Голоса в темноте
Сегодняшняя колонка по ряду причин будет очень короткой.
Итак:
Ракету тряхнуло, и она разверзлась, точно бок ей вспорол гигантский консервный нож. Люди, выброшенные наружу, бились в пустоте десятком серебристых рыбешек. Их разметало в море тьмы, а корабль, разбитый вдребезги, продолжал свой путь...
<…>
Они падали. Падали, словно камешки в колодец. Словно их разметало одним мощным броском. Они были уже не люди, только голоса — очень разные голоса, бестелесные, трепетные, полные ужаса или покорности.
— Мы разлетаемся в разные стороны!
Так начинается (в блестящем переводе Норы Галь) рассказ Рэя Брэдбери «Калейдоскоп». Он 1949 года, послевоенный, что на первый взгляд не важно. Хотя, учитывая болезненный опыт Америки (включающий в себя и Перл-Харбор, и Хиросиму), наверное, все-таки важно.
Это очень маленький рассказ. И колонка, как я сказала, будет маленькая.
Итак (и мне ужасно жаль, что приходится его пересказывать, поскольку сама ткань текста несравненно тоньше и прочнее), катастрофа разворотила корабль и выбросила экипаж из чрева космического корабля в открытый космос. Они успели надеть скафандры с прозрачными щитками (визорами), но не успели — реактивные ранцы, каждый из которых превратил бы любого из них «в маленькую спасательную шлюпку»; сейчас они могут только беспомощно дрейфовать, разлетаться в разные стороны, вернее, падать в разные стороны: в космосе нет ни верха, ни низа. У каждого есть какой-то запас воздуха и переговорное устройство.
Они могут общаться с друг другом.
Час. Потом сигнал ослабеет, а потом и совсем пропадет.
Рассказ — и есть эти самые их переговоры.
Больше ничего.
Перекличка.
Летят они в разные стороны — кто-то в пояс астероидов, кому-то предстоит упасть на Солнце, кому-то — врезаться в Луну, кому-то — просто затеряться в пространстве. Герой счастливчик — ему предстоит упасть на Землю. Вернее, сгореть в атмосфере. Но похоронен он все-таки будет на земле — пеплом.
Реакция на случившееся тоже разная. Сперва — шок, первичное бесчувствие, как сказали бы психологи, — стадия изоляции:
— Холлис, я — Стоун. Сколько времени мы сможем переговариваться по радио?
— Смотря с какой скоростью ты летишь в свою сторону, а я — в свою. Думаю, еще с час.
— Да, пожалуй, — бесстрастно, отрешенно отозвался Стоун.
— А что произошло? — спросил минуту спустя Холлис.
— Наша ракета взорвалась, только и всего. С ракетами это бывает.
— Ты в какую сторону летишь?
— Похоже, врежусь в Луну.
— А я в Землю. Возвращаюсь к матушке-Земле со скоростью десять тысяч миль в час. Сгорю как спичка.
Холлис подумал об этом с поразительной отрешенностью. Будто отделился от собственного тела и смотрел, как оно падает, падает в пустоте, смотрел равнодушно, со стороны…
Кто-то сразу в стадии отрицания:
Ох, как далеко падать! Как далеко падать, далеко, далеко… — раздался чей-то голос. — Я не хочу умирать, не хочу умирать, как далеко падать… <…> Пускай меня найдут, пускай найдут… Неправда, не верю, не могло такое случиться. <…> Далеко, далеко, не хочу я так. Ох, господи, не хочу я так!
Или в стадии поиска компромисса:
— Может, нас еще найдут.
Или гнева. Правда, этот гнев от ужаса и беспомощности разлетающиеся в пустоте, недосягаемые друг для друга люди выплескивают друг на друга:
— Поди сюда и заткни мне глотку! <…> Это был Эплгейт. Он засмеялся — даже весело, как ни в чем не бывало. — Поди-ка заткни мне глотку!
И Холлис впервые ощутил, как невообразимо он бессилен. Слепая ярость переполняла его, больше всего на свете хотелось добраться до Эплгейта. Многие годы мечтал он до него добраться, и вот слишком поздно. Теперь Эплгейт — лишь голос в шлемофоне.
Все виды реакции на катастрофу, предотвратить которую ты бессилен.
Холлис, глазами которого мы наблюдаем происходящее, летя в холодной пустоте, пока метеориты режут его по кусочкам (культю он перетягивает манжетой скафандра), слушает признания своего недруга в каких-то направленных на него, Холлиса, интригах, которые теперь ничего не значат, в том, что тот испортил ему, Холлису, жизнь, и вроде даже и не особо реагирует, но потом и сам не выдерживает и грубо обрывает еще одного астронавта, бабника и жизнелюба, напоследок вслух вспоминающего о своих подвигах, мол, что толку хвастаться тем, чего уже никогда не будет, какая теперь разница — конец-то один (тоже типичный казус, на этот раз переадресованной агрессии)? И тот резонно говорит — по крайней мере мне есть что вспомнить. И я ни в чем не мог, кстати, себя упрекнуть, по крайней мере я достойно вел себя перед смертью, не то, то ты, мешающий мне насладиться последним мигом хоть так вот, бесхитростно хвастаясь.
