Данихнов Владимир Борисович родился в 1981 году в г. Новочеркасске Ростовской области. Окончил Южно-Российский государственный технический университет. Прозаик, автор романов «Братья наши меньшие» (М., 2005), «Чужое» (Рига, 2007; М., 2008), «Девочка и мертвецы» (М., 2010), «Колыбельная» (М., 2014). Живет в Ростове-на-Дону.
Владимир Данихнов
*
ТВАРЬ РАЗМЕРОМ С КОЛЕСО ОБОЗРЕНИЯ
Документальный хоррор, фрагменты романа
РЕЦИДИВ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
22 июня — день особый. Еще и по причине того, что в этот день в 2015 году мне вырезали злокачественную опухоль. К сожалению, вместе с глазным яблоком. Доктор показывал потом фотографию: комок омерзительной дряни и рядом — для сравнения — мой левый глаз. Глаз был меньше.
Диагноз поставили за месяц до этого дня: тогда подозревали полипы. Пытались убрать эндоскопом. Дней через десять после операции позвонили мне на работу: пришли результаты гистологии. Я спросил: а что там? По телефону ответили: сказать не можем, приезжайте. Я поехал. Помню, было жарко. Обычная ростовская удушающая жара. Ехать было далеко, на Западный, в областную больницу. В ЛОР-отделении — тишина. Врач ждала меня в ординаторской. Сидела за столом, что-то писала. Я поздоровался. Она сказала: к сожалению, новости плохие. Вот ваша гистология. У вас рак. Помню, я пытался отвечать с иронией. Даже пошутил. Врач сказала: вам надо в онкодиспансер на Соколова. Там вас будут облучать. Может, дадут химию. Только сначала заберите стекла в нашей лаборатории. Она объяснила мне, как пройти в лабораторию. Вот бумажка, я написала, покажете им. Она протянула мне бумажку, я ее забрал. Я спросил: каковы мои шансы, доктор? Она сочувственно покачала головой: плохая локализация. И, к сожалению, опухоль пошла в кость. Вам остался, может быть, год. Наверно, что-то такое появилось на моем лице, потому что она поспешно добавила: но все равно лечиться надо, мало ли. Было понятно, что она не верит в это «мало ли». Сказала, чтоб меня успокоить. Да и насчет года, наверное, преувеличила, чтоб дать мне надежду: ведь год — это так много. Можно многое успеть сделать. Смириться. Закончить свои дела. Проститься с родными. Ну как все это обычно происходит.
Я вышел из отделения оглушенный. Все в мире стало как будто безумно далеко. И люди вокруг — чужие. Словно инопланетяне. С бумажкой в руках я искал здание лаборатории. Помню, во дворе больницы было много зелени. Деревья тихо шумели. Я словно оказался в пустом красивом парке. Помню, набрал Яну. Она сначала не поверила. Думала, я шучу. Спросила: зачем ты так шутишь? Я сказал, что не шучу. Она сказала: так, подожди. Я сейчас буду звонить. Я сказал: хорошо, мне пока надо найти, где тут забрать стекла. Она сказала: ты только ничего с собой не сделай. Я сейчас буду звонить. Мне стало смешно: я не собирался ничего с собой делать. Почему она решила? Я сказал: не волнуйся.
В лаборатории было прохладно. Работал кондиционер. За деревянной стойкой находилась милая девушка в белом халате. Я сказал, что пришел за стеклами. Она сказала, что стекла они не выдают: это не по правилам. Я показал ей бумажку и листок с результатами гистологии. Она прочитала. Сунула руку под стойку и дала мне бланк и ручку: заполняйте. Паспортные данные обязательно. И подпись внизу. Конечно, сказал я и приготовил паспорт. Она исчезла за дверью. Я заполнял бланк. В бланке говорилось, что я беру стекла на время и обязуюсь их вернуть. Правда, когда именно следует вернуть, не сказано. На полу у окна развалился большой рыжий кот; поглядывал на меня с неодобрением. Пришла девушка. Мельком взглянула на заполненный бланк, убрала его под стойку. Отдала мне коробочку. Помню, подумал, что представлял стекла как-то иначе. Какой-то непрозрачный пакетик, что ли, а внутри — разноцветные стеклянные шарики. Что-то из детства. Ну просто глупая фантазия. На самом деле — коробочка. Я забрал коробочку и сказал девушке: спасибо. Она молча кивнула. Она старалась не глядеть мне в глаза. Как будто меня уже не существует. Можно понять: все-таки рак.
Я вернулся на работу. В помещении было душно, кондиционер не работал всю последнюю неделю. Ремонтники недавно приходили чинить, провозились часа два, но что-то у них не срослось: кондиционер проработал после их ухода двадцать минут и снова умер. В помещении был ад. Работали напольные вентиляторы, которые разместили по углам для большего охвата помещения. Гудела вытяжка. За столами сидели мои коллеги. Кто-то паял. Кто-то калибровал микромодули. Работающие компьютеры дышали зноем. Пахло канифолью. Коллеги перебрасывались шуточками, стараясь хоть чем-то отвлечь себя от удушающей жары. Я тоже поучаствовал в какой-то шутке — по привычке. Я стал здесь чужой, но они-то этого не знали. Было странно глядеть на эти чужие знакомые лица. Левая ноздря не пропускала воздух. После того как в пазухе поработали эндоскопом, дня три или четыре все было более или менее: по крайней мере я мог дышать. Подсачивалась кровь, но через левую ноздрю проходил воздух. Это было потрясающее чувство. Сейчас — снова пробка. Я почувствовал, что задыхаюсь. Где-то внутри моей головы росла дрянь, которая меня убьет: остался год или меньше. Я подошел к работающему вентилятору, подставил потное лицо. Я слышал голоса моих коллег. Все это было очень далеко. Я как будто попал в космос, а голоса раздавались из радио. Пришел начальник. Уселся в своей маленькой комнатке, смежной с нашим большим душным помещением. Зарылся в ворохе своих бумаг. Я подошел, стукнул костяшками пальцев по дверной раме: можно? Он поднял маленькую лысеющую голову: да. Я вошел в его кабинетик. Вздохнул, подбирая слова. Сказал, что в ближайшее время, наверно, не смогу ходить на работу. Да, я помню, что уже был на больничном две недели, пока меня лечили от полипов в пазухе носа; конечно, я все это помню. И что же теперь случилось? — спросил начальник. У меня рак, сказал я. Кажется, получилось довольно тихо. Может, я прошептал. Но он услышал и нахмурился. Я стал объяснять: то, что вырезали эндоскопом, послали на гистологию — и вот сегодня пришли результаты. Вы не волнуйтесь, сказал я, все пики сегодня успею прожечь. Но с завтрашнего дня, скорее всего, буду на больничном. Или за свой счет. Пока не знаю. Он спросил: что-то связанное с дыханием? Я спросил: что? Он сказал: твой диагноз. Что-то с дыханием? Рак легких? Я не сразу понял, почему он это спрашивает. Ведь я же объяснил: эндоскопом чистили пазуху носа. Очевидно, что опухоль сидит там. Но он, наверно, разволновался. Потому что по санитарным нормам нам в этом небольшом помещении нельзя паять. В этом маленьком помещении нам приходится дышать всякой дрянью — вытяжки не справляются. Плюс лакировка модулей в подвале: тоже вредно. Возможно, он подумал, что моя опухоль вызвана чем-то из этого. Испугался, что я пожалуюсь в соответствующие органы. Подам в суд. Ну знаете, как все это показывают в американском кино. Мне стало смешно. Я представил, как подаю на предприятие в суд. Это казалось страшно нелепо. Я сказал: да, вроде того. У меня рак носоглотки. Он сказал: ясно. Ну, лечись пока. Насчет больничного или отпуска не волнуйся. Разберемся. Дожигай пики и иди домой. Обязательно держи в курсе. Он был на редкость любезен. Думаю, растерялся. Я сказал: хорошо и вышел из его маленького кабинета. Доработал оставшееся время. Прожег все пики. Исправно шутил в ответ на чужие шутки. Кроме начальника никому не сказал про диагноз. Помню, Яна мне позвонила. Потом я позвонил ей. Сказал, что немного задержусь. Она повторила: только ничего с собой не делай. Я пошутил. Она сказала: это хорошо, что ты шутишь; это значит, ты не сдаешься. Она рассказала мне историю про одну знакомую женщину: у нее был рак, все думали, что она умрет, но она справилась. До сих пор жива. Помню, подумал, что неизлечимо больным любят рассказывать такие истории. Никто не говорит, что такие случаи — единичные. Никто не рассказывает про сотни тысяч случаев, когда знакомые не справились. Я сказал: после работы пройдусь пешком. Надо подумать. Она сказала: ладно. Я тут уже созвонилась. Написала кое-кому. Все будет хорошо.
Я сказал: конечно.
Я шел пешком. Была жара. Прохожие казались цветными пятнами. Здания стояли как пограничные столбы между мирами. Я удивлялся: и кто-то ведь здесь живет, в этих чужих домах, кто-то видит эти шумящие на ветру листья тополей и не понимает, как все это далеко и ничтожно. Я все еще был инопланетянин на чужой планете. Думал про детей. Влад уже достаточно взрослый. Он поймет. И Яне поможет, когда наступит время. Но Майе всего три. Она слишком маленькая. Господи, я даже не увижу, как она пойдет в первый класс: это казалось обидней всего. Она меня не запомнит. Вернее, запомнит, но слишком смутно. Как легкий полуденный сон. Может, запомнит все плохое, что будет происходить в самом конце моей жизни. Я хорошо запомнил смерть отца в свое время. У него был инфаркт, а потом инсульт, после которого он не выкарабкался. Его забрали досматривать к себе в домик на окраине Новочеркасска, где сейчас живут в одиночестве мои двоюродные сестры. Мы с матерью были рядом с ним в тот день. Мне было восемь. Мне дали какую-то детскую книгу, усадили в кресло, и я читал. Раздавались голоса. Отец лежал в соседней комнате. Он почти не мог говорить, не мог двигаться. Помню, тогда был популярен Кашпировский. Или Чумак — кто-то из них. Экстрасенс, ставящий на ноги по телевизору неизлечимо больных; заряжающий воду и кремы. Тогда в это верили: такое было время. У сестер не было телевизора. Достали где-то портативный, чтобы поставить у постели отца: пусть смотрит и излечивается. Телевизор привезли, но показать отцу передачу экстрасенса не успели: папа умер. За три недели до смерти мы навестили его в больнице. Я хотел похвастаться, что научился делать из бумаги машинки. Он меня учил до инсульта: у меня сначала не получалось. А теперь получилось. Папа лежал на койке и смотрел на меня. Он был очень слаб, едва говорил. Я сказал: папа, смотри, как я научился делать машинки из бумаги. У меня было несколько листков в клеточку наготове. Я в мгновение ока сложил бумажную машинку и спросил: правильно? Дай покажу, пробормотал он. Он взял один из моих листков и попробовал собрать машинку сам. У него не получалось. Листок мялся у него в руках. Помню, меня это поразило: слабые отцовские руки. Они всегда были такие ловкие и умелые. Отец мог собрать или починить что угодно. Для меня он был недосягаемым идеалом. А теперь — эти неуклюжие движения. Он выронил листок и уставился в потолок. Я боялся смотреть на него, смотрел на его руки. Мама сказала: Вова, отойди пока. Я отошел. Мама что-то сказала отцу. Не знаю, что именно. Он заплакал. Первый раз в жизни я слышал, как он плачет. Я не понимал, почему это происходит. И как это вообще возможно: ведь там на кровати лежит мой отец. Сильный, большой человек. Отец плакал и своей слабой рукой стучал по раме кровати: тук-тук-тук. Такой слабый звук. Это было за три недели до его смерти. А в день самой смерти я сидел в соседней комнате и читал книгу. Я обожал книги: читал все подряд. В комнату вошла мама — вся в слезах. Она сказала: Вова, твой папа умер. Борис умер. Я положил книгу на стол, потому что так надо было. Потому что нельзя заниматься другими делами, когда твой отец умер, — я это понимал. Я смотрел в пол, не зная, что в такой ситуации надо делать. Я не плакал, хотя вроде бы надо. Я просто не понимал, как такое возможно — отец умер. Это казалось нелепицей. Мама обняла меня. Потом обнялась с сестрой отца. В комнате были еще какие-то наши родственники. Они перемещались, говорили. Обсуждали грядущие похороны. Кто-то спросил: может, Володе надо подойти, попрощаться с папой? Кто-то ответил: он же ребенок, не стоит. Это было примерно двадцать шесть лет назад.
Я шел через рощу, что напротив стадиона СКА, там было прохладнее. Ступал по ставшей чужой для меня земле. Каждый шаг был легок — я как будто терял связь с планетой. Я подумал: допустим, мне остался год. Ну как год: максимум девять месяцев более-менее нормальной жизни. Потом, допустим, последние три месяца на обезболивающих. Когда все уже устали. Когда тайно мечтают: скорее бы. И злятся сами на себя за такие мысли. Но сил нет: и мысли сами лезут в голову.
Помню, шагал по краю рощи и навстречу мне по дороге промчался автомобиль с рвущейся наружу веселой громкой музыкой. Знаете, как бывает: когда водитель включает музыку погромче, чтоб прохожие лучше осознали его существование. Я остановился и оглянулся на машину с удивлением. Она была слишком нереальна. Затихающая вдали музыка казалась песнью с далекой планеты. Все здесь было совершенно чужое, непонятное. Я как будто впервые увидел этот мир. Мне стало смешно. Я — инопланетянин. Всего лишь разведчик на другой планете. И люди, и автомобили, и деревья, и эта дорога, и этот разрушающийся стадион напротив, и эта насыпанная под ноги щебенка, и это бледное от жары небо, и это солнце, эти запахи земли и цветов, эти голоса людей, почему-то отчетливо слышные через дорогу, — все здесь чужое. Я всему этому не принадлежу. Наконец-то я осознал: я здесь чужой.
Я вернулся домой. Влад на меня поглядывал с удивлением. Яна рассказала ему, но, кажется, он не совсем ее понял. Привычный мир не мог так запросто поменяться. Я похлопал его по плечу, что-то сказал. Пошутил. Видно было, что он немного успокоился. Раз я шучу, значит все не так плохо. Помню, подумал: здесь я еще не чужой. Все это — мое.
Яна потащила меня к компьютеру. Что-то показывала. Что-то она уже прочитала. С кем-то созвонилась. На днях — буквально завтра или послезавтра — будет консультация. Для начала в нашем онкоинституте. Никаких диспансеров. Там по моему профилю даже не оперируют — нет специалистов. Она крепко сжимала мою руку.
Я подумал, что если кто-то и вернет меня на эту планету и сделает ее снова моей, то это она. Вряд ли я в это действительно верил; но мне нужна была соломинка, за которую можно уцепиться.
Влад сказал, что закончился хлеб. А Майя требует бутерброд; Майя обожает бутерброды с маслом. Яна засуетилась: Влад, сходи. Я сказал: давай я. Я же не лежачий. Яна смутилась: я просто хотела, чтоб ты отдохнул. Я покачал головой: ну что ты так, как будто я уже умираю. Все нормально, мне не сложно сходить за хлебом. Все эти слова, это было так странно. Как будто немного неправда. Как будто говоришь что-то, что говорить принято, но чему сам не до конца веришь. Может, я уже умираю. Может, мне уже следует лежать, не вставая, в надежде хоть немного продлить срок оставшейся жизни.
Влад, пойди с папой, сказала Яна. Наверно, она боялась. Влад без слов пошел обуваться. Купите и молока заодно, сказала Яна. Я пока подожду звонка. Тетя должна перезвонить. У нее коллега лечился с подобным диагнозом, она с ним переговорит.
— И как? — спросил я.
— Что «и как»?
— Лечился — и что в результате?
— До сих пор жив, — сказала Яна. — Правда, его оперировали в Германии.
Мы с Владом спустились вниз. Влад все еще посматривал на меня с удивлением. Как будто не верил, что я могу умереть. Как будто ему сообщили новость не о том, что у отца рак, а о том, что инопланетяне приземлились возле стадиона СКА — в трехстах метрах от нашего дома. Такой у него был вид. Я не знал, как с ним поговорить об этом. Никогда не думал, что придется так. Но поговорить надо — раз уж мы остались наедине. Возможно, это стоило сделать в другой обстановке. Но получилось, что мы поговорили по дороге в магазин за хлебом и молоком. Я сказал, что могу умереть. Что это не шутка: у меня рак. Это серьезная болезнь. Ему придется во всем помогать матери — в случае чего. Будет сложно, сказал я. Но вы справитесь. Эти слова словно уже существовали во мне. Может, я их где-то вычитал. Может, подсмотрел в кино. Это были обычные в таких случаях слова, которые произносят, наверное, все. Говорить их было легко: слова выскакивали изо рта, как мыльные пузыри. Только подуй — летят.
