Кабинет
Владимир Варава

Из цикла «Новые некро­сюр­реалистические истории»

САМЫЙ МЕРТВЫЙ ЧЕЛОВЕК

 

С детства я слышал рассказы про мертвого человека. Чаще всего мне про него бабушка рассказывала. Это такой особенный человек, он не просто мертвый, таких много, а самый мертвый. Он мертвее всех остальных мертвых. Просто мертвый — обычно и малоинтересно, ну это такое свойство материи вдруг становиться мертвой по никому не понятным причинам. Сегодня жив — завтра мертв. Пошло и банально, такое случается со всеми. А здесь случай особый, неповторимый, единственный в своем роде. Ни до, ни после такого не было и не будет. Это, как если бы у вас во дворе за ночь появился неизвестно откуда хрустальный дворец или ваша невеста вдруг превратилась бы в Кибелу. «Быть самым мертвым, это, как, — сказывали старейшие нашего города, — это да». А толком и сказать-то ничего не могли, только незатейливо почесывали свои тоже кстати потихоньку мертвеющие головы.

Ни где он обитал, ни что делал, точно никто сказать не мог. Загадка природы, а может, и самого Творца. Поговаривали, что он как будто самый главный среди мертвых, типа короля мертвецов. Но это, конечно, неправда; он сам по себе, одинокий, иногда печальный, иногда веселый, и существует он не для того, чтобы возвышаться над кем-то, а так, ради чистого существования. Существует самый мертвый человек, существует, и этого достаточно, и в этом все для человека. Он как икона, идеал, ведь человеку-то много и не надо, ему б мертвым побыть хотя бы немножко, вкусить, так сказать, всю сладость мертвости, хоть на миг осознать себя мертвым, да и хватит с него, вот он и доволен. Тогда бы он успокоился и жил, возможно, по-другому, уже со знанием того, что значит быть мертвым. Но, увы, смертным этого не дано. И поделом им, этим смертным, пусть себе о глупом бессмертии мечтают, а мертвое лишь боятся и почитают. Неприступно для смертных мертвое, совсем неприступно.

И рассказывали, что если встретить такого человека, то что-то случится; не обязательно несчастье, может и наоборот, радость какая приключится, но точно будет что-то необыкновенное. Вот люди и хотели этого самого мертвого человека встретить, и боялись этого, неоправданно суеверно боялись, как бывает всегда в подобных случаях. Люди же, темные по большей части, мало сведущи в делах духовных. Но он сам являлся, когда хотел, вопреки всякой воле и желаниям, являлся как бог, как феникс из пепла, как Венера в мехах и Венера из пены морской, когда его никто и не ожидал увидеть. И появлялся он в самых разных местах. Не на одном кладбище, как можно было подумать, или в покойницких, но и в пивных, и в спортивных залах, и в кинотеатрах, и просто в театрах, и на лекциях и тренингах, и даже, как поговаривали, в самом центре супружеского ложа, в самый, так сказать, жар любовной ласки.

Ну самостоятельный же этот самый мертвый человек, своевольный и своенравный, ему не прикажешь, и ходит, и дышит, где хочет, и его нельзя ни вызвать, ни призвать, как, например, вызывают иных духов или прочую нечисть. Но ведь он-то, как можно было бы подумать умом ограниченным, вовсе не нечисть. Как раз наоборот, он был в некотором роде самым чистым, этот самый мертвый человек. Своей чистотой он и привлекал к себе людей; в этом качестве он был своего рода идеалом чистоты, даже путеводной звездой для людей. Всяк хотел бы стать самым мертвым человеком; но нет, он один такой во всем свете, другого такого не сыщешь.

Некоторые утверждали, что слышали его плач по ночам. Что ж, все может быть, почему ж ему не поплакать, он же самый мертвый, ему одиноко и грустно бывает временами. Тут вон живые и то плачут, им дуракам грустно, хотя они живые и всегда в компании с живыми, а он мертвый, причем самый, только представьте. Вот он намается-намается, бедолага, за целый день по делам своим мертвяцким, каким, нам неизвестно, и после долгого трудного дня, в такой A Hard Day’s Night, как пели еще совсем недавно, сядет где-нибудь на городской обочине и тихо заскулит как бездомная собака. Но с собакой его вой не перепутаешь. Ведь хоть он и весь мертвый, но все ж человек, а собака нет. Поэтому вой это у собаки, а у самого мертвого человека плач. Ну конечно, это особый такой тоже самый странный плач, как заплачет, то хоть Земля с орбиты слетай, хоть мертвых выноси.

А может, он и нарочно так плакал, чтобы смертных сбить с толку, чтоб попугать их иной раз, напомнить об их, так сказать, смертной участи. Да что им напоминать; пока они живые, хоть и смертные, им хоть кол на голове чеши, ничего не разумеют. Никакие проповедники, никакие там мудрецы, никакие тираны ничего сделать не могут: смертный не мертвый — вот и все. А вот когда мертвый, то уже не смертный, а даже и бессмертный в этой своей мертвости. И поди улови эту чертову диалектику между смертным и мертвым. Пожалуй, только самому мертвому человеку это удалось.  А звали его почему-то Василий.

А еще в более давние времена, когда люди жили проще и свободнее, говорили, что приглашали самого мертвого человека даже и на праздники, и на свадьбы, и на крестины, и на дни рождения. На похороны вот только боялись звать: ну мало ли что, какой эффект произойдет. Мертвый и самый мертвый встречаются, все непредсказуемо, страшно такую гремучую смесь из мертвечины делать, вот никто и не рисковал, своих мертвецов без самого мертвого человека хоронили. А может, и зря.

Ну а все остальное, милости просим, самый мертвый человек, будем только рады. Ну чего уж тут, без него, как говорится в известной пословице, народ не полный. Иной скажет:

— Проходи, брат Василий, ты хоть и самый мертвый, а все ж наш, нашего роду и племени, не то что эти.

Кто эти, было, конечно, непонятно, но было понятно, что они хуже самого мертвого. А самый мертвый человек, он, конечно, приглашение принимает, приходит, он не чурается общества никакого, сядет где-нибудь тихо в углу и сидит себе посиживает, да сигару покуривает. Сигары он курил очень дорогие, отборные, крепкие, гаванские, те, которые моряки контрабандой провозят через Шереметьево. Посидит, покурит, да рюмку-другую и хряпнет. А чего ж ему не хряпнуть, он же самый мертвый человек, о здоровье ему особенно заботиться не надо. А там глядишь и несколько бутылок за вечер уговорит. И особо не закусывал никогда, вкуса к еде у него не было. Это смертные любят поесть-пожировать, чтоб смертную тоску свою заглушить едой, а самому мертвому человеку достаточно было вина и сигарет. Кофе, правда, не любил, от него, говорит, всегда голова дурная и во рту какой-то неприятный привкус. Хоть зубы зачисть до самых десен, не уходит этот дурной привкус кофе, считай тогда весь день испорчен. Так говорил самый мертвый человек о вреде и бесполезности кофе.

Бывало, правда не часто, напивался он сильно, был, так сказать, мертвецки пьян. И тогда парни наши тащили его на себе до дома. А где дом его, никто не знает, кто ж знает, где дом самого мертвого человека. А у него не спросишь, он лыка не вяжет. Ну и оставят его где-нибудь лежать в подворотне, совсем как обыкновенного пьяницу. Ничего, проспится, протрезвеет, авось не умрет от холода, куда ж ему дальше-то умирать. Он, можно сказать, сам есть предел всему человеческому умиранию.

А если на вечеринке попросят его станцевать какой-нибудь мертвецкий танец, то и в этом он никогда не откажет. Встанет, тряхнет своей стариной, пыль веков сбросит со своего нетленного тела, да как пустится вприсядку, да такие коленца выделывает, что всем современным танцорам сто очков вперед дает. Пляшет до упаду, чуть не до самой смерти. А девицы, видя такого удальца, все наперебой стремятся с ним отплясать, а он и девицам не отказывает, схватит одну, приобнимет крепко другую, взасос поцелует третью, а с четвертой, иной раз, глядишь, и на ночь в дальнюю комнату удалится. Сегодня с одной, завтра с другой. Вот так весело и жили тогда люди, и проводили дни свои с самым мертвым человеком.

Иногда самый мертвый человек и в драку какую-нибудь ввяжется. Но, конечно, если только выпивши. И ведь первый задирается, но не просто так ради куража, как иной смертный, а когда какую-нибудь несправедливость заметит. Увидит девку какую насилуют в загсе, или труп выкапывают, сразу в бой. Ну понятно, смертные они же живые, сильнее и здоровее, его всегда забивали. Самый мертвый, он же слабенький по натуре. Как былинка, тощий весь, сморщенный, кожа да кости, как говорится. Непонятно, в чем душа только держится. Куда ему тягаться с этими смертными мужланами.  А те так разохотятся и бьют, и бьют, аж страшно становилось, что до смерти забьют самого мертвого человека. Ну сволочи знают, что убить-то его нельзя, а избить, выместив все свою ненависть и злобу конечно на нем, можно. Давай, бей мертвых, чтобы смертные боялись!

Лихой малый он был, этот самый мертвый человек; ничто человеческое было ему не чуждо. Ну и правильно, живи, пользуйся, пока время есть, пока позволено. Чего уж там: Memento mori есть Memento mori, а пожить-то всласть всякому хочется, в том числе и самому мертвому человеку.  И кстати, это самое правило древних самый мертвый человек как раз и нарушал, он его нарушал фактом своего существования, и отменил, показав всем остальным пример. Но он хитрый, это ж правило для смертных, а не для мертвых. А он иной раз специально втиснется в самую гущу какой-нибудь компании, а люди, завидев его, всегда кричат:

— Василий, Василий, смотрите, опять Василий великий явился!

Но это они так, в шутку, чтоб подтрунить над самым мертвым человеком. А он не лыком шит, его вот так на живца просто не возьмешь. Постоит, постоит, послушает, как эти дураки его Василием великим кличут, да как рявкнет кому-нибудь в самое лицо:

— Memento mori!

А тот со страху сразу и присядет, и обомлеет, весь побелеет и немного уже и помертвеет, и вся дурь смертная так и сойдет с него, давая власть уже мертвому постепенно в него проникать.

