Со времён перестройки я веду дневник, начатый ещё в эмиграции.
Его фрагменты уже печатались в «Новом мире» в 10-м, 12-м и 13-м годах. С той поры едва ли не в каждом разговоре интервьюеры спрашивают меня: почему я остановился и не продолжаю обнародовать свои записи?
И вот решаюсь предложить читателю фрагменты за 2011 год — выбранный по простому принципу: что же было у нас (у меня в первую очередь) десять лет назад.
Записи даю в сокращении: не хочу в наши пандемийные времена никого уязвлять и напоминать о горьких частностях нашей тогдашней жизни.
Ю. К.
30 марта 2021
1 января.
Из ледяных пустынь
гонит свою позёмку
ветер, — клоня полынь,
белый ковыль, соломку…
2 января, 15[30].
Я в Переделкине, Наташа в самолёте.
Ещё 10 с лишним дней наш бедный народ будет сажать печень алкоголем, а ум, честь и совесть — телепомоями.
Маяковский (читал о нём в дневниках Прокофьева). Страшный человек — выделанный человек. Каждая минута, каждая реакция — выделанная. Больной человек? (Комплексы что ли? Причём тотальные.)
3 января, 2 часа ночи.
Концерт Тины Тёрнер на канале «Культура». Очаровательные повадки: её немножко косолапая эротичная грация и пластика. (Это её концерт в Голландии, 2009 г.) И это в 60 лет!
Рената Гальцева в «Нескучном Саде» об «актуальном искусстве».
«Произведение искусства доставляет эстетическое удовольствие независимо от выбора предмета или темы… поскольку красота формы остаётся в качестве утешения от созерцаемого; безобразного произведения искусства быть не может. Этим „Последний день Помпеи” отличается от „Герники”». Трогательное предпочтение!
6 января, Сочельник (четверг), 19 часов.
Сижу в кабинете, а слева в ветвях и впрямь одна единственная звёздочка.
Пусть долго почиет с миром
один перстенёк с сапфиром
сумрак на аналое
и снег на пудовой хвое.
Ярусы снежных лап
вижу, хоть день ослаб.
Там ярусы лап по пуду
под снегом не позабуду…
Рождество.
Медведев с женой Светланой — в храме Христа Спасителя — их причащает Святейший.
А премьер Путин в грубом свитере «сиротливо» стоит в толпе сельчан под Тверью в недавно возобновлённом храме. Где его благоверная — Бог весть.
Писатель-патриот Влад. Крупин (исходящий особым нашим православным елеем). Миниатюра «На причале в Ханое»:
«Американским воякам во Вьетнаме привезли для их обслуживания проституток. Целый корабль. Корабль потом понадобился для вывоза наворованного, а проституток просто оставили. Они быстро оголодали, оборвались. Предлагали себя вьетнамцам, а те их гнали от себя, били. Наши с ними просто не общались, но по-человечески, по-русски, жалели. Давали еды. Даже заранее побольше готовили, зная, что проститутки придут.
— И вот интересно, — говорил мне свидетель этого факта, — все они были на всё готовые, но представить, чтобы вот я или вообще любой из нас позарился на них после американцев… ты что!
Тут есть над чем подумать».
(Общеписательская Литературная газета, № 6, 2010).
Действительно, есть. Уж много-много лет ходит Крупин по России с многодневными крестными ходами, преподаёт чего-то там в Лавре. А психологически остаётся дремучим соцреалистом. Такой «миниатюре» позавидовал бы и мой сосед, «ещё допотопный совок» В. Тельпугов.
Нынешний председатель Литфонда пиита (как говорили в XVIII веке) из Коми Переверзин дал другому (такому же) в Переделкине вне всяких очередей хорошую дачу. Теперь тот (Лев Котюков, запомни потомство фамилии этих лириков!) о нём пишет так: «Слышит Бог неповторимое слово Ивана Переверзина. И уверен я, что его поэтическая звезда будет всё ярче сиять на небосводе отечественной поэзии».
А ещё ропщут, что, мол, у евреев круговая порука. Нет, наши ребята, когда захотят, и в этом деле перещеголяют любого.
Там же и анонс новой переверзинской книги: «На поэтических стеллажах её нельзя не заметить благодаря элегантной кофейно-карминной расцветке, по которой серебром выписаны название и фамилия автора».
22[30].
«Волосы встают дыбом» и «сердце уходит в пятки» — и то и другое, когда читаешь предпоследнюю главу «Идиота». (И какой же, однако, временами пигмей Набоков, который надо всем этим иронизировал.)
8 января, 10 утра.
НТВ: «Молодёжь начала 60-х слушала пластинки „на рёбрах”, зачитывалась „Бодался теленок с дубом” Солженицына…»
Журналист-демократ и правдолюб Лёня Никитинский приехал в Поленово прямо с суда над Ходорковским и на несколько дней закрылся в «домике садовника», даже обедать не приходил, обходясь, видно, сухим пайком. Наконец столкнулись нос к носу среди снегов. «Ты что там пишешь? — пошутил я. — „Русь к топору”»? «Да что-то вроде того».
И — помолчав:
— Скоро рванёт.
По «Эху Москвы» литератор Дм. Быков (который ещё преподаёт в каком-то колледже): «У нас-то как раз ребята учатся мотивированные»… Впервые слышу такое определение. (Очевидно, это значит имеющие цель, определившиеся с будущей профессией?)
11 января, вторник — в стране всё ещё выходные.
Голуби, горлицы, сороки, дрозды — гибнут и в Европе, и в США. Тысячами дождём падают на землю мёртвые тушки — сплошь усыпают землю. Никто не понимает, отчего эти массовые смерти птиц происходят, все гипотезы сырые, не достоверные…
Президент Медведев не без остроумия («Сегодня», НТВ, Подольск): «Я как бывший юрист, хотя бывших юристов, как и бывших чекистов, не бывает…» На лицах челяди не дрогнул ни один мускул.
В газете «День литературы» наткнулся на такую заметку («Хроника писательской жизни»): «21 ноября в кафе „Невка” на Соколе состоялась первая встреча поэтов Москвы с целью объединения в поэтический Клуб-кафе „Серебряная лира” им. Н. Гумилева.
Президентом и вице-президентом клуба признаны поэты Валерий Баталеев и Борис Курочкин (авторы идеи), в Творческий совет вошли поэты Александр Кувакин, Борис Певцов, Алексей Шорохов. Заседание клуба — каждое второе воскресенье месяца».
А тут вдруг и стихотворец Саша Кувакин, знакомый мне с начала 90-х, «на проводе».
— Кто такой Борис Баталеев? — спрашиваю его.
— Мастер спорта по боксу, хозяин ресторана.
— А Борис Курочкин?
— Полковник то ли внешней, то ли внутренней разведки, точно не помню.
12 января.
Навещал Диму Сарабьянова с Леной (сдала наконец в печать книгу о Сезанне). Он, оказывается, после нашего летнего общения — по больницам. Аритмия, а потом неожиданно нашли «рачок» в почке. Но друг-онколог задержал развитие опухоли каким-то новым невиданным до того средством. «Мышатиной, — улыбнулся Дима, — золотой старик».
— Долголетие в наши дни дорого стоит, одна «мышатина» — семь тысяч долларов.
Перечитываю «Дневник обольстителя» Кьеркегора. (Соблазнение как в первую очередь психологический — а не физический — акт.)
13 января.
По Москве гуляет странный грипп — помесь инфекции и простуды — кто только им не хворает. Сегодня собрались встречать Стар. Новый у Олега Хлебникова — слегла его жена; болеют отец Владимир с матушкой Олесей, сыновья Крючкова и проч. Надо бы продержаться.
В «Н. М.» (№ 11) примечательная (замечательная) статья Юр. Каграманова о Белом движении (против популярных в наши дни позорных «двух правд»: мол, и у красных, и у белых была своя и мы должны глядеть теперь на них «со звезды»).
«Врангель, и оба его идеологических оруженосца, Ильин и Струве, будучи, все трое, глубоко русскими по духу людьми, в то же время кровно, хотя бы и отдалённо, связаны с „варягами”: Врангель и Струве — немецкого происхождения по отцовской линии, у Ильина мать — немка».
И — напоминает:
«Впервые „Белой гвардией” назвал себя отряд студентов, сформированный в дни октябрьских боев в Москве на территории университета».
Симптоматично: студенты-то по духу были наверняка февралисты, республиканцы, а воспользовались «вандейской» роялистской символикой.
А вот это типично каграмановское (за это его и люблю): «Большевики дали маху, выпустив из страны два „философских парохода” (а ещё могли бы спохватиться и послать им вдогонку подводные лодки, которые бы их потопили, да не догадались)». Или (в случае победы белых): «В случае подавления революции репрессии были бы неизбежны, а <новый> царь не должен запятнать себя кровью, перепоручив это неблагодарное дело фактическому диктатору. Если бы победили белые, наверное, были бы поставлены „к стенке” сотни тысяч (ну уж всё-таки не сотни, а сотня). Но тем самым сохранили бы жизнь миллионы и миллионы (и в их числе ценнейшие для страны особи), уничтоженные позднее Сталиным».
И в конце: «В молодёжной среде есть запрос на героизм (проза и поэзия молодых об этом свидетельствуют)». Где, с какой лупой Каграманов это увидел? И — предлагает учить тинейджеров и скинхедов «духу Белого дела» и Ледового похода. Некому и некого. Но как правильно и как хорошо.
Одного из главных (и самого колоритного) персонажей кормеровского «Наследства» зовут Мелик. И все думали, что это известный в Москве диссидент Мелик Агурский. Бог его знает зачем, но под этим именем, как говорил мне сам Кормер, выведен совсем другой человек: Феликс Карелин. Но даже Солженицын, помнится, в письме ко мне (осталось в Мюнхене) возмущался: что за несчастливая мысль под конкретным именем одного выводить другого? В заблуждении, судя по всему, находится и Сергей Бычков в своих воспоминаниях о Наташе Трауберг («Продолжение удушья», «Н. М.», № 11).
Как я теперь понимаю, этот Бычков, всячески хотевший со мной дружить после моего возвращения, вдруг пропал. И — с концами. Только теперь понимаю я почему. Я тогда — по просьбе Золотусского — от чистого сердца написал в «Лит. газ.» добрую похвальную рецензию на «Наследство». И восстановил против себя многих… многих.
Оказывается, о. Александр всячески «оберегал» Трауберг от прочтения «Наследства», «понимая, что роман может повергнуть её в депрессию».
15 января.
Через неделю буду в это время уже в Париже, странно думать.
А завтра — в Ярославль.
Туся рассказала, что Элтон Джон объявил «леди Гагу» (монструозную молодую певичку) своей незаконной дочкой.
Я: Но он же...
Туся: Потому-то и незаконной.
16 января, воскресенье, 7[50] утра.
Жду Жуковых, чтобы отправиться в Ярославль.
18 января.
Славные дни в Ярославле. Приехали в обеденное время, а вечер в 5 (в Лермонтовской библиотеке у С. Ю. Ершовой). Человек 140. Хорошо слушали и глубокие задавали вопросы. За ужином было и духовенство: недавний викарий Рыбинский Вениамин из Тутаева (я помнится, «прикладывал» его за то, что сменил в Рождественском соборе витражи на стекла, уплощив цветное «сказочное» освещение храма). Второй батюшка, дородный интеллектуал-катехизатор отец Серапион (лет сорока), когда я упомянул из Кьеркегора, что «надо быть чудовищем, чтобы следить за молящимся», сразу же уточнил источник: эссе «Несчастнейший».
Русская зима в высших своих проявлениях.
Медленно облетали блёстки с плакучих заиндевелых ветвей (как в прошлом году в Новой Деревне) — самое в России завораживающее… И снега — в рост.