Влад молчал.
— Хорошо? — спросил я.
— Хорошо, — сказал Влад.
Я похлопал его по плечу. Спросил, как дела в школе. Буквально через неделю начнутся каникулы. Это хорошо, что каникулы: он cможет сидеть с Майей. Беготни предстоит много. Конечно, есть детский сад. Но, может быть, некому будет отвести ее в детский сад. К тому же Майя, после того как начала ходить в садик, стала часто болеть. Она может опять подхватить инфекцию; тогда о детском саде придется забыть. Надо позвонить бабушке в Новочеркасск. Не хочется ее пугать, но надо. В любом случае следует ей рассказать, верно? Верно, кивнул Влад. Мне вдруг подумалось, что он оглушен новостью. Как совсем недавно был оглушен я. Как, по сути, до сих пор оглушен я. Надо сменить тему. Парню двенадцать лет. Много ли я понимал в его возрасте. Ты не бойся, сказал я, в любом случае я еще не умираю. Я буду бороться. Буду держаться до конца. Может, все обойдется.
Я говорил и говорил какие-то слова. Все это выглядело обычной ложью.
— Хорошо, — сказал Влад.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Яна созвонилась с тетей Ирой. На самом деле она никакая не тетя, она ее подруга еще с тех времен, когда Яна работала учительницей в частной школе «Эврика» на Северном. Тетей Ирой ее звал Влад, когда был маленький. И как-то так получилось, что мы тоже стали звать ее тетей Ирой. Потом тетя Ира стала крестной матерью Майи. И Майя теперь тоже зовет ее тетей Ирой. Вернее так: тетей Вирой. Майе было три, она не все слова выговаривала правильно, и у нее смешно это получались: тетя Вира. Мы все теперь зовем ее тетей Вирой. Тетя Вира — хороший человек. Дети ее обожают. Есть такие люди, которые находят общий язык с детьми с полуслова. Как-то у них получается. Тетя Вира — из таких.
Тетя Вира сказала, что надо идти прямо к профессору Светицкому в отделение опухолей головы и шеи ростовского онкоинститута. Так совпало, что у Светицкого лечилась ее мама. И мама ее мужа. У ее мамы на лице была меланома: опухоль стала расти в нос. Опухоль вырезали, и вот уже несколько лет рецидива нет. Каждые полгода мама тети Виры и муж тети Виры ходят на прием к Светицкому, проверяют, все ли нормально. И все действительно нормально. А у мамы мужа тети Виры был рак щитовидной железы: опухоль вырезали в ростовском онкоинституте и четыре года все было хорошо. А потом у нее что-то очень плохое произошло в жизни. На фоне всех этих нервов случился сердечный приступ, и она умерла. Поэтому перестань нервничать, сказала мне Яна. Просто не смей нервничать, ясно? Тут главное — отношение к лечению. Если ты будешь верить, что вылечишься, ты вылечишься. Я тебе рассказывала историю про мою бывшую коллегу, про которую все думали, что она умрет, а она вылечилась и до сих пор жива? Восемь лет прошло. Я вижу ее страничку вконтакте, она постоянно выкладывает новые фотографии. Цветущая женщина.
— Ты рассказывала, — сказал я.
— Вот и хорошо. Поэтому не смей волноваться, понял?
— Понял.
Мы погуглили профессора Светицкого. Оказывается, это заслуженный врач России. В 1973 году он был заведующим отделения опухолей головы и шеи Ташкентского городского онкологического диспансера. Потом уехал в Ростов, стал заведующим отделения опухолей головы и шеи в ростовском онкоинституте. Исследовал влияние локальной гипертермии в лечении опухолей. Много научных работ. Врач с именем. Мы нашли фотографию: крепкий пожилой мужчина. Есть такие врачи, лицо которых вызывает недоверие. Или по крайней мере настороженность, потому что сразу такое чувство, что ты для него статистика, не более. С профессором Светицким, к счастью, все было наоборот. Наверно, хороший врач, сказала Яна. У нас появилась надежда. Мы были в таком состоянии, что цеплялись за любую мелочь: фото врача, истории выживших с похожим диагнозом, церковь. Яна сказала: надо обязательно поставить свечки в храме за твое здоровье. И знакомых попросить, чтоб поставили. Надо обязательно. Мы хватали все это и держали перед собой как защиту.
Мы с Яной сидели рядышком возле компьютера. Мы погуглили, что такое гипертермия: это перегревание организма человека, вызванное внешними факторами; в нашем случае вызванное искусственно. Мы узнали, что шансы разрушения некоторых опухолей химией с одновременной гипертермией гораздо выше: проводились клинические испытания. Мы стали гуглить все подряд. Какие-то экспериментальные виды лечения. Проценты, шансы, прогнозы. Прогноз в моем случае, даже если стадия развития опухоли невысока, был нехорош. Когда в гугле попадалась страница с таблицей, заполненной числами с шансами выживаемости, Яна старалась ее проматывать. А я притворялся, что не вижу. Там, например, написано: пятилетняя выживаемость. И процент людей, который на каждой конкретной стадии рака при данной локализации выживает в течение пяти лет. Процент небольшой. Яна проматывает все это и говорит: у тебя вторая стадия. Максимум — третья. Так что шансы хороши, главное — не опускать руки. Я говорю: да, так и есть. И Яна говорит: а эта врачиха из областной — просто дура. Ты серьезно поверил, что тебе год остался? Никуда ты от меня не денешься.
И я говорю: ага.
Помню, я во всем с ней соглашался. Я помогал ей проматывать неприятные сайты. Я читал с ней о новых методах лечения. Мы вышли на сайт какой-то израильской онкологической клиники. На главной странице приятная картинка: среди пышной зелени по каменной тропинке прогуливаются прилично одетые старички. Просто в парке гуляют, ни намека на онкологию: как будто они приехали сюда отдохнуть, развеяться, услышать приятные слова, найти человеческое понимание, полюбоваться цветущей природой. Можно выслать на мейл свои документы, снимки КТ или МРТ, результаты гистологии. На сайте примут решение и быстро ответят. Русский язык поддерживается.
— Израиль мы не потянем, — сказала Яна. — Все это слишком дорого.
Мы зашли на сайт ростовского онкоинститута. Потом на страницу с прайсом. Цены, необходимые анализы.
— Мы и онкоинститут не потянем, — сказал я.
Яна сама недавно из больницы. У нее проблемы с ногой: правая нога на три сантиметра короче левой. Правая рука плохо ее слушается. Позвоночник искривлен. Яне бывает очень больно ходить. Ей бывает больно стоять и даже лежать. Если ее спросить, она ответит, что все хорошо, но ясно, что нехорошо. Этой зимой у нее случилось обострение. Болела спина, нога, раскалывалась голова. Врач сказал, что нужна операция. Мы собрали деньги на ее лечение: помогли друзья и знакомые. Яна легла в больницу. Ее кололи, делали снимки. Другой врач сказал, что операция — это рискованно. Можно ухудшить положение. Что есть улучшение после медикаментозного лечения и пока можно обойтись без операции. Главное — подобрать хорошую ортопедическую обувь. А через год прийти снова: тогда посмотрим. У нас осталось больше ста тысяч из собранных денег. Мы отложили их на будущую операцию Яне.
И тут — мой рак.
Да и этого не хватит, сказала Яна, тем более ты какое-то время не сможешь работать.
Честно сказать, было подозрение, что меня попросту уволят. Или вежливо попросят уйти. Или предприятие развалится. На работе год назад начались проблемы. Мы теряли заказы. Случались постоянные проверки. Что-то не ладилось.
— Можно тогда в онкодиспансер, — сказал я.
— Иди к черту, — сказала Яна.
В 2015 году умер ее отец. Его лечили в онкодиспансере. Вернее, должны были лечить, но толком не смогли даже описать снимки МРТ. Гоняли из кабинета в кабинет. Ему становилось хуже. Он почти не мог двигаться. Родственникам сообщили: рак, липосаркома, четвертая стадия. В общем, без шансов, можно не рыпаться. Что-то, конечно, делалось, решалось, но решиться не могло. Создавалась иллюзия действия: это когда вроде бы все понято, человек скоро умрет и действовать бессмысленно, однако не действовать — стыдно. В феврале он умер. Помню, нам позвонили ночью. Я сидел за компьютером. Яна зашла в комнату вся в слезах: Вова, папа умер. Я обнял ее. Мы вызвали такси и поехали на Северный. Открыла Янина мама — она что-то делала, суетилась. А тесть лежал на диване, неподвижный, как кукла. Было очень обидно: ведь что-то делалось. Что-то постоянно делалось: и все равно — конец. Все это было иллюзией. Яна обняла маму, говорила самые обычные в таких случаях вещи: теперь ему лучше. Теперь ему спокойно. Он в месте, где нет боли. Что-то такое, обычное. Они обе плакали. Я смотрел на тестя. Это было чертовски обидно. Потому что все, что делалось, оказалось фикцией. Его толком не лечили. Ему не давали химию. На операцию не пошли — диабет, слабое сердце. Но ведь можно было рискнуть. Он все равно умер. А так был шанс, хоть какой-то. Помню, приехала тетя Жанна, младшая сестра умершего. Серьезная, деловая женщина. Она сразу навела порядок; позвонила в полицию. Тут же примчался гробовщик с предложением услуг. Вероятно, ему передали в полиции. Все очень недорого: обмоем, сделаем, обеспечим. Решался гроб. Совершались действия: и это как будто успокаивало. Как будто оглушало. Яна вела себя спокойно. Потом плакала. Потом снова успокаивалась. Много говорила: иногда совершенно нелепые вещи. Она говорила, чтоб не думать. Иногда думать — это страшно. Я молча выполнял указания тети Жанны. Надо перенести тело. Вот так, сюда. Хорошо. Тут жидкость вышла. Это понятно, но давайте аккуратнее. Мы отошли от тела. Тетя Жанна наклонилась и сказала, глядя в лицо брату: вот ты и успокоился, Сашечка. Помню, эта особенная нежность к мертвому человеку поразила меня; нечасто ее видишь по отношению к живым. Может, мы стесняемся этой нежности или боимся, что человек ее не оценит, ответит грубо, унизит в ответ. А мертвец не ответит, он будет нежен к нам в ответ той особенной тихой нежностью, что таится в наших представлениях о нем.
Через какое-то время после смерти Яниного отца пришли результаты вскрытия. Причина смерти — липома, доброкачественная опухоль. Никакой липосаркомы. Яна после этого и думать не могла об онкодиспансере. Злилась на себя: почему не участвовала в болезни отца больше. Может, она спасла бы его. Может, уговорила бы его рискнуть и провести операцию. Винила себя: надо было сделать больше. Винила меня: я не позволил ей сделать больше. Это были трудные времена. Ее болезнь обострилась. Она легла в больницу. Потом мой нос: я почти не мог дышать носом. Из левой ноздри иногда подсачивалась кровь. Слишком мало, чтоб сильно беспокоиться, но тревожно. Левый глаз слезился: как во время сезонной аллергии в августе и сентябре, когда в Ростовской области цветет амброзия. Это становилось невыносимо. Я не мог спать по ночам, боялся, что задохнусь. В поликлинике предположили гайморит. Прописали антибиотик, собирались сделать прокол. Но осмотрели все внимательно и от прокола отказались. В ЦГБ мне сделали КТ. Описали снимки довольно туманно. Помню, работница на аппарате, отдавая диск со снимками, сказала: у вас там что-то нехорошее. Надо ложиться на операцию; скорее всего, полипы. В конце описания рекомендация: консультация с ЛОР-онкологом. Тогда впервые появилось смутное опасение: вдруг рак. Но мы быстро успокоили себя: не может быть. А онкологи, они ведь и доброкачественными опухолями занимаются. Теми же полипами. Рак казался чем-то невозможным.
Жара в Ростове нарастала. Яна переживала смерть отца, мучилась от боли в спине. Я лежал в областной больнице на Западном, ожидая операции по удалению полипов. Помню, сразу после операции (я только-только очнулся от наркоза) доктор позвала Яну в ординаторскую: намекала, что у меня все не очень, скажем так, хорошо. А что именно? — спрашивала Яна. Доктор прямо не отвечала: ну вы же понимаете. Все было смутно и туманно. Мы с Яной снова уговорили себя, что это не про рак. Конечно, не про рак. Мы совершенно не ожидали этого. Помню, та госпитализация в ЛОР-отделении на западном воспринималась как отпуск. Я читал книги. По возможности договаривался с дежурными медсестрами и уезжал ночевать домой. В моей палате лежали в основном молодые крепкие мужчины. У большинства — искривленная перегородка. Подрались в юности, получили по носу, а сейчас настала пора поставить перегородку на место. В общем, ерунда. Они заигрывали с девушками из других палат, тайком курили в туалете, иногда проносили в больницу пиво. Как-то и меня позвали перекинуться в картишки в соседнюю женскую палату. Я не пошел. Читал в коридоре какой-то хоррор: книга приятно щекотала нервы. Мне нравится низкопробный хоррор: выдуманные ужасы примиряют с ужасами бытовыми. Из женской палаты доносился смех. Молодые голоса рассказывали бородатые анекдоты. Девушки смущенно хихикали. Все это походило на советский санаторий, как его показывают в старых фильмах. Время текло медленно, ничего не должно было произойти. У Яны после лечения наступило улучшение. Но все-таки мы рассматривали разные варианты: операция может ей понадобиться. Москва, Питер. Варианты есть. Все эти маленькие жизненные движения отвлекали ее от смерти отца. Что-то делалось, что-то происходило, и было время смириться. Была надежда на скорый штиль.
Когда я позвонил Яне, чтоб сообщить, что у меня рак, я не думал о ней. Это все происходило механически. Я был в чужом страшном мире. Помню, я сразу подумал обо всех этих пяти стадиях принятия неизбежного и мне стало смешно. Что там первое? Отрицание? Отрицания не было. Я поверил сразу. Рак мгновенно выдернул меня из привычности. Одиночество обрушилось на меня, выбив цветные искры из глаз. На какое-то время, пусть и небольшое, для меня не осталось в мире никого кроме меня: все остальные были слишком далеки, слишком чужие. Я чувствовал себя инопланетянином на враждебной планете. Когда я говорил с Яной, я не думал о ней. Для меня это была всего лишь нитка, связывающая меня с моим старым миром, но нитка слишком тонкая, чтоб по-настоящему поверить, что с ее помощью можно спастись. Я захлебывался. Страх накрыл меня с головой, и я совсем не подумал, что мой диагноз может добить ее.
Но, к счастью, этого не случилось. Наоборот: она словно проснулась. Ее кошмар развеялся: она не смогла спасти отца; не может такого быть, что она не спасет меня. Это был ее шанс. Ее надежда на искупление — хотя она ни в чем не была виновата.
Мы были нужны друг другу.
В тот вечер, когда ни она, ни я не знали еще, какой путь нам предстоит пройти, когда мы сидели возле компьютера и пялились в монитор, узнавая о раке немного больше и понимая, как далеки были наши представления от реальности, Яна сказала: мы не знаем, что придется делать. Но в онкоинституте все дорого. Тетя Вира сказала, что им пришлось вбухать немаленькую сумму. Мы не потянем. Надо открыть сбор в интернете.
Это было стыдно, потому что недавно мы уже собирали деньги на ее лечение.
Знаешь, сказала Яна, пусть будет стыдно. Пусть кто-то про нас напишет что-то плохое. Это не важно. Я не буду даже отвечать. Главное — пусть ты будешь живой.