Мудрый был этот самый мертвый человек, что там говорить, мудрый и лихой. Все ведь ужасно боялись этого «Memento mori», больше самого мертвого человека боялись. Того чего уж бояться, свой в доску. Это позже, во времена дикие, стали его бояться даже встретить, а в те времена совсем все по-другому было. А все потому, что порядок был: мертвое мертвому, ну а живому, понятное дело, только смертное. И такое прекрасное это мертвое было, просто загляденье. Все мертвецы гляделись в зеркало самого мертвого человека и видели там свое идеальное отражение, и все стремились еще сильнее помертветь, достичь, как и он, предела мертвости. Вот были ж идеалы! Не то, что в нынешнее время: мертвого боятся, мертвое ненавидят и оживить его даже хотят. Вот глупцы-то.

А однажды самый мертвый человек завел себе любовницу. Он вообще-то любил выдернуть какую-нибудь горячую штучку из лап ревнивого мужа-дурачка и, так сказать, с блеском наставить ему рога. Вот вам и вечный муж, глядите, что у него под боком жена выделывает. Ну это так, на один-два раза. Договорится с кем-нибудь в чате на сайте знакомств, фотку, понятно, не свою выставит, а какого-нибудь Матвеева, ну а при встрече тут уж он свои чары-то мертвецкие распускает. Ни одна не может устоять, сразу все в постель просятся.

— Вась, а Вась, ну пошли, пошли, — и тянет прямо за рукав, под которым и рук-то нормальных нет, так, одни обугленные головешки.

Но он разборчив был, не всякую укладывал, а так, любил потешаться над глупым женским началом, выявить, так сказать, блудливую девичью сущность.

Иных и прогонял с позором, ну а тем стыдно становилось за свое такое развратное поведение, за ум брались, садились за книжки, поступали в институт или шли работать на ткацкую фабрику или поступали в монастырь послушницами. Не все, конечно, до инокинь доходили, многие потом в мир возвращались, но уже к интернету не прикасались, получив такой урок от самого мертвого человека. Педагог, что там говорить. Просили его даже лекции почитать молодым учительницам в институте усовершенствования. Он, конечно, соглашался, но с большой неохотой. Все любил на практике совершать.

А тут любовница. Ну дело обычное. Можно сказать, житейское. А он был не дурак пожить. Но здесь случай особый, любовница, да причем настоящая. Выбрал не какую-нибудь простушку, а жену самого богатого банкира. Вот такая ирония произошла: самый мертвый человек взял себе в любовницы жену самого богатого человека. Но, по правде, это она его выбрала, сама на шею повисла. А шея-то у него тощая, а ноша тяжелая, хоть и приятная. И женщина вроде и не первой молодости, но, как говорят, приятная во всех отношениях. И главное — страстная очень. Изводила она своей любовью самого мертвого человека чуть ли не до смерти.

— Васечка, ну давай еще, ну хотя бы разок, — не унималась она.

Вот плоть-то женская какая, кто бы мог подумать. А он безотказный, все прихоти своей милой из последних сил исполняет. Один раз так чуть до смерти и не залюбила, еле ее оттащили от него, когда он стал звать на помощь. Вот как женщина мертвое-то любит, возбуждается от него куда сильнее живого. Поэтому муж у нее как мертвый, в то время как самый мертвый человек как живой, даже больше, чем живой.

После того случая, когда эта жена банкира самого мертвого человека чуть до смерти не залюбила, решил он бросить это дело. «Ну их к лешему, этих баб! — сказал он в сердцах. — Одна морока с ними. Да еще, не дай бог, муж узнает, тогда точно убьет». И все, больше никаких любовниц.  И решил тогда самый мертвый человек жениться, то есть поступить самым благоразумным образом, чтобы все было чинно да степенно, по закону и порядку. Но все ж и женитьба у него не задалась. Все пошло как-то не так. Во-первых, по залету, а не по любви. Ну так уж получилось, на ком греха нет. И самый мертвый человек тоже не безгрешен, любил иной раз и с молоденькими пошалить. А тем-то что, те глупые, они и рады первому встречному отдаться, а уж тем более такому завидному любовнику, каким был самый мертвый человек.

Но по любви, не по любви, дело десятое. В конце концов, как говорят, стерпится-слюбится. Но встал вопрос о жилье. Где молодоженам жить-то? У невесты ну никак нельзя, кто в своем доме потерпит мертвого, тем более самого мертвого вот так запросто, да еще и на правах мужа? А у него жить, сами понимаете, для такой юной прекрасной девицы не комильфо. И где им жить? Идти на съемную квартиру? Но это до поры до времени, там всегда большие неудобства, ну и дорого, если хорошая квартира, все равно свое жилье нужно. А где его взять? Ипотеку самому мертвому человеку, понятное дело, никто не даст, поскольку нет никаких гарантий, что выплатит когда-то. Он же всех переживет смертных, ему-то что, живи да мертвей, так можно долго ждать, целую вечность. А кредиторы все народ поголовно смертные, и поскольку толстые и больные, то часто смертные внезапно. Вот и не дадут никакого кредита.

Можно было, конечно, уйти в леса, например, или высоко в горы.  И жить в шалаше. Так иногда некоторые смертные делали. Но там климат не очень подходит для микробиологического состава самого мертвого человека. Он специально сдавал кровь на биохимию, но врачи только руки развели, когда увидели результаты, и в один голос не посоветовали уходить на природу из-за опасности внезапной аннигиляции. Они малосведущи, врачи, в таких делах. Но напугать-напугали, особенно невесту, так что пришлось оставить эту романтическую идею. Вот так они послонялись-потаскались по белу свету, да и разошлись, как в море корабли. Расстраивалась она, конечно, сильно убиваясь, никак не хотела расставаться с любимым. Ее понять можно. Кому ж захочется расставаться с самым мертвым человеком!? Но делать нечего, судьба-злодейка таки развела любящие сердца, они ведь и вправду уже успели слюбиться за это время, и оставила каждого в одиночку тянуть лямку своей жизни.

Но вскоре все-таки родился ребенок, и встал вопрос, куда его девать. Родители наотрез отказались принимать к себе, тем более без отца, а Василий, понятное дело, не мог к себе взять мальца. Он бы взял, конечно, но всякие там службы защиты прав и семейных ценностей воспротивились, отобрали ребенка и отправили его в детский приют. Рос он как обычные дети, только странный был немного: бывало, сядет у окна и мелодию непонятную напевает. И при этом ручонками своими все как-то в воздухе водит, словно знаки какие рисует. Или кого к себе призывает. Понятное дело кого: отца он своего звал.

Остальные дети боялись этого, да что там дети, воспитательницы, эти взрослые толстые тетки, и те чуть в обморок не падали при виде этого. Поэтому изолировали его на некоторое время до полного взросления.  А в это время как раз тот самый американский писатель путешествовал по нашей стране, ну тот, который «Ребенка Розмари» написал. Он как увидел сына самого мертвого человека, сразу все и написал. И режиссер, который фильм снял, тоже приезжал смотреть на сына самого мертвого человека и так вдохновился. Вот причина такого успеха этого фильма, а не в том, что, мол, режиссер… ну да ладно. Главное — причина теперь известна.

После расставания со своей невестой самый мертвый человек хотел устроиться на работу нянькой в детский сад. И все бы хорошо, педагог он отличный, и стаж приличный, и оклада большого не просит, и главное, дети его любят, любят больше любой воспитательницы и Деда Мороза. Ну и к своему ребенку как-то ближе. Иногда его и на утренники приглашали, когда, например, внезапно умирал Дед Мороз накануне Нового года. Замена была точная. Но в детский сад все ж не удалось ему устроиться: нет медицинской книжки, и получить ему ее никак не удастся. Эти книжки ведь для смертных, у которых то болезнь, то здоровье, то смерть, а у мертвых, кроме мертвости, ничего нет. Нет у них ни болезней, ни смерти, ни здоровья. Вот и все.

Но он и безработный чувствовал себя неплохо. Ходил по компаниям, веселился, дрался, лекции педагогам иногда читал, с мужчинами выпивал, с женщинами спал. Короче, жил полной жизнью. Работа в детском саду нужна ему была для развлечения и морального отдыха, чтоб с детишками лишний раз поиграть, ну и приучать их к своему мертвому сообществу. От нечего делать он и в депутаты несколько раз избирался, это оказалось проще, чем устроиться сторожем в детский сад. Депутатство ему как раз шло очень: он был большой охотник поговорить на всякие такие отвлеченные темы об общем благе, например. И складно говорил, видимо, долгие годы самой мертвой жизни кой-чему научили его. Люди слушали самого мертвого человека как завороженные. Ну в нем политические амбиции-то и проснулись, и двинул он в президенты. И он бы выиграл выборы, люди-то у нас как мертвое любят. А тут мертвый президент, причем самый мертвый, чего желать-то еще. С самым мертвым президентом народ непобедим, он завоюет и покорит все видимые и невидимые вершины. Но на самом пике он все же снял свою кандидатуру. Говорит, «пошли они все куда подальше, житья ведь не дадут, а мне все ж часов пять в день нужно быть совсем мертвым, а здесь сплошные встречи, да выступления».

А однажды самый мертвый человек принял монашество и рукоположился в священники. В епархии были этому несказанно рады: кто ж, как не самый мертвый человек, ближе к самой истине, религия ведь у нас религия смерти, и никто, кроме него, не может знать самый толк в этом деле. Ну, пробыл священником он, как и депутатом, недолго; снова по карьерной лестнице двинул, выиграл конкурс «Священник года» и назначили его митрополитом. И, понятное дело, в патриархи следующий шаг, но испугалось этого священноначалие и обвинили его в педофилии. Процесс долгий был, чуть не посадили самого мертвого человека, сейчас с этим строго, но обошлось; сняли все регалии и отправили восвояси.

