбленных пар: три целовались, четыре смотрели друг другу в глаза, еще одна держалась за руки. Отрадная статистика.
И остался у своего разбитого Эрато...
На выставке московского быта 1950-х за стеклами витрин томились беззащитные вещи моего детства.
Поэзия — способ соединения человека с жизнью посредством слов.
Не люблю я поэтов-монументалистов. Уж лучше мелкая поэтическая пластика.
Вдохновение начинается со слова вдох. Так что дышите глубже.
Писатель пописывает, критик попискивает...
«Неожиданно созерцательная поэзия выступает в роли противовеса процессам распада в поэзии и в искусстве, то есть противодействует утрате осмысленности.
<...>
Независимо от огромного разнообразия форм — будь то короткие, состоящие из одной фразы посвящения и хокку или длинные стихотворения и поэмы в прозе, — поэзия „внимательности” имеет некоторые общие черты, ибо пишущие ставят перед собой цели не сугубо эстетические, а те же, что и большие священные книги человечества, отвечающие на вопрос, кем является человек и как он должен жить» (Чеслав Милош, «Азбука»).
Сочинить стихотворение на заказ так же невозможно, как по заказу полюбить. Можно только изобразить любовь.
Коллективизм в социальных воззрениях сродни язычеству в религиозных.
Вера, религия, церковь... С каждым шагом дальше от источника.
Все эти березки-закаты, рифмуемые тысячами дилетантов по всей стране, по сути — поэтические гаммы, вроде тех, что долбят мученики музыкальных школ. С той разницей, что ученик со своими гаммами не лезет на сцену, да и инструмента с помощью этих не освоишь.
Книгоиздателям не нужны читатели. Им нужны покупатели.
Стихотворец, он отовсюду выбирает слова — как садовая птичка козявок.
Если писать русские стихи не по-русски и есть эстетическая революция, то Айги ее произвел. Но если нет — то нет.
А что, быть эпигоном Крученыха или Бурлюка почетнее, чем Лермонтова или Бродского?
«Все в мире меняется, кроме авангарда» (Гор Видал).
Поставьте его на табурет, и пусть декламирует.
С точки зрения физиологии, поэзия переводит понятия правого полушария («интуитивного») на язык левого («речевого»).
Анапест — это амфибрахий, амфибрахий — пеон 3-й, дактиль — хорей, хорей — ямб, а ямб — и вовсе макрос. Все перепутано!
Стихотворец-дилетант отличается от поэта тем же, чем фотограф-любитель от фотохудожника. Первый запечатлевает главным образом себя, жену, друзей; второму интересны посторонние люди, да просто засохшее дерево, отбрасывающее кривую тень. И если в кадр и попадет собственный младенец, то как еще одна деталь окружающего мира.
Поэт соединяет человека с жизнью. Критик — поэта с читателем. А литературоведу остается объяснить, как и почему то и то соединилось.
Поэт должен оставаться в тени своих стихов — как лодка оказывается в тени собственного паруса.
Поэзия — «органическая функция счастья» (Пастернак).
Увидев за шведским столом молодую пару, выбравшую из всего обилия снеди гамбургеры, я понял: европейская цивилизация погибла.
Вообще-то Россия была задумана как грандиозный резерв Европы. Но израсходована не по назначению.
Ранний Гумилев мог бы стать первоклассным советским поэтом, вроде Багрицкого. Воспевал бы Каракумский канал, чкаловские перелеты. Вообще, в ХХ веке романтизм всего ближе к тоталитарной идее. А «позднего», с заблудившимся трамваем, ему бы простили как ошибки молодости. Ну, как Маяковскому — «раннего».
Родившийся в Петрограде, Константин Симонов так и сохранил петербуржский выговор: по-московски, 2-я и 4-я строки самого знаменитого его стихотворения не рифмуются: «жди — дож’ж’и».
Не надо приспосабливать поэзию к непоэтическим временам. Пусть уж лучше прозябает до поры, когда понадобится.
«...Разврат эстрадных читок, в балаганном своем развитии доходящий временами до полного дикарства...» (Пастернак, 1936).
Бывают и такие поэты, которые доделывают недоделанное первопроходцами, — и тоже неплохие.
Не бойся отстать от времени, бойся отстать от вечности.
Это графоман может написать и так, и эдак. А поэт — единственным способом.
«Лирический герой» совпадает с реальной личностью автора только у графоманов.
Я все чаще чувствую себя каким-нибудь импрессионистом, сдуру притащившим свои сиреневые стога на выставку передвижников. Рядом с крестным ходом в Курской губернии и впрямь выглядит нелепо.
Искусство всегда по одной — материнской — линии чувственно, по другой — отцовской — религиозно. В любом жизнеспособном творении мы обязательно обнаружим черты и матери, и отца.
(Окончание следует.)