Она сказала: собственно, я связалась уже с Эриком Брегисом. Поговорила с ним. Мы откроем сбор.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Самым нелепым моим страхом в детстве был страх ковров. Тех самых, что в советское время (некоторые делают это и поныне) вешали на стену — для сохранения в стенах тепла. Не знаю, откуда возник этот страх. Может, я боялся чего-то, что за ними скрывается. Помню жуткий сон: черная жидкость вытекает из-под ковра. Ползет по стене совсем рядом. Я лежу на кровати, не могу пошевелиться, смотрю на нее. Слабый ночной свет падает на стену. Жидкость разделяется на ручейки и застывает. Превращается в подобие человеческой пятерни. Я понимаю, что эта жидкость — живая. Под ковром скрывается огромное черное существо; и оно вот-вот до меня доберется. Мне страшно. Я просыпаюсь. Я стараюсь подвинуться на самый край кровати, подальше от ковра. Я отворачиваюсь и укрываюсь одеялом с головой. Одеяло — верный мой защитник. Главное, чтоб ни один участок кожи не выглядывал наружу. Главное, лежать тихо-тихо, и тогда то, что скрывается за ковром, не почует меня. Я мог лежать без сна несколько часов, отчаянно прислушиваясь к каждому шороху в комнате. Иногда мне казалось, что кто-то мягко касается меня. Но я не решался откинуть одеяло, чтоб посмотреть. Конечно, я был уверен, что никого рядом нет. Однако смелости проверить не хватало. Мне было всего три года. Днем все эти страхи казались глупостью. Я носился во дворе с ребятами. Хорошенько раскачавшись, прыгал с качелей в мягкий песок. Лазал по деревьям, собирал тютину, стрелял из лука. Помню, мы мастерили луки из подходящих веток и резинок, добытых из старых семейных трусов. Но самым шиком считалась бинт-резина. Лук с тетивой из бинт-резины — это действительно круто. Правда, никто из нас не знал, где ее добывают: даже те счастливчики, у кого она оказывалась. Это было такое волшебство: бинт-резина. Днем я совсем не думал о ночных страхах. Мама кричала в окно: Вова, мультики! — и я бежал домой смотреть мультики. Хорошо, если рисованные. Но кукольные тоже смотрел — что делать. Но вот мультики закончились и борщ под мультики съеден. Можно снова бежать во двор. Прежде чем бежать, я подходил к ковру на стене. Трогал его. Это было совсем не страшно. Днем здесь никто не жил. День — время для игр, днем нет страха.
Впрочем, днем можно спуститься в подвал.
Вход в подвал расположен в глубине двора. В подвал ведут сырые бетонные ступени. Из чрева подвала даже в самый жаркий день несет холодом. Жители двора хранят там в огороженных клетушках заготовки на зиму и хозинвентарь. В подвале темно и пахнет плесенью. Чтоб включить там свет, надо спуститься по ступеням в самый низ, а потом сунуть руку в темноту и нашарить на стене выключатель. Мы так играли: самые смелые медленно спускались в черное подвальное нутро и, трясясь от страха перед темнотой, искали выключатель. Те, у кого запас смелости иссякал раньше времени, бросали это дело и под улюлюканье оставшихся снаружи кидались наверх, к теплу и солнцу. Ребята посмелее включали свет и какое-то время рассматривали внутреннее убранство подвала: все эти загадочные деревянные помещения с амбарными замками, паутину на белых неровных стенах, трубы таинственного происхождения. Но даже у самых смелых не хватало отваги находиться там долго. Казалось, в углах подвала что-то шевелится: какие-то страшные твари. Мой друг Руслан (в девяностых он подсядет на иглу и умрет от передозировки) объясняет: это огромные злые крысы. Они такие большие, что могут откусить ногу. Он рассказывает в залитом солнцем дворе, и это совсем не страшно: только приятная щекотная жуть. К нам подходят ребята постарше. Они посмеиваются над нами, глупой малышней. Один из них говорит: вы что, дурачки, спускались в подвал? А вы разве не знаете, что там живет Фантомас? Мы поражены. Никто из нас не знает, кто такой Фантомас. Имя само по себе звучит чудовищно. Мы представляем что-то бесформенное, запредельно страшное, какую-то высокую черную тень с кривыми ногами и длинными когтями на узловатых пальцах. Старшие ребята хохочут над нами. Они прогоняют нас с качелей, садятся сами. Они очень взрослые: самому младшему уже девять. Он выше меня на две головы. Все они давно ходят в школу. У них огромные взрослые велосипеды «Школьник» и «Орленок». А мы гоняем по двору на старых трехколесных и ничего не знаем про страшного Фантомаса. Старшие ребята подмигивают друг другу: ничего, скоро вы про него услышите. И действительно: через несколько дней на стене подвала появляется надпись черной краской: ЗДЕСЬ ЖИВЕТ ФАНТОМАС. Я уже умею читать, поэтому, вернувшись из подвала, делюсь страшным открытием с Русланом.
— Значит, они не врали, — веско произносит Руслан.
— А кто это, как ты думаешь? — спрашиваю я.
Руслан не хочет выглядеть невеждой в моих глазах.
— Это человек, — говорит он. — Большой черный человек.
— А что он делает? — спрашиваю я.
— Не знаю, — говорит Руслан. — Наверно, крадет детей.
Это очень страшно. Однако я восхищен знаниями Руслана. Ведь не просто так он это сказал: наверняка знает правду. Я даже хочу поделиться с ним своими ночными страхами. Может, он знает, что за черное существо прячется на стене за ковром. Может, это тоже Фантомас? Но мне стыдно расспрашивать: вдруг он посмеется надо мной. Это очень нехорошо, если друг посмеется над тобой. Из-за этого можно подраться, а потом и перестать дружить. Не навсегда, конечно, потом все равно помиримся. Но мириться всегда тяжело. Это всегда отнимает время, которое можно потратить на игры и приключения, на войну с несносными девчонками и поджигание спичек возле котельной подальше от окон, чтоб никто из взрослых не увидел. Поэтому я ничего не спрашиваю.
А страх перед коврами, висящими на стене (или перед тем, что за ними скрывается), постепенно проходит. Я забываю о черной жидкости под ковром. О черной твари, в которую она превращается. Вместо этого мне начинает сниться один и тот же сон: как будто что-то происходит. Даже не понять — что. Это именно что ощущение. Страх обволакивает меня. Как будто что-то вокруг меня рушится. Я что-то делаю, пытаюсь это предотвратить. Ужас нарастает. Почти нет сил сдерживать накатывающую лавину страха. В самый последний момент я просыпаюсь. Я не помню сна: никаких картинок, никаких звуков или голосов. Только ощущения. Я что-то делаю, но это бесполезно: и все вокруг рушится. Это не остановить. Иногда, проснувшись, я кричу. Ко мне подходит мама. Щупает лоб: температуры нет. Толком еще не проснувшись, я что-то бессвязно бормочу. Обнимаю ее за шею и говорю: мне приснилось… приснилось…
— Ну что, что тебе снилось? — спрашивает она.
Я не могу объяснить. Когда я внутри сна — я все понимаю. Когда выныриваю — остаются только ощущения. Когда я стал постарше, я однажды попытался объяснить маме (или скорее себе) этот сон. Я как будто стою возле каменной стены, сказал я. Стена очень старая, она вот-вот обрушится. От этой стены не спрятаться, не убежать. Земля трясется. Из стены выпадают камни. Я поднимаю камни и вставляю их на место. Но камни выпадают все быстрее и быстрее. Я бегаю вдоль стены, пытаясь успеть вставить камни на место, но это невозможно. Я с самого начала понимаю, что это невозможно. Можно просто стоять и ждать: стена все равно упадет на меня, просто чуть быстрее. Когда она падает, я просыпаюсь.
— Всего лишь страшный сон, — говорит мама.
Но это был не всего лишь страшный сон. Он повторялся снова и снова. Я боялся засыпать. Я оттягивал время сна как умел: смотрел телевизор, читал книгу, все, что угодно, лишь бы не идти спать. В конце концов сон стал сниться реже. Когда мне было тринадцать, он приснился в последний раз. Стена продолжала рушиться. Я не успевал. Но, кажется, я с этим смирился: сон растворился, стал ничтожным и я больше его не видел. Однако ощущение — запомнил.
Самым последним моим детским страхом стал человек за дверью. Страх появился позже других: отец уже умер, мы с мамой переехали из крошечной однокомнатной квартирки в бараке в двухкомнатную квартиру в новом девятиэтажном доме. Нам ее дали бесплатно в конце восьмидесятых, до того, как развалилась страна. Мама потом говорила: едва успели. Она очень гордилась тем, что мы успели бесплатно получить квартиру. Мне исполнилось восемь, я ходил во второй класс. В новом дворе у меня не было друзей. Как-то не срослось. Была школа, она находилась довольно далеко от моего нового дома, а в остальное время я сидел дома и читал книги. Тогда и появился человек за дверью. Это когда подходишь к двери вечером и выглядываешь в глазок: на темной площадке никого нет. Но это ничего не значит. Ты знаешь, что он там. Человек мог присесть на корточки, чтоб его не было видно. Мог спуститься по лестнице на пару ступенек. Ты чувствуешь: он тут, совсем рядом. Ты даже слышишь его больное дыхание. Он старается дышать тише, чтоб ты его не услышал. Но твои чувства так обострены, что ты способен различить любой звук. Ты знаешь: это большой черный человек. Может, тот самый Фантомас из подвала в старом дворе. Конечно, я уже знал, откуда взялся Фантомас, — это главный злодей из фильмов с Луи де Фюнесом. В Советском Союзе фильмы про него любили. Но этот, который за дверью, был другой. Он был соткан из теплых советских вечеров моего детства и самых клейких моих страхов. Иногда, набравшись смелости, я поворачивал ключ в замке и резко распахивал дверь: конечно, на площадке никого не было. Я заглядывал за дверь: пусто. В тапках выскакивал на лестницу: никого. Эта черная тварь, лишь похожая на человека, успевала сбежать. Хотя на самом деле никакой твари не было.
Я повторял себе: никакой твари не было и нет.
Проснувшись среди ночи, я видел его в окне. Он стоял за стеклом на лоджии, смотрел на меня. Высокий тонкий силуэт. Я не мог отвести взгляд. Меня парализовало; я испытывал настоящий ужас. А он чего-то ждал. Но паралич постепенно отступал. Вот я уже могу пошевелить пальцами. Вот я могу закрыть и снова открыть глаза. Никакого темного человека на лоджии, конечно же, нет. Я осторожно поворачиваюсь на бок: в комнате сумрак, но тоже пусто. Видны очертания секретера, кресла и шкафа. Снова гляжу на окно: никого. Фантомас — лишь преступник из комедии с Луи де Фюнесом. А то, что я принял за силуэт на лоджии, — качающиеся верхушки тополей, достающих до седьмого этажа; всего лишь тени, падающие на стекло. Если приглядеться, они даже издалека не напоминают человеческий силуэт. Я натягиваю одеяло до подбородка, закрываю глаза и считаю. Если считать долго и упрямо, то рано или поздно устанешь считать и уснешь. Это всегда помогает. Я начинаю считать: один, два, три, четыре. Я вспоминаю, что надо представлять овец, перепрыгивающих через ограду. Я считаю: тридцать, тридцать один, тридцать два и вижу овец, прыгающих через невысокий деревянный заборчик. Овечки похожи на пушистые облачка. Я считаю: сто двадцать шесть, сто двадцать семь и вдруг отчетливо понимаю, что Фантомас все-таки стоит там, на лоджии. Просто в какой-то момент его можно разглядеть, а в какой-то — нельзя. Может, он становится виден, когда ты почти уснул; или почти проснулся. Но я слишком устал, чтоб открыть глаза и проверить. Я считаю: триста сорок четыре, триста сорок четыре пять, три сорок... Я не помню последнее число, потому что засыпаю. Надо выспаться — завтра в школу.
Фантомас — вернее, его зыбкая тень — еще долго являлся мне. Но я взрослел, страх уходил. С возрастом я боялся его все меньше и меньше. Может, мой мозг огрубел и разучился высматривать в темноте призрачные силуэты. Может, все это было лишь мое детское воображение. Дети не могут обходиться без выдуманных страхов. Все прошло — или казалось, что прошло.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
В начале июня мы попали на прием к профессору Светицкому. Яна позвонила ему, договорилась о встрече.
— Откуда вы узнали этот номер? — спросил профессор.
Яна объяснила: дал сын вашей пациентки. Он с вами хорошо знаком. Яна имела в виду мужа тети Виры.
— Как его зовут? — спросил профессор.
Яна назвала имя.
— А, да-да, был такой, — с сомнением произнес профессор. — Приезжайте утром. Ворота открываются в шесть утра. Я буду на месте где-то в шесть пятнадцать.
— Значит, приезжать к шести тридцати?
— Если хотите быть первыми, приезжайте к шести, — сказал профессор.
Рано утром мы сели в такси и поехали. Дети остались с бабушкой, моей мамой: она приехала еще вчера, чтоб сидеть с детьми, пока мы ходим по врачам. Помню, она смотрела на меня и прижимала ко рту ладонь. В глазах у нее стояли слезы. Я сказал, что все в порядке. Я сказал: мама, не переживай, будем лечиться. Мама погладила меня по голове своей слабой стареющей рукой. Бедный мой сыночек, сказала она. Ну что ты, мам, сказал я, буду бороться. Это от неправильного питания, объяснила она. Чем вы тут питаетесь? Лишь бы чем! Какие-то печеньки, бутербродики. Колбаска. Там даже мяса нет, одни химикалии! Разве это еда? Это все вредно! Особенно при такой болезни. Надо есть больше зелени, помидорчиков, салатов. По телевизору вчера смотрела передачу: мужчинам очень полезны помидоры. Особенно для простаты. Чего ты улыбаешься? Это важно. Каши тоже полезны, в них много клетчатки. Сварить тебе на утро гречневой каши? Давай, сказал я. Можно было ответить: не надо, это не имеет значения; мама все равно сварит.
Утром мама проснулась раньше всех и сварила мне гречневой каши. Может, она не спала вовсе. В ту ночь я провалялся во сне, как в глубокой яме. Утром было прохладно. В приоткрытое окно задувал ледяной ветер. Я встал. Яна приводила себя в порядок. Я пошел на кухню: горячая каша ждала меня на столе. Мама сидела рядом со скорбным видом. Я через силу затолкал в себя полтарелки. Пришла эсэмэска: за нами приехало такси. Нам пора, сказала Яна. Вернешься — доешь, сказала мама. Вы там, наверно, надолго. Не знаю, мама, сказала Яна. Перекусите обязательно где-нибудь, сказала мама. Может, яблочек положить в дорогу? Нет, мам, не надо. Ладно, ладно, не буду. А может, все-таки положить? Мама, нет. Ладно, ладно, я уже поняла, не кричи на мать. Мама, я не кричу. Просто яблок нам не надо. Бедный, бедный мой сыночек. Но сдаваться нельзя. Ты у меня сильный, ты справишься. Главное знай: мама рядом.
Мама обняла меня дрожащими руками и поцеловала в щеку. Мы с Яной обулись и поспешно спустились по лестнице. Машина ждала внизу. Водитель курил. Увидев нас, он щелчком отбросил окурок и сел за руль. Мы расположились рядом на заднем сидении. Машина тронулась. Яна взяла меня за руку.
Такое будет повторяться часто: мы едем в онкоинститут на очередную проверку. Сдавать очередные анализы или на очередной прием к Павлу Викторовичу. Или на госпитализацию — делать очередную химию. Мы сидим на заднем сиденье вдвоем и держимся за руки. Это кажется очень важным, когда есть человек, который держит тебя и не отпускает.
Помню, как сильно позже, вечером в предпоследний день зимы 2017 года я сильно чихнул и из орбиты глаза пошла кровь; Яна внимательно осмотрела полость, впала в панику и тут же позвонила знакомому радиологу из ростовского института онкологии. Та всегда работала допоздна. Радиолог сказала: приезжайте. Яна затолкала в полость орбиты здоровый кусок ваты, пропитанный левомеколем, чтоб остановить кровь. Если вату вставить на сухую, то потом, когда будешь ее доставать, она порвет в полости слизистую и крови будет намного больше. Поэтому обязательно левомеколь. Или какое-нибудь смягчающее масло: персиковое подойдет. Я был наготове с марлей: кровь все равно подсачивалась из левой ноздри. Машина приехала быстро. Мы сели на заднее сиденье.
Помню: Яну трясет. Она хватает меня за руку: как будто я тону, а она тянет меня из холодной воды. Такое ощущение. Сжимаю ее пальцы. Как-то так получилось, что теперь это наш общий ад. Это, наверно, неправильно, делиться своим адом с близким человеком, но так уж вышло. За окнами машины унылый февральский Ростов. Голые деревья трясут мокрыми ветками. Стучит по рельсам новый трамвай. В дороге, как всегда, возникает вопрос: что, если опять рецидив. Яна паникует и уговаривает не паниковать меня: с прошлым рецидивом справились и снова справимся. Главное, сразу заметили. Скорее всего, опять кибернож, потому что есть небольшой запас на облучение. Но можно и рискнуть на операцию. Доктор в Бурденко говорил, что могут быть последствия; если ликворея не закроется, придется брать кусок кости из черепа и закрывать проблемное место. Грозился показать фотографии, чтоб понимали, как это будет выглядеть. Мог бы и не грозиться: я знал, как это выглядит. В Ростове лечился старичок, без глаза, как и я. С огромной вмятиной на лысой голове. Помню, в столовой ему все уступали очередь: хотя там и так через одного инвалид. Старичок вежливо отказывался. Хороший был старичок. Не знаю, что с ним сейчас.