Ну и продолжил он свою самую мертвую жизнь как прежде. И все бы ничего, но тут, как назло, грянул научно-технический прогресс с какими-то совершенно новыми биотехнологиями. Эти биотехнологии так научились маскировать и лакировать мертвое под живое, а живое под мертвое, что иной раз не различишь, где что. До того дошло, что совсем стало безразлично, кто ты — живой или мертвый. Мертвый вроде, а живой, ну и все, чего тебе надо. А живой, если стал мертвым, то до конца им так стать и не может. Биотехнологии не позволят. Грани совсем нет уж никакой между живым и мертвым. Все едино, все смешалось. А часто никто ничего и не замечает, живут все как мертвые иной раз, а как будто живые. И иные живые словно мертвые.

А ведь как хорошо было раньше — мертвый он и есть мертвый; «как живой» скажут лишь, когда увидят во гробе лежащим. Всегда ведь так и говорили: ну как живой, хотя он и есть самый что ни на есть мертвый.  А живой, даже если он мертвецки пьян, никогда бы не удостоился титула «мертвый». Вот идет он, как будто мертвый, но это он только прикидывается мертвым. Что б его никто не заметил, а он живой, живее всех живых.

И вот они, мертвые, пускай хоть и всей шеренгой выйдут на площади города, что ж они же мертвые, какой с них спрос. А живые все больше по собраниям, митингам и демонстрациям. Правда, на похоронах некоторое кровосмешение живых с мертвыми происходило, но лишь как символические формы обмена между посюсторонним и загробным. Конечно, на похоронах точно живые как мертвые, а мертвые, как было сказано, как живые, но это эксклюзивный случай, случай пограничный, и несмотря на всеобщую его распространенность, не типичный.

Ну а мертвые, естественно, на кладбищах обитали. И думать не думали шелохнуться. Тишь да гладь, да Божья благодать, как говорили встарь люди, жившие на кладбищах. Жившие не в качестве мертвых, а живых. Им даже прикидываться не приходится мертвыми, они просто среди мертвых живые, будучи абсолютно живыми. А если, например, как раньше, бывало, мертвые вдруг хотели стать живыми, то это было смешно, а не страшно, несмотря на все старания писателей выставить эту затею страшной. Мертвые чтили свою мертвость и никогда не хотели стать живыми, плевали они на этих живых, совершенно не знающих, что такое быть мертвым.

Все было на своем месте и шло своим чередом. Вот, например, вчера ты живой, а сегодня мертвый. Что ж, прекрасно, все правильно. Все свершилось. И радуешься такому закону. Ну а если ты мертвый, то, брат, не обессудь, мертвый ты и есть. И это навсегда. Каждому свое. Живое живым, ну а мертвое мертвым. И мертвое не хочет быть живым. Оно прекрасно, что оно мертвое, оно радуется этому, понимая, как глупо живое, пока оно не мертвое.

И вот такой вечный порядок вещей. Сама природа вещей, как говорили в древние времена, когда понимали цену и ценность живого и мертвого.  В сказках разве происходило это волшебное превращение одного в другое. Живому, чтобы быть живу, необходимо мертвое. Живого без мертвого не бывает. Если устранить мертвое, тогда само живое прекратит существование, не умрет и не станет мертвым, а просто исчезнет без следа. Как будто и не было никогда. И наш самый мертвый человек являлся как бы гарантом существования, гарантом жизни. Пускай смертной, невечной, но жизни.  А жизнь все же лучше, чем ничто. И покусившиеся на мертвое, покушаются на живое.

И в конце концов, дело дошло уже до полного воскрешения мертвых научно-техническими средствами, и все эти недолюди с искусственным интеллектом ужасно ликовали и пели осанну науке, воскрешая уже всех подряд без всякого разбора.

Так дошла очередь и до самого мертвого человека. Ну все наши испугались, конечно, что, если и впрямь его воскресят, кому он будет тогда нужен смертный и совсем неинтересный. Приуныли, пригорюнились, говорят:

— Давай, Вася, мы тебя убьем и спрячем куда подальше, что б никакая ученая лиса тебя не нашла.

А Вася сидит себе, сигару покуривает, винцо попивает, да похихикивает. Видимо, у него план какой есть, думаем, ему видней. Трогать его не стали, пусть сам решает, хочет ли он остаться самым мертвым человеком или стать простым дурацким смертным. Его дело, его выбор, в конце концов, это его собственная жизнь, пусть сам решает. Да и что мы можем, смертные, посоветовать самому мертвому человеку? Смешно же. И куда его спрячем? В морге не спрячешь, на кладбище тоже; там эти уже все перерыли до последней косточки, всех достали, до последней капли мертвого, ничего мертвого на кладбищах не оставили. Вот до чего дело дошло. А как же кладбище без мертвого? Это уже не кладбище, а посмешище.

Спрятать негде. А может, сжечь его? Кто-то предложил. Но сжечь не получается. Сжиганию подлежит только мертвое, а самое мертвое сжечь нельзя. Утопить то же самое. Как самый мертвый, он всегда на поверхности, видный за много верст, сразу обнаружат. А что, если все же его убить и похоронить? И уже в качестве убитого самого мертвого запрятать не на кладбище, а у кого-нибудь в огороде или на даче. Вряд ли они туда сунутся. И подождать, пока все эти воскресители сами не умрут, они же смертные, хотя и воскрешают друг друга. Но это все равно как-то не серьезно. Воскрешенные эти оказываются уже не настоящими смертными, а какими-то полу-смертными, полуживыми, ни то ни се, ни рыба ни мясо. Так, постчеловек какой-то получается.

Но все равно нам обидно было за нашего самого мертвого человека, не хотелось подвергать его этому глупому эксперименту. Все ж он значимость, последний бастион, так сказать, самой настоящей мертвости на земле. Хранитель настоящего мертвого — вот у него какая священная миссия. Что-то мертвое должно ведь остаться после всеобщего воскрешения, чтобы потом опять в мертвое уйти. Никак нельзя таким воскрешенным долго существовать. Смысла в них нет никакого. Ходят эти постчеловеки как тени, как обрубки какие. Хоть бы кто смелости набрался, да сам умер. Но нет, потому что нет у этих воскрешенных ни ума, ни воли, ни души, ни сердца. Про экзистенцию вообще молчу, они и слова такого вовсе не знают.

А у самого мертвого человека есть сердце, огромное мертвое сердце. И оно такое человеческое оказалось, человечнее сердца всякого смертного человека. А уж ум-то какой у него, а душа… Да что там говорить. И вот взять и испоганить все это такое прекрасное мертвое этим воскрешением, придуманным недалекими людьми.

Все закончилось самым неожиданным образом.

Самый мертвый человек сам сдался. Вот они обрадовались-то. Говорят:

— А мы давно вас, Василий Иванович, ждали, последнее звено, так сказать.

И с таким хитрым этим научным прищуром говорят, мол, видишь, все равно, наша взяла, от науки далеко не уйдешь. И потирают при этом свои мокрые и противные руки. А самый мертвый человек как в омут с головой:

— Воскрешайте, черт с вами, согласен.

Ох, Вася-Вася, какой же хитрый, да умный. Ну эти дураки обрадовались, конечно, стали его накачивать всякими жидкостями, подключать к разным приборам, то замораживать, то размораживать. Намаялись они с ним сильно. Ничего не получается. И такой метод, и эдакий. Ничего.  И уже всех иностранных специалистов пригласили, ну не воскрешается Вася никак, а наоборот, мертвеет еще сильнее. Все не так у них пошло, а в обратку. Вместо воскрешенного он становился еще более мертвым.  И дошел он уже до самых пределов мертвости, за которыми та самая вечная жизнь открывается, самое настоящее бессмертие, которого эти дурачки своими способами добыть хотели. Вот такие чудеса.

Когда поняли они это наконец, вот тогда и пришел конец всей их науке. И все ими воскрешенные тут же с радостью и облечением снова умерли, и полегли в свои гробы, и зарылись под землю поглубже. А эти, этих-то Господь наказал, ой как строго наказал: они не просто умерли, они сгинули, так что от них не осталось и следа никакого. Что бы больше не повадно было никому вздумать самому воскрешать кого-то.

А самый мертвый человек теперь во славе Божией. Он просиял, и его причислили к лику святых. И по чину дали ему новое уже святое имя: Снова Иванов. Некоторые верующие, конечно, удивились, что за имя такое чудное? Но в патриархии специально собор по этому поводу созывали, забыв про старые грешки самого мертвого человека, все дотошно изучили, как у них водится, и в конце концов сказали, что все правильно, что это самое подходящее имя для нового святого, проявившего чудеса неслыханной мертвости.

Назвали его так в честь подвига мученичества того самого Снова Иванова, который умер в сорокоградусную жару в своей квартире и которого жена никак мертвым не хотела признавать. И вот живет он, этот новый святой Снова Иванов, в своей абсолютной мертвости и живым путь их смертный освящает и в истинную вечность направляет.

 

 

ВНУТРЕННЯЯ СМЕРТЬ

 

То, что возможно написать, невозможно показать. То, что возможно показать, невозможно понять. А то, что поддается хоть какому-то понимаю, невозможно ни описать, ни показать. Круг, как говорят специалисты, герменевтический, замыкается, и мы оказываемся в полной герметичности относительно феноменов и их смысла. Окончательно я в этом убедился, когда провалилась попытка экранизировать мой рассказ «Праздничные волки». Название совсем ничего не говорит о его содержании, по крайней мере, в первом приближении. Там особый смысл, который требует медленного чтения, которому вообще-то надо специально учиться. Я убежден, что этот рассказ нужно читать всю жизнь, не читая при этом больше ничего.  И это никакое не зазнайство автора, его, так сказать, писательская гордыня, просто в этом рассказе достигнуто такое приближение к самой сущности вещей, что внутренний взгляд читателя не выдерживает визуального напряжения, которое возникает в его сознании по мере чтения, до тех пор, пока он не натолкнется на предел — «вещь в себе», кроющийся за обычными внешними вещами.

Да, ни много ни мало, но мне удалось изобразить ту самую «вещь в себе», которую не то, что изобразить, ни представить, ни помыслить себе невозможно. Многих ведь она с ума свела, попортив жизнь, здоровье и карьеру. Сколько было написано по этому поводу, и все бесполезно. Никто, уверяю вас, никто из этих интеллектуалов и знатоков не то, что не приблизился к раскрытию этой загадочной «вещи-в-себе», они даже не понимали, где ее следует искать. Очевидное оказалось совсем не очевидным, а неочевидное оказалось самым очевидным, оно-то вот здесь в самой близкой близи, только на него никто не обращает внимания, считая его недостойным предметом.