Но суждено как заведённому
сюда по жизни возвращаться,
парами воздуха студёного
на волжской стрелке задыхаться.
(«Ночь в Ярославле»)
Вчера вот и задыхались — на стрелке — после осмотра нового храма — среди золотисто-алмазных искорок и оттенков Берендеева царства.
19 января, полночь, Крещение.
Мороз, сосны, снег и луна. Крещение в Переделкине. Лампада рубиновая — в кабинете; лиловая (подарок отца Алексея Дорошевича из Бёхова) — в спальне.
Обезоруживающее своей провокационной наивностью письмо Ариадны Эфрон Пастернаку от 1 января 1959 года (настойчивое приглашение в Тарусу). Выманить «зверя из берлоги» на оперативный простор, да ещё и с Ольгой — вот бы была пожива для КГБ и его «фельетонистов». Насколько же надо не разбираться ни в ситуации, ни в старике Пастернаке, ни в Ивинской, ни в сов. жизни, да вообще ни в чём, чтобы предлагать такое! Глупейшая история. Представляю, с каким чувством читал это письмо Ариадны полузатравленный Борис Леонидович.
Шёл по морозцу в Большое Вознесение и на Поварской — Боря Мессерер, не видел его с Беллиных похорон. В чёрной глухо застёгнутой дублёнке, ушанке — на морозе старик. Обнялись.
Никак не могу привыкнуть к пространству Вознесения, всё вспоминаю прежние службы в первом за папертью пространстве — тогда даже и не подозревалось, что там дальше его ещё очень много.
Потом юго-западная ларьковая суетная Москва, где все оскользаются… И только закрыв изнутри переделкинскую калитку — сразу отдыхаешь душой.
Послезавтра на 3 месяца в иностранщину.
20 января, четверг.
Снилось: шум снега, обвал; и вот уж... и вот уж, прижавшись мордой к стеклу, наблюдает за спящим рысь.
Этот заезд из Ярославля (за Петровском) к Животворящему Кресту Господню в село Годеново (километров 15 от трассы влево — в холмы, поля, леса и глушь) — вспоминается как паломническое чудо.
В Годенове, когда-то большом селе домов в 80, церковь Иоанна Златоуста не закрывалась и в советское время. Но село обезлюдело. И тогда около храма сорганизовалось подворье Переславского Свято-Никольского женского монастыря, где — по благословению Вениамина — нас и принимали, и угощали… Где и застали мы заиндевелое Берендеево царство.
Paris
Не сразу догадался, что так напоминает мне кьеркегоровский «Дневник обольстителя». Да конечно, «Опасные связи»! Обольститель и там и там играет с невинностью, как кот с мышью.
21 января, 23[30]. Paris (а в Москве половина второго).
Гулял сейчас с Дантоном. В этом — другом — измерении всё и вся на своих местах.
22 января, суббота, после 22-х часов.
Что за чудеса? Наша съёмная квартирка во Флоренции — совсем неподалёку от жилья Достоевского (!) супротив палаццо Питти, где он дописывал… «Идиота» (1868 — 69 гг.).
Сейчас шли сюда с выставки Бронзино (в палаццо Строцци) и на соседней улочке со второго этажа из-за раскрытой щелястой ставни доносился — исполняемый вручную — Шопен.
А до того поужинали тарелкой ветчин и тарелкой зелени + чуть ли не литром вина на пл. Санто Спирито.
А всего-то неделю назад тоже в субботу сидел в этот же час среди снегов и старых переделкинских сосен и с книгой ждал жуковскую машину на Ярославль.
О Флоренции я впервые — во всяком случае, так, чтобы зацепило и осело в сознании, прочитал ещё до университета в журнале, как сейчас помню, «Юность» — стихотворение Вознесенского. Там на странице их было два: о Флоренции и «Тишины хочу, тишины». Более зрелый Борис Коротков сразу же отметил второе, а я зацепился за первое.
Ретроспектива Бронзино. Не люблю западной школы реставрации, не деликатной (по отношению к «патине времени»), новодельной. Такое впечатление: все картины сделаны только что и все разом.
Бюстик на лирообразном, кажется, пьедестале. Впотьмах думал, что какому-нибудь либеральному адвокату, ан нет — Бен. Челлини. В 1900 году этого талантливейшего авантюриста и беспредельщика облагородили в соответствии с представлениями гуманной эпохи.
Есть ли что печальнее, чем картина угасания когда-то влиятельного и вдохновенного собственного детища… Слава Богу, Никита Струве, кажется, не осознаёт всей полноты картины. Вышел 197 номер «Вестника РХД». И указан тираж 500 экз. И Дорман приватно сообщила мне, что и треть этого мизерного тиража оседает на складе. (В этом номере мой некролог Елене Шварц и парижский доклад Люши Чуковской. И много хорошего.) Но дух, видимо, уже отлетел.
Незадолго до отъезда купил в «Доме книги» (на Арбате) второй том «Литературных изгнанников». А я и не знал, что у Розанова был такой проект: продолжать «Изгнанников» (так мною любимых) «том за томом».
Флоренский родился в 1882 году, поразительное (и шокирующее!) письмо от 10 августа 1909 г. из Сергиева Посада написано, следовательно, 27-летним молодым человеком.
22 января, 19 часов.
С утра — в здешней (флорентийской!) православной церкви, так похожей по обстановке и антуражу на ниццевскую.
Батюшка, отец Георгий (Блатинский), меня узнал и: «Я хорошо знал Лену Шварц». Договорились, в четверг в 15 принесу ему «Вестник» с некрологом. Паства, судя по всему, окраинная, провинциальная: молдаване, хохлы, новый несметный плебс, заполоняющий Западную Европу.
Баптистерий и собор Санта Мария дель Фьоре восхищают, но забраться на колокольню (500 ступеней) сегодня не решились. А придётся. Без этого Флоренцию не поймёшь. А вино тосканское, моё любимое — третья бутылка за 2 дня.
Розанов: «Кое-как доплетается старость, шагами усталыми и неверными» (9 ноября 1915 г., В. В. 59 лет, т. е. на 4 года моложе, чем я теперь).
23 января, ночь, читаю письма Флоренского.
Флоренский (1910, 28.V), а будто я написал: «Сколько раз мучился душою я перед горшками в музеях. Простой горшок — ну, для каши или вина, а есть что-то, даже не скажешь, что, но после чего тяжко жить на свете» (т. е. тяжко чувствовать глубину деградации человека: завалящая бытовая вещь выше всего сегодняшнего).
24 января, понедельник, 23[20].
Поэтичные живые берега Тибра, вот сегодня — Арно: земляные, травяные, с зарослями кустарников — как 100, 500 лет назад. Не то что, например, в Ярославле, где в прошлом году и нижнюю набережную варварски раскатали, одели в решётки и камень, лишив — «по-петербургски» — естественности. (Алчное, бескультурное чиновничество, видимо, так ещё отмывало «бабки».)
На закате, когда шли из Санта-Кроче, настигла весть: теракт в Домодедове: свыше 30 человек погибло. И потемнела италийская весна-зима, сжалось сердце.
Капелла Медичи. Вспомнилось, как говорил в университете преподаватель (Гращенков): «Она (капелла) не большая, интимная». Стоял — глаз не мог оторвать. Потом поздняя «Пиета» в музее — менее великая вещь.
Ключ уличного фонтанчика из-под снежной шапки; апельсиновое дерево в апогее плодоношения во дворике храма Сан-Лоренцо.
Нехорошее чувство, что ты здесь, а Россия там, что вы порознь, и это не морально.
В базилике Санта-Кроче: у гробниц Микеланджело, Алфиери, Галилея и др. монстров Возрождения; кенотаф Данте (Кановы) и проч.
Творческая эволюция скульптур Микеланджело: от гладкописи — к косноязычию.
25 января.
Уфицци; Боттичелли — Савонарола: злой гений или духовный углубитель боттичеллиевского дара?
Вчера в сумерки возле вокзала наблюдали странное явление: небо вдруг в несколько «слоев» покрылось реющими сонмами птиц, то удаляющимися ввысь, то словно всасываемыми в зонтичные кроны пиний, где в конце концов и осели, сплошь покрыв ветви в количестве, видимо, вполне пропорциональном количеству хвойных игл… Было их несметно: тьмы, тьмы и тьмы — и как-то все разместились в кронах.
Народу во Флоренции, слава Богу, совсем мало — сегодня в Баптистерии мы были просто одни. Но русских много, в основном каких-то провинциальных.
Сегодня наши тетки в Уфицци у Боттичелли:
— Рождение Афродиты. Ой, нет, Венеры. Ну, конечно, Венеры — видишь какая худая, Афродита намного толще.
26 января, среда.
Давид Микеланджело. 1 августа 1964 г. он меня спас на экзамене по искусству в МГУ. Я вытянул было «советскую историческую картину» и думал, что мне конец. Вдруг: «Молодой человек, вы не с того стола взяли билет». Другой экзаменатор: «Да ладно…» Но я уже успел бросить бумажку назад и вытянул Давида. Впервые я увидел его накануне в музее Пушкина и там же купил про него листовочку. Которую и прочитал по дороге на экзамен в метро. От рабочего паренька из Рыбинска большего и не требовалось.
И вот он — сегодня передо мной. Со своей чрезмерной клешнеобразной левой кистью. Спасибо, друг.
Крутые каменные марши итальянских палаццо. Старая инфарктница Ахматова оказалась перед таким в Таормине… То же и здесь: трёхчастный марш в Уфицци, в палаццо Питти. Мне с моей одышкой не просто.
Почему лишь на треть облицован узкий барабан под куполом Брунеллески? Не объяснено ни в одном путеводителе. Поинтересуемся вечером у Аси Муратовой.
Читаю переписку Флоренского с Розановым, и кажется: как же прочна Россия. А ей всего-то оставалось несколько лет.
Пурпурный, багряный, лиловый, розовый — в сочетании с охристыми и затемнёнными голубовато-морскими — палитра Тициана, Веронезе, Тинторетто и проч. Строго говоря, «светская» (хотя и на библейские темы) живопись пережила обмирщение сразу как решились золотое фонное небо заменить пейзажем.
Беллини, Брунеллески, Браманте, Буонарроти — это только на Б. Поди, запомни, пацан, который кроме Шишкина и Айвазовского в Рыбинском музее ничего не видел. И вот сидел за полночь над фолиантом истории искусств, пудовым, одолженным у Э. Б. К. И сейчас вспоминаю — так чётко — те чёрно-белые фотографии, что рассматривал под настольной лампой в 16 лет. «Ты калька с юности, Флоренция! Брожу по прошлому» (Вознесенский).
28 января, пятница, 6[50] утра. В Венецию.
Поздно вечером уже в Венеции. Обедали у Страд; у Кати Марголис разыскал флорентийское стихотворение Бродского (1977 г., если не ошибаюсь, кстати, сегодня 15 лет со дня его смерти). Худое стихотворение. Непонятно, чем ему не мила Флоренция и к кому какие претензии.
Видимо, будучи рыцарем Венеции, Бродский — быть может, и не вполне осознанно, решил замочить Флоренцию.
31 января, понедельник, 10 утра.
Как всё разом близко и далеко. Флоренский, Розанов для меня какие-то легендарные «античные» герои и авторы. И одновременно переписываются о Ельчанинове, дочь которого я встречу на днях на всенощной! И за которого Розанов даже чуть ли, оказывается, не пытался выдать дочь свою Веру (Васильевну, 1896 — 1919).
Какую же прочность жизни должен был ощущать Розанов в под 60, когда получал такие письма от человека в 2 раза моложе его (Флоренского). И ещё много — со всей России. За эпистолярным валом такой мощи поди расслышь «шаги командора». Розанов всё же слышал. Но не отчётливо.