В отделении радиологии на удивление тихо и пустынно для понедельника. Мимо, прихрамывая, проходит молодая девушка, лысая, в платке. У нее сосредоточенное лицо и совсем нет бровей. Когда мне давали химию в 2015 году, у меня тоже выпали брови. Помню, я этому почему-то сильно удивился. Ладно, волосы на голове, но брови? Нас замечает медсестра, которая работала со мной на медицинском ускорителе в июне-июле 2015 года. Здоровается, шутит. Хорошая женщина. Зачем вы к нам в гости? — спрашивает. Да вот, к Алие Катифовне пришли на консультацию, говорит Яна. Ясно, улыбаясь, говорит медсестра. Она не уточняет, плановая это консультация или нет, прощается и уходит. Появляется наш радиолог — пожилая сухонькая женщина с добрым старым лицом, и мы все вместе поднимаемся на лифте на четвертый этаж в смотровую.
Радиолог надевает на голову лобный рефлектор. Я снимаю с глаза свою давно ставшую привычной пиратскую повязку. Радиолог берет пинцет и аккуратно вытягивает из орбиты глаза пропитанную кровью ватку. Приближает ко мне лицо: осматривает полость. Говорит ласковым голосом: так-так, что тут у нас? Яна показывает: Алия Катифовна, смотрите, тут. Вот это место. Она говорит бодрым, даже каким-то слишком бодрым голосом: сразу ясно, что паникует. Вот сейчас радиолог скажет: к сожалению, да. Это опухоль. Или что-то другое, успокаивающее, но сразу ясно: надо опять лечиться. Снова капельницы. Ну капельницы — это не страшно, к этому быстро привыкаешь. И операция — это не так уж страшно; это, наоборот, хорошее ощущение потом, когда убирают эту дрянь. Это почти такое счастье.
Но радиолог все внимательно осматривает и говорит: нет, ничего нет. Аккуратно показывает кончиком пинцета: тут рубцовочная ткань. Последствия облучения. Сколько вы получили? У нас 40 грей и кибернож еще 20? Ничего удивительного. Давайте я внизу погляжу... тут чисто. Я так волновалась, говорит Яна. И эта кровь. Было столько крови. Понятно, что волновались, ласково говорит радиолог, это вы правильно делаете, что волнуетесь: лучше переволноваться. Давайте проверю шейные лимфоузлы. Я расстегиваю верхнюю пуговицу на рубашке. Радиолог щупает меня за ушами, шею, ключицу. Говорит: кровь? К сожалению, это пока будет. Чихнул, перепад давления, пошла кровь. Чтоб раны заживали, надо восстанавливать иммунитет. Тяжести таскать нельзя. Ни в коем случае. Он нашу дочку постоянно таскает, говорит Яна. Она уже не в панике. Она счастлива. Теперь в панике я: Майе уже пять. Скоро наступит время, когда я в любом случае не смогу ее носить на руках; она и не захочет. Времени мало. Но это маленькая паника. Это в каком-то смысле даже приятная паника. Это такая паника, когда ты понимаешь, что опухоли нет и теперь можно паниковать по любому мелкому поводу. Такая паника, когда хочется кричать от радости.
Очень нежелательно болеть гриппом, говорит радиолог. Вообще надо очень аккуратно. Любая болезнь может отсрочить заживление. Она говорит вроде бы страшные слова, но это совершенно не страшно. Все не страшно, когда опухоли нет. Когда профессор подписывает бумажку и там кроме диагноза слово «ремиссия».
Потом мы выходим из смотровой. Яна с радиологом о чем-то говорят; в отделении тихо и спокойно. Никакой паники. Прощаемся с врачом. Удачи вам, говорит радиолог. На улице совсем стемнело. Завтра последний день зимы. Мы говорим о каких-то мелочах. Я же тебе говорил, что там ничего нет, говорю я, хотя на самом деле ничего такого я не говорил. Потому что на самом деле я поверил, что снова рецидив. Потому что и она уже поверила. Мы идем по асфальтовой дорожке мимо поликлиники. Мне кажется, что я вижу черную фигуру вдалеке у забора. Наверно, кто-то из пациентов вышел подышать свежим воздухом. Вызываем такси. Нежный свет фонарей раскрашивает ночь. Голоса приглушены. Проезжая часть пустынна. Это похоже на счастье. Машина подъезжает. Мы садимся на заднее сиденье и берем друг друга за руку. Такая традиция. Может, именно она меня и спасает. Когда ты неизлечимо болен, ты хватаешься за все, что угодно: за любую мелочь. В прошлый раз, когда цитология не показала наличия опухолевых клеток в подозрительном шейном лимфоузле, ты катал между пальцами рублевую монету. Значит, и сейчас надо. В прошлый раз, когда на КТ ничего не нашли, ты перед этим определенным образом почесал за ухом. Значит, и сейчас надо. Конечно, это звучит глупо; многое звучит глупо, когда ты не болен раком.
Я оборачиваюсь: черной фигуры у забора не видно. Впрочем, отсюда ее и не разглядеть. Машина трогается. Мы едем домой.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Внизу в гардеробе отделения опухолей головы и шеи нас спрашивают: вы к кому? Мы к Павлу Викторовичу Светицкому, говорит Яна. Хорошо, проходите, говорит дежурная. Только бахилы не забудьте надеть. У вас есть? Могу дать. Не надо, спасибо, говорит Яна, у нас есть. А как к Павлу Викторовичу попасть? Он на втором этаже, говорит дежурная. Направо и наверх по лестнице. Его кабинет слева, увидите, там написано.
— Спасибо вам большое! — говорит Яна.
Мы надеваем бахилы. Идем по коридору отделения опухолей головы и шеи. Справа процедурная, где делают уколы и ставят капельницы. Сейчас там пусто. Слева — операционная. Примерно через три недели в этом помещении мне вырежут опухоль вместе с глазным яблоком. В истории болезни потом напишут: энуклеация левого глаза. Даже звучит тревожно.
На втором этаже маленький холл со стареньким телевизором, диванчик и несколько кресел. Кабинет профессора Светицкого чуть дальше по коридору. С обеих сторон коридора — двери в палаты больных. В коридоре пусто. В одной из палат кто-то страшно храпит: как будто это не совсем человек. Такой нечеловеческий булькающий звук. В другой палате, в полутьме ворочаются чьи-то фигуры. Мы садимся на диван, ждем. В коридор выходит пожилой мужчина в спортивных брюках и футболке, на ногах — шлепанцы: у него забинтована шея и часть головы. Мягкие небритые щеки трясутся при ходьбе. Водянистые глаза смотрят как будто вглубь себя. Он двигается медленно, минует нас, спускается по лестнице. Наверно, на процедуры. Появляется еще один мужчина с мобильником в руках. Что-то говорит по-армянски — очень тихо. У него только небольшой марлевый тампон на шее, приклеенный к коже липкой лентой. Наверно, из выздоравливающих. Он тоже спускается по лестнице. Вообще здесь очень тихо. Если и говорят — то шепотом. Это совсем не похоже на больницу, где мне пытались удалить полипы. То место напоминало санаторий. Там было громко и весело: как будто отпуск. Здесь больше похоже на склеп. Я вспоминаю те проценты пятилетней выживаемости, которые случайно подсмотрел в интернете. Сколько из этих людей будут живы через пять лет? Сколько из них проживет хотя бы один год? На стенах висят стенды. Успехи и экспериментальное лечение в отделении опухолей головы и шеи. Работы сотрудников. Книжечки — большинство датировано 2004 годом, не позже. Судя по всему, стенды давно не обновлялись. Но все равно есть интересная информация. Пациент. Локальный рецидив. Опухоль удалось победить при помощи криодеструкции. Спустя три месяца после процедуры на месте опухоли — рубцовая ткань. Смотри, говорю Яне, надо почитать про эту криодеструкцию. А вот тут про протезирование, говорит Яна, смотри.
Какое-то время мы разглядываем стенды.
— Думаешь, мне нужно будет протезирование? — спрашиваю я.
— Посмотрим, — говорит Яна.
Появляется профессор Светицкий. Он строг и подтянут. Сразу замечает нас: вы ко мне? Мы вам вчера звонили, говорит Яна. Помню-помню, говорит профессор. Достает ключ, отворяет дверь в кабинет. Подождите пять минут, пожалуйста, говорит он, сейчас я вас приму. Мы послушно ждем. Ровно через пять минут профессор открывает дверь: заходите. Вы садитесь сюда, а вы — сюда. Рассказывайте. Хорошо. Понял. Так-так. Еще раз, кто вам посоветовал обратиться ко мне? Имя? Ага. Ясно. Ну ладно. Какие симптомы? — он поворачивается ко мне.
Я говорю: не дышит нос. Вернее, левая ноздря. И глаз постоянно слезится. Профессор надевает рефлектор. Осторожно заглядывает мне в нос: сначала в левую ноздрю, потом в правую. Берет зеркальце и рассматривает горло. Просит встать. Щупает шейные лимфоузлы. Так не больно? Отвечаю: нет. Он прощупывает левую скулу и место под глазом. Как-то по-особенному надавливает. Говорит Яне: видите? Вот его опухоль. Вот глазное яблоко, а вот снизу опухоль. Да, так видно, говорит Яна. Профессор спрашивает меня: левым глазом хорошо видишь? Проблем нет? Я закрываю правый глаз. Щурюсь. Говорю: вроде нет. Не двоится? — спрашивает профессор. Нет, все в порядке, говорю. Что ж, говорит профессор, вы обратились вовремя. Молодцы, что сразу пошли ко мне.
— То есть вы возьметесь за операцию? — спрашивает Яна.
— Да, — говорит профессор, — возьмусь.
— Надо как можно быстрее? — спрашивает Яна. — Мы хотим, чтоб быстрее.
— Все равно придется через поликлинику, — говорит профессор Светицкий, — но вы не волнуйтесь: время у вас есть. Заведите историю. Вас направят в десятый кабинет. Придется, конечно, постоять в очереди. Пациентов много. Люди нервные, отнеситесь с пониманием. Каждый считает свой случай особенным, иногда могут и сорваться: у каждого своя история, каждому плохо, каждый волнуется.
— Но у Володи есть шанс? — спрашивает Яна.
— Вы вовремя обратились, — повторяет профессор, — так что не переживайте, настройтесь пока на поликлинику. Придется немного побегать, но вы молодые, справитесь. Потом получите квоту. Сейчас, погодите, я напишу вам бумагу. Отдадите в десятом кабинете.
Он заполняет бумагу, повторяя, что это хорошо, что мы сразу пришли сюда, что не делали химию, не облучали в диспансере по месту жительства; в нашем случае необходимо работать с неизмененным материалом. Профессор отдает мне заполненную бумагу, но, прежде чем отпустить, рассказывает, как будет происходить операция. Мне сделают надрез тут и тут. Он показывает прямо на мне. Уберут все лишнее. Одновременно почистят шею слева. Это стандартная практика: даже если там пока ничего нет. Скорее всего, со временем придется поставить вместо убранной пораженной кости протез. Но об этом думать пока рано. Интересно, что профессор ни разу не произносит слово «опухоль». Или «рак». Просто надрезы, просто почистят. Это кажется очень легко и не так уж страшно.
— Спасибо, Павел Викторович, — говорим мы.
Мы выходим из кабинета Светицкого приободренные. В поликлинике нам действительно приходится побегать. Автомат выдает нам билетик на первичный прием. В первом окне регистратуры нам заводят историю. Потом дают номерок в десятый кабинет на втором этаже. Здесь предстоит выстоять очередь. К счастью, очередь не такая большая, как пугал нас профессор. Люди в очереди тихие. Но никто не плачет. Кое-кто даже шутит, смеется. Довольно много кавказцев. Яна говорит, что в наш онкоинститут ездят лечиться люди со всего юга страны. Наконец подходит моя очередь. Кабинет маленький, два стола. За одним сидит медсестра, за другим — доктор. Доктор, женщина небольшого роста, моего примерно возраста, расспрашивает меня о симптомах. Ее зовут Виктория Львовна. Вообще-то она оперирующий доктор, на этом месте обычно другой врач, но сейчас она отсутствует, а Виктория Львовна ее подменяет. Я отдаю ей бумажку, написанную Светицким. О, так вы были уже у Павла Викторовича, удивляется она. Очень хорошо. Она заставляет меня подняться. Щупает мне шейные лимфоузлы. Заглядывает в горло и в нос. Спрашивает про мой левый глаз: хорошо видите? Я говорю: хорошо. Она заполняет историю болезни. Я вижу, как она пишет: жалобы на боли. Это не совсем правда: никаких жалоб на боли у меня нет. Только вечно забитый нос и слезящийся глаз. Но я не возражаю. Впервые на бумаге появляется моя стадия: третья. Это пока предварительный диагноз, говорит Виктория Львовна. Теперь вот что вам нужно сделать.
Она объясняет.
В первую очередь нам надо переописать снимок КТ, который прежде описывали в ЦГБ. Мне его переописывают. Описание теперь совсем другое. В ЦГБ были полипы, здесь — опухоль решетчатой кости, прорастающая в орбиту глаза. Звучит неприятно. Потом мы несем переописывать стекла из областной больницы, где мне удаляли «полипы», в лабораторию. Та самая коробочка. Внутри — полоски стекла с клетками моей опухоли. В лаборатории за столом сидят мужчина и женщина в белых халатах. Женщина забирает у меня коробочку. Мужчина спрашивает: какой диагноз? Рак решетчатой кости, говорю я. Показываю неопределенно на нос, левую скулу: где-то тут. Плоская клетка? — спрашивает мужчина. Я вспоминаю, что у меня плоскоклеточный рак. Да, говорю я, плоская клетка. Чувствую себя в некотором роде профессионалом: я знаю о своем раке гораздо больше. Он понимающе кивает, продолжая сидеть за столом. Женщина тем временем уходит с моей коробочкой. Надо подождать результатов. Часа три, говорит мужчина. Пока есть время, мы с Яной идем делать УЗИ шеи и внутренних органов. Параллельно приходится заполнить договор и оплатить все услуги. Тут каждая услуга — платная. Но делается все очень быстро. Захожу в кабинет УЗИ. Здесь сумрачно. Все очень вежливы. Молодая девушка в белом халате говорит: снимайте, пожалуйста, рубашку. Вы купили в аптеке простынку? Я говорю: извините, не знал; давайте я сбегаю? Не надо, говорит девушка, там на подоконнике есть запасная, возьмите. Постелите себе под спину и ложитесь. Я послушно выполняю. Девушка мажет мне кожу гелем. Датчиком водит по шее слева. Громко произносит для другой девушки, которая сидит за компьютером в этом же кабинете: слева до ноль-семи. Потом проверяет справа, но уже не так тщательно. Справа ничего и не должно быть. Говорит: справа до ноль-четырех. Затем переходит к моим внутренним органам. Вроде бы ничего страшного не обнаруживает. Объясняет: слева в шее есть увеличенные лимфоузлы, но все они до одного сантиметра. Я спрашиваю: это хорошо? Она говорит: да. Подозрение на метастазы обычно после одного с копейками сантиметра. Я думаю: даже если что-то там и есть, все это почистят. Главное, внутренние органы не поражены. Небольшие проблемы с печенью. Ничего особенного, объясняет девушка, жирок отложился. Это звучит довольно мило: жирок. Девушка говорит: вытирайтесь и одевайтесь. Подождите в коридоре, результат будет через пять минут. Я выхожу. Яна спрашивает: ну как? Я говорю: вроде бы все в порядке. Яна говорит: ну слава богу. Через пять минут девушка выносит мне бумагу с результатами УЗИ-обследования. Отдает: выздоравливайте. Я говорю: спасибо. Еще мне надо сделать флюорограмму. Мы ищем, где ее делают. Находим кабинет, но он заперт. Из соседнего кабинета выглядывает медсестра: сейчас подойду. Через три минуты она появляется. Все как обычно: раздевайтесь до пояса, становитесь сюда. Подбородочек — выше. Вдохните воздух полной грудью. Замрите. Не дышите. Отлично. Дышите. Одевайтесь. Результат я по компьютеру отправлю в соседний кабинет, там вам его опишут.
— Меня позовут? — спрашиваю я.
— Позовут, — говорит медсестра.