И тут как-то мимоходом возникает вопрос — а и правда, есть она, эта разница в этот самый последний миг? Или нет? Значат ли что-то воспоминания о жизни, прожитой со всей полнотой; или об унылой, бесцветной жизни, не уравнены ли эти жизни своим итогом? Герой какое-то время думает об этом, но ответа у него, понятное дело, нет.
Затем наступает примирение и принятие.
…Я тут поразмыслил. Послушал, что ты говоришь. Нехорошо все это. Мы становимся скверные. Скверно так помирать. Срываешь зло на других <…> Я соврал тебе раньше. Соврал. Ничего я тебя не проваливал. Сам не знаю, почему я это ляпнул. Наверно, чтоб тебе досадить. Что-то в тебе есть такое, всегда хотелось тебе досадить. <…> Наверно, это я так быстро старею, вот и спешу покаяться. Слушал я, как подло ты говорил с Леспиром, и стыдно мне, что ли, стало. В общем, неважно, только ты знай, я тоже валял дурака. Все, что я раньше наболтал, сплошное вранье. И катись к чертям.
Холлис почувствовал, что сердце его снова забилось. <…> Первое потрясение миновало, а теперь откатывались и волны гнева, ужаса, одиночества. <…>
— Спасибо, Эплгейт.
— Не стоит благодарности. Не вешай носа, сукин ты сын!
Элизабет Кюблер-Кросс выпустила свою знаменитую книгу «О смерти и умирании» в 1969 году. Брэдбери свой рассказ, как я уже говорила, — в 1949-м. Книгу он, понятное дело, не читал.
Дело тут в другом.
Брэдбери был религиозен, о чем застенчиво умалчивали издатели советского времени. У него есть рассказ «Человек», того же 1949 года — о Втором Пришествии. О тихом чуде, которое дается не тем, кто его яростно взыскует, а тем, кто бесхитростно верит. Потому что, если ты чего-то долго и напряженно ждешь, у тебя невольно отрастает некий иллюзорный образ возвышенного и безупречного идеала и мимо настоящего неподдельного чуда ты проходишь, попросту в него не поверив, не заметив его. Кстати, если «Калейдоскоп» в чудесном переводе Норы Галь вышел в СССР в 1965 году, то «Человек» — только в 1990-м, в легендарном уже сборнике «Иное небо» (составитель Вл. Гаков), но это я отвлеклась.
Дело в том, что «Калейдоскоп» можно воспринимать как религиозную притчу — человек наедине со своей близкой смертью, без помощи, без поддержки. Он проходит от отчаяния к благословению и прощению. Перед смертью и вечной разлукой герои успевают простить друг друга и попрощаться; не остается ничего, кроме достоинства и чистой дружбы. Недаром последняя, возвышенная сцена рассказа выглядит вот так (герою предстоит, напомню, упасть на Землю):
Он падал стремительно, точно пуля, точно камешек, точно гирька, спокойный теперь, совсем спокойный, не ощущая ни печали, ни радости — ничего; только одного ему хотелось: сделать что-нибудь хорошее теперь, когда все кончено, сделать хоть что-то хорошее и знать — я это сделал…
«Когда я врежусь в воздух, я вспыхну, как метеор».
— Хотел бы я знать, — сказал он вслух, — увидит меня кто-нибудь?
Маленький мальчик на проселочной дороге поднял голову и закричал.
— Мама, смотри, смотри! Падучая звезда!
Ослепительно яркая звезда прочертила небо и канула в сумерки над Иллинойсом.
— Загадай желание — сказала мать. — Загадай скорей желание!
Тут я сделаю некое позорное отступление.
Я вообще-то наивный читатель.
Если мне говорят, что рассказ про космос, я так и полагаю, что рассказ про космос. Про метеоритный рой, уносящий одного из них, — «огромные алмазы, и сапфиры, и изумрудные туманы, и чернильный бархат пустоты». Про затихающие в пространстве голоса. Про суровую мужскую дружбу, про одинокую смерть, принятие и прощение. Есть такой род рассказов, о том, что космос великолепен и при том совершенно бесчеловечен, внечеловечен. Ну вот и один из них.
До недавнего времени я так его и читала.
То есть второго смысла его я как-то умудрилась не считать. Хотя он настолько на поверхности, что даже как-то и неловко говорить.
Про вот эти вот разлетающиеся в пустоте, разъединенные, безуспешно взывающие друг к другу голоса в темноте. Про то, что когда-то было одним целым, а больше не будет никогда.