Да, хитрец был этот Кант большой. Придумал же штуку похлеще парового двигателя и космического корабля. И что смешно и нелепо, но и сегодня, в век повсеместного электричества и сверхэлектричества, эта его шарада так и остается неразгаданной. Можно представить, как он посмеивается и умилительно потирает руки там у себя на трансцендентальных небесах, видя, как здешние умы пытаются разрешить эту неразрешимость.  Ну и, как положено, совершает свои неизменные прогулки, а время существует лишь благодаря его пунктуальности.

И тут пришла в голову моему приятелю-режиссеру придать визуальные формы сокрытым идеям моего рассказа, его символическим структурам, чтобы выявить в нем скрытые смыслы, которые никогда никому не понятны. Он был убежден, что есть корреляция между моим рассказом как ноуменом и внешним миром как феноменом. Иными словами, он был убежден, что мой рассказ, да-да, тот самый, который всего один раз был опубликован в малотиражном умирающем журнале «Юный путешественник» и является описанием «вещи в себе». В редколлегии посчитали, что название вполне вписывается в их экопроблематку. Сомневаюсь, что его кто-нибудь читает, особенно после того, как был этот громкий суд над радикальными экологами, в результате чего все их главари получили кто вышку, кто пожизненное.

В конечном счете, говорил мой приятель, фильм нужно сделать, чтобы людям хоть что-то стало понятно, чтобы немного стал бы понятнее мир, в котором они живут. А то ведь живут и совершенно не понимают и не представляют, в каком мире они живут. Мир хоть и представление, но все же кое-что понимать надо. А думают, что понимают. Потом разочарования и отчаяние, измены и суицид, и смертельно скучная повседневность. Я ему: люди ничего не понимают и не поймут никогда, даже умное кино ничего не достигает. Сколько было попыток, и нужно сказать, далеко не рядовых.  Но кинематограф заложник своего жанра: нельзя изобразить не только неизобразимое, вообще ничего нельзя изобразить. Даже самое реалистичное кино не достигает своих целей, поскольку не известно ни что такое реальность, ни существует ли она на самом деле. И никогда ни у кого не получалось снять что-то нормальное. Одни лишь попытки, одна лишь претензия. Нет, говорю я ему, в кино я не верю, как не верю в инопланетные цивилизации, и что человек сможет достичь физического бессмертия на земле. Только литературой можно слегка зацепить за край бытия, за самый первый слой природы вещей, как это удалось мне в моем рассказе. И когда кинематограф сойдет на нет, думаю, очень скоро, исчерпав все свои ресурсы и возможности, вот тогда и наступит полный и подлинный ренессанс литературы. И, может быть, тогда смогут по достоинству оценить мой рассказ.

Но мой приятель настаивал на своем. Он был большой энтузиаст по части кино, он так романтично верил в его безграничные возможности, полагая, что можно изобразить все, даже самое неизобразимое, например, любовь или смерть. Не ту смерть, которая бесчисленно тиражируется в самом зверском и неприглядном виде уже лет как пятьдесят, и которая является наряду с эротикой двумя главными столпами кинематографа, его сюжетообразующими линиями. Он верил, что можно изобразить все и даже внутреннюю смерть.

Здесь нужно остановиться, перекреститься, задержать дыхание, помолиться, досчитать до ста, подумать о своей кончине и конце света, принять холодный душ, вспомнить самые темные и светлые моменты своей жизни, вспомнить прочитанные книги, любимую музыку, путешествия, знакомства, учебу в институте и свою первую любовь. Обязательно нужно вспомнить первую любовь. Ну хотя бы последнюю, чтобы была сильная душевная эмоция положительного характера. А если не было никакой любви, то нужно ее придумать. Иначе бессмысленно пытаться понять то, о чем я хочу говорить дальше. Вспомните о герменевтическом круге, о котором речь шла вначале.

Дело в том, что об этой внутренней смерти мало кому известно, если вообще хоть что-то кому-то известно. В рассказе «Праздничные волки» речь как раз о ней. Если напрямоту, то никакая там не «вещь в себе», кому она нужна, это так, для отвода глаз. Там речь идет кое о чем посерьезнее, да и пострашнее. Речь идет о внутренней смерти как она есть. Вот это настоящий предмет рассказа, его главный сюжет, насколько вообще сюжет может быть предметом, а предмет сюжетом. Но это как раз и незаметно, так как внутренняя смерть там лежит на поверхности, она слишком очевидна, настолько очевидна, что взгляд проходит через нее как через тонкую кожуру и опускается внутрь, думая там найти какой-то глубинный смысл, которого нет, поскольку там — пустота.

Как правило, смерть делят на физическую и духовную, включая, например, нравственную. Еще говорят о социальной, политической и прочих чисто символических смертях. Теологи говорят о вечной смерти, а буддисты о нирване как подлинном состоянии, которое тождественно обычной смерти для нашего атеиста, особенно отечественного. Есть смерть преждевременная, нелепая и трагическая; о ней много пишут в художественных произведениях и теоретизируют этики. И, конечно, экранизируют. Медики выделяют еще клиническую, естественную, биологическую и патологическую, быструю и медленную смерть. Если покопаться в соответствующей литературе, то можно найти еще несколько десятков различных типов смерти. Но все это умножение сущности без оснований. Моя же задача — найти основание без сущности, и, как мне кажется, я с этим успешно справился.

Все эти случаи о смерти видимой, той, которая после себя оставляет всегда след в виде трупа. Над ним и колдуют и пританцовывают все, кому не лень: и врачи, и нумерологи, и биологи, и астрологи, и юристы, и журналисты, и культурологи, и криминалисты, и археологи, и даже музейщики. Последние что-то активизировались в последнее время. Хотят кладбище превратить в музей, а музей в кладбище. Сейчас кажется уже, всех только интересует эта внешняя смерть. Такой вот странный интерес. Наверное, жить скучно, умирать страшно. Ну, одним словом, кризис, вот всех и потянуло к смерти, но не чтоб самому умереть, а чтоб поглазеть, полюбопытствовать и свою внутреннюю занозу внешней смертью почесать-потешить.

Насколько я знаю, никто еще не говорил о внутренней смерти, тем более, не пытался ее показать. Потому что она никому неизвестна. Она не просто сокрыта, скорее, наоборот, она слишком открыта, поэтому ее и не замечают. Она вообще, как я уже говорил, на поверхности вещей. Известно же, чтобы спрятать вещь, нужно положить ее на самое видное место. Вот и внутренняя смерть находится на самом видном месте, поэтому ее никто и не замечает, всегда принимая за что-то другое. А в результате — люди живут в перевернутом и извращенном мире, где все смешано и поэтому смешно, и поэтому грустно. Но это не та грусть, ой не та. Кто не видел внутренней смерти, никогда не сможет загрустить по-настоящему.

Но иногда внутреннюю смерть можно услышать, как услышал Чехов. Звук лопнувшей струны в пьесе «Вишневый сад» не что иное, как звук внутренней смерти. Как все встрепенулись, как насторожились, испугались. Что, кто, откуда? Никаких ответов. Одни догадки, и как правило нелепые. А вот он беспричинный звук, поразивший всех в гуще их бессмысленной суеты. Они услышали нечто, какой-то зов, идущий непонятно откуда.  В чем его смысл? Послание, предупреждение? Но нет никого объяснения, нет никакого развития этому эпизоду. Прозвучал как гром среди ясного неба и все. Вот так и звучит внутренняя смерть.

Конечно, не только Чехов, многие особенно одаренные и озаренные догадывались о ней. Но лишь догадывались о ее существовании, высказывая различные гипотезы. Часто такие несуразные, что становится просто смешно от их невежества. Я много перечитал разных трактатов, и средневековых, и современных, и западных, и восточных, и мистических, и рационалистических. Кажется, вот-вот, и автор сейчас изречет истину. Но нет, всегда срывается в какую-то банальщину. Вот что значит потаенное; если оно не открывается, а лишь намекает о себе, тогда смех, да и только. Мне же удалось не только увидеть внутреннюю смерть, но и описать ее. Да, ни много ни мало. Описать литературно, посредством слов. И слов очень необычных, выбивающихся из существующих лексико-семантических законов. Да и грамматика там такая, что лучше и вовсе закрыть на нее глаза. Короче, рассказ этот почти нечитабельный, ну а как иначе вербально выразить внутреннюю смерть?

А мой наивный приятель захотел все это визуализировать. Я ему: давай, пожалуйста, я не против. Если получится, точно станешь обладателем Золотого слона. Это такая престижная кинопремия за самые талантливые и неординарные работы в области кинематографа. Он был, однако, не так наивен, как я думал все время. Кое-что ему все же удалось. Он так старался, что в конечном счете выгорел и навсегда ушел из профессии, а потом из мира в монастырь. Это было так неожиданно, поскольку он был до мозга костей светский человек; казалось, что в его душе нет никакого места сакральному, лишь одно секулярное там гуляет, где и как хочет. Но он был не лишен метафизики, а метафизическое не обязательно совпадает с сакральным. Сначала он попал в психбольницу, в которой пробыл целый год. Чудом выбравшись оттуда, именно чудом, потому что это, как правило, на всю жизнь, он сразу ушел в монастырь, а там в затвор, и больше его никто не видел. Говорят, подался в пустыню, чтобы выйти один на один с самыми лютыми и свирепыми силами. Вот до чего внутренняя смерть человека довести может! Может, еще и вернется.

Все же ему удалось отснять один единственный эпизод фильма минут на восемь, самое его начало, и нужно сказать, он действительно смог поймать если не саму внутреннюю смерть, то ее тень и след, ее незримое присутствие, которое еще не наступило в полной мере. У него получилось застигнуть ее в самый момент прихода. Так, например, бывает, когда человек готов войти в комнату, но еще не вошел. Мы чувствуем, что он вот-вот войдет, но его еще нет, он пока что там, в невидимой зоне за дверью, но как будто уже тут. Это и запечатлел мой приятель.