Я выхожу из кабинета. Какое-то время мы ждем. В этом коридоре недалеко кабинет КТ. По коридору носится мальчишка, года четыре, абсолютно лысый. Он издает звуки движущегося автомобиля (др-др-др), медсестра строго грозит ему пальцем. С ним отец и мать; оба моложе меня. Очень тихие. Они заходят в кабинет КТ. Долго не появляются. Потом отец выходит с мальчишкой на руках. Ребенок спит после наркоза. Отец несет его как самое драгоценное, что существует на этом свете.
— Данихнов! — наконец зовут меня из кабинета.
Я захожу. Полная женщина в белом халате отдает мне описание моей флюорограммы. Маленькое черно-белое изображение моих легких прикреплено степлером к бумажке с описанием. Все в порядке: в легких метастазов не обнаружено. Я выхожу.
— Ну как? — спрашивает Яна.
Я показываю большой палец. Яна облегченно вздыхает. Смотрит время на телефоне.
— Давай купим воды и чего-нибудь поесть, — говорит она. — У нас полно времени: стекла еще переописывают.
Мы выходим на улицу. Теплый тихий денек. Качаются ветки на ветру: двор института тонет в зелени. Скамеечки. Много людей. Больные, родственники, друзья. Недалеко от входа на территорию онкоинститута стоит ларек, где продаются пирожки и вода. Небольшая очередь перед ним. Настроение у нас приподнятое. Я шучу, Яна смеется. Мы стоим в очереди: все как обычно. Как будто я снова обычный человек. Как будто не было того дня, когда я шел домой пешком и думал, что попал в чужой мир. Как будто я снова здесь, тут, со всеми. Снова человек. Еще ничего не случилось, но я уже вырвался из ада. Я спасен. Снова дома, на родной планете. Мы покупаем минеральную воду и пару пирожков. Идем в тень и едим. Воздух неподвижен. Голоса создают приятный фон: движение жизни вокруг. Все будет хорошо, говорит Яна, теперь я это чувствую. Мы доедаем пирожки, допиваем минералку. Идем в лабораторию. Нам отдают стекла и бумажку: переописанные результаты гистологии. В больнице, где меня чистили при помощи эндоскопа, стекла описали так: высокодифференцированный плоскоклеточный рак. Здесь те же стекла описали иначе: умеренно дифференцированный плоскоклеточный рак. Это хуже или лучше? — спрашивает Яна. Я пожимаю плечами: не знаю. Мы возвращаемся в десятый кабинет. Заходим внутрь с Яной вместе. Доктор объясняет, что нам следует сделать далее, чтобы подать документы на квоту. Каких врачей пройти. Какие анализы сдать. Беседа подходит к концу. Яна спрашивает: Виктория Львовна, а можно с вами поговорить? Я понимаю, в чем дело, и встаю: подожду на улице.
На улице солнце светит прямо на меня, я щурюсь. Страха нет. В голове пусто. Я как будто снова ребенок, ничего не знаю и не понимаю. От меня ничего не зависит. Появляется Яна и говорит: на сегодня все, пойдем. У нее какое-то странное лицо. Она не смотрит на меня.
Я говорю: что, все плохо? Ты говори, я выдержу.
Яна мотает головой: наоборот, все хорошо. Просто как-то внезапно. Я рассказала Виктории Львовне, что в областной тебе сказали… ну что тебе остался год.
— И что она?
— Посмеялась. Сказала, шансы хорошие. Но она попросила подготовить тебя. — Яна смотрит на меня.
Я говорю:
— Ну давай, готовь.
— Она меня попросила подготовить, но я сразу скажу, ладно? Не знаю, как к этому можно подготовить. — Яна отворачивается. — Она сказала, что, скорее всего, ты потеряешь глаз.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Мне нравятся заброшенные дома в седых зарослях паутины, аварийные здания с комнатами, где дети и время подрали обои, там до сих пор хранятся покрытые пылью вещи давно ушедших людей, пачки черно-белых фотографий, сделанных для памяти и оставленных для исчезновения, тихие места, тишину которых страшно нарушать, кладбища поездов на вечной стоянке и пустые цеха распиленных на металлолом заводов, там когда-то работали люди, чтобы жить и выплачивать ипотеку, а теперь никто не работает, иногда бродячий пес забредет, но чаще там совсем никого, пустота и забвение, мне нравятся покинутые детские сады, в которых настал вечный тихий час, мертвые церкви и деревни, заросшие мятликом и овсяницей, что прорастают сквозь ржавую плоть машин. Мне нравится умирание девяностых и нулевых.
Идея изучить заброшенные здания Ростова возникла неожиданно. Во-первых, я собирал материал для своей новой книги. Во-вторых, что гораздо важнее, меня тянуло к заброшенности и пустоте; необъяснимая внутренняя тяга. Как оказалось, тянуло не меня одного. На предприятии, где я работаю, нашлось еще несколько человек, которых интересовала индустриальная пустота. В первую очередь Крупковский. Крупковский — человек хороший и безотказный. Можно о чем угодно попросить: поможет. Отремонтировать что-нибудь, одолжить денег, переставить мебель — все, что угодно. С другой стороны — контркультурщик: читает Паланика и Уэлша. Слушает что-то такое тяжелое. Увлекается БДСМ. Периодически бросает пить и курить, потом снова начинает пить и курить — больше, чем раньше. Отращивает бороду, а затем сбривает бороду и бреется налысо. Купил синтезатор, чтоб серьезно заниматься музыкой: спустя неделю синтезатор погребен под завалами нижнего белья, брюк и носков. Хочет жениться. Потом говорит, что тян не нужны. Потом снова начинает с кем-то встречаться: и в этот раз все серьезно. Подыскивает квартиру, чтоб съехать от мамы и жить с девушкой вместе. Спрашиваешь: а как же твое БДСМ? Ему это уже неинтересно. Крупковский собирает деньги на съем жилья. Через месяц спускает все на подозрительный оккультный кружок. Теперь Крупковский исследует влияние чакр на организм человека. В его жизни появляется понятие эгрегор. Он переписывается с солисткой начинающей металлической группы откуда-то из Перми. Увлекается сатанизмом. Забывает про сатанизм. Увлекается славянским язычеством. Таскает на себе оберег. Двачует. Хочет испытать посмертные ощущения. Пробует аудионаркотики. По сети расследует происшествие на перевале Дятлова. Крупковского можно подбить на что угодно. Поэтому, когда я говорю: есть идея побродить немного по Аксайским катакомбам, Крупковский сразу соглашается. Оказывается, он сам давно подумывает о чем-то подобном. Так что в ближайшую субботу — обязательно. Надо только подготовиться. Купить подходящую непромокаемую обувь. Что-нибудь вроде берцев. Еще нужна теплая одежда. Конечно, сейчас лето. Но в катакомбах будет прохладно. Часть их затоплена. Некоторые коридоры завалены: придется ползти. Крупковский не задает вопросов, зачем вообще нам туда идти. Для него это очевидно.
Еще с нами собирается Рома. Бывший моряк, сейчас — заядлый фотограф. Рома знает о фотографии все. Какой фотоаппарат снимает лучше, какой — дрянь. Посоветует матрицу, поможет выбрать объектив. Мечтает о полнокадровом зеркальном фотоаппарате для себя, но денег на такой у него нет, даже подержанный. Поэтому обходится кропом. Предпочитает «Кэнон». Снисходителен к «Никону». Фотографирует все подряд: людей, архитектуру, животных, банки из-под пива, лист тополя ночью в электрическом свете тусклого фонаря, одинокие фигуры на пустых улицах недалеко от набережной, где дорога спускается вниз, как будто падает в пропасть и черные тополя крестят узкий асфальтированный тоннель, ведущий к реке; он фотографирует тяжелый от ила и городских нечистот Дон, который не спеша тянет по себе прогулочный теплоход с флагами России и Ростовской области, мост через реку, залитый электрическим туманом, пустую сигаретную пачку возле бордюра, горелую спичку на бледном асфальте, взлохмаченную дворнягу, что подслеповато щурится в объектив и кусок рекламной газеты прилип к ее подранному обстоятельствами хвосту. Рома размещает фотографии в крупном сетевом фотобанке в надежде, что какая-нибудь из них выстрелит и принесет ему приличный гонорар, но в результате зарабатывает несколько центов. Я говорю: как насчет выставки твоих работ? Ты ведь стараешься работать высокохудожественно, верно? Тут без выставки не обойтись. До-о, смеется он. Серьезно, говорю я, почему бы и нет? На это нужны деньги, говорит он. Это понятно, говорю я, но ведь стоит рискнуть и вложиться, верно? Окупится, прославишься. Ну конечно, прославлюсь, смеется Рома. До-о-о, говорю я. До-о-о, повторяет Рома. На предложение отправиться в Аксайские катакомбы он сначала отвечает: не знаю. Надо поговорить. У Ромы жена, с которой следует посоветоваться. Говорит: я тебе позвоню вечером. В назначенный срок он не звонит. Звоню я. Пока не знаю, говорит Рома. Давай завтра скажу. Тут есть одна проблема. Нет, погоди. Сейчас перезвоню. Перезванивает через час: пока точно не знаю. Может, в субботу будут дела. Пока неясно. Я говорю: хорошо. С Ромой такое бывает: ничего не ясно. Все зыбко, ненадежно; жена. Я говорю: но ты там постарайся все-таки. Нужны первоклассные снимки. Как же мы без нашего великого фотографа. До-о, иронически тянет Роман. До-о, говорю я и вешаю трубку. Через десять минут звонок: в общем, я с вами. Что взять? Фотоаппарат, говорю. Ну это понятно, говорит, а что еще? Ладно, разберемся.
Третий в нашей компании Дима. Дима — самый молодой в отделе. Скоро он уволится с нашего предприятия: здесь у него никакого будущего. Все козырные места в отделе заняты. Будущее для каждого расписано, и для него места в этом расписанном для других будущем нет. Он уйдет работать менеджером в магазин покрышек. Но пока что работает. Ему интересна любая движуха. В Акасайские катакомбы? — переспрашивает он. — Круто! Соглашается сразу. Вау, говорит он, конечно, погнали. Это будет интересно. Я и Аню с собой возьму. Аня — его девушка. Потом выяснится, что раньше она работала медсестрой в ростовском онкодиспансере. Но это выяснится очень потом, после того, как мне поставят диагноз. Уже после того, как я буду ждать квоту на операцию. Аня с Димой придут в гости. Принесут гостинцы. Мы будем пить чай с конфетами. Я все это смутно помню. Я тогда был немного не в себе. Все нормально, говорил я им, справлюсь. Все вырежут. Потом облучат. Все будет хорошо. Может, химию дадут. Мы вовремя обратились. Я повторяю слова профессора Светицкого. Повторяю слова Виктории Львовны, которая принимала меня в десятом кабинете. Может, потеряю глаз. А вообще — вылечусь. Прорвемся. Это ясно как божий день, смеюсь я. Наверно, мой голос звучит несколько истерически. Аня с Димой сидят за столом напротив. Стараются не смотреть на меня. У меня в руке платок, иногда я вытираю им под глазом. Из-под глаза сочится прозрачная клейкая жидкость. Я говорю: в онкоинституте такое лечат. Дорого, конечно. Но туда ходят именно лечиться, а не доживать. Да, говорит Аня, там хорошие специалисты. Я сама была медсестрой, правда, в онкодиспансере. Многие лечились в онкоинституте, а у нас в диспансере им давали химию. Ты работала в диспансере? — удивляюсь я. Она кивает. Слушайте, а что такое химия? — спрашивает Дима. — Просто слышишь: химия, химия. А что это? Лекарства, говорю я. Капельницы, говорит Яна. Ну не всегда, говорю я, иногда и в таблетках бывает. Значит, просто лекарства? — спрашивает Дима. Да, говорю я, просто лекарства. Только они обычно и на здоровые клетки нехорошо действуют. То есть можно, в принципе, умереть от химии, а не от рака. Я произношу эти слова с каким-то нездоровым удовольствием. Как будто гораздо лучше умереть от химии, чем от рака. Как будто это такая в своем роде победа: заболеть раком, но умереть не от рака, а от чего-то другого, пусть даже от химии. В этом есть успокоение. Я замечал такое отношение у других. Например, человек рассказывает: не волнуйся, рак можно победить! Например, моя мама. Такой диагноз поставили! Четвертая стадия. Врачи давали полгода, не больше. Полечилась и десять лет прожила. Умерла от сердечного приступа.
Это такая победа: умереть от сердечного приступа. Не дать этой мерзости победить тебя. Умереть от чего угодно, но не от рака. Попасть под машину. Получить инфаркт. Подхватить воспаление легких. Что угодно, только не онкология. Довольно часто это все равно рак. Химия бывает кардиотоксичной: сердце не выдерживает. Облучение — серьезнейшая нагрузка на организм. Помню, как после киберножа в 2016 году мы возвращались из Москвы в Ростов и ночью в поезде меня догнала головная боль, тошнота, спать было совершенно невозможно. Большую часть ночи я как зомби бродил по тихому вагону не в состоянии прилечь. Меня несколько раз стошнило: к счастью, я успевал добежать до туалета. Вагон спал, и туалет все время был свободен. Я устал ходить, хотелось прилечь хотя бы на полчаса. Но только ляжешь — выворачивает наизнанку. В тамбуре кто-то покурил: запах долго не выветривался, проник в коридор, даже в купе. От запаха мутило. К утру полегчало, кое-как уснул. В Ростове потом сходили к радиологу, Алие Катифовне, описали симптомы. А, это ничего, сказала она, это у вас отек мозга был после сильного облучения. Дексаметазон кололи?
Прозвучало как черный юмор.
Кроме Димы, Крупковского, Ромы и Ани с нами поехал Влад, мой сын. Ему было десять, он был тихий парень, обожающий все, что связано с компьютерами, и уже тогда, кажется, мечтавший стать программистом; но и ему хотелось приключений: огромных пещер, таинственных артефактов, загадочных катакомб. Яна сначала была против. Потом передумала: ладно, бери его.
— Хочешь с нами? — спросил я.
— Ну ты же знаешь, что я не могу с моей ногой, — сказала она. — Куда мне с вами?
— А что? Мы аккуратненько. Побродим по подземельям!
Она засмеялась:
— Не, я не любительница такого.
В субботу рано утром мы выехали. У нас были координаты GPS, несколько фонариков, у меня на ногах непромокаемые ботинки, одежда обычная, рубашка и джинсы. Дима с Аней и Рома вообще никак не подготовились, Дима надел шлепки: очень смешно он потом прыгал в этих шлепках с камня на камень в затопленной части катакомб. Аня нацепила на голову налобный фонарик, но лучше всех подготовился, конечно, Крупковский: в «горке», в берцах, с фляжкой в кармане. У Ромы и у меня с собой были фотоаппараты. У меня совсем старый, мне его вручили в качестве утешительного приза в 2006 году за попадание в финал литературной премии «Дебют». Писатель Маканин, председатель жюри, после вручения сказал, что у меня есть талант, но фантастика ему не близка. Слова про талант, конечно, польстили. Но я все равно, помнится, выпил лишнего. У меня было веселое боевое настроение. После церемонии награждения я опоздал в помещение, где на столах лежала закуска, стояли фужеры с шампанским и рюмки с водкой. К моему появлению закусок и шампанского почти не осталось: пресса, писатели и критики успели все съесть и выпить. Но водки оставалось вдоволь: и я пил водку. Хватал рюмку за рюмкой, вливал в себя. У меня успела взять интервью девушка из какого-то небольшого окололитературного издания. Не помню, что я ей сказал, и не уверен, что интервью где-то появилось. Подошла представительница то ли «АСТ», то ли «Эксмо» с предложением предложить им мой роман для издания. Дала мейл, куда именно предлагать. Впоследствии я выслал файл, но ответа не дождался. Но это все потом: тогда я просто пил. С кем-то здоровался, кого-то поздравлял. Помню, там была писательница Мария Галина. Это она посоветовала мне выдвинуться на соискание премии. Или даже выдвинула сама — не помню точно. Я был уже не совсем трезв, подошел к ней. Помню, мы за что-то выпили. По крайней мере я выпил точно. Кажется, она посоветовала мне не переживать, все еще впереди. Я сказал: не буду.
Среди прочих на фуршете был Ллео Каганов, известный в интернете писатель-фантаст; я его заранее пригласил на церемонию. Он спросил Маканина про фантастику: какую фантастику тот считает хорошей. Маканин признался, что вообще-то давно не читает фантастику. А какую последнюю фантастику вы читали? — спросил Ллео. Маканин задумался: если не ошибаюсь, «Гулливера».