2 февраля, утро.
Помимо основного мейнстрима коммерческого кинематографа, тонко полужурчит струйка кинематографа маргинального, претендующего на серьёзное, драматичное. И вот здесь-то особенно видна отвязная имморальность современного интеллектуала, вышедшего далеко за имморальность каких-нибудь «старорежимных» Мопассана или Флобера (а они уходят в Стендаля и ещё глубже: в просветительство и рококо XVIII столетия — а те в Боккаччо и так до…).
Так вот, вчера смотрели какой-то английский фильм (французский канал после полуночи может позволить себе такое). Смотрительница островного пансиона для девочек сначала соблазняет, предварительно напоив, а потом и отнимает у соблазнённой (та астматичка) флакон с лекарством. А в итоге — после убийства — начинает сожительствовать с другой девчонкой, насельницей пансиона, уже за его стенами и все довольны. Всё это дорогое ретро, а количество задействованных на съёмках специалистов не меньше, чем у какого-нибудь громоздкого блокбастера.
Вчера выпили кальвадоса с Никитой Струве. 16 февраля ему 80.
К Никите в YMCA шёл с Монпарнаса. Фонтан в истоке спускающегося к Люксембургскому саду бульвара. Бассейн его, точнее, вода в нём, подёрнулась зеленоватым рваным ледком. Туда вморожены медные черепашки фонтана, по нему ходят селезень с пегой уткой.
Флоренский Розанову (7.XII.1912):
«Существо иконы будет, если на кусочке бумаги написать имя святого».
16 часов.
Ходили с Дантошкой отправить Страдам в Венецию журнал «Октябрь» (№11, 2010), посвящённый русскому году во Франции. Там и моя заметка, написанная ещё в Perigord, под псевдонимом Захар Буевич (сын Нат. подружки). Как я люблю это — теперь иссякающее — культурное общение путем почтового… кровообращения. Кажется, что традиционная культурная жизнь продолжается как ни в чём не бывало.
3 февраля, четверг.
«Мне хотелось бы умирать на закате. И когда я умру, возьмусь я отсюда…» — и проч. (Флоренский Розанову 1913 г.).
Но уже вылупилась и где-то начинала смердеть нечисть, которая всего-то через четверть века разменяет великого человека, как собаку поточным методом, пулей в затылок в концентрационном лагере Соловков. Кем-то была она в 1913-м?
Счастливое качество Ф.: «Я не могу раздражаться, сердиться на тех или опровергать слова тех, чьё значение нравственное для меня равно нулю».
Он же об Антонии (Храповицком): «Я знаю этого человека, который весь состоит из честолюбия, личных счётов и самоуверенности».
Розановских «Литературных изгнанников» я впервые читал ещё в середине 70-х. Рыбинский мой, ныне покойный приятель Валера Басков давал мне первое издание (1913?) — так, между прочим. И несмотря на сумбурный возраст и дикие, казалось бы, времена, эта книга сразу и навсегда отложилась у меня в сердце. И вот сейчас читаю о ней у Флоренского: «Книга Ваша — книга редкого благородства» (15.IX.1913).
К «Литературным изгнанникам» (особенно после того как понял, что и сам по идейному и культурному типу к ним же принадлежу) всё время возвращаюсь по жизни. Это не только для культуры в целом, но и для самого Розанова (корпуса его «текстов») «книга редкого благородства».
…Прямо из марксизма (Булгаков и т. п.) — прыгали в такую мистику, что порою хоть святых выноси. (И уже с брезгливостью смотрели на Сикстинскую мадонну, подвергали капитальной ревизии целые пласты устоявшихся было культур.) Имяславие — казалось чем-то таким, от чего напрямую зависят судьбы России и христианства. Или считали «гениальной» (Флоренский; Булгаков) Анну Шмидт, «самую религиозную женщину новой русской и зап.-европ. истории», её труды это «не сочинение Соловьёва какое-нибудь», мол, «это не рассуждения, а откровение» и т. д. (Флоренский). Или — о еврействе порой. Перед таким стоишь в недоумении, в оторопи, досаде… etс.
P. S. Впрочем, Шмидт — и впрямь таинственный феномен, с которым однако лучше вовсе не иметь дела.
Пришло по электронке письмо от моей давней (с её школьных ещё времён) приятельницы Оли Назаровой — из Питера. «Я с ней (Леной Шварц) говорила 10 марта, обещала на днях привезти гонорар (смешной — 1000 рублей) из „Звезды” за публикацию её перевода. А 11-го к вечеру звонит Кирилл, говорит, что совсем плохо… помчалась к ней, но застала после укола уже во сне — беспамятстве — она лежала, тяжело дыша, а её маленькая ручка совершала некое хватательное движение — такое можно наблюдать у спящих младенцев… Я не только гладила, но даже поцеловала (естественно, впервые в жизни, кроме священников) её руку, и вроде она что-то ощущала. Кирилл сказал, что до завтра она уже не проснётся, и я, оставив „гонорар” (какая-то нелепая ирония) уехала, с тем, чтобы вернуться завтра. А через два часа Кирилл позвонил и сообщил…
Юра, прости, что всё это пишу, даже не понимаю — зачем. Просто столько в душе всего всплыло после прочтения твоих „Записей”, непроизвольно потянуло поделиться». (Отослал Ольге вёрстку своей будущей публикации в «Дне и ночи» Лениных писем.)
8 февраля, вторник.
Одна из самых жутких предсмертных записок Розанова — его «Послание к евреям». Его у меня сейчас нет под рукой, но тяжелейшее впечатление уже много-много лет при мне. Но вот оказывается, что — быть может, на уровне подкорки — Розанов руководствовался там советом Флоренского (от 28.X.1913): «Мы — только „так”, между прочим. Израиль же стержень мировой истории. Такова Высшая Воля. Если смиримся — в душе радость последней покорности. Обетовании Божии нетленны. <…> Мы должны сами совершить свой круг подчинения Израилю!»
Монашеские нравы, в какие, кажется, невозможно верить (Ф. — Р., 11.III.1914).
Всего-то за год-другой до Февраля полемика Розанова с освободительной идеологией (то, что мне в нём так дорого) казалась Флоренскому борьбой с ветряными мельницами, чем-то не актуальным, вчерашним днём. «Невыносимо постоянное Ваше „вожжание” с разным литературным хамством. Вы ругаете их, но, тем не менее, заняты ими на сотнях страниц… Что уж Вас так беспокоит, — спрашиваю я, — успех Чернышевского и проч., давно умерших. <…> Каждый в мире получает то, чего воистину хочет. Мы не хотим внешних успехов (ибо всё это связывает свободу)… но мы имеем чувство вечности, пребываемости, неотменности значения всего нашего. Мы стоим в стороне, а они кричат. Но мы знаем, что перестоим их и всех подобных им — и спокойны».
Напрасно. До истор. обвала вот-вот. Розанов-то жил «под углом вечных беспокойств», что было, конечно, вернее и правее «олимпийского» взгляда Ф. со звезды. Не было у Розанова чувства «неотменяемости значения всего нашего», вот он и беспокоился (в «Опавших листьях», к примеру), а то и паниковал.
Флоренский смолоду так остро пережил, а потом так капитально выблевал из себя левое, что совсем стал нечувствителен к интенсивности освободительной угрозы. Не то Розанов: укоренённость в культурном социуме наследия шестидесятников он всегда чувствовал очень живо.
Когда каждый день думаешь, а потом записываешь обдуманное — это укрепляет интеллект. мышцу, во всяком случае не даёт ей ослабнуть. Одни по утрам бегают, а я записываю. Хорошо бы и то, и то, но это совмещается крайне редко. Вот Вася Аксёнов бегал и писал. Но писал всё хуже, а физические перегрузки ввергли его в кому.
Ф. — Р. (30.X.1915): «Наше сходство: это острая, до боли, любовь… к КОРНЮ, — к корню личности, истории бытия, знания. Думается, что эта любовь — костромская, ибо нет во всей России, а, м. б., и на земном шаре, никого более коренного по вкусам, по укладу, по организации души, чем костромичи, особенно заволжского района». Замечательно. Но дальше: «…я не хочу чувствовать себя дома нигде, кроме родной, тёмной колыбели — могилы в родимой земле» etс… Оптимист. В 1915 году, к концу его, он не сомневался в персональной «колыбели — могиле в родимой земле».
Фл.: «Неужто Вы до сих пор не поняли, что мою слабую сторону составляет неспособность морально осуждать кого бы то ни было, и если я делаю это, то разыгрывая, по педагогическим соображениям, роль судьи».
9 февраля, среда.
Я не ханжа и не из брезгливых. Но у Розанова о семени, микве, содомии, египет. скотоложестве и проч. не могу читать без рвотного рефлекса. Любопытно, однако, что отцу Павлу всё это нипочём. И он словно подливает масла в огонь, точнее, наоборот, гладит Розанова по шёрстке, рассказывая об оргиях в Черниговском скиту и о имеющих за монастырскими стенами любовниц монахах. Гибла, гибла Россия, и лучшие из лучших тянули её туда же.
ТВ — «Культура». Презентация новой книги Улицкой. Её не меняющееся с годами лицо мудрой, но вполне доступной людям матроны.
«Людмила Улицкая — лауреат всех мыслимых и немыслимых премий, за исключением одной, главной, шведской. Думаем, что и это время не за горами».
Поразительное (на грани фола) письмо Флоренского Розанову из Серг. Посада от 10 августа 1909. И розановский ответ от 15 августа: «Плач Ваш перед телом человека в „блудилище” поразителен, да и всё оно поразительно, прекрасно и волшебно».
13 февраля, воскресенье.
Русское бескорыстное желание осчастливить. Провожал вечером Розанов Суслову до дому (кстати, никогда не писал Р. — Ф. кто его первая жена, не упоминал о Достоевском). Но вот рассказывает Флоренскому (май 1911):
«Мой первый брак был основан на словах, в морозную ночь, невесты-жены (когда я её спрашивал, отчего она не „пишет, не выступит в литературе”):
— У меня таланта нет.
С поднятым (не высоко) лицом, и грустно, и величественно. Когда мы дошли до ворот её дома, я ей сделал предложение. Она заплакала:
— Уж поздно. Мне 38 лет (мне было 19). Будем лучше так жить.
— Нет! Нет!
И мы стали „муж”, „жена”…»
Скоро 100 лет этому славному письму. И как хорошо, что есть в этот юбилейный год человек, который рад выписать из него себе в дневник. Залог культуры.
Бешеные деньги отпущены в этом году на «наш» павильон на Венецианской биеннале. А между тем: — из года в год ветшает абрамцевский дом; лет 15 назад начавшее выходить собр. сочинений Баратынского остановилось на 1[1]/2 томе (да-да, второй том предполагался в двух книгах, но средств хватило только на первую); уже четверть века «выходит» Словарь русских писателей, но не дошёл ещё до середины алфавита…[1]
Куратор наш в Венеции — Боря Гройс, интеллектуал-авангардист, лет 30 уже живущий в Германии.
Флоренский — Розанову (вот цитата, какие же были люди! 8 февраля 1913):
«Дорогой мой! Какой Вы милый ребёнок, большой, великий, но не понимающий иногда самых явных положений в жизни. Да неужели Вы и впрямь думаете, что я не вижу всего того, куда Вы тычете меня носом, как котёнка. Право не за что тыкать-то: ведь не я напакостил в „консистории”; а что воняет — я это очень даже воспринимаю. <…> Но я не нашего времени сын, и признаю речи лишь священные, скрывающие убожество мира, а не размазывающие кал человечества по лицу Земли. Пощадите, не тяните меня к щедринскому плеванию синдетиконом и желчью».