А сцена была вот какая. Сначала, точно, как в рассказе, показывается предзакатная лесополоса. Вечернее солнце почти прижалось к земле, и его густой темно-желтый свет просквозил лесную гущу, заставив ее расступиться перед мощным натиском догорающих лучей. Картина была обворожительная. Закат всегда обладает особым, почти что мистическим свойством очаровывать своей неземной эстетикой. Солнце уходит в какую-то непостижимую пропасть, забирая с собой свет и тепло, становится страшно, холодно и одиноко. Приходит ночь. Но вот в эти последние моменты перед ее наступлением бушует невероятной насыщенности свет, в котором все вещи теряют свои привычные свойства и черты. И это длится в течение минут пяти.

И вдруг мы оказываемся в городской квартире, где ее жители, двое мужчин и три женщины, делают самые обычные вещи. Непонятно, кто эти люди, кем они приходятся друг другу. Самая обычная обстановка. Квартира несовременная, типа хрущевки. Мебель старая, мы успеваем заметить, что она изрядно потрепана; видимо, не одно поколение людей здесь жили и умирали. Даже чувствуется запах этой квартиры, запах несколько спертый и удушливый, как всегда бывает в таких квартирах, накопивших долгую человеческую прожитость. Все это немного похоже на неигровое кино. Говорят о самых заурядных житейских вещах. И это длится буквально две минуты. Но в последние секунд двадцать взгляды всех обителей квартиры как бы ненарочно устремляются в одну сторону, словно они там заметили что-то. Но не необычное, а как будто что-то такое, привычное и обычное, но на что никогда раньше не обращали внимание. Режиссеру удалось это показать, показать момент прихода внутренней смерти. Вот люди жили в этой квартире в течение нескольких десятилетий, жило несколько поколений и никогда не обращали внимание на самое обычное. И вдруг! Все-таки талантлив был мой приятель, жаль, он ушел из профессии и мира.

Но что ж такое эта внутренняя смерть? Не фантом ли это? Не плод ли дурного воображения? Или вообще больного сознания? И где она обитает? Вовне, являясь незаметной частью предметного ландшафта повседневного быта, или это что-то, присущее человеческому естеству, типа души. Сходство чисто формальное: душа обитает в теле, но неизвестно, где, в какой его части, может, она разлита по всему телу, может, концентрируется в каком-то органе, например, в шишковидной железе или даже в половых органах, а может, и тело объемлется душой. Это неизвестно, и много чего было сказано по поводу местопребывания души за всю историю теологии, этики и метафизики.

Я убежден, что внутренняя смерть обитает вовне среди других вещей мира, и кто ее заметит и поймет, тогда она моментально переселяется в этого человека и начинает в нем жить. Но есть и скепсис, всегда возникающий относительно таких тонких материй. Смерть есть смерть, скажет вам любой позитивист, какая еще там внутренняя смерть! Все правильно, для позитивиста внутренняя смерть есть смерть для него, для его теории и практической жизни. Ведь если допустить внутреннюю смерть, тогда все мироздание переворачивается, обнаруживается совсем иной порядок вещей. Но не тот, как в религии, которая, деля мир надвое, посредством удвоения, усложняет реальность, делая ее порой невыносимой, потому что высшая никогда не достижима вполне.

Если подойти к вопросу теоретически, то можно лишь сказать, что не сама внутренняя смерть, но ее ощущение-предчувствие наступает задолго до физической. И причем это не духовная смерть. Ощущение внутренней смерти появляется у человека в определенном возрасте (у всех по-разному), как правило, в детстве, и представляет собой что-то вроде духовного органа. Понятно, нефизического, но типа памяти, воли, сознания, мышления, совести; некоторые думали, что это душа или даже дух. Но все это смутные аналогии, совсем не раскрывающие существа внутренней смерти.

А внутренняя смерть, в отличие от физической, прекрасна. Когда поэты или музыканты прославляют смерть, то они, сами того не ведая, прославляют именно внутреннюю смерть. Она может являться и в образе Прекрасной дамы, и возлюбленной, и часто ее путают с любовью. Но это тоже весьма и весьма далекая и приблизительная аналогия. Все дело в том, что внутренняя смерть несравненна, она сама своеобразный критерий сравнения всего со всем. Можно сказать и так: внутренняя смерть — это то, посредством чего мы видим, понимаем, дышим. То есть существуем и воспринимаем мир.

Логично пойти от обратного: если бы не было у человека внутренней смерти, то он был бы наподобие амеб, или какого-нибудь высшего примата. Эволюционисты в силу врожденной слепоты не видят и не понимают внутренней смерти и поэтому городят свои нелепые теории о происхождении человека от не человека. А человек ни от кого не произошел, он просто есть, и есть благодаря внутренней смерти, которая не позволяет ему произойти. Вот она антиномия бытия и происхождения, здесь же водораздел между учеными и философами. Но внутренняя смерть смутно и неосознанно живет и в ученых, и поэтому даже эволюционисты любят, рождают детей и ходят в публичные дома.

Еще важное замечание: без внутренней смерти не будет внешней, то есть физической. Если отсутствует или недостаточно развита внутренняя смерть, тогда бессмертие. Умереть без нее по-человечески невозможно. Вот эти все неприкаянные, вампиры, вечные жиды, люциферы, имморталисты и прочее отрепье, все они без внутренней смерти, без этого главного духовного органа человека. Можно было бы и Мальдорора к ним причислить, но у него уж слишком моральное задание было. Ближе всего к внутренней смерти подобрался Кьеркегор, назвав ее экзистенцией. Это был прорыв, но это была самая роковая ошибка. Экзистенция вскружила голову и сбила с толку, направив исследователей, писателей и философов по ложному пути. И парадокс в том, что экзистенция удаляет от внутренней смерти даже больше, чем иммортализм и эволюционизм.

Проблема в том, что внутренняя смерть в чистом виде явлена только в детях; поэтому они и не боятся смерти и проявляют жесткость, убивая с легким сердцем насекомых и даже животных. А у взрослых все хуже: им нужно пробиваться к своей внутренней смерти, не приняв ее ошибочно за что-то другое. Например, за душу, или, чего хуже, за внутреннего ребенка. В этом свете понятна христианская сентенция «Будьте как дети»; кто-кто, но уж ее автор обладал не просто внутренней смертью, он с ее помощью одерживал победу и над внешней. Правда всего лишь один раз.

Природа внутренней смерти такова, что она как бы насмехается над взрослым человеком, водя его за нос относительно самых главных вещей. Он думает, что знает что-то, создает теории, живет в серьезном и настоящем мире, принуждая себя и других, особенно детей, жить в нем, а на самом деле не знает ничего, и даже не знает, что не знает, так как знать хоть что-то можно лишь через призму внутренней смерти. И если у него не развита внутренняя смерть, тогда он самый обычный человек.

Еще внутренняя смерть подобна вере; вернее, без нее никакая вера невозможна. Если у верующего нет ощущения своей внутренней смерти, тогда нет никакой связи с Богом. Посредством связи с Богом пытаются достичь бессмертия и вечной жизни. Но если отсутствует внутренняя смерть, то и внутри пустота, не заполняемая ничем, тогда вера суррогат, иллюзия и, как говорят атеисты, галлюцинация. Кстати, у некоторых атеистов может быть очень сильно развитая внутренняя смерть, и тогда они могут совершать чудеса героизма. А у верующих наоборот, и тогда они уходят в леса, становятся сектантами, теологами или продавцами в свечных ларьках.

Есть те, у кого совершенно нет никакого понимания внутренней смерти. Это артисты театра, ну и во вторую очередь кино; среди них нет ни одного человека, который обладал бы хоть малейшим чувствованием того, что такое внутренняя смерть. Мало того, что ее нет, нет и понимания, что ее нет, но что она должна быть. Эта самая нелепая категория людей, они никогда не ищут, но думают, что мир — это сцена, а жизнь — игра, и более ничего. Не зря наш самый прославленный режиссер, сын не менее прославленного поэта говорил, что не видел ни одного умного актера.

Артисты цирка совсем другое дело; здесь народ сплошь да рядом обладает и внутренней смертью, и глубоким ощущением, и пониманием ее. Поэтому они такие бесстрашные ловкачи-трюкачи, общаются с самими дикими хищниками, легко укрощая их. Посредством чего дрессировщики укрощают тигров и львов? Посредством внутренней смерти; животные ее боятся более всего. Вот еще одно доказательство неживотности человека и нечеловечности животного. Сегодня ведь граница между ними сильно размыта, как и между человеком и не-человеком.

И вот этот мой приятель-режиссер, как оказалось, обладал хорошо развитым ощущением внутренней смерти, как и циркачи. Но лишь ощущением, поскольку он ее всегда только предчувствовал, никогда не видя ее. Наверно, и поэт говорил об этом: «Предчувствую Тебя. Года проходят мимо — все в облике одном предчувствую Тебя». Вот почему он решил, что ее возможно изобразить: предчувствие было слишком велико. И как только я посмотрел эту его первую сцену фильма, я сразу же изменил к нему отношение, и захотел, чтобы он экранизировал весь рассказ как можно скорее. Мне было крайне интересно, как он будет снимать все то, что последует дальше. Но тяжкий духовный недуг так неожиданно навалился на него, прервав этот творческий полет, и, наверное, уже навсегда.

Я же обнаружил свою внутреннюю смерть так. Один раз я возвращался домой в очень позднее и холодное время осени. Дул ветер, косой дождь неприятно полосовал мое беззащитное лицо, которое некуда было спрятать и скрыть. Почему-то я был неоправданно, совершенно не по сезону легко одет. Идти нужно было еще долго; было темно, и я постоянно спотыкался о какие-то бугры, бордюры, бутылки и всякие предметы, валявшиеся в беспорядке на дороге. Было скользко, и я несколько раз чуть не падал лицом в грязь. Никаких прохожих, ни одной живой души, даже собак, и то не было. От этого становилось жутко.