Помню, как поэт Виталий Пуханов предостерегал финалистов премии: не очень-то переживайте из-за поражения. А то вот был случай: один молодой человек по всем признакам должен был победить. Он ждал этой победы. Но вышло так, что победил не он. И вот в полном расстройстве он куда-то пошел. Где-то заблудился, среди каких-то деревьев, в каком-то из парков Москвы. Его еле нашли, замерзшего, в снегу. Слава богу, обошлось. Это была смешная история. Я-то никуда не собирался уходить. Не собирался теряться. Вообще что-то похожее будет потом, когда Яна скажет мне по телефону: ты только ничего с собой не сделай. Как будто моя болезнь — это самый настоящий, единственно верный проигрыш. Впрочем, тогда в СМИ часто появлялась информация об онкобольных, покончивших с собой; фейсбук бурлил по этому поводу: смотрите, до чего наша медицина довела онкологических больных, что-то в этом роде. Неудивительно, что Яна волновалась.
Итак, победителям вручили денежные призы, проигравшим — фотоаппараты. В то время это была дорогая вещь: цифровики недавно появились в широком обращении. Сейчас тот старый цифровик не работает, с ним играет дочь: залепила объектив пластилином. А в Аксайских катакомбах он еще как-то снимал.
Всех восхитила экипировка Крупковского. Вот настоящий диггер, сказал я. Крупковский прихватил запасные батарейки: если в фонариках кончится заряд и мы окажемся в темноте посреди километрового подземного лабиринта, это может плохо кончиться. К счастью, батарейки нас выручат.
По дороге в Аксай мы травили байки. Дима говорил: давайте потом как-нибудь на Зеленый остров рванем. Болтают, там подземная база пришельцев. Или НЛО упало. Что-то такое.
Мы хохотали.
— «Рен-ТВ» насмотрелся?
— Ну а что? — горячился Дима. — Не зря же такие слухи возникают?
— А про катакомбы что-нибудь знаете? — спросил Рома. — Какие-нибудь слухи?
Никто толком ничего не знал.
— Говорят, там люди пропадают, — сказал Дима. — Потом их находят без ног, без рук.
— Без мозгов, — сказал я.
— До-о, — протянул Рома.
— Ну а что вы смеетесь? Всякое может быть!
Никто из нас раньше не был в этом месте, поэтому пришлось немного покружить. Наконец мы подъехали в нужную точку, припарковались. Аксайские катакомбы — это сеть штолен, вырытых в середине прошлого века. Говорят, строили эти катакомбы по ночам, в обстановке строгой секретности. Неудивительно, что вокруг возникло много слухов и легенд: пропадают люди; какая-то тварь обитает в кромешной темноте, ловит и жрет случайных диггеров; где-то среди коридоров спрятан клад, до которого не успели добраться мародеры. Многие ходы штолен завалены или затоплены. Есть бункер в толще холма, который якобы способен выдержать ядерный удар. Ходит упорный слух, что в катакомбах раньше находилась засекреченная лаборатория. В любом случае в начале девяностых все это было опустошено и разграблено. Рядом с одним из входов в штольни, у подножия холма соорудили военно-исторический музей под открытым небом: поместили домик и некоторое количество военной техники. Танки, БМП, самолеты и так далее. Мы приехали сюда в июне: зелень на холмах погрубела от жары, солнце расплывалось в белизне неба. Мы вышли из машины и подошли к домику с табличкой «КАССА». Домик выглядел пустым.
— Платить тут надо? — спросил Дима.
— Давайте найдем вход в катакомбы, — сказал я.
— Погодите вы со своими катакомбами, гляньте, какие тут танчики. Я бы полазил. Давайте сначала по танчикам полазим, а? — предложил Дима.
— Влад тут бывал раньше со школьной экскурсией, — сказал я. — Влад, вы платили за посещение?
Влад кивнул: да, в этом домике.
— Но сейчас там никого нет, — сказал Дима, — погнали так.
Мы двинулись вперед, и как раз в этот момент появился охранник. Или кассир. Пожилой мужичок в защитных брюках и пропитанной жиром тельняшке выбрался на грунтовую дорогу из густых зарослей лебеды. Он лениво почесывал под майкой загорелый живот, но, увидев нас, оживился.
— Вы куда это? — Голос у него был визгливый и злой. — Посещение платное!
— Мы готовы платить, — сказал я. — Просто не знали, кому и куда. У вас тут совсем никого вокруг.
— Пожалте в кассу, — смягчившись, произнес мужичок.
Мы пожаловали. Касса представляла собой обжитое помещение со столом посередине, с древним шкафом в углу. У стены располагался продавленный диванчик. На столе лежала тарелка с недоеденным бутербродом. Мужичок отодвинул тарелку, чтоб было куда положить деньги. Билеты стоили что-то около сорока рублей с носа. Мы скинулись.
— Билеты давать? — с надеждой спросил мужичок, пересчитав наличность.
— Не надо, — махнул рукой Крупковский.
— Тогда добро пожаловать в наш музей, — сказал мужичок подобревшим голосом.
Мы медленно, чувствуя себя шпионами, двинулись в сторону замершей у холма техники. Нам казалось, что мужичок следит за нами в окошко кассы. Рома принялся фотографировать БМП.
— Надо по-любому тут немного полазить, прежде чем переться в катакомбы, — сказал Дима. — И следить, чтоб этот не засек.
— Думаешь, ему не все равно? — спросил Рома.
— Может, и все равно, конечно…
— Давайте аккуратнее, мальчики, — сказала Аня.
— Да-да. Посмотрим технику, а потом осторожненько, осторожненько…
Кроме нас в музее никого не было. Техника стояла никому не нужная, обрастала травой. Всю электронику давно поснимали. Дима тут же полез в танк. Влад осторожно последовал за ним. Помню, было жарко, лениво и спокойно. Кроме наших голосов не раздавалось ни звука. Мужичка тоже не было видно. Поначалу мы опасались, что он будет ходить за нами по пятам, что-нибудь рассказывать своим визгливым надоедливым голосом про отжившую свой срок технику, но, похоже, ему действительно было все равно.
Дима наконец забрался в танк и выглядывал из люка, довольно улыбаясь.
— Эй, сфоткайте меня! — крикнул он.
Крупковский оседлал зенитную установку. Его тоже надо было сфотографировать. Мы сфотографировали сначала Диму, потом Крупковского. На танк залез Влад — сфотографировали и его. Потом самолет: в самолет хотели залезть почти все.
— Эй, подсадите!
— Ром, давай теперь ты!
Рома лезть никуда не собирался: он только фотографировал. Это было единственное, чего он хотел: запечатлеть чужой момент; свой момент его не интересовал.
По тропинке мы поднялись на холм. Наверху была небольшая площадка для пейнтбола. Укрытия собраны из подручного материала: доски, сетка-рабица, старые покрышки. Крупковский загорелся: надо и нам как-нибудь собраться, пострелять друг в друга краской. Какое-то время мы бродили по площадке. Влад попытался взобраться на укрытие их старых досок, но у него не вышло, и он отошел в сторону, притворившись, что занят изучением земли под ногами. Трава выгорела на солнце. Ветер совсем стих. Пели сверчки. Горячий пот заливал глаза. Крупковский пыхтел в своей «горке». Дима позвал нас: эй, что вы там торчите, давайте сюда. Он нашел вход в катакомбы. Арку широкого входа закрывала косая решетка, но между прутьями было несложно пролезть. Один за другим мы протискивались внутрь, включали фонарики. У меня с собой была примерная карта штолен, скачанная в интернете и распечатанная на обычном листе А 4. Мы периодически светили на нее: сверялись. В штольне после зноя наверху было очень холодно. Градусов шестнадцать. Помню, пожалел, что не взял для Влада свитер. Но Влад не жаловался: смело шел вперед. Сначала было страшновато: такая приятная жуть. Затем на стенах штольни появились надписи краской: «Удача с тобой, диггер», «Здесь был Вася» и так далее. Некоторые участки стен буквально залиты краской: надписи ложились одна на другую. Большая часть таинственности испарилась: стало ясно, что катакомбы давно превратились в проходной двор для скучающей молодежи. Мы стали фотографироваться возле живописных поворотов в неизведанные коридоры, возле особенно мрачных дыр в стенах, ведущих неизвестно куда, возле обвалов. Под ногами попадался банальный бытовой мусор: пустые пачки сигарет, банки, смятые пластиковые бутылки. Пару раз приходилось преодолевать каменные завалы. Довольно скоро мы попали в затопленный коридор. Кто-то заботливый проложил тропинку из кирпичей в неглубокой воде. Рома, Дима, Влад и Аня стали перешагивать с кирпича на кирпич, подсвечивая себе дорогу фонариками. Мы с Крупковским, как единственные в непромокаемой обуви, смело шагали прямо по воде. Дима ловко прыгал в своих шлепанцах и успевал помогать Ане. Я шел рядом с Владом: если что, хватайся за мое плечо. Но Влад справился без моей помощи; он уже был достаточно взрослый. Вода была ледяная: ноги быстро замерзли. К счастью, затопленный участок быстро закончился. Мы свернули на одной из развилок вправо и вышли наружу через другой вход. Военно-исторический музей оказался где-то за холмом. Мы присели на камни отдохнуть. Тепло, протянула Аня. Ну как? — спросил я. Крупковский показал большой палец: отлично, сейчас дальше пойдем. Все о чем-то оживленно болтали, делились впечатлениями. Всем было интересно. Помню, за день до этого Яна сказала мне: господи, вы же взрослые люди. Тебе тридцать, Крупковский еще старше. Зачем вам это? Как дети: по подземельям им захотелось побродить. Я не знал, что ответить. Я сказал: ну что ты такое говоришь. Мне просто нужно собрать материал для новой книги. Я не врал: материал нужно было собрать. Но это было не главное. Главное — мне действительно хотелось побывать в брошенных местах. Хотелось сделать то, что лет десять назад я так и не сделал. Меня и тогда тянуло к пустоте и заброшенности погибших зданий, подземных бункеров, бомбоубежищ, военных частей и пионерских лагерей — всего того, что вдруг стало не нужно в девяностых, провалилось в ад пустоты. Поначалу это было подспудное чувство. В твердое желание оно оформилось за пару лет до этого, в Крыму. Мы с Яной и Владом попали на экскурсию в подземную базу подводных лодок в Балаклаве. Это было монументальное сооружение внутри горы, умершее во время слома системы. Помню, как экскурсовод, женщина лет сорока, рассказывала, как здесь все попилили на металлолом в девяностые, как все разграбили. А ведь раньше это была секретная база. Она была построена таким образом, чтоб выдержать прямой ядерный удар. Теперь мы здесь потихоньку все восстанавливаем, делаем музей. Экскурсовод говорила все это с нежностью, едва не гладила сырые стены, металлические лестницы, гермодвери. Она говорила: а здесь стояли подводные лодки, смотрите, прямо здесь, теперь их нет, и мы послушно смотрели вниз, на пустую черную воду. Помню, с нами в группе были две красивые девушки в топиках и джинсовых шортах с бахромой; они фотографировали друг друга на фоне ржавеющих конструкций, лестниц, гермодверей, высоких пустых коридоров, уводящих в засекреченный мрак, мило прикусывали мизинчики, хлопали на камеру ресницами и отставляли в сторону длинные ножки. Поймите меня правильно: в обычной ситуации мне нравится смотреть на красивых девушек. Но тогда это раздражало. Более того: казалось кощунством. Будто они решили осквернить кладбище. Впрочем, нет: кому какое дело до фотосессии на кладбище. Тут было что-то другое. Думаю, это место просто не предназначалось для фотографирования девушек, недавно обновивших маникюр. Казалось ужасной нелепостью, что работа многих тысяч людей, строивших базу, в конце концов оказалась нужна лишь для того, чтоб девушки снимали друг друга в топиках рядом с вагонеткой, что когда-то предназначалась для транспортировки торпед. Пустые коридоры, тяжелые противоатомные двери, мертвый док, цеха для ремонта подводных лодок, густая черная вода, стоящая в пустом канале, — это было место захоронения древнего северного гиганта, в котором еще теплилась слабая жизнь, и здесь не было места для ярких красок, яркие краски вызывали тут страх и раздражение.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Мы погрелись на солнце и продолжили исследовать штольни. Нашли еще один вход: он был заварен листом металла. Но в листе у самой земли была проделана идеально круглая дыра: как раз можно пролезть. Дима присел на корточки возле нее и потребовал, чтоб его сфотографировали; ему нравилось, когда его фотографируют в необычных местах. Рома щелкнул. Дима полез внутрь, подняв клубы пыли. За ним пополз Крупковский. Дыра была узкая: не верилось, что я пролезу. Но это оказалось несложно. Только пришлось зажмуриться, чтоб пыль не попала в глаза; джинсы, конечно, испачкались. За мной последовали остальные. Мы оказались в очередном каменном коридоре. Влад, влезая, ойкнул: порезал руку. Потекла кровь. Ну, блин, сказал Крупковский, я же хотел зеленку взять и забыл. Влад посмотрел на нас виновато.
— Спокойствие, — сказал я. — Влад, давай рюкзак.
Из рюкзака мы достали воду, промыли рану. Там же была перекись водорода и бинт, предусмотрительно приготовленные Яной. Я залил рану перекисью и обмотал бинтом. Влад стойко перенес последствия ранения. Повязка легла как надо.
— Солдат! — произнес Рома.
Посыпались шутки. Влад смущенно улыбнулся. Я закрыл рюкзак, и мы двинулись в путь. Коридор вгрызался в каменную плоть. Мы сделали несколько интересных снимков возле таинственных дыр в стенах и возле обрезка трубы, торчавшего прямо из потолка. Мы осмелели и все меньше сверялись с картой. За одним из поворотов послышались чужие голоса. Замелькали пятна света. Подземные обитатели, сказал Крупковский. Наконец-то, могильным голосом протянул Рома. Влад испуганно хихикнул и подвинулся ко мне. Может, выключим фонарики? — прошептал Дима. Да ну, сказал я. Они нас все равно уже заметили.
Из-за поворота показалась группа ребят, человек пятеро. Они были подготовлены явно лучше нас: с мощными фонариками, в забродах. Настоящие диггеры. И для них, и для нас это была внезапная встреча. Они глядели настороженно. Мы в свою очередь настороженно смотрели на них. Лидер диггеров подошел. В руках у него была карта на листе А 4, точная копия моей. Видимо, скачал там же. Мы поздоровались. Напряжение спало, посыпались шутки. Помню, у них в группе были девчонки, совсем молодые, скорее всего, школьницы.
— Туда не ходите. — Лидер диггеров показал на один из коридоров. — Там без забродов не пройти, все затоплено к черту.
— А мы как раз туда, — похвастался кто-то из его компании.
— Ребят, а где тут бункер? — спросил Дима.
Мы уткнулись в карту.
— В эту сторону, — показал лидер диггеров. — Там раньше прикольно было. Пока малолетки все стены не испоганили.
Мы распрощались: диггеры свернули в затопленный коридор, а мы отправились в бункер.
— Все-таки тут проходной двор, — весело сказал Дима, когда мы отошли на достаточное расстояние.
— Угу, щас еще кого-нибудь встретим, — хмыкнул Крупковский.
Помню, пол был жутко холодный. Ноги замерзли. Температура падала: мне даже показалось, что я вижу пар своего дыхания в свете фонарика. Смешливые голоса понемногу стихли. Стало жутковато. Все-таки под землей в темноте надолго веселого настроения не хватает.
— Твою мать, — сказал Крупковский, роняя фонарик.
Пятно света заметалось по неровным стенам, полу, потолку.
— Эй, не пугай так. Что случилось?
— Показалось, на меня страшная рожа из темноты пялится.
— Да ладно. Где?
Крупковский поднял фонарик и посветил в один из боковых коридоров. Коридор заканчивался тупиком: белая кирпичная стена. Слева в стене была здоровая круглая дыра неизвестного предназначения. Кто-то нарисовал вокруг дыры неприятную зеленую физиономию, так что сама дыра стала ее ртом. Мы по очереди заглянули в дыру, посветили туда. Кажется, там за стеной какое-то помещение, сказал Дима. Думаю, я смог бы туда пролезть. Нет, не смог бы, сказал Крупковский. Нет, смог бы, сказал Дима и попытался засунуть в дыру голову. Дима, не надо, попросила Аня. Она поежилась. Ладно, не буду, решил Дима и высунул голову: плечи не пролезают. Пошли уже дальше, сказал Крупковский, скоро бункер.
Бункер был небольшой. Стены действительно исписаны краской: кто-то нарисовал формулу эквивалентности массы и энергии, ниже огромная надпись: WTF? Куча других надписей, попроще. На полу пустые бутылки, пивные банки, упаковки от чипсов. Посреди помещения кто-то установил выкорчеванный пень: получился обеденный стол. Вокруг большого пня располагались пеньки поменьше: стулья.