Боюсь, что именно этим съедутся заниматься наши «авангардисты» за государственные деньги — в Венецию.
Р. — Ф. 9.I.1913:
«Я очень низко сделал, что тоже раз лягнул Хомякова. Но и меня переутомило зрелище: „ничего русского не выходит”, всё „русское — не удаётся”. И хотя я любил всё это, но с каким-то отчаянием „махнул рукой”. Э, значит — РОК, тогда пусть СКОРЕЕ всё провалится к черту».
«Зрелище» в наши дни намного безысходней, масштабнее. Но махнул ли я рукой? С таким же вот настроением? Нет, видимо, я всё же не настолько экспансивен как Вас. Вас.
Куда хотел бы ещё «по жизни» — это к безлюдным без признаков существования человека, ветхозаветным берегам Синая — в радужной знойной дымке, а потому — миражным. И в бедные кварталы Александрии, где обжёг губы тут же испечённой лепёшкой. Но вот в 2 недели это сделалось невозможным — и, видимо, уже навсегда. «Пробудился» Ближний Восток, и ждать ничего хорошего не приходится. (300 трупов в Каире, и разграблен мой любимый музей.)
Р. — Ф. (14.III.1914): «Хочу сделать „не очень хорошо”, но нужно: из Ваших двух писем склеить рецензию о моих новых книгах для Нов. Времени. Пока везде абсолютное молчание, и я боюсь за продажу книг. Евреи, очевидно, дали лозунг — „молчать”, а русские — „вы сами знаете”».
Не важно даже, так ли было на самом деле. Важно, что таково ощущение Розанова. (Мне, что называется, до боли знакомое.)
Пугающее уплощение жизненного сознания. Упомянул будущий день рождения Струве (80 лет 16 февраля).
В.: А разве Струве ещё не умер?
Это ли уровень понимания смыслов 17-летним юношей? (Лермонтов в 16 написал «Парус».) Нет, не юноши, а ребёнка около компьют. экрана с механизировано-растительными представлениями о жизни, бытии, смерти.
16 февраля.
В Центре Помпиду на выставке Мондриана. Зримое вырождение станковой картины — в дизайн и оформительство. Мондриан, Мондриан. Согласен, есть в его абстракциях равновесие, носящее эстетический характер. Но не выше того. До русских живописцев XX века ему далеко.
Р. — Ф. 24 ноября 1915 г. (!):
«Что наша Русь? Какая-то каша, безволие, тусклость сознания и тусклость воли. Неужели „на носу” революция с жидом в основе всего, неужели Россия „захвачена” и будет „рас-хвачена”.
Что за судьба? Неужели Россия кончается, американизируется, неужели „промышленность и торговля” и, „пожалуйста, — без камилавок и архиерейских митр”. <…>
Что вообще такое делается?
Я решил (в душе) стоять за Царя и в этом больше не колебаться…
Ах, последние времена близки. Чую их. „Гарью пахнет”».
Цветная революция по-египетски. Давя людей, скачут по запруженному толпой каирскому «Майдану» на белых верблюдах бедуины. (По ТВ.) То рысцой, то переходят в галоп, и вытягивают верблюды шеи.
В YМСе купил за грош «Поэты пушкинской поры» (М., 1949, Государственное издательство детской литературы). Составитель В. Н. Орлов, если не ошибаюсь, считался интеллектуалом и вполне порядочным… кем? Ну, культурным работником. Батюшков, Давыдов, Гнедич, Вяземский и т. п. — каждая подборочка с орловской преамбулой. О Языкове она завершается так:
«Между тем у Языкова развивалась тяжёлая, мучительная болезнь. Он уехал лечиться за границу и провёл там несколько лет в разъездах по курортам, которые, однако, не принесли ему облегчения. Полуразрушенным инвалидом он вернулся в Москву, где провёл последние три года жизни. Это самая печальная страница биографии Языкова. Он окончательно перешёл на сторону реакции и в столь же злобных, сколько плохих стихах всячески поносил представителей передовой общественности 40-х годов, по справедливости заслужив репутацию мракобеcа».
20 февраля, воскресенье.
Ночное фосфоресцирование снежных склонов, седловин, складок, ветвей… И предутреннее — с уже жемчужным тепловатым оттенком. Флоренский очень их различал по метафизическому качеству: как инфернальное и божественное.
Еще в апреле 17-го Розанов пытался не за страх, а за совесть с революцией примириться. Любопытно, однако, что, зная цену временноправительственному синклиту, он не видел — что это по существу марионетки совдепа.
Но вот 20 мая (1917): «Революция опять мне мерзит: не спал ночь и возненавидел русских крестьян: из какой-то деревни эти живодеры прислали в Петроград коллективное требование, чтобы Николая II посадили в Петропавловскую крепость. Когда я узнал этот ужас, я возненавидел весь русский народ, и с дедушками и с деточками! Откуда это, Господи — откуда: откуда живодёрня в душе? Что им? Что он им худого сделал?»
Убежден, однако, что это не «коллективное» крестьянское требование, а совдеповская провокация в чистом виде.
Розанов: «Мы ехали по Невскому, смерклось или смеркалось; зимой. (С Вл. Соловьёвым). Я сидел в задумчивости и, как всегда у меня, — бурлили „консервативные мысли”».
Ну, прямо обо мне.
И сейчас за окном «смеркается или смерклось» — присыпанные снежком скалы, горы, их динамичный скальный замес. Альпийский городок VAL d’ISERE (Hotel Kandahar).
25 февраля, пятница; (в 18[30] в YМСА юбилей Струве).
Р-русский человек. Розанов после «многолетних размышлений» начал свой разговор о поле в целях укрепления и восстановления семьи (брачных отношений) как главной ячейки цивилизации, её скрепы. Но чуткий Рачинский сразу насторожился, хотя В. В. свои письма к нему всячески умащал лампадным маслом. Словно чувствовал, что благие розановские намерения до добра в конце концов не доведут. И впрямь: начав в целях укрепления семьи Розанов кончил «целованием грудей» трёх своих юных корреспонденток, гомосексуальным опытом и… даже завороженностью египетским скотоложеством (в письмах к Флоренскому он в конце концов совсем распоясался; а Рачинского обозвал «сухарём»).
Познакомясь с Розановым (1895 г.), Победоносцев отписал Рачинскому: «Боюсь, что он кончит нездорово». Каково провидение. Я, разумеется, имею ввиду не голодную смерть в Посаде, а духовное «нездорово» («яйца Аписа» и т. п.).
Рачинский корил Розанова за «синтаксические натяжки». А это у Роз. вырабатывалась его художественная авторская речь.
Высказаться напрямую вопреки «пользе дела» — это у Розанова было и это моё. (Т. е. пожертвовать эффективностью говоримого и даже собственной идеологической репутацией ради истины.)
26 февраля, суббота.
Вчера справляли 80-летие Струве. И я говорил спич. Подмывало из озорства сказать, что за десять лет своей триумфальной гастроли по России он мне ни разу не позвонил. Но… И про госпремию из рук Ельцина — как-то онемел язык. Ну зачем щемить старика-юбиляра.
Русскому человеку на вопрос, к какому сроку должна быть выполнена работа, всегда следует отвечать: «Чем скорее, тем лучше» — зная, что он способен работать исключительно в обстановке цейтнота и форс-мажора, «не тягом, а рывом», как говорил Ключевский.
Казалось бы: «дежурный» савойский горнолыжный курорт, намного уступающий в красоте баварским и тирольским, где все балконы в красных сочных глициниях, делающих снег ещё белоснежнее. Но в предпоследний день (в среду, 23-го) мы с Наташей наверху оказались совсем одни (в стороне от трасс и пёстрых лыжников) — никого не встречая, дошли до альпийской высокогорной церквушки и каких-то старинных заколоченных помещений с потускневшими «колониальными» вывесками. А окрест — атласно-складчатые склоны и пики…
Разница нравственных темпераментов. Флоренский (лично) был, конечно, благочестив, но его по большому счёту ничего не смущало, не возмущало. Тогда как Рачинский ещё только на подступах Розанова к «половой теме» испытывал к его писаниям «идиосинкразическое отвращение». Ушли Страхов, Рачинский — и Розанова уже некому было держать в рамках моральных скреп.
Трагикомический рассказ о том, как египетская цивилизация съела русского человека. 100 египтологов-европейцев знали египетское наследие в 100 раз лучше Розанова, каирские сокровища были им дом родной. Но ничего с ними не случилось. А этот видел двух сфинксов и неотчётливые картинки. И крыша съехала.
По Розанову, не надо никакого медового месяца. Не мудрено ли, что Розанов до того замучил бедного Рачинского своим бредом, что тот — при всей своей незлобивости даже ожесточился: «Умоляю вас, прекратите в ваших письмах ваши толки о поле, о церкви, и наших законах о браке. <…> ...мне решительно некогда. Довольствуйтесь петербургскими дамами». (30.IV.1899). Но Розанов словно не слышит. И каждый раз опять за своё.
Штришок времени. Казалось бы, что ей Гекуба, но 20-летняя корреспондентка Розанова Вера Мордвинова вдруг ему пишет (1915 г.): «Часто думаю: „Когда Америке жить надоест?” Когда она почувствует суету свою? Тогда обрушатся, как подкошенные, все эти „небоскребы”».
Розанов счел нужным широкому читателю пояснить: «15 и 20 этажные дома, которые строятся только в Америке. Они называются „небоскрёбами” — ибо точно скребут небо над головою зрителя и прохожего. В. Р-в».
28 февраля, понедельник.
Сегодня умерла Анни Жирардо (первое сильнейшее раннеюношеское впечатление от женщины — в «Рокко и его братьях», самое начало 60-х, Висконти. Потом, помнится, пересматривали уже с Ирой Петуховой где-то в Латвии; сцена избиения Рокко — Делона ей была не по нервам).
Если моя поэзия утонет во времени — то только со всей остальной русской литературой. «Тогда уж и всё равно». («Мы должны строить Россию нравственную или же никакую. Тогда уж и всё равно». — Солженицын.)
По третьему разу перечитываю письма Розанова — Флоренского лета 1917 и учащается сердцебиение, пульс, словно сам внутри катастрофы.
«Другие по живому следу пройдут твой путь за пядью пядь»…
«Другие» — это я. Нет для меня большей радости и смысла, чем проходить «по живому следу» «за пядью пядь» — теперь вот по следу Розанова и Мордвиновой.
2 марта, среда, 4 утра.
Снилось: над столом в просторной комнате, почему-то с циркулем, на закате. Разговор о свежей рубашке.
Поэтапная деградация интеллигенции: интеллигенция — образованщина — тусовка. То, что пишет Ф. — Р. в июле 1918-го касается, однако, всех трёх вырожденческих её ипостасей: «Интеллигенция, что бы там не происходило, своей гордыни не изменит. Она не умеет каяться, она не умеет сознавать свою вину и считает непогрешимой себя и виноватыми всех, только не себя».
Но дальше пишет Ф. про «духовное ведомство», и я не умею понять это иначе, что под духовным ведомством имеет тут Ф. в виду Русскую Церковь как таковую образца лета 1917-го — после её февралистского предательства Государя. А что ещё? Не Синод же князя Львова? «Тут столько гадкого, грязного, предательского, столько мелочности, самолюбия и интриг, что я не умею на это взглянуть спокойно. Может быть — потому что слишком близко поставлен волею Божию к жизни духовного ведомства. Только никак не могу принять то, что вижу, и меланхолия, отвращение и подавленность овладевают мною».
Ну уж если Ф. свели с его звезды, значит дело действительно было швах.
3 марта, четверг.