Не зря я про Чехова говорил, потому что первая встреча с внутренней смертью у меня произошла через звук. Неожиданно вдали послышался какой-то странный гул. Мне не хотелось останавливаться, хотя звуки были настолько необычны, что возникло сильнейшее желание понять их природу. Я не отличаюсь любопытством и даже любознательностью. Мое мышление стремится постичь чистую природу вещей без примеси всяческих построений, эмоций и настроений, которые я в силу известной философской формулировке всегда выношу за скобки. По правде говоря, весь этот сор чувств и представлений имеет исключительно психологическую основу, являясь более слабой версий бытия. Но здесь было что-то поистине необыкновенное; этот гул доносился словно из глубины неба, не будучи ничем знакомым. Он немного пугал и в тоже время дурманил, заставляя вслушиваться в него все сильнее и сильнее.

Пришлось остановиться. Но как только я останавливался, гул исчезал. Он возникал только при ходьбе, совершенно исчезая при остановках. Он сводил меня с ума. Мне уже стало казаться, что я заблудился и уже никогда не доберусь до дома. Наверняка меня прирежут какие-нибудь злодеи в самой темной подворотне. Или я устану смертельно, упаду и умру прямо на дороге. Скорее всего, меня насмерть собьет единственная машина, которая будет мчаться на бешеной скорости и не заметит темную точку ночного пешехода. И никто меня не найдет, ночь слишком темная и безлюдная. А утро еще не скоро. Вот такие мысли стали заполнять мое и без того трепещущее сознание, едва я осознал свое положение. И вдруг моя нога наступила на что-то мягкое и, как мне показалось, теплое. Я хотел пройти дальше, но какая-то грозная сила остановила меня, заставив вернуться.

Вот тут-то я и встретился со своей внутренней смертью. Что со мной было, я точно уже не помню: жгучий и хлесткий удар по голове свалил меня на асфальт прямо лицом в это теплое и мягкое. И я рад, что ночной злодей таким образом уложил меня, на самом деле он спас меня, прервав невыносимое общение с внутренней смертью, которая настигла меня этим звуком. Я, может, не выдержал бы всей полноты ее присутствия и так же свихнулся, как и мой приятель-режиссер. Как оказывается, не все могут вместить полноту внутренней смерти, как не все могут вместить полноту Божественной благодати, как утверждают Отцы. Но как же я смог ее описать? Да еще так точно и достоверно. Вот это теперь для меня загадка. Сам для себя я стал загадкой, открыв в моем существе какое-то второе Я, о котором я раньше ничего не знал. Оно же знало обо мне все и, возможно, руководило всеми моими действиями.

Это была первая встреча с внутренней смертью, так сказать, аудиальная. Теперь я должен рассказать о встрече визуальной. Дело было летом на даче. Стоял жаркий летний день, середина июля. Июльский свет был просто невыносим. Все вокруг замерло, испытывая на себе пытку смертельным зноем. Вялая сонливость сопровождала меня с самого утра, но днем я никогда не сплю, всегда пытаясь занять себя работой. Но в тот день все валилось из рук, никакая работа не задавалась. Даже читать не мог. Казалось, что я попусту трачу время, читая именно эту книгу. Я судорожно бросался к другой, но результат был тот же.

И вот я решил искупаться в озере, в нем вода всегда была прохладна. Но как только я вышел на дорогу, то остолбенел. Сначала я ничего не понимал, какая сила остановила меня, пригвоздив к земле. Я действительно не мог пошелохнуться. Я увидел куст, обычный куст, который всегда находится за калиткой, плотно прижатый к ней. Но что здесь необычного?

Я увидел его впервые. И тут до меня дошло, что и мира я раньше не видел вовсе. И увидев впервые куст, я увидел впервые мир. Это немного похоже на сумасшествие. Но когда я вскинул голову и передо мной открылась бесконечная и бездонная голубая глубина неба, в котором парили несколько птиц, то я понял, что бессмертен.

 

 

РАБОТНИК МОРГА

 

Дело в том, что я страдаю, и не просто страдаю как некоторые, возомнившие себя великими страдальцами, мучениками и печальниками, да еще и плакальщиками. Нет-нет, я страдаю особым типом страдания — страдания бессмыслицей, причем в ее крайне странной и никому не понятной форме. Я говорю это почти что с придыханием, с замиранием сердца, закрывая глаза, растопыривая руки и ноги, с полным ощущением невесомости, неведомости и непостижимости. И это все от того, что нет у меня работы, что не занимаюсь я своим любимым делом. Слоняюсь туда-сюда, а ни за что не могу зацепиться, жалко как-то себя всего тратить на что-то одно определенное. Вдруг ошибаюсь, что, если не в том или этом мое призвание? Что тогда? Как узнать-то? Вся жизнь под откос может пойти.

Вот и берегу я жизнь, жалея растратить ее по пустякам. А остается одно страдание, за него пока держусь, жду все, что вот-вот меня настигнет все же какое-то чудо и стану я тогда как все нормальные люди со своим собственным делом. Иногда страдание это уносит меня в далекие небесные обители, что и возвращаться оттуда не хочется. Но, увы, приходится, поскольку у меня все ж есть и кой-какая собственность, и квартира, и ее жители, с которыми приходится время от времени общаться.

Но, с другой стороны, как подумаю, ничего особенного нет в этом моем страдании. Все страдают, это чуть ли не норма. Это признак homunuli imbecilius, так сказать, если выразиться строго научным языком. Да хотя наука сегодня малоизвестна и обывателям, и самим ученым. Никто толком науки не знает. Спроси сегодня какого-нибудь профессора, написавшего два десятка монографий и тысячу статей в самых рейтинговых журналах, кто такой этот homunuli imbecilius, что вы думаете он вам ответит? Посмотрит, как на сумасшедшего, или, мягко говоря, малостатусного человека, не имеющего ни одной серьезной публикации вообще ни на какую тему, да и пройдет мимо дальше заниматься своими исследованиями.

Сегодня статус человека измеряется не деньгами, не работой, не даже количеством женщин, а публикациями в рецензируемых журналах. Нет публикаций — нет человека. Такой вот грустный парадокс, попирающий, конечно, мои права на особенность. И в итоге нет никакой особенности у меня — ни в страдании, ни в публикациях. Поэтому и фамилия у меня самая общая — Иванов.

Но все это, так сказать, лирическое отступление, преамбула про состояние дел в нашем обществе. Главное же в том, что меня к науке всегда тянуло. Страшно тянуло. Конечно, не ко всей науке, кто ж осилит все науку? Только один Пирогов смог, да и то. Так вот, меня в науке занимает мертвое, патологоанатомическое, как сейчас говорят. Но патологоанатомом я никогда не хотел стать и в морге никогда не хотел работать. Не то, что мой этот приятель Петров. Уж как он в морг-то рвался! Никто не мог его остановить. С самого раннего детства, мечта всей его жизни, цель и смысл существования.

Никто не мог понять такого его рвения. Особенно его родители; они всегда были старыми и больными и любое напоминание о смерти приводило их в крайнее отчаяние. А тут сам сын в морг собрался! Вот ужас-то. Никак они не могли с ним совладать, чего только не предлагали ему — и в политех пойти, и в пединститут, и даже в кругосветное морское путешествие готовы были его отправить, все что угодно, лишь бы не морг — ужас и проклятье их несчастной жизни.

А он им все уши прожужжал:

— Ну устройте, ну устройте, пожалуйста, — чуть не плакал Петров, до боли заламывая руки и потихоньку нанося бритвой себе увечья на шее и подбородке. Шрамы остались до сих пор, да такие страшные и противные, что теперь ни одна женщина не то что бы прикасаться к нему и все такое, смотреть на него не может. Форменный урод, но сам себя таковым сделал.

И не отступал от родителей, все причитал:

— Хочу в морг, хочу в морг.

Отец однажды в сердцах рявкнул:

— Хоть бы ты подох, мерзавец, вот тогда бы и отправили тебя в этот твой любимый морг!

Правда, какое-то проклятие им на старости лет. А он, как из армии пришел, так сразу и начал искать себе теплое местечко в морге. Оказалось, что это не так-то просто. Вакансий никаких. И образования у него нет никого, самоучка и самородок, до армии сразу после школы чернорабочим был, никто не мог его талантов оценить. И претендовать в морге он мог лишь на самую черновую работу. Ну вот она-то и оказалось самой дефицитной, потому что была высокооплачиваемой. Вот и шло на нее ради денег всякое отребье неграмотное, которое никакого понятия о мертвецах не имело.  И никакой любви к мертвому не испытывало.

Петров-то совсем другое дело. Он по призванию, такое редкое по нынешним временам призвание. Все стремятся топ-менеджерами стать, а здесь, можно сказать, такое эксклюзивное призвание. Beruf, как сказал бы Вебер, чистой воды беруф, да еще и на русской почве, с ее соборностью, да всеединством, да с общим делом в придачу. Петров был очень подкован во всех этих вопросах: сызмальства две страсти — любовь к моргу и к русской религиозной философии. Много общего он находил между ними; одного поля ягоды, любил он приговаривать. Русская философия — это теория, теперь ему нужна была практика, практика в морге, чтобы круг замкнулся, чтобы теория и практика слились воедино на мертвом, и осуществилась бы наконец Марксова мечта, этого иудейского пророка. И стал бы тогда он настоящим профессионалом и мастером своего дела, как тот Данила-мастер, которому он всегда в тайне завидовал.

Но никак не мог Петров попасть в морг, не мог начальников убедить, что ему больше всех надо. Все свои идеи по полочкам раскладывал, все обосновывал и доказывал. Но они только презрительно и скептически смотрели на его разгоряченное и раскрасневшееся лицо и плохую одежду, особенно обувь, и принимали за идиота. Ну и выгоняли взашей, приговаривая при этом:

— Иди, иди, малый, дурак ты полный, что ли, и без тебя тошно, не видишь, сколько мертвецов сегодня прибыло, работы невпроворот.

— Так я же могу справиться, я ж очень мертвое люблю. У меня Beruf, — почти кричал Петров.