— Не поленились же сюда тащить, — хмыкнул Рома. — Алкоголики.
— Ну наконец-то. — Крупковский достал фляжку. — Кто будет?
— Я за рулем, — сказал Дима.
— Нет, спасибо, — сказал Рома.
— Давай, чего ты! Немножко!
— Не-е… — протянул Рома.
— А ты, Аня?
Аня помотала головой.
— Остались только мы с тобой, Вовчик, — сказал Крупковский.
Мы расположились возле обеденного пня, Дима достал походные рюмки. Из фляжки в рюмки полился коньяк.
— Когда еще в подземном бункере выпьем. — Крупковский был очень доволен.
— Щас я вас щелкну, — сказал Рома. — Поставьте-ка рюмки на пень. Ага. Готово. Теперь возьмите их в руки.
Мы чокнулись и выпили. Сразу стало теплее. Помню, как здорово все это казалось. Пусть немного игрушечно: какие мы к черту диггеры. Но вокруг были друзья. Рядом был сын. Настоящее приключение. К тому же появился первый материал для книги. Что-то такое начинало формироваться. Пустота и заброшенность. Темнота и одиночество. Попытка найти в этой вечной темноте кого-то рядом: общее для всех чувство. Когда Влад испугался голосов впереди, он в первую очередь подошел ко мне. Это было здорово. Может, он хотел взять меня за руку, как тогда, когда был совсем маленький; но постеснялся.
Влад сидел на пеньке рядом и пил минеральную воду. Я потрепал его по волосам.
— Что? — засмеялся Влад.
— Все хорошо, — сказал я.
— Давай еще по одной, — предложил Крупковский, — и погнали.
— Эй, вы там не напивайтесь. — Аня хмыкнкула. — Кто вас тащить будет?
— Точно не я, — заявил Рома.
— Я уже представляю, как мы пьяного Крупковского на себе тянем в кромешной тьме, — сказал Дима.
— А он отбрыкивается, — сказал Рома.
Все засмеялись.
— По одной, и все. — Крупковский налил. — Обстановочка такая, надо выпить, верно, Вовчик?
— Как скажешь.
Мы выпили.
Когда коллеги узнали, что у меня рак, Крупковский на долгое время выпал из моей жизни. Не звонил. В больницу не приходил. Наверно, боялся. Пришел уже после операции вместе с другим моим коллегой, Виталиком; не решался смотреть на меня. У меня была замотана бинтами шея после лимфаденэктомии. И половина головы после энуклеации глаза. Наверно, страшное зрелище. Я только отошел после операции. У меня открылась ликворея, и врачи боялись, что я заработаю менингит. Но опухоль убрали, и я радовался как ребенок. Это было прекрасно: знать, что в тебе нет этой мерзости. Я болтал, шутил, подначивал. Крупковский что-то бубнил в ответ, прятал глаза. Было ясно, что ему страшно. Я ткнул его кулаком в плечо: эй, ты чего? Я не умираю. Все будет хорошо. После этих моих слов он, кажется, немного расслабился. Но все равно надолго пропал — опять. Тогда многие вдруг исчезли из моей жизни. Некоторые потом появились — но все это сильно потом. Не думаю, что они плохие люди. Просто это, наверное, страшно: глядеть в глаза человеку, про которого ты знаешь, что он скоро умрет, и говорить с ним как ни в чем не бывало. Не знаю, смог бы я в такой ситуации. Мне сложно судить.
Рома заглянул в больницу разок, помог мне с переездом в другую палату. Иногда звонил. Не так чтобы часто. Но у него жена, поэтому я не обижался. И это его: до-о-о, оно не изменилось. Дима с Аней приходили в гости. Дима иногда звонил, интересовался. Но, во-первых, к тому времени он уже уволился с предприятия, а во-вторых, мы не так уж долго были с ним знакомы по сравнению с остальными. Он пришел на предприятие позже других. На какое-то время я оказался в человеческом вакууме. Поначалу, конечно, злился, потом — перестал. Яна была рядом. Дети в больницу не приходили, но это я им не велел: в отделении опухолей головы и шеи можно увидеть очень неприятные картины. Мужчина без носа. Старушка без куска верхней челюсти. Тонкая и худая как смерть девушка с выпученными глазами. Не стоит им на это смотреть. Мы общались по скайпу. У меня в больнице был планшет, а домой мы купили недорогую веб-камеру. Майя любила показывать мне в эту камеру свои рисунки. Это были чудовищно прекрасные каракули четырехлетнего ребенка. Влад стеснялся и бормотал, отводя глаза: выздоравливай, пап. Мама рассказывала, как правильно питаться. Овощи обязательно. Побольше овощей. И, конечно, все они рассказывали о случаях выздоровления безнадежно больных; мама встречала множество подобных случаев по телевизору.
Интересно, что чаще всех из моего отдела мне звонил парень, с которым (когда я был здоров) мы общались меньше всего, Виталик. Мы были коллегами, но не более того. Здоровались, перешучивались; не находилось общих тем. Впрочем, как-то он признался мне, что хотел быть писателем; помню, меня это удивило. Он обещал дать мне почитать свои рассказы, но так и не дал. Когда я заболел, Виталик звонил мне по крайней мере пару раз в неделю. Звонил и Яне: интересовался моим самочувствием. Собирал на предприятии деньги на мое лечение. Он плохо меня знал; может, поэтому ему было легче помогать.
Когда мы уже собрались выйти из катакомб, мы вдруг поняли, что заблудились. Не сказать, чтоб совсем безвыходно: просто после очередной фотосессии в живописной части штолен никто из нас не смог вспомнить, в какую сторону надо повернуть, чтоб вернуться к выходу. В одном из фонариков почти сели батарейки, а Крупковский, как оказалось, взял запасные неподходящего размера. Я подумал: что, если мы останемся без света? Сумеем ли мы отсюда выбраться?
Все наши разговоры сразу прекратились. Никто не шутил, не смеялся. Мы пошли наугад. Казалось, тьма сгущается. Я вдруг вспомнил черного человека, которого боялся в детстве: Фантомаса из подвала. Жуткая безобразная тень. Мне показалось, что я слышу сзади чьи-то шаги. Конечно, это ерунда: скорее всего, это было эхо наших собственных шагов. Но я пошел быстрее. Все остальные тоже ускорились. Не знаю, я не спрашивал у них потом: может, они тоже слышали чьи-то шаги? Какая-то тварь преследовала нас. Конечно, это ерунда, говорил я себе. Здесь никого нет. Я взял Влада за руку; он не протестовал. Штольня все не кончалась. Поворот за поворотом — и темнота впереди. Помню, никто не произносил ни слова. Может, все испугались, что не сумеем выбраться. Может, что-то слышали. Может, думали, что слышат. Это был безотчетный, панический страх.
— Кажется, тянет теплым воздухом, — сказал Рома.
— Точно, — подтвердил Крупковский.
Мы зашагали еще быстрее. Наконец за очередным поворотом показался свет. Выход был закрыт решеткой, а за решеткой зеленел кустарник. Между прутьями решетки хватало места, чтоб пролезть. Тяжело дыша, мы все выбрались наружу. Снова зазвучали шутки. Крупковский попросил воды: умыться. Перед тем как уйти из штолен, он, как единственный в подходящей одежде, в одиночестве исследовал заваленный камнями узкий боковой тоннель и сильно испачкался. Помню, как ждали его возле входа в этот тоннель. Он долго не возвращался, карабкался невидимый по камням: мы слышали звук. Потом и этот звук пропал. Крупковского все не было. Рома покачал головой: а вдруг он застрял? Но вот вдалеке замелькал свет фонарика и раздалась жизнерадостная ругань: все облегченно вздохнули. Крупковский полз обратно. Мы помогли ему выбраться. Ну что там? — спросил Дима. Крупковский махнул рукой: там еще дофига, коридоры, коридоры; но я побоялся заблудиться. Молодец, сказал Рома, герой! Да ну вас, сказал Крупковский. Давайте фоткаться, предложил Дима. Мы сфотографировались. А потом был этот бег к выходу: как будто кто-то за нами гнался. Впрочем, при свете дня вспоминать наши страхи было смешно.
Крупковскому дали воды. Я оглянулся на темный провал за решеткой. Показалось, кто-то стоит там и смотрит на меня. Кто-то огромный, как колесо обозрения. Тьма шевелилась. Конечно, это была ерунда: такое огромное существо попросту не поместилось бы в узком тоннеле. Это если забыть об очевидном факте, что никаких подземных тварей не существует на самом деле; всего лишь городская легенда. Я моргнул: никого. Темнота и сырость. Место, куда ходит молодежь, чтоб писать краской на стенах и пить крепкое пиво в бункере при неживом свете электрических фонарей, а потом выкладывать фотографии своих похождений вконтакте или в живом журнале.
Потом, когда мы уже возвращались в Ростов, я подумал, что это хороший образ: тварь размером с колесо обозрения. Надо его использовать в новой книге.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Мне кажется, главное, когда ты узнаешь, что болен раком, — это не потерять время (если, конечно, ты хочешь выжить). Это такое заболевание, когда каждый день на счету. Благодаря помощи друзей, знакомых и даже совершенно незнакомых людей летом 2015 года мы с Яной делали все очень быстро: быстро сдавали анализы, быстро консультировались, быстро проходили любых врачей. Эрик Брегис помогал со сбором денег в интернете — и собранные деньги улетали тоже очень быстро. Это были стремительные дни, и не было времени себя жалеть и о чем-то думать. Мы вставали в шесть утра, завтракали и неслись в онкоинститут. Мы бегали по врачам, от лаборатории к лаборатории, от кабинета к кабинету. Наконец мы собрали все, что нужно для квоты; бумаги сдали в квотный отдел. Осталось дождаться получения самой квоты, и можно ложиться на операцию. С квотой в онкоинституте решается быстро: обычно за неделю. Но у нас случилась задержка, потому что мы сдали документы прямо перед днем независимости 12 июня. В министерстве по этому поводу случился выходной, и нам пришлось ждать. После беготни по врачам эти последние дни перед операцией, когда ничего не происходило, казалось, тянулись вечно. Спокойствие угнетало. Бездействие возвращало меня на чужую планету: краски становились слишком яркими, звуки — глухими. Иногда я просыпался среди ночи: мне казалось, что в комнате есть кто-то кроме меня, Яны и Майи. Какая-то тонкая черная тень. Я открывал глаза и вглядывался в темноту: конечно же, никого здесь не было. Я не мог уснуть, лежал с открытыми глазами. Краски светлели, предметы проявлялись как на фотобумаге. Наступало утро. Рядом в кроватке сопела Майя. Я лежал с открытыми глазами и думал: наверно, она меня не запомнит. Отец умер, когда мне было восемь, и то я далеко не все помню; помню, как он делал мне машинки из бумаги, как помогал вырезать из тополиной коры маленькие кораблики и вместе со мной пускал их по первым весенним ручьям среди подтаявшего льда, помню, как мы играли с ним в шахматы, а ведь мне было всего три, я выучил, как ходят фигуры, но не знал, почему надо ходить именно так, а не иначе, я ходил, например, пешкой, и папа говорил: нет, это битое поле, я не понимал, почему это поле битое, но возвращал пешку на место и ходил конем, но папа снова говорил: и это поле битое, оно под боем, и я представлял себе бой, как в кино про войну, яростный огонь, пожирающий клетку, и выстрелы в тишине, я не должен дать побить свою фигуру, и я возвращал коня на свое место тоже, я со страхом глядел на шахматную доску и думал: куда же мне походить, чтоб мою фигуру не съели? А папа говорил: думай. И я думал.
Помню, как папа рассказывал мне о космосе; о холодном черном океане звезд.
Если я это помню, то и Майя запомнит меня. Допустим, я умру во время операции: она будет знать меня совсем мало, но все-таки ей три, а скоро будет четыре, она рисовала мой портрет на альбомном листе, они с Владом хотели показать нам с Яной театр теней, правда, пока так и не показали, я помогал ей собрать конструктор и играл с ней в прятки, она любит кататься у меня на плечах, так что она обязательно запомнит меня, ведь я был в ее жизни, я существовал где-то неподалеку от нее и ей нравилось проводить со мной время.
Днем мы гуляли с Яной. Садились в автобус и ехали куда глаза глядят или шли пешком, нам было все равно куда идти, лишь бы отвлечься от мыслей, мы шутили, смеялись, что-то рассказывали друг другу, один раз сходили в кино, специально на 3D-сеанс, потому что если я потеряю глаз, то никакого 3D видеть больше не смогу, я потеряю стереоскопическое зрение, надо попробовать напоследок, это был пиксаровский мультфильм «Головоломка», мы взяли минеральной воды и попкорн, мы пили воду и ели попкорн и смотрели мультфильм, и это был бесконечно прекрасный киносеанс, казалось, день никогда не закончится, и это лето никогда не закончится, и этот год, и эта жизнь — все это никогда не закончится и будет продолжаться вечно; после кино мы гуляли, взявшись за руки, говорили о чем угодно, только не об операции, о том, что было и будет, ели мороженое, пили сок, мы как будто недавно познакомились и совсем друг друга не знали: мы приглядывались друг к другу с опаской, и случайное прикосновение обжигало, и каждый поцелуй был нов, мы были снова двадцатилетние дети, и сквозняк гулял в наших пустых от молодости головах, мы ничего не знали и не понимали в этой жизни и не хотели понимать, будущее звало нас вперед в чудесную новую вселенную, полную красок и приключений, мы верили в это будущее и надеялись на лучшее, и впереди было лето, бесконечное теплое лето с надеждой на продолжение, потому что все должно быть хорошо, потому что не может быть такого, чтобы у нас не получилось.
18 июня 2015 года пришла бумажка с подтвержденной квотой.
В тот же день меня госпитализировали.
Мне назначили лечащего врача: и это был не профессор Светицкий. Мы с Яной испугались: мы ведь хотели, чтоб оперировал Павел Викторович. Мы ведь договорились с ним, и он был не против. Нам объяснили, что все в порядке: оперировать будет Павел Викторович, а этот врач будет меня вести во время моей госпитализации. И кроме того ассистировать профессору на операции. Врач оказался доброй улыбчивой женщиной небольшого роста. Ее звали Ирина Валентиновна. Ирина Валентиновна приняла меня в процедурном кабинете отделения опухолей головы и шеи и сказала, что уже посмотрела историю моей болезни. Что все не так уж и плохо. Что мне удалят кость, а потом, может быть, облучат. А может, и нет: в зависимости от распространения опухоли. Я спросил: а что насчет глаза? Она, кажется, удивилась: насчет глаза? Я спросил: я могу потерять его? Ирина Валентиновна нахмурилась и пощупала меня под глазом. Потом сказала: я уточню у Павла Викторовича.
Мы поднялись наверх — обустраиваться в общей палате; Яна помогала разбирать вещи, я застилал койку. Палата находилась почти напротив кабинета Светицкого. Было жарко. Кондиционер имелся, но не работал: даже не включен в розетку; и пульта нет. Кроме меня в палате находился пожилой мужчина, бледный, с обвисшей кожей. Он читал газету, нацепив на нос круглые очки. Еще одна кровать была разобрана, но пустовала. Василий на операции, пояснил пожилой мужчина, не поднимая глаз. Завтра привезут.
Ирина Валентиновна, видимо, поговорила с Павлом Викторовичем, потому что позвала меня побеседовать на первый этаж. Я послушно спустился в холл. Она села рядом со мной на кожаный диван в коридоре, сочувственно посмотрела. Теперь она говорила со мной, как с ребенком. Сказала, что я и впрямь могу потерять глаз. Сказала, что после операции мне придется привыкать жить по-новому: надо будет всю жизнь проверяться. Ничего не поделать: такой диагноз. Она смотрела на меня с большим сочувствием. Меня затошнило. Думаю, она хотела как лучше с этим ее сочувствием; но это было сочувствие к человеку, которому немного осталось. Ирина Валентиновна с таким же успехом могла повторить слова доктора из областной: вам остался, может быть, год. Так все это звучало.
Я сказал: хорошо. Я понимаю. Мне хотелось поскорее уйти; но я вежливо смотрел чуть мимо нее и вежливо слушал. Ирина Валентиновна сказала: я спросила у Павла Викторовича насчет операции в пятницу, но он говорит, что не хочет оставлять вас на выходные без присмотра, так что операцию проведем в понедельник. Я спросил: а если операция все равно аж в понедельник, можно я проведу выходные дома? Мне хотелось убежать отсюда хотя бы ненадолго. Провести свои последние дни не в больнице.
Ирина Валентиновна посмотрела на меня с еще большим сочувствием. Она сказала: надо поговорить с заведующей.