Приснилась Шварц — в каком-то помещении, освещённом огнями с улицы. Наутро — «вечное расставание», а она ещё рвется куда-то пойти, с кем-то проститься. Верно из Розанова — «мотив груди». И уже успела переодеться — когда же? — блуза, жёлтая юбка…
4 марта, пятница.
На похоронах Жирардо. Позеленевшие крутые ступени парижского классицизма. Джейн Биркин — как всегда богемно-простая: мятое пальто, джинсы выбились из низких замшевых сапожков. По толпе шелестело: Делон… Лелюш… Бельмондо в закинутом за плечо красном кашне…
Думал ли, вцепившись в подлокотники в середине шестидесятых и глядя на Делона и Жирардо в «Рокко» (где это было? порезанная версия проката? просмотр?), что вот рядом с ним буду её хоронить… В половине одиннадцатого — под аплодисменты толпы — внесли в церковь, в полдень — под аплодисменты же вынесли.
На Пер-Лашез не поехал, почти опустевший храм, цветы, старый её портрет. На стульях бумажки с именами гостей. Было ей 80.
Видно, с поэтическим ухом, слухом и всегда было худо. Флоренский ценил Шкапскую, Лосев — Гиппиус и т. п. Розанов о чудовищных виршах Голлербаха:
Где может быть совокупление
Благоуханней белых роз,
А на закате неба рдение
Спасительнее, чем Христос.
«Какое слово! Какое слово!» А какое слово? — говённое, пародийное. Тоже и о пародийной («блоковской») строке Голлербаха:
И взгляд змеи упорно-бешеный —
«Меня эта строка как-то загипнотизировала… нигде в мире нет такой строки». Гении, гении, а поскальзываются на арбузной корке.
6 марта, воскресенье, 6 утра. Прощёное Воскресение.
Было больное всё, потому и «Русь слиняла в 2 дня». Сам Розанов, казалось бы, охранитель и монархист, гордился тем, что Распутин перед ним «смутился, как „на старшего себя” в аписовской космогонии».
Розанов даже пристыжал Флоренского: зачем тот его как священник не осудит, но… Флоренскому нравилось, нравилась вся эта фаллически-египетская «аписовская» розановская болезнетворная дребедень.
Ну а уж Церковь: «святой» Собор 18-го года (определение Струве) был ведь ещё и Собором архиереев — предателей-февралистов. Все иереи вдруг сразу оказались республиканцами; «и стали вопиять, глаголать и сочинять, что „Церковь Христова и всегда была в сущности социалистической” и что особенно она уже никогда не была монархической, а вот только Пётр Великий „принудил её лгать”». (Розанов).
Но как же были неразумны мы (я), когда надеялись, да что там, были убеждены, что после коммунизма, возможно, культурное и социальное возрождение! Откуда? И на каких дрожжах? И какими силами? И с какой нравственностью? «И я один на всех путях»… Нет, но чтобы настолько не на кого было опереться, соопереться — это всё же что-то невероятное.
Но при всей их жуткой предкатастрофной болезни — бац! и получает Розанов письмо от Флоренского или от Голлербаха, или от Мордвиновой. А в наши дни нечего и не от кого мне получать.
Неряшливый и нахрапистый розановед А. Николюкин: «Для встречи с Мордвиновой (девятнадцатилетняя курсистка, корреспондентка, адресат Розанова) Розанов специально отправился в Москву 7 декабря 1914 г. и пробыл там четыре дня. Там произошла их близость, после чего Мордвинова подписала свое письмо „Ваша любящая вас В. Мордвинова”: Розанов описал это в одном из последних писем к Э. Голлербаху в октябре 1918 г.».
Голлербаху… Голлербаху… Где-то же когда-то же я читал письма Розанова Голлербаху. Но где и когда? И вдруг вспомнил: ну, конечно, в том коралловом томике Розанова, которым буквально была наводнена Москва середины 70-х. Чуть ли не первый тамиздат у меня в руках (через А. Прокофьеву?).
Вчера имковский Алик принёс мне этот томик (из своей библиотеки). Издательство «А. Нейманис. Книгораспространение и издательство. 1970».
Потом в Мюнхене «Нейманис» ещё существовал и там работала даже Нина Бодрова. В книге указан адрес: Dinprunstrasse 11, там, по этому адресу, я и бывал. И тогда ещё (конец 80-х) этот томик Розанова там распространяли бесплатно (уже из Совка потянулись первые ласточки). Видно, большой был тираж — раз хватило на 20 лет.
Ну а уж что Розанов написал Голлербаху, то переписывать не стану, простите.
Стал перечитывать «Уединённое», «Опавшие листья» — и целые фрагменты оживали вдруг в памяти! Ну, конечно, именно этот коралловый томик — я читал и читал в середине 70-х. (Как живой проснулся, к примеру, в сознании фрагмент как розановская дочка читает пушкинское «Когда для смертного»…)
Да, именно тогда — и именно от Розанова — началась моя полная ревизия освободительной идеологии, и я перешёл в стан «литературных изгнанников».
7 марта — Великий пост.
В октябре 18-го Розанов зашёл к знакомым; хозяина не было ещё дома, а хозяйка предложила Вас. Вас. его дождаться, а потом вместе пообедать. В голодное время такое приглашение многое значило… А пока пригласила отдохнуть. Но: «Я не хочу спать, а перед обедом хочу хорошо умыться».
«И вот под краном с бешено хлещущей октябрьской холодною водою, я вымыл — с мылом — всю голову; полил на мозжечок той же лютой водой».
Да, Розанов даже роптал на то, как Флоренский мягок: «Нет, друг милый, — судить ближнего и друга можно и должно, и как человеку-другу, и особенно как священнику. <…> И в прежние годы, когда я Вам рассказывал об опытах с prostitutic и „g” (т. е. содомия — Ю. К.) — я удивлялся и сердился: „что же о. П. мне ничего не скажет”, „как не осудит”, не даст совета, как-нибудь не удержит». Впрочем, в конце того же письма (30 апреля 1916): «Вообразите — я Вас осуждал внутри себя за недостаток твердости с друзьями и горячего им суда. Но горячий суд и уменье его — „талант от Бога” и его явно в Вас нет. Тогда лучше не судить. Что Вы правильно и избрали».
Вообще это трагикомичное, чуть «сбрендившее» письмо Розанова Флоренскому обворожительно. Я его раза 4 перечитал. А теперь наконец убираю на полку том: полтора месяца с ним не разлучался.
Как досадно, что Пушкин чуть-чуть разминулся с лермонтовским «Бородином». В отличие от стихов Тютчева оно бы его, конечно, порадовало, и очень.
И гений — дитя своего времени. Вот «Воздушный корабль» Лермонтова — какое сильное стихотворение! Но вот предпоследняя строфа:
Стоит он и тяжко вздыхает,
Пока озарится восток,
И капают горькие слёзы
Из глаз на холодный песок.
Из глаз императора Бонапарта. Какая-то бенедиктовщина.
Антиномия «герой — чернь» ещё, пусть и с натяжкой, «канает» (любимое словцо Бродского) в «На смерть поэта». (Кстати, противоположные полюса понимания: этот, лермонтовский — и «Судьба Пушкина» Соловьёва.) Но нам уж не понять лермонтовского отношения к Наполеону как к преданному чернью, толпой, народом — герою («Последнее новоселье»). «И как рабы вы предали его!» Разве? А кто бежал сутками из России, побросав остатки армии замерзать? Ну и т. п. Да, Наполеон (так и по Лермонтову) спас Францию от безумной мясорубки террора и анархии. Но на чужих полях положил народу немерено. Как безумец бросился на Россию, сколько крови, сгорела Москва… Чем же в нём восхищается русский поэт? А просто платит романтическую дань мифу героя.
9 марта.
Очаровательная старушка-европеянка Ася Муратова подарила мне книжку (юбилейную) о своём отце — к его 100-летию несколько лет назад — оказывается, учёном-геологе. И всё встало на свои места. Я всё думал: чего доброй перекультуренной Асеньке (а она ведь ещё когда-то у меня преподавала!) не хватает. А вот чего — жизненного драматизма. Она прожила в драматичное время не драматичную счастливую жизнь. «До 18 лет, до университета, родители мне вообще ничего не рассказывали» (о реальной правде жизни). Осторожность была семейным неоспариваемым постулатом. Правоверная пионерка, комсомолка — всё как надо. Но если моя мама и впрямь просто-напросто отдалась идеологической дребедени, то её родители всё знали, но — молчали. «У меня было счастливое детство», увлекательная учеба, культура, летние поездки с отцом в Крым и т. д. С фамилией Муратова поступить на искусствознание отличнице по жизни, где старики — мэтры — профессора знали, кто её дядя, — было не трудно. То же и в аспирантуру. Ну и параллельно в 25-27 уже и преподавать (читать по конспектам). Для меня, рыбинского пацана, она тогда была марсианка, первая европеянка в жизни. Ну а потом и Европа, и всё своим чередом: всегда достаток, культура, лирические драмы, добавлявшие жизни пряности… Жизнь без больших проблем. Это — Ася.
И сейчас — в за 70 — задача: перебраться из Парижа — в Рим и там открыть Центр Муратова. Ходит по олигархам (точнее, их культурным подразделениям), но бабок, бабла пока никто не даёт...
Две безумные, воистину бесовские массовые эйфории: в августе 1914, и в конце февраля — марте 1917-го. Эйфории — предшествующие агонии.
12 марта.
Перечитал «Король, дама, валет» и вдруг вспомнил, что ведь А. И. выдвигал Набокова на Нобелевскую премию! (Жест, который мог Набокова скорее уязвить, да даже и покоробить.)
Вчера — Еленина годовщина. Ольга Н. сообщила: «…панихида по Леночке в Троицком соборе. Уже год… поверить трудно».
Позвонил Стратановскому, но он настолько худ (давление, грудь, спина), что даже не выберется на панихиду.
А я, как давно намеревался, отправился в эти часы в Сен-Дени — с Елениным томиком (IV). Ну и озадачила же меня Елена! «На стене со стороны улицы изображён сам св. Дионисий, который протягивает свою голову Богородице. Он держит голову в вытянутых руках, и кажется, что его руки — шея и что так и должен был бы анатомически быть устроен человек».
«На стене со стороны улицы» — долго искал на соборном портале (их три на фасаде) обезглавленного Дионисия — не нашёл. Уже отчаялся, но вдруг увидел эту сцену на открытке в киоске, и продавец был настолько любезен, что указал, куда мне надо «за ней» идти. Это маленький северный портал слева, со стороны сквера… Замечание Лены точно и превосходно! Правда, никакой Богородицы там нет, но это делает только честь Лениным знаниям, которые, очевидно, позволили ей вспомнить, кому вручил отрубленную голову Дионисий.
Но вот дальше начались чудеса. «Довольно долго, — вспоминает Елена, — я блуждала среди прекрасных надгробий этого печального храма. И, наконец, нашла бронзовую плиту, ту же самую, что была тогда, только за ней теперь уже более двухсот лет, как не было королей» (как чудесно написано! с каким трагическим юмором!). Я тоже блуждал «довольно долго», метр за метром осмотрел всё. Никакой, однако, «бронзовой плиты» не нашёл. Убежден, что её там попросту нет! А есть — мраморная гробница Дагобера и Нантильды с характерным треугольником фронтона, два боковые ската которого украшены изящными мраморными шишечками. И статуи по бокам: короля и королевы — тоже мраморные. «И как же я удивилась — продолжает Е. Ш. — увидев на ней («плите»?!) иллюстрацию к другому моему стихотворению, написанному чуть позже. <…> …и вот на плите были вычеканены корабль (лодка Харона), довольно широкое водное пространство, и даже клетка с животным вроде белки стояла на палубе!» Где увидела всё это Елена, Бог весть. Впрочем, на мраморном вертикальном надгробии действительно вырезаны две переполненные грешниками «барки»…
«Шварц единственный визионёр в нашей поэзии», — сказал мне по телефону Стратановский. Очевидно, её рассказ о посещении базилики Сен-Дени тоже отчасти визионёрство.