А когда начальники слышали это жуткое слово Beruf, то сразу в пинки его, думая, что это какая-то новая венерическая болезнь, разновидность сифилиса или еще чего хуже. Ну и приуныл на какое-то время Петров, хотел даже в крематорий податься, но не сдавался, по второму кругу пошел. Решил теперь переодеваться, чтобы в нем прежнего дурака не распознали и опять не прогнали. Достал он себе модный парик, как у этого знаменитого певца Певцова-Сенцова, темные очки, усы черные наклеил и голос изменил. Пришлось немного голосовые связки подрезать, ну чтобы наверняка, но пожалел, чуть не умер от потери крови. Но все обошлось. Сам у себя всю вытекшую кровь отсосал. Теперь Петров совсем другой человек, полная смена имиджа, никто в нем и не распознает того прежнего чудака-мудака.

И повезло, повезло ему, с третьей попытки взяли его в один престижный морг на Бульваре последних космонавтов. Директор прямо был в восторге.

— Какой вы экстравагантный человек, — говорит, — симпатичный даже, и сразу видно, что начитанный и толк в мертвецах знаете. Сами немного на мертвого похожи. У нас как раз вчера умер главный препаратор, ну вы знаете, — и он немного смутился и даже покраснел, — мы тут немножко потрошим, совсем немного, не как эти в третьей линии, те уж совсем обнаглели, так выпотрошат покойника, что совсем пустого потом хоронят. Родственники не догадываются, потому что тело, этот пустой футляр, они набивают мусором, и создается впечатление вполне себе нормального покойника, которого грех не хоронить.

Тут он выдохнул с облегчением, видя даже, как под темным стеклами очков заблестели глаза Петрова и от восторга по щеке покатилась бирюзовая слеза.

— Ну так вот, ваши обязанности убирать все, что остается после потрошения, в конце зализывать дочиста рабочий стол. Обязательно надо зализывать. Знаете ли, человеческая слюна самый сильный антисептик на свете, именно когда она прямо с языка. Это последние научные открытия. Но вы, я вижу, в науке не сильны, но это ничего, ничего…

И директор дружески похлопал новичка по плечу. Это нисколько не смутило Петрова, поскольку он еще в младших классах лизал стены в школе и подъезде, и во всех местах, куда он попадал. Это был его ритуал, понять который он был не в силах и не в силах был покончить с ним. Ничего зазорного он в этом не видел, и все же лизал он втайне, чтобы никто не заметил. А один раз все-таки застукал его одноклассник. Петров всегда отставал от класса, когда учительница вела всех в раздевалку. И как только он отрывался от одноклассников на приличное расстояние, он принимался страстно вылизывать самые грязные места на стене. А тут, как назло, появился этот Чупахин, он замешкался в классе и сейчас бежал, чтобы догнать остальных. И как только он увидел, что Петров делает, тут же остановился и замер как вкопанный. Он ничего не понял, но что-то с ним случилось, в конечном счете он к восьмому классу свихнулся и попал в психиатрическую клинику для подростков, из которой так и не вышел.

А один раз, когда Петров лизал стены в своем подъезде, поднимаясь на седьмой этаж, он увидел на третьем этаже огромную черную крышку гроба, которая была прислонена к стене. Умер тот злой старик, который всегда орал на детей, если они играли в подъезде, и разгонял их. И Петров замер на секунду, размышляя лизнуть или нет. Соблазн, конечно, был великий, такой объект, не каждый день гробы в подъезде можно обнаружить. И вот борясь между страхом, вдруг заметят, и желанием, Петров все же решился, подошел к крышке и лизнул ее с упоением и восторгом.

Этот опыт, как оказалось, теперь ему пригодился. Он мог свободно зализывать стол, на котором потрошили мертвецов в морге, не испытывая ни малейшего страха или отвращения, вспоминая эту свою детскую историю.

— Я готов, — ответил дрожащим голосом Петров, сглотнул обильную слюну, которая за время его воспоминаний накопилась во рту и начала уже вытекать изо рта. — Я готов служить верой и правдой на благо вашего морга, выполняя любую работу. Я готов даже умереть, чтобы полежать в качестве мертвеца у вас. Почту за счастье.

Видно было, что начальник удовлетворен. Он одобрительно кивнул и снова похлопал Петрова по плечу, на этот раз уже по-свойски, как закадычного друга.

— Ну и ладненько, завтра же и приступайте, жду вас в пять утра. Только смотрите, не опаздывайте, — уже смеясь добавил он, — а то все покойники разбегутся.

И так ему понравилась эта его остроумная шутка, что он разразился таким громким смехом, что действительно несколько мертвых попадали со своих столов, на которых их приготовили к потрошению, и, как, показалось Петрову, убежали.

Директор ушел, но неожиданно вернулся. И близко наклонившись над ухом Петрова, добавил почти что шепотом:

— И не вздумайте воскрешать их, а то знаете, все эти штучки сейчас пошли новомодные. Тогда мы вас сразу уволим и посадим, как за распространение наркотиков. Это одно и то же.

Петров заметил, что когда директор близко наклонил к нему свое лицо, то оно сильно напомнило ему лицо Питера Брейгеля. Это породило в его душе бурю, и, хотя он совсем не верил в реинкарнацию, поскольку сызмальства был ортодоксом, что-то возвышенное охватило его душу. Сам Питер Брейгель будет его начальником! Кто бы мог подумать!

И стал Петров работать в морге. Родители как узнали, сразу умерли. Обрадовался Петров такому исходу, своих на работу доставит. Признаться, он втайне давно мечтал, чтобы родители поскорее умерли, достали они его своими страхами и опасениями и неверием в своего одаренного сына.  А ведь он станет самым выдающимся работником морга за всю его историю. Он совершит невероятные преобразовании в этой области. И Петров начинал мечтать. Сядет где-нибудь в глубоком овраге и предастся своим сладостным мечтаниям.

Вот он сейчас чернорабочий, самого низшего ранга, вылизывающий стол после потрошения покойников. Навылизывается всласть пару лет и поднимется на следующую ступень: станет заместителем начальника отдела по мертвым делам. Потом начальником, а уж потом… И мечты Петрова уносили его в такую дальнюю даль, в сами небеса уносили, к Господу самому Богу, который одобрительно гладил по его блестящей лысине и приговаривал:

— Молодец, Петров, хорошо лизал покойников, быть тебе начальником морга.

Ну это Бог загнул: мертвецов Петров не лизал, хотя смерть как хотелось, но начальник, едва заметив его движение, строго помахал пальцем, ядовито прошипев:

— Ни-ни, не вздумай, только стол.

И откуда Бог-то взял, что Петров мертвых лизал? Может, в будущем, когда он станет начальником, Бог же провидец, он зрит вперед и в корень. Да что там, для Бога один день, как тысяча лет, а тысяча лет, как один день. Это он еще от Соловьева хорошо усвоил.

Так вот, когда Петров станет главой морга, то он совершит такую реформу, которая коснется всех умерших. Ну и живых тоже, так как живые и мертвые очень близки. Мертвые — это не просто бывшие живые, а живые — не только будущие мертвые, как мыслят недалекие обыватели; с точки зрения русской религиозной философии (раннего формативного периода) — мертвые живы, в то время как живые мертвы. Помните пьесу «Живой труп» нашего главного писателя. Так вот он сильно боялся смерти и прозрел. И не публиковал пьесу при жизни, видимо, боялся, вот и хитрил, приговаривая: «Драму я, шутя, или, вернее, балуясь, я написал начерно, но не только не думаю ее теперь кончать и печатать, но очень сомневаюсь, чтобы я когда-нибудь это сделал». Теперь-то все ясно.

И вот, поскольку граница между мертвым и живым размыта, и размыта абсолютно, Петров устроит так. Когда умрет человек и его труп отправят в морг, он там будет находиться десять часов, его выпотрошат как положено, забальзамируют и отправят обратно домой, но не в гробу лежать, как это всегда раньше было, а участвовать в самом жизненном процессе. Его будут сажать за стол, купать, класть в кровать и спать с ним, пить чай и даже… особенно если это женщина. А какого-нибудь члена семьи умершего отправят в морг, полежать пару деньков с покойниками, чтобы, так сказать, проникнуться всей вселенской мертвостью. Ну что б свершился этот круговорот живого и мертвого. Это нужно человеку, особенно в наше время: мертвым не хватает живого, а живым мертвого. Вот Петров и исправит это положение.

И так замечтается, что дух захватывает, и тогда засыпает он мертвецким сном. Ну и, понятное дело, снятся ему мертвецы, все как на подбор, такие живые трупы, бледные, немощное, но живые. И все с мольбой на него смотрят и руки свои протягивают, всхлипывая:

Ну когда, же, ну когда же?

На что Петров бодро и уверенно отвечает:

— Дорогие мои мертвецы, ну подождите еще немного, уже скоро, скоро вы все домой поедете на радость ближним и себе.

Мертвецы, конечно, радуются таким словам, надоело им в морге-то находиться, все одно и то же. Редко какая медсестра симпатичная попадется, пощиплют тогда мертвецы мужского пола все девичьи места ее прекрасные, но и все, на большее они малоспособны, да и начальник не разрешит. Вон на прошлой неделе застукал он одного лихача, который таки резвился в туалете с уборщицей, ну и приказал его разморозить на два часа. Разморозить-то разморозили, но обратно заморозить не смогли: растекся тот покойник по полу жидкой коричневой лужей.

Но это все сновидения, которые одолевали Петрова. Мало ли, что во сне привидится, бесовское это дело сны. Петров хорошо это знал еще из догматического богословия иеромонаха Андрона Пузырина, одного из лучших наших богословов. Так вот тот особенно касался вопросов сновидений и доказал, что в это полуобморочное состояние сознания очень легко всякие бесы проникают и творят там непотребное. Поэтому лучше и не спать вовсе. И сам он не спал двадцать лет и два года. А чтобы не спать, нужно подолгу в гробу лежать и представлять, что ты уже умер и что тебя глубоко под землю закопали. Самое лучшее духовное упражнение, эффективнее всяких молитв и постов, сразу трезвение абсолютное наступает.

Но когда просыпался Петров, то его начинали одолевать сомнения.  И чем дальше, тем больше. Ну а что, если родственники не согласятся своего покойника обратно в дом забирать. Не факт, что все обрадуются, тем более нужно к нему постоянно прикасаться. А люди, как правило, испытывают ужас перед покойниками. А живые родственники? Каким дураком нужно быть, чтобы добровольно согласиться в морге с мертвецами целых две ночи проводить! И погружался Петров в глубокие раздумья, понимая, что в его планах есть какой-то изъян.