И она действительно поговорила с заведующей. До вечера воскресенья меня отпустили домой. Мне сказали: вечером воскресенья чтоб как штык.
Я сказал: обязательно.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Однажды Рома позвал меня прогуляться в один заброшенный многоквартирный дом. Это было в конце лета; год не помню, задолго до постановки диагноза. Дом оставили по причине аварийности: у него обрушилась одна из стен и грозила обвалиться крыша. Интересно, что покидали дом, похоже, в спешке: во многих квартирах остались как мебель, так и куча мелких бытовых вещей: игрушки, посуда, книги, видеокассеты и лазерные диски в пластиковых коробочках. На двери в подъезд висела предупреждающая табличка: аварийный дом, запрещено входить, но сами двери никто не запер. Дом находился рядом с такими же многоквартирными домами, только оттуда людей никто не выселял и сами дома выглядели целыми, но, впрочем, такими же унылыми. Никто не разграбил оставленные квартиры, по крайней мере многие из них выглядели уютно, мебель на месте, светло и убрано, в других же царил бардак, но создавалось впечатление, что царил он тут и при обитателях. Мы пришли сюда в пятницу вечером, у Ромы наготове был фотоаппарат, и он щелкал им без перерыва; я же бродил по пустым квартирам без особой цели, просто наслаждаясь ощущением одиночества этого покинутого места. Интересно было сравнить, кто как жил: иные квартиры обставлены богато, по-современному, в других — какие-то древние буржуйки, скрипучие полы и пропитанные жиром паласы, а также банки солений, беспорядочно напиханные под ржавые мойки; какое-то отчаянье сквозило во всем этом. В квартире на последнем третьем этаже я обнаружил целую кучу оставленных фотоальбомов, пачки старых черно-белых фотографий, многие подписаны, из этих фотографий при должном старании можно было составить целую жизнь. Запомнилась фотография маленькой девочки в белом платье, огромный белый бант на причесанной голове, на стене за ней — портрет Ленина в рамке. Помню, я подумал: а ведь когда-то кто-то доставал эти фотоальбомы, эти фотографии и показывал скучающим гостям: это дядя Ваня, это он только вернулся с войны, это бабушка Лена с маленьким Егоркой на руках, ты его не помнишь, он в восьмидесятых погиб, так было жалко, такой был умненький мальчик, но случилась эта проклятая авария и его не стало, это папа с мамой, только что поженились, смотри, какие они здесь счастливые, кто же знал, что все так выйдет, никто не знал, но жизнь продолжается, моя дорогая, жизнь продолжается.
Рома подошел и щелкнул стопку фотографий.
Спросил:
— Возьмешь их с собой?
Я сначала сказал: да. Потом помотал головой:
— Вдруг за ними вернутся? Все-таки чья-то память. Давай их лучше пощелкаем для своей памяти.
— До-о, — сказал Рома.
Не думаю, что мы в самом деле верили, что за фотографиями вернутся; но все же стыдно было красть чью-то оставленную память.
Рома сделал несколько снимков и ушел, я снова остался один. Перебрался через упавший платяной шкаф и оказался в соседней комнате; тут жил кто-то помоложе: новые евроокна, новая мебель, несколько лазерных дисков, много книг в отличном состоянии валялись прямо на полу, в основном фантастика: Стругацкие, Азимов, какие-то другие незнакомые мне научные фантасты, и внезапно ко всему этому Кафка, помню, меня удивило наличие здесь Кафки. Я полистал книгу, нашел несколько запомнившихся мне абзацев, перечитал, потом расположил книги на подоконнике как будто в творческом беспорядке и сфотографировал: отличные были книги, я чуть было не забрал себе несколько; с детства обожаю книги, запах бумаги, шелест страниц. Но все-таки сдержался и брать не стал, вдруг человек вернется за своими книгами, ведь ему, наверно, однажды станет жалко, что книги пропадают и никто их больше не читает.
Я услышал шорох в комнате, откуда только что пришел. Позвал: Рома, ты? Никто не ответил. Я подумал, что это, наверное, кот, мы видели толстого рыжего котяру, гулявшего по лестнице в подъезде, похоже, он забрался в квартиру, раздраженный, что мы с Ромой посягнули на его владения. Выбираясь из комнаты, я позвал: кис-кис-кис, но кот не отозвался. Фотографии и альбомы все так же лежали на полу и подоконнике. Впрочем, возникло чувство, что кто-то их раскидал. Я нахмурился, соображая: на этих местах они лежали или нет? Вновь зашумели, на этот раз из кухни. Кто-то гремел посудой. Помню, подумал, что это, наверное, бомж вернулся после дневной прогулки; лучшим решением было оставить его в покое, но я двинулся в сторону кухни. Мне доводилось встречаться с бездомными людьми в заброшенных зданиях, они живут в покинутых многоквартирных домах, оставленных детских садах, везде, откуда ушел другой человек; обычно они достаточно безобидны и погружены в себя, как будто в надежде, что если не вспоминать о мире вокруг, то и он не напомнит о себе; могут попросить сигаретку или на хлебушек, почему-то у них всегда это так ласково выходит: дай на хлебушек, братик, можно дать, но можно и не давать, в целом ничего не изменится, бездомный человек нырнет обратно в свою огороженную реальность и там останется существовать, мечтая выпить водки или не очень особенно и мечтая.
Я смело вошел на кухню, мельком успел увидеть двухконфорочную газовую печку в углу, повернул голову, выбросил вперед руки, не вполне осознавая, что делаю, как-то нелепо дернул ногой, как при попытке убежать, и позорно упал на задницу. Все это произошло почти мгновенно: гораздо быстрее, чем я это описываю. Напротив печки кто-то расположил высокую деревянную вешалку с дырявым старым пальто, и лучи солнца падали в замызганное окно таким образом, что казалось, будто в углу стоит не вешалка, а какой-то уродливый высокий человек, тянущий к тебе свои костлявые лапы. Выходит, от неожиданности я испугался вешалки. Это объяснение разумно, но в тот момент мне в него не верилось. Мне показалось, что там действительно стоял уродливый высокий человек и тянул ко мне свои костлявые лапы. Я твердо знал: кроме вешалки там был кто-то еще. Кто-то, кто растворился в воздухе, когда я опустился на задницу.
И кто-то ведь шумел посудой.
Я поднялся и постарался поскорее оттуда уйти; не переходя, впрочем, на трусливый бег. Помню, подумал, что я уже несколько раз встречал эту высокую черную тварь в заброшенных зданиях и катакомбах. И каждый раз старался ее забыть. Она всегда худая и черная. Лица не различить. Иногда она ростом с человека, иногда — выше домов. Но даже если она ростом с человека, все равно кажется, что она очень большая. Поэтому я так ее и назвал: тварь размером с колесо обозрения.
— Вов, ты где? — позвал меня Рома издалека. — Дуй на чердак, тут прикольно!
Все время оборачиваясь, я быстро покинул квартиру.
Помню, тогда впервые подумал, что схожу с ума. Эта мысль была отчасти успокаивающей: если я осознаю, что схожу с ума, значит я еще не сошел с ума окончательно. Просто надо разобраться со своим психозом. Я уговаривал себя: это галлюцинации. У меня слишком богатое воображение. Там была вешалка и пальто на ней — и больше ничего.
По лестнице я забрался на чердак. Тут было пыльно и грязно, воняло голубиным пометом. Рома замер рядом с фотоаппаратом наизготовку.
— Тс-с, — сказал он.
Я молчал.
— Смотри, сколько голубей, — прошептал Рома.
Птиц действительно было много: они шевелились возле широкой дыры в крыше сплошной живой птичьей массой; облепили стропила и балки, лезли буквально друг на друга, стараясь держаться подальше от люка, из которого выглядывали мы с Ромой.
— Эй! — крикнул Рома.
Голуби немедленно сорвались с мест — прямо в дыру, на свет. Хлопали крылья, клубами поднималась пыль, кружили перья.
Щелкнул фотоаппарат.
— Думаю, отличный кадр получится, — сказал Рома.
Чердак опустел: ни одной птицы. Перья планировали на пол, золотистая пыль медленно оседала. Хотелось скорее покинуть это место. Рома сказал: да, уже пора. Но, перед тем как уйти, Рома предложил спуститься в подвал, где местные жители хранят свои варенья; очень хочется на них посмотреть и сфотографировать. Я сказал: давай как-нибудь потом. Не было никакого желания лезть в сырую тьму. Но Роме обязательно хотелось сделать несколько кадров напоследок; он не мог уйти так просто. Возможно, это будут самые лучшие его кадры: он поместит их в фотобанк, и они принесут ему деньги и славу. Мы спустились на первый этаж. Дверь в подвал была заперта на шпингалет. Рома попытался отодвинуть его, но шпингалет попросту остался у него в руке; на пол посыпалась гнилая стружка. Дверь со скрипом отворилась, изнутри пахнуло холодом. За порогом сразу начинался узкий коридор. Покачивалась разбитая лампочка на проводе. Мы еле втиснулись в ограниченное пространство. Не понимаю, как местные жители ходили по этому коридору с вещами. К тому же сейчас коридор весь был затянут паутиной. Мы разгребали ее руками, ругаясь и отплевываясь: будто плывешь в грязно-белой воде. Наконец коридор вывел нас в небольшую комнату с кучей деревянных полок вдоль стен. На полках стояли трехлитровые банки: компоты, варенья, соленья с пыльными крышками. Рома посветил фонариком: слушай, да тут все свежее почти. По крайней мере не выглядят пропавшим. Почему никто ничего не украл?
Я пожал плечами. Нас привлекла радиола на одной из полок. Рома попробовал ее приподнять: может, получится утащить с собой, но быстро отказался от этой идеи. На другой полке лежала гитара; она выглядела целой, правда, без струн. На полу валялся старинный кожаный чемодан, весь серый от въевшейся грязи. Запах, древняя пыль, деревянные полки, сколоченные из подручного материала, — все это напоминало подвал из моего детства в Новочеркасске: место, где живет Фантомас. Помню, меня передернуло от воспоминания. Но оно же придало здоровой злости. Я сказал себе: чепуха. Здесь нет никого кроме нас.
— Посвети на радиолу, — попросил Рома. — Я сфокусируюсь.
Что-то стояло совсем рядом, в темноте. Стояло и смотрело на меня: я чувствовал. Но я не стал поворачивать голову, чтоб убедиться; я молча светил фонариком на древнюю радиолу в деревянном корпусе. Рома сделал несколько снимков, потрогал гитару, чихнул от попавшей в нос паутины, хотел уже уйти, но сделал еще один снимок напоследок, вдруг это будет то самое фото, которое принесет ему успех, потом сказал: давай и гитару щелкнем, есть в ней что-то печальное, я сказал: давай, и мы щелкнули гитару, потом еще что-то, и еще, а потом развернулись и стали протискиваться по коридору обратно. Я нарочно шел последним: надо доказать самому себе, что никого, кроме нас, здесь нет. Что нечего тут бояться. Что это только мои фантазии. Казалось, кто-то вот-вот вцепится мне в спину. Пот стекал по спине. Никто, конечно, не вцепился. Когда мы вышли на свет, я вздохнул с облегчением и некоторой досадой: разве можно верить во всю эту чепуху? Кроме нас с Ромой и толстого рыжего кота, во всем здании никого нет.
— Тьфу, — вдруг сказал Рома и сделал шаг назад.
На бетонном полу лежал мертвый кот: Рома случайно наступил на него, когда поднимался из подвала. Неясно, по какой причине погибло животное: зверь просто лежал неподвижно среди мусора, как будто спал, присыпанный штукатуркой. Кошачья пасть была распахнута, какого цвета шерсть, из-за толстого слоя пыли не разобрать.
Рома аккуратно обошел мертвого кота и вышел на улицу, щурясь на заходящее солнце.
Я молча осмотрел зверя. Наклонился, провел пальцем по шерсти, убирая пыль: рыжий. Большой рыжий кот. Могли мы его не заметить, когда спускались в подвал? Наверно, могли: он весь засыпан и, если не приглядываться, кажется частью строительного мусора. Мы просто не обратили на него внимания.
— Ну что, пойдем? — позвал Рома. — А то уже поздно, меня жена ждет.
— Подкаблучник ты, Роман, — сказал я.
— И горжусь этим, — сказал Рома.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
22 июня — день особый. В этот день в 2015 году мне вырезали злокачественную опухоль. Перед операцией пришлось почистить кишечник: довольно унизительная процедура. Кроме того, я поговорил с анестезиологом. Это была молодая женщина; к сожалению, я не запомнил ее лица, имени. Да и больше я ее не видел. Помню, она говорила со мной дружеским голосом, без лишнего сочувствия. Объяснила риски, уточнила насчет аллергии на лекарства. Мне она понравилась. Я спросил: может, надо дополнительно заплатить за какой-нибудь препарат получше? Почему-то казалось, что бесплатный препарат будет дрянь. Она улыбнулась: не надо, препараты и без того будут лучшие. Ночь я провел спокойно, выспался. Утром меня позвали в операционную. Сказали взять подушку и одеяло: до утра мне придется провести время в реанимации. Я совершенно не боялся операции; я ждал, когда наконец вырежут эту дрянь. Яна с тетей Жанной ждали в коридоре. Мама с детьми сидела дома. В операционной мне пришлось раздеться до трусов. Мне выдали специальную стерильную рубашку, на голову надели шапочку. Профессора Светицкого и Ирины Валентиновны видно не было; только медсестры. Я лег на операционный стол. Мне поставили капельницу, надели манжету. Произносились слова. Со мной пошутили. Помню, я что-то пошутил в ответ. Вот молодец, сказали мне, не теряет чувства юмора. Немного раздражал электрический свет. Я хотел уловить момент, когда засыпаю, но не уловил: провалился в наркоз. Меня не было. Я находился где-то на дне. Посреди операции какими-то внутренними течениями меня приподняло к поверхности. Я услышал голоса. Такое уже происходило лет десять назад в новочеркасской больнице, где мне удаляли кисту в гайморовой пазухе. В какой-то момент я услышал голоса врачей, медсестер. Я не мог думать, не мог что-то чувствовать. Я просто слышал их голоса, как радио, проникающее прямо в голову. Помню, врач шутил с медсестрой. Она ему что-то рассказывала, что-то совершенно бытовое. Жаловалась на мужа, который не в состоянии починить бачок унитаза. Что-то такое, нелепое. Потом врач сказал: так, теперь зашиваем, и я снова провалился в тишину. Здесь было примерно то же самое: профессор Светицкий разговаривал с женщиной. Скорее всего, с Ириной Валентиновной, но точно сказать не могу: голоса были слишком далеко. Сначала я не разбирал, что они говорят. Какое-то едва разборчивое бормотание. Потом женщина спросила: ну что, глаз оставляем? И голос профессора отчетливо ответил: что ты, конечно, нет. Затем голоса исчезли, и я обнаружил, что меня на каталке осторожно перевозят в реанимационную. Ощущение было такое, будто я оглох от взрыва. Я едва шевелил руками и ногами. Видел смутно: только правым глазом. Я чувствовал, что левая часть моей головы плотно перебинтована. Шею повернуть было почти невозможно: тоже вся в бинтах. Мне помогли перебраться на кровать, укрыли ноги одеялом. Подушка казалась жутко неудобной. На руку надели манжету от полностью автоматического тонометра, который раз в пятнадцать минут нагнетал в нее воздух и мерил мне давление; результат измерения появлялся на дисплее. Мне говорили какие-то сочувственные слова, но я их не запомнил. Мне сказали: постарайся как можно меньше шевелиться. В реанимационной был сумрак. Я сумел повернуть голову: на соседней койке спал худой мужчина, которому делали операцию в этот же день: у него была небольшая опухоль в полости рта. Он был худой и сильно загорелый, говорил на смешном суржике. Кажется, он был из какого-то хутора на границе с Украиной. Появилась Ирина Валентиновна со своими обычным сочувствием. Наклонилась ко мне. Я спросил, уже зная ответ: глаз удалось сохранить? Она сжала губы и покачала головой. Сказала: ты не переживай! Я сказал: ничего. Ее лицо исчезло, появилось лицо профессора Светицкого. Он был бодр и оптимистичен: операция прошла успешно. Теперь главное — лежать спокойно, не дергаться. Добавил, чтоб я не переживал из-за потери глаза. Что-то пошутил про Кутузова. Я попытался улыбнуться. Павел Викторович ушел. Меня потрепала по плечу медсестра: так жалко твой глаз, ты ведь такой молодой, но ты не волнуйся, потом тут же у нас вот такой вот протез поставишь! Не отличишь от настоящего! Она говорила со мной, как со старым знакомым, хотя ее лицо