14 марта, понедельник.
Розанов так и не отпускает.
«У меня непробиваемая толща чувств охранительных в душе, но факты так ярки, так убийственны, что они пробивают всё, защититься от них нечем и на сердце больно, досадно…» (Розанов — Рачинскому 20.VIII.1894).
Вот и у меня (была) «непробиваемая толща» патриотизма в душе (и теперь по сусекам его не мало), «но факты так убийственны»…
Русская красота. Это когда с заиндевелых ветвей плакучих берёз рассеиваются летучие блёстки.
Всё хотят «избавить русскую литературу от бациллы учительства». Не учительства — морали. Глубинной христианской морали. В аморальном обществе и культура (литература) должны были стать аморальны. (Да и себе хотелось развязать на этот счёт руки.)
«Славянские ручьи сольются в русском море, оно ль иссякнет — вот вопрос».
Наверное, этот «вопрос» казался Пушкину риторичным. Но, в конце концов, госпожа история на него ответила однозначно. И не в пользу «русского моря».
Поднялся Ближний Восток. Из Северной Африки — в Италию несколько тысяч (!) беженцев в день. Пугают, что в ближайшие месяцы их число достигнет 300 тысяч. Из Италии — просочатся во Францию, в Испанию. Держись — кончайся, старушка Европа!
Чуковский об Уайльде (1911 г.): «Прервалось его многолетнее общение с читателями, без которых он, как и всякий писатель, крепко связанный множеством нитей со своей страной и эпохой, чувствовал себя в безвоздушном пространстве… Умирать он приехал в Париж в мае 1900 года. <…> Кроме французского поэта Поля Фора и ещё двух-трёх человек, он не встречался ни с кем». Не скажу, что у меня в Париже больше знакомых. И ничего — живу же. (А Уайльд умер через полгода.) Ни должного читателя (количественно да и по сути), ни должной славы — у меня не было никогда. И ничего — жив.
17 марта, 8 утра.
Сейчас сон: кто-то кричит вслед: «Да пойми же ты, наконец, что испитые мозги требуют розги!»
19 марта, суббота.
Ездили с Н. в Маастрихт (в Голландию) на ежегодную весеннюю «Ярмарку искусства». Не верил своим глазам: настоящие музейного качества шедевры, которых я никогда не видел (Рембрандт, Кранах, Гоген, Ренуар, Дега и т. п.), на обтянутых чёрным стенах висели «как ни в чём не бывало», и у каждого — своя цена (маленькая картина Магритта — в цену хорошей квартиры в центре Парижа).
Цены в долларах:
Рембрандт — 47 000 000;
Ренуар (превосходный, глаз не оторвать) — 15 000 000;
Курбе (средненький; морской вал) — 6 000 000;
Милле («Сеятель», считай этюд) — 4 000 000;
Рисунок Дега — 750 000 евро, а его балерина (видел в репродукциях прежде — «частное собрание») — 1 200 000 евро;
Кранах (очень хороший) — 3 500 000;
Гоген («Персики в вазе», пальчики оближешь) — 7 000 000.
Астрономический бизнес…
Даже наш Шишкин — 3,5 миллиона долларов (в 80-е гг. во Франции он стоил бы от силы 75 000 франков). Это теперь специально для «русских».
А рисуночек Клее цветными карандашами, доступный мастерству школьника, — 250 000 евро…
Большинство вещей — из-за океана (видимо, купленных когда-то янки по дешевке в Европе и теперь возвращающихся назад вот таким «бумерангом»).
Казалось бы, как хорошо, что «нерукотворная» работа гения ценится настолько выше филистерской недвижимости. Но почему-то не радует это: ибо — именно бизнес (приводимый в движение закулисными маховиками), а не реальное преклонение перед красотой, перед гением. Ведь рядом — с Рембрандтом, Дега, Ренуаром откровенное фуфло, туфта; слабый смазанный, никакой портрет работы Ф. Бэкона: 4 200 000 долларов, явно заломленная цена, заломленная хищниками, для кого искусство лишь предмет для обогащения, антикварных зашкаливающих махинаций.
Березовский с Юмашевым долго подбирали преемника, пока не привели Путина к власти (психологи! человековеды!). «Ну, — сказал жене Березовский, — устал, теперь поехали отдыхать». «А это не опасно, кого оставляешь на хозяйстве?» — забеспокоилась та. «Волошина, Абрамовича, Юмашева, они справятся». Но пока Березовский отдыхал, все его кинули. «Что же вас ваши друзья всегда предают?» — поинтересовался у Берёзы историк Ю. Фельштинский (чей рассказ из интернета я и привожу в пересказе).
— Речь идёт не просто о больших, а об очень больших деньгах, — отвечал ему Березовский. — Очевидно, в таких случаях механизм дружбы перестаёт работать.
21 марта, понедельник.
Шаги командора я давно уже слышу: лет 10-15, но вот они уже «при дверях».
Землетрясение, цунами и атомные взрывы в Японии.
Стадное бегство в Италию с Ближнего Востока и революции там.
Наконец, бомбежки Ливии Францией и др. европейскими камикадзе. И впрямь «ход истории убыстрился к неизвестной только глупцам развязке».
Одно из последних (уже времён болезни) стихотворений Елены Шварц начинается так: «Это было Петром, это было Иваном» и т. п. А вчера в набоковском «Подвиге» читаю: «Она стеснялась эту силу назвать именем Божиим, как есть Петры и Иваны», etс…
Начались бомбардировки Ливии «цивилизованным сообществом». (Россия в ООН их разом и одобрила, и воздержалась — бывает и такое.) В вину ливийскому диктатору Каддафи ставят военные действия против «мирного населения». Но это отнюдь не мирное население, а — восставшее. И любая власть (как и было в России), которая откажется от применения силы против восставших, будет сметена с лица земли самым жестоким образом (и жертв будет намного, намного больше). Разумеется, я не поклонник монстра Каддафи, но лицемерно вменять ему в преступление энергичную защиту собственного режима.
22 марта, 7 утра.
Сон: в какой-то неухоженной заброшенной мастерской на дне глубокого ящика лежит «Постимпрессионизм» Джона Ревалда (без суперобложки). Листаю и вдруг вижу свои (!) пометки, сделанные в 16 лет.
Русский язык Набокова. «Роза… чрезвычайно быстро ходила по зальцу, ловко разминаясь с несущейся ей навстречу другой прислужницей» («Подвиг», гл. 25). Наверное, всё-таки, разминуясь. А разминаются где? — в подражание Набокову скажу: на физкультурном уроке.
Тоже набоковское: «Я отшибу тебе голову» — конечно, следует оторву.
Какие-то прямо-таки «тютчевские» неправильности.
Ещё (гл. XXXV): «…он почувствовал такую нежность от теплоты ночи и от того, что в каждом подъезде стояла неподвижная чета». Чета — это про супругов, а когда в подъезде — то пара.
Лучший роман (во всяком случае, русский) Набокова — «Подвиг» — о России, затягивающей в свою воронку своего блудного сына, как бы Набоков в очередном фиглярском (английском) послесловии (от 8.XII.1970) не пытался это высокое камуфлировать, зачем-то привычно работая под высококлассного литературного фокусника.
По искусству их — узнаете их. В древнерусском искусстве «дана объективная, говорящая и внешнему миру, мера русского гения» (Федотов). И поглядите — добавляю я — на искусство современное: «в нём дана объективная», но, увы, не «говорящая внешнему миру» (ибо мир и сам таков) «мера русского» разложения.
Г. Федотов на собственный вопрос: «где лицо России?» в духе времени среди прочего отвечает (1918):
«Оно в бесчисленных мучениках, павших за свободу, от Радищева и декабристов — до безымянных святых могил 23 марта 1917 года».
«Бесчисленные мученики» — кто это? Видимо, террористы, ну, этих маргиналов было не так уж много. А и впрямь бесчисленны, пожалуй что, жертвы их террора по всей России.
А кто же в «святых могилах»? Да, видимо, изменившая присяге солдатня да городское хулиганье — меньше десятка. А вот безымянные и впрямь те, кто их, выполняя долг государственный, уничтожил. Таковые, впрочем, не просматриваются. Не удивлюсь, ежели это жертвы анархического междусобойчика закипавшей тогда революции.
25 марта, 7 утра.
Вчера вечером прилетели Вера и Саша (Жуковы). Сейчас едем в Бретань (на о. Onessant). Саша привёз «Н. М.» № 3 (там мои стихи памяти Елены и «Переправа» — ему).
28 марта, понедельник, 16[50].
Только-только вернулись из путешествия на о. Onessant. Сегодня утром выгуливал Дантона по тропке над океаном (уже на материке), и туман был такой, что мощный фонарь маяка еле брезжил. (И так же из туманного молока возникла фигура вихрастого юноши в красном свитере — красный сразу же был съеден туманом — обогнал меня и исчез.)
А вчера перед закатом плыли на небольшом (не для машин) пароме с острова — на материк, и колыхалась — под то проступающим в пелене, то меркнущим солнцем — топазовых оттенков амальгама Атлантики.
Лучшее место Франции — без иностранцев, без нынешней «кровосмесительной» грязи (когда треть толпы — люмпены из третьего мира). Скалы, скалы и маяки, и горизонт в открытой уже Атлантике. Утра в густом тумане, потом ветер его разносит.
2 апреля.
Население России убыло на 2,2 миллиона — за последние 10 лет.
В связи с «цветными» революциями на Ближнем Востоке в геометрической прогрессии растёт ежедневное число беженцев (в ближайшую Италию, там на побережье уже состояние критическое — близкое к гуманитарной и экологической катастрофе. Берлускони обещает вывезти всех их в Сицилию, подарочек тамошним мафиози и древней византийской культуре). Но большинство их стремится «к родственникам во Францию».
Сравнительно новое словцо: бандюган: ещё не настоящий бандит, но уже и не просто вор.
4 апреля, понедельник, 15 часов.
Пообедали супротив мэрии и тёмно-розовых цветущих густых вишен в городке Meaux. (А на днях — на закате — в Saint-Germain-en-Laye и Maison-Laffitte, тоже чистенькие подпарижские городки, тогда как обочины и все закуты на подъездах к Парижу загажены донельзя выходцами с Ближнего Востока, Албании, цыганами из Молдавии и т. п.)
«К XX веку… глубокое падение культурного уровня дворца, спускающегося ниже помещичьего дома средней руки, делает невозможным возрождение национального стиля монархии» (Федотов. «Трагедия интеллигенции»). Что тут Ф. имеет в виду? Эклектику русского стиля? Но наверняка он как демократ с неприязнью относился, например, и к изделиям Фаберже. А сегодня им цены нет, и мы от них не можем глаз отвести.
А ведь можно и так определить:
В белом венчике из роз —
Впереди — Исус Христос —
пошлость, какая не снилась и Бенедиктову, и сусальным безымянным поэтам. Но почему ж эти строки стали эмблематичными, одними из самых популярных в отечественной поэзии? Да потому что, прямо скажем, пошлость — составная народности (см. Есенина). Впрочем, как замок, завершение хулиганской фантасмагории «Двенадцати» — они, в общем-то, и на месте.
Не то что Солженицын через 4 года, но и я в 1990-м приехал уже к «шапошному разбору»: как летом 1917-го уже был взят историей железный курс на революцию большевистскую, так в 90-м — на криминальную.
Федотов верно подметил: какие в степях стога? (Блоковское «Куликово поле».) Непростительная неточность.
Какие необъяснимо провидческие бывают в ранней молодости стихи! («Настанет год, России чёрный год» Лермонтова.) Или у совсем молодого Блока:
Мой конец предначертанный близок,
И война и пожар впереди.
Или: «Увижу я, как будет погибать / Вселенная, моя отчизна». И это — ещё в «Стихах о Прекрасной Даме»! (Замечено Г. Федотовым.)
Вообще, честно сказать, полупьяная угарная «русская» мифология Блока на меня всегда производила тошнотворное впечатление. Впрочем, чего ж искать христианской правды в национальной культуре накануне исторической катастрофы. Однако с какой непринуждённостью выпеваются у Блока стихи, музыка, навещающая меня 2-3-4 раза в году, у него звучала всё время (до революции) и намного она… стремительней, воронкообразнее.
Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?
Царь, да Сибирь, да Ермак, да тюрьма…
Или:
И низких, нищих деревень
Не счесть, не смерить оком.
Как говорил Станиславский: не верю! Дежурный взгляд из питерского борделя.
Стоял вечером в церкви (Великое повечерие) и думал: верующий ли я человек? Помнится, С. Л. Франк писал (кажется, он), что в того седобородого старца, который в куполе храма Христа Спасителя вершит свой Страшный Суд, он точно не верит, хотя и считает себя православным христианином… Как протекает Страшный суд, я тоже не верю, не знаю… Но вместе с тем без православия себя (как и еретик Розанов) не представляю и в страшном сне. (Для меня это ещё и самый веский «опознавательный» знак принадлежности к русской культуре.)
И чудовищно для меня толстовское: что всё церковное — колдовство.
8 апреля, пятница.
На ретроспективе Редона в Grand Palais. Паучью, с цветочными пятнами, невиданной красоты динамику своих классических абстракций Кандинский, оказывается, позаимствовал у Редона…
Впервые воздушный шар-зрачок Редона я увидел лет в 16 в книге Ревалда «Постимпрессионизм», и это было первое сюрреалистическое изображение в моей жизни (я ещё не видел не то что Дали, но и Гойю). И вот сегодня — через полвека почти — этот же шар-зрачок… Полной новостью оказался для меня поздний Редон — светлый, радостный, и именно для светлой составляющей стиля модерн — глаз не оторвать как хорошо, красиво. В целом же есть в Редоне примитивизм самоучки — в графике, а позднее есть самодеятельность в изображении «ужасов». Он тут заставляет вспомнить о фантазиях Блейка.
Сообщение на интернетовской «ленте новостей»:
«Подросток прыгнул с 14-го этажа в подмосковной Балашихе в четверг. В ходе осмотра места происшествия обнаружена и изъята предсмертная записка, в которой подросток указал причину самоубийства, заключенную в том, что родители запретили ему накануне пользоваться компьютером».
10 апреля, воскресенье, 11 утра.
Из поздней весны, когда всё в апогее цветения — в весну совсем раннюю; за окном снег и высыхающая по старости лет переделкинская хвоя.
Первый звонок (на мобильник) — от внучки Сони.
Прилетел сразу после полуночи. В Переделкино вёз друг водилы Сергея Олег (по прозвищу Лысый, золотой человек).
— Ну как там французы, ещё не бастуют?
— ?
— Ну, из-за того что власти полезли в Ливию.
Наш Лысый умнее ихнего Саркози (и Ко).
За последние 8 лет Россию покинуло 2 с лишним миллиона человек. Да это новый исход! Такую выстроили Россию — неуютную, «безыдейную», что в ней живут те, кому больше некуда деться. Ситуация третьего мира.
20[30].
ТВ, Вести недели. Сельская учительница русского и литературы: месячная зарплата 6 000 рублей (150 евро!). В то время как «менеджер» М. получает в корпорации «Система» 60 000 евро в месяц.
Звоночки, звоночки российской гибели.
Светлана Кекова прислала письмо: «„Перекличка” — великая книга». Ну великая — не великая, но и не такая тускло-усталая, как изображают дело критики-словоблуды («Знамя», «Независимая газета»).
И как узнал я совсем недавно: ещё с конца 90-х «отдельной строкой» в культурном бюджете Франции прописаны расходы на экспозиции инсталляций в экспозициях классических музеев. Музейные работники, отказывающиеся от этих возмутительных профанаций, рискуют служебным местом, карьерой. Я видел эту гадость возле Изенгеймского алтаря в Кольмаре.
Чтобы показать отсутствие высокого, высших ценностей, художник должен быть убежден в их — хотя бы гипотетическом — существовании.
Чего только не творится в мире. На днях в поезде Харьков — Киев израильский Моссад выкрал палестинца, и теперь его обвиняют Бог знает в чём.
12 апреля, вторник.
Сорбонский профессор К. Мавракис (политолог) пишет (перевод Анд. Лебедева): «Желая победить сильное влияние коммунистов в интеллектуальной среде, Госдепартамент решил финансировать и экспортировать абстрактный экспрессионизм — с тем, чтобы противопоставить его социалистическому реализму. Однако Конгресс был настроен враждебно по отношению к модернизму, так же как и президент Трумэн, кстати, страстный любитель живописи; поддержка абстракционизма должна была осуществляться непрямыми и тайными путями через ЦРУ. Эта организация имела многочисленные связи с Музеем современного искусства, коллекционировавшего абстрактных экспрессионистов с момента их появления. Своим преждевременным признанием эта школа обязана ему».
Хоть стой — хоть падай. Хотел бы я прочитать стенограмму этого заседания Госдепа!
Маврикис перечисляет мэтров этого направления: Поллок, Де Кунинг, Арчил Горки. Помню, тётя Нина привезла (из киоска Совмина, где тогда служила) в Рыбинск журнал «Америка» с большой цветной вкладкой — работами как раз этих художников. Мне было лет 15 от силы. Я вырезал картинку Де Кунинга из журнала и прикнопил в своём уголке. Мать сорвала картинку, кричала что-то о мазне, которую, мол, наши враги… и проч. Оказывается, правда.
Так называемое «актуальное искусство» — коммерческая, безбожная продукция, ещё больше деморализующая и без того уже деморализованный мир. Все эти «тельцы в формалине» — образы секулярного мира.
14 апреля, четверг.
С тех пор как приехали в Россию — ни разу не выглянуло солнце — мокрый снег с дождем.
Сегодня — в Муранове. После пожара 3 года назад (попадание молнии, Господи Боже мой) музей снова открыт. Но это уже не тот дом, который я некогда полюбил и который берёг дорогие нашему сердцу тени. Словно провинциальный, «новодельный», музей: крашеные стены, марлевые занавески, кустарщина и беда. Увы, увы, прежнее уже не вернётся. Это было столетие со дня рождения Пигарёва, на всю жизнь испуганного происхождением своим правнука Тютчева. Но вдруг в 42-ом Сталин синим карандашом прислал благодарность за монографию о Суворове. И это стало индульгенцией и легализовало в науке К. В. Пигарёва.
В бытность мою там он был окружён плотным кольцом музейных баб, и они меня держали на расстоянии от него. Но осталось светлое чувство.
А сегодня узнал, что крестной его была вел. кн. Анастасия!
Профессор математики Федор Васильевич Чижов жил в гоголевские времена, познакомился в Риме с Языковым, обратившим идеалиста в славянофильство.
Его оговорили, и по возвращении в СПб математика отправили в Петропавловку, повелев письменно ответить на множество специально для него сформулированных вопросов.
С ответами ознакомился Николай I и наложил резолюцию: «Чувства хороши, но выражены слишком живо и горячо. Запретить пребывание в обеих столицах» (М. Копшицер. Поленов. М., 2010. — ЖЗЛ.)
Сегодня днём — у Сарабьянова с Муриной. Старение, дряхление (но и сбережение лучшего: глубинного культурного слоя) двух весёлых людей и мощных интеллектов. Выпили (с ним) по паре рюмок водки, похлебали втроём горячей ушицы… И опять подумал: последние могикане.
Пропаганда прямо-таки с советским упорством навязывает образ общества, не соответствующий реальности.
18 апреля, 11 утра.
Вчера вечером вернулись из Рыбинска — изданы наконец многострадальные Записки Павла Зайцева. И — славная, красивая книга. Сейчас созвонился с Олей Тишиновой, а та — с зайцевской сестрой. Старушка год с лишним не выходила на улицу, а на презентацию вот пришла. И другие родственники. И дочь Горюновой — из Пошехонья.
Это был «юбилейный» слёт мологского землячества (Мологу затопили весной 41-го). Кажется, выход моих сборников никогда не приносил мне такой радости, удовлетворения, как книжечка этих мологских воспоминаний.
А как хороша Волга — с последними льдинами, стальным блеском, снежными ещё берегами, где «чайки даже не пытаются проститься с родиною малой».
Вчера Вербное. Храм Введения Пресвятой Богородицы открыт только в ноябре (Угличский тракт). В воздухе взвесь цемента. Старухи, вербы, платки. Подошёл мужчина — узнал: «Подождите». Куда-то сбегал и принёс 2 пирожка. И ещё прихожанка: «Я помню, я знала вашу маму». Но сначала сделала, лукавая, вид, что не узнала, а подошла с плетёным подносиком: «Подайте на плащаницу» — проверяла, видно, на вшивость.
И вот среди этих огоньков лампад и принарядившихся по случаю праздника и мологского сбора русских — 2 дня.
Но всё это — в толще варварства, неподъёмных тягот повседневности, на фоне весенней загаженности обочин, спившегося плебейства. (По Переделкину ноги не несут из-за окружающей грязи и неубираемого бурелома.) Православные и культурные вкрапления — в грязищу тоже третьего мира.
И ещё приходил какой-то мужик, благодарил за стихотворение «Паром „Капитан Петров”» — из Мышкина: «Это мой паром, наш — спасибо». Но вот «оползней облаков» не мог понять, не знал, что такое оползень, разыскивал в словаре.
Мне скрывать особенно нечего: каков я есть, таким меня мир в основном и знает. Но, в общем-то, это редкость. Большинство считают, что им есть что скрывать, о чём внешнему миру лучше не знать, что в их осторожности — залог успеха.
19 апреля, вторник, 6 утра.
Сон: «мастер-класс»: сравнение вертикальных и наклонённых линий с шишечками на концах. На одном холсте — дождь, на другом — растения.
В спальне. В дальних стволах слепящий источник света. Я даже не сразу понял, что это рассветное солнце.
Редко кто говорит теперь то, что считает верным. Большинство — то, что считает нужным (т. е. сообразуется с собеседником себе не в убыток).
Оно вышколило себя так, что «лишнего» ни за что не скажет.
13[20].
Сейчас у меня телевизионщики из Японии — говорим о Солженицыне (несмотря на мою простуду и носоглотку). А что скажешь? Послал Исаич письмо в бутылке — кому? А хотел — мечтал: современникам и — в открытую. Беда, но когда у нас было по-другому?
27 апреля, утро.
Жёг сейчас старую листву, хвою, а по дряхлым, «танцующим» реечкам забора прыгали белки. Живут же ведь ещё в нашем засранном, источающем писательские миазмы Переделкине эти неунывные таинственные зверьки!
Только у нас, кажется, любовь к родным пенатам, к Отечеству почему-то всегда заострённо полемична по отношению к тем, кто его не любит.
Неврастеники всегда надевают маски, соответствующие (по их представлениям) их собеседнику. Ко мне заходил, например, N. Пообщались 10 минут. И только потом я понял, что им разыграна была тут маленькая миниатюра.
По дороге в Поленово (на днях) — кучевые гигантские облака с почему-то ровными горизонтальными основаниями, словно подставками; и свинцово-синие бороды дальних дождей, похожие на воронки тайфунов.
22[10].
Жду из Москвы Наташу и — в Поленово.
30 апреля — 64! 22[20].
Когда-то, да не когда-то, а в 2000-м в мае я, помнится, думал: вот Иосифу стукнуло бы теперь 60 — не представимо! А самому вот уже 64. Ну и возраст.
Днём в Поленове внуки устроили концерт: пели русское и читали Фета.
Натовский авиаснаряд уничтожил в Триполи 29-летнего сына Каддафи, его жену и трёх малолетних детей. Гуманисты за работой.
1 мая, 10[30].
По российскому каналу, очевидно, в связи именно с Первомаем концерт патриотической песни. Их — манера ещё советских времен — всегда исполняют почему-то с особо зверскими рожами и сверкающими глазами, видимо, выражающими патетику. А дирижирует Федосеев.
Вчера (в Индии) — как раз в день моего рождения — закрылся последний в мире завод пишущих машинок. Как символично. Закрыли одну из — по жизни — составляющих моего ремесла.
До эмиграции, помнится, у меня была машинка «Москва», купленная с рук за 15 рублей (а стипендия была 36); её прыгающий шрифт и разный нажим клавиш (когда одна буква бледней, другая чернее) увековечен в первом факсимильном (жёлтом) ардисовском «Метрополе» (т. е. старушка служила мне лет 15).
Целый день не отпускает меня почему-то старое моё стихотворение «Кишмиш»: вспомнилось и не отпускает.
В присутствии бунинской тени
его героине опять
начнёшь, задыхаясь, колени
сквозь толстую ткань целовать.
............................
И в смуту, когда изменили
нам хляби родимой земли,
прости, что в поту отступили,
живыми за море ушли…
Реквием по «белогвардейцам».
Самый дурной приём (пошлость): когда в жизнеописательное авторское повествование вплетается как бы поток сознания самого героя: всякие там «папа» и «мама», когда какой-нибудь нынешний автор-патриот (а ещё вчера, возможно, пламенный комсомолец) даёт жизнеописание Александра III, или вот провинциальный технократ ещё в совковые времена рассказывает о жизни Поленова в «ЖЗЛ» (Марк Копшицер. Поленов. М., 2010. — «ЖЗЛ»).
«…Ибо университет, что ни говори, должен быть окончен одновременно с академией». «Что ни говори» — чьё это? Очевидно — по мысли автора — либо самого послушного молодого художника, либо его родителей.
М. К. покончил с собой без малого тридцать лет назад в Ростове-на-Дону.
Меня это зацепило, и я вдруг решил написать на его книгу рецензию. Но этот стиль мешает — тот случай, когда… Тут надобно писать о самом Поленове, о шестидесятнической его закваске вкупе с голубой кровью, об идеологичности русского искусства второй половины XIX века.
Академизм (во Франции с Энгром и Ко, у нас с Брюлловым, Семирадским, Бруни и т. п.) к середине того столетия себя исчерпал. Но во Франции ему на смену пришло эстетическое, у нас — публицистическое.
В шестидесятые годы XIX столетия произошло знаменательное, или, как бы выразились теперь, знаковое для европейской культуры событие: под напором цивилизации пошло трещинами и рассыпалось академическое искусство, корнями уходящее в классицизм. Но если во Франции это носило характер эстетического преображения живописи (импрессионизм), то Россия не была бы Россией, ежели бы у нас это аналогичное явление не приобрело ярко выраженную идеологическую окраску.
Возглавитель бунтарей Крамской, художник с прямо-таки разночинной требовательностью к окружающему.
Поленов же — русский барин, лирик и демократ. Шестидесятничество обернулось для него моралистическим пафосом, осмыслением Евангелия как гуманизма. Реализм его не критический, а моральный.
6 мая.
На ТВЦ сериал про войну. «Лейтенант» (немецкий шпион), советский майор и шофёр мчатся перелеском в машине. Шпион вдруг выхватывает пистолет и стреляет шоферу в голову. Майор:
— Лейтенант, что вы себе позволяете?!
Сейчас по ТВЦ: «Гагарин, поэты оттепели — всё советские проекты мирового масштаба».
9 мая.
Решил побывать в Донском, еду — звонок на мобильник — «Эхо Москвы». Спрашивают о предложении Путина об учреждении «Народного фронта». Иду из Донского (шуганул там тёток-болтушек на скамеечке около Солженицына) — навстречу отец Борис (Михайлов) — 100 лет не виделись. «А я только что тебя слышал по „Эху”». Во как всё оперативно, и сколько совпадений.
12 мая.
Беженцы из Северной Африки продолжают бежать в Европу. Шенген вынужден вернуться к проверкам на границах.
13 мая, пятница, 7[45] утра.
Вчера в Никольском (Черноостровском) монастыре группа ребят не самых старших классов восторженно внимала просветительнице в храме.
А потом в Наре группа их сверстников так громко и грязно материлась, что пришлось их одёрнуть: мол, как вам не совестно… при девчонках… На что «девчонки» расхохотались и выматерились ещё грязней. И это не единственное свидетельство о страшной деградации и порче люмпенизированной толщи народной: откровенные вырожденцы густо вкраплены в подмосковную тут реальность. И всё это — на фоне дружной и нежной майской листвы, сирени, черёмухи…
Общественная полярность невероятная; как и в природе: зелёное всех оттенков и вкрапления «несанкционированных свалок» на опушках.
В электричке паренёк с вихрами метнул опорожнённую банку за окошко. Я опять же не промолчал (и, видимо, лишь седины мои мешают им всем посылать меня на … ). Парень: «Да она ушла вниз» (т. е. банка скатилась с платформы на рельсы). И что?
Жизнелюбие в поэзии — синоним пошлости. («Я ненавижу смерть», «Только бы жить» и т. п. у Петровых, Иванова и т. д.).
Впрочем, жизнелюбие и вообще пошловато.
17 мая, вторник.
Дело даже не только (не столько) в том, будут ли, нет ли читатели у моих стихов в будущем. А в том: универсальна ли истина, которой я служил, или она только лишь в силу вполне конкретных причин сложившееся «самозадание», которое рассыплется вместе со мною и уже сейчас приобрело вполне реликтовый допотопный характер?
Прочитав у Канта, что не исключено второе, Клейст аж сошёл с ума. (Т. е. что «то, что мы зовём истиной», возможно, вовсе не истина, а «это только так нам кажется».)
Гёте говорил, что следует пожалеть того необыкновенного человека, который прожил жизнь в таких условиях, что всегда был вынужден «действовать полемически». Да ведь это о Солженицыне! (А отчасти и обо мне.)
«Недалекие» рыцари-антиинтриганы (Ильин, Шмелёв) просто ярились от этой незримой повсеместной либеральной паутины. Тогда как, например, осторожный Бунин всегда её учитывал и имел в виду. (То же и Чехов.)
22 мая, воскресенье, 0 часов 30 мин.
Проходил вчера Садовым на Поварскую. Смотрю: нацмены, человек 5, выкладывают гранитом площадку. И сбоку надпись «Иосиф Бродский». Сооружают памятник, значит. Раньше, чем в его родном Питере.
Есть нечто общее в драматизме пореволюционной судьбы Сергея Ник. Дурылина (г. р. 1886) и Алексея Фед. Лосева (г. р. 1893; т. е. разница в 7 лет, как у нас с Бродским): оба взяли груз не по силам (священство, монашество) и — надорвались. Жизни с трещиной (и тяжкое использование вульгарно-социологического жаргона и фразеологии в своих поздних работах).
Всё-таки есть всегда в Чехове запятая, мешающая его любить. Прочитал вчера рассказ «Страх» — нехороший аморальный рассказ, вот такие рассказы как раз и мешают его любить. Зачем это?
Сравнительно недавно вошедший в обиход глагол сгруппировался. Герой свежего романа О. Н. ведёт в постели с подругой философские споры. «Иванов (Петров, Сидоров) сгруппировался:
— Твой Хайдеггер…»
Вот и Андрей Тарковский сгруппировался и сделал, казалось бы, невозможное: переснял «Сталкера» (свалив вину за первую неудачу на оператора Рерберга, тогда как запорот «Сталкер-1» был по другим, в основном, причинам: неотчётливость идеи, сценария и т. п.). Но, как все говорят, в целом видение, зрительный ряд остались в «Сталкере» рерберговскими.
Тарковскому надо было найти «козла отпущения». И ему его подсказала его супруга Лариса (помню её, одетую как купчиха, в отеле «Рафаэль» в Париже), надеявшаяся сыграть сталкерову жену сама. На эту роль пробовалась ещё и Алиса Фрейндлих. И Рерберг напрямую спросил Андрея, тянувшего до последнего: «Дак кого будем снимать — Ларису или актрису?» Так что у честолюбивой Ларисы был на Рерберга зуб.
И именно чиновник Ермаш, которого последними словами крыл Тарковский в интервью со мною, дал денег на пересъёмку, замяв скандал.
Вот просто и точно изложенный русский (и мой тоже) взгляд на природу поэзии. Дурылин — Эллису (сентябрь 1909): «Поэзия и творчество всегда представлялись мне чудом, посылаемым свыше. Есть это чудо — есть поэзия, нет его — нет её». И дальше: «Поэтому преемственности в развитии поэзии быть не может, ибо чудеса не подчиняются еще, к счастью, законам прогресса и эволюции»).
Если нет свыше — нет и поэзии.
24 мая, 15[40], Переделкино.
Вчера в Кривоколенном переулке (в книжном клубе «Билингва») с Поповым и Рейном — рассказывали о «Метрополе». И, видимо, благодаря нашему с Евг. П. «тандему», на редкость добрый, без дерьма, получился вечер.
И потом допивали ещё водку в «Петровиче». И возвращались на, как теперь выражаются, бомбиле, благо Володя Бондаренко живёт во Внукове — (с ним и возвращались, простившись с Поповым возле машины).
Бондаренко возмущался, что К. дал Б. кулаком по морде (обоим под 80). — За что же? Ведь они оба сталинисты, — подивился я. — Именно поэтому: поспорили, кто из них больший сталинист, перешло на ругань, а потом мордобой. Стас ведь занимался смолоду боксом.
27 мая, 7[30] утра.
В Углич.
31 мая.
Милая, добрая поездка; прибранная после весны и ещё не загаженная за лето Россия: поля в жёлтых одуванчиках, сирень в палисадах — белая и лиловая, блёсткие пятна волжской зыби…
Вчера в Ярославле (дочь покойной Зои Горюновой и её муж угощали нас отменной бараниной на косточках и т. п.). Возвращение — от заходившего справа солнца всё было золотисто-сумеречное; в Переделкине уже в темноте.
В Угличе (в тамошней просторной библиотеке) слушали и спрашивали очень хорошо. И Волга — с мышкинского обрыва, и «паром „Капитан Петров”».
Всё-таки как пьют русские люди. В Рыбинске в кафе с нежным названием «Красный бархат»: ему хорошо под 70, ей под 50. На наших глазах уговорили пузырь водки 0,75, играючи, провинциально-интеллигентная пара. Было часов 5 дня… И вчера в Ярославле, считай, старик со старухой и тоже вполне опрятно-интеллигентные, пили водку 0,75 (в кафе «Баккара»). Хорошо помню лица всех четверых; у всех четверых был ещё впереди вечер — и что они станут делать? И что им, явно не супругам, надобно друг от друга?
(Окончание следует.)
[1] Спустя 8 лет вышел очередной том: Русские писатели. 1800 — 1917. Биографический словарь. С—Ч. Главный ред. Б. Ф. Егоров. — М.; СПб., «Большая российская энциклопедия»; «Нестор-История», 2019. Т. 6 (Прим. ред.).