В глубине души он знал, что прав, что так и должно быть. Но пока что люди не готовы к этому. Сознание у них пока слабо развито. Несовершеннолетние они какие-то. Надо сначала заняться образованием. Вот! Нужно подготовить население. И решил тогда Петров открыть Высшую школу танатологии (ВШТ). И тут-то мы с ним и встретились, поскольку он пригласил меня преподавать на должность доцента, зная, что я в теории силен, особенно в западной. И знания мои очень нужны ему были, потому что, как вы помните, он более в русской философии разбирался.  А здесь нужен всесторонний подход: Россия и Запад борются, а поле битвы морг.

Я согласился. Тем более Петров уже продвинулся, став директором морга. А я все телепался и страдал без любимого дела. И страдание мое стало совсем невыносимым. А тут случай такой подвернулся. И стали мы с ним работать и бабки заколачивать. И неплохие, я вам скажу, бабки. Мертвое сегодня в цене, столько направлений, столько практик, душа прямо радуется: и танатотерапевты, и танатопракты, и танатопротекторы, и танаторежиссеры, и танатотанцоры, и даже танатодирижеры! Уже не говорю про археологию смерти и исследования смерти (DS), и посмертную фотографию. Мы всех объединили в нашей школе под единым девизом: «Живое мертвым, мертвое живым»!

Мы уже подумывали о новых направлениях, например, танатосексология, танатоурология, танатокулинария, танатоакушество, танатовенерология, танатофеминизм и танатофигурное катание (то есть катание на льду с мертвецами). И мы уже подали заявки на все эти направления в Министерство просвещения и получили одобрение в виде грантов, как случилось непоправимое: Петров неожиданно умер. Вот и рухнули все наши планы. Охватила меня тогда сильнейшее нервное расстройство; да что там нервное, самая настоящая тоска пришла. И Петрова было жаль, и дела нашего. Один-то я теперь уже ничего не смогу сделать. Это у него практический нюх на мертвое, у меня же только теория. Что ж мне опять в страдание свое погружаться. Не выдержу я этого.

Погоревал я, да и вот что придумал. Но придумал не сам, мне как будто озарение какое-то было, я как на экране воочию увидел следующее сообщение: «Снова этот Снова Иванов всплыл. На этот раз в каком-то очень грязном деле. Выяснилось, что он покойника в своем доме держал. Втайне, конечно. Днем его накрывал, чтобы случайно кто не увидел, а ночью срывал покрывало, садился рядом и беседовал с ним, бывало, что и всю ночь напролет. Сядет так на стул возле умершего и начинает говорить-исповедоваться. И как с живым говорит, и даже как будто ответ от него получает».

Вот мне решение какое пришло. Поскольку я в морге теперь за главного, то я подменил труп Петрова, хорошо, что в морге всегда много всяких безымянных и неопознанных умерших. За ними никто никогда не придет, были они забыты Богом и людьми при жизни, будут таковыми и в смерти. Сироты мира, так сказать. Удел у них такой. Но с Петровым будет все по-другому, я его увековечу. А может и… Буду держать в самых превосходных условиях; холить и лелеять. Он у меня лучше всякого живого заживет. Буду мыть его, одевать по последней моде и даже кормить. Хотя последнее вызывало серьезные сомнения, но все же надеялся, что Петров, попав в такие изумительные условия, а не под землю на корм червям, как все обычные смертные, или еще паче в крематорий, так вот в этих условиях, надеялся я, он все же оживет, хоть немного воскреснет. Ну пускай инвалид, пускай имбицил, пуская полный идиот, ну хоть чуточку восстанет из мертвых. Я никому не скажу, не стану трубить на всех углах об этом чуде; это я для себя, для собственного комфорта, уж очень хороший собеседник этот Петров был. А может что и насчет школы танатологии подскажет.

Подменить и перевезти его к себе мне особого труда не составило. Под покровом ночи можно и не такие дела творить. Вот я его привез, помыл, побрил, волосы покрасил, а то бедолага уже седеть начал, а как умер, то седина мгновенно все волосы покрыла, подстриг ногти, они тоже у него по каким-то неизвестным биозаконам чуть ли не на десять сантиметров мгновенно в момент смерти отросли, переодел в хорошую одежду, напудрил и положил в свою спальню, пожелав спокойной ночи, поцеловав, а сам лег в гостиной. Лежу и прислушиваюсь, нет ли каких звуков из той комнаты. Страшновато немного, все ж покойник ночью в двух шагах. Мало ли что, сколько люди всяких историй рассказывают. И вот встаю и иду смотреть, все ли там в порядке. Подойду, вроде нормально, спит родимый, как живой, и главное, не смердит, если б смердел, тогда ничего бы не вышло. И вот постою я над ним, полюбуюсь, спою колыбельную: баю-баю-баю-бай, поскорее воскресай», и опять в свою кровать, думать-мечтать все про Петрова, как он там, в своем этом состоянии. Думаю, думаю, ничего придумать не могу. А к нему страсть как тянет, и вот встаю и снова иду. И так всю ночь.

И завелось у меня: днем я его накрываю, обставляю подушками, так что ни один хитрец не догадается, а ночью прихожу к нему, снимаю покрывало, сажусь около него и начинаю говорить. И при этом все за руку его держу и нежно ее поглаживаю. А она теплеет, видно, и мертвым не чужды человеческие чувства, чует, что я его люблю и заботу о нем проявляю. А иногда, когда мне совсем становилось страшно и одиноко, я к нему в постель залезал. Прижмусь покрепче, приобнимемся, да и уснем как любящие супруги. И как будто у нас с ним общие сны были: вот идем мы по нашей Высшей школе танатологии, вот тут танатотерапевты, кланяются нам в пояс, почтительно приветствуют начальство свое; а вот тут танатосексологи, которые танатотрансплантологией занимаются: пересаживают гениталии от мертвых к живым и обратно и смеются при этом, развлекаются. Что ж, говорим мы, пускай повеселятся, школа у нас такая. А в большом зале фигурное танатокатание: там живые фигуристы с мертвыми танцуют. Ну это похлеще всякого ледникового шоу, мы даже хотели несколько пар на первый канал, да, понятно, не разрешили пока, говорят, подождите, вот начальство скоро сменится, тогда и посмотрим, очень даже может быть, идея у вас такая нетривиальная.

Но это редко, что б я с мертвым Петровым в одной кровати спал, да сны общие видел. Обычно говорю с ним, говорю всю ночь напролет, про детство, про первую любовь, про родителей, про институт, а он слушает, внимательно и серьезно, так внимательно, что и бровью не поведет, когда я ему самые жаркие свои похождения рассказывал.

Иногда и декламировал. Ему особенно это нравилось:

 

Гонимы вешними лучами,

С окрестных гор уже снега

Сбежали мутными ручьями

На потопленные луга.

 

По всему было видно, что это самое любимое его стихотворение школьных лет. Наверняка он его наизусть знал. И вот он слушает, и как будто умиление на лице его появляется, чуть ли не улыбается. А я вновь и вновь, что есть сил, как мантру повторяю: «Сбежали мутными ручьями…» И словно черты лица его приходят в движение, и он слегка шевелится, пытаясь встать с кровати. И даже губами шевелит и вроде мямлит: «Беали муд-дды руямы…» Ну я прямо слышу эти еще, конечно, нечленораздельные звуки и радуюсь, как младенец. Думаю, пускай сейчас хоть так, потом уж у логопеда все выправим. И кричу ему:

— Давай, давай Петров, поднатужься, снова начальником морга станешь.

Но нет, осечка, не встает подлец. Я уж и так его, и раз так. И молитвы над ним читал, и святых отцов, и про Лазаря, как он уже четырехдневен, смердящий восстал. А тут забальзамированный по последнему слову науки и техники, уход, забота, и все такое. И нет, ничего, не воскресает. Думаю, ну шут с ним, пускай дурак мертвым остается навсегда, его дело в конце концов, может, по весне в прорубе утоплю, так-то оно лучше будет.

И все бы ничего, да сдали меня. Одна стерва, которую я к себе на ночь пригласил, слишком шустрая была; как-то она просекла, что я покойника в доме держу, и, видимо, решила на этом подзаработать. Вот и замели меня и приговорили к смертной казни, да не где-нибудь, а в нашей школе танатологии на виду у всех. Собрали всех учеников: танатовенерологов, танатопрактологов, всех-всех, человек семьсот собралось. Сидят напряженно, неприятное все же зрелище, а все ж любопытно, как начальника казнить будут. Злорадствуют сволочи.

Ну я понятно, ни жив ни мертв, думаю, что за херня, не может быть, чтобы правосудие сегодня за такое, да еще и вешать; мысли у меня путались, в глазах все мутно было, тошнило и сильно болела голова. Еще бы: через несколько минут конец мне придет. Что делать — не знаю, кто виноват — знаю. Вот до чего сладострастие-то доводит, корил я себя, что мне мало одного мертвого Петрова было, что ли. Жили ведь душа в душу, спали даже вместе. Нет, подавай ему бабу. Вот и поплатился жизнью, грешник, и поделом мне.

Вот уже все приготовили, на эшафот меня возвели, петлю на шею перекинули, мешком накрыли. Вместо священника позвали какого-то артиста, что б он пропел арию крылатого змея. И только он закончил, палач подскочил ко мне быстро, как тарантул, одним прыжком, чтоб табуретку из-под меня выбить, как раздается крик:

— Стойте, стойте, отбой, все отменяется, высочайшим указом помилован.

Я тут же лишился чувств. Не знаю, что и думать, но заменили мне смертную казнь на четыре года ссылки в Сибирь. Как водится в таких случаях, сначала Тобольск, потом Омск, ну уж потом Семипалатинск, где я обзавелся женой. Проторенная дорожка. Про страдание свое совсем забыл; клин клином, как говорится. На каторге я написал «Записки из дома мертвых», про морг, где таким замечательным его работником был Петров.  А сейчас я вынашиваю планы продолжать свои опыты с Петровым. Ведь тело его так и не нашли.


 

Читайте также
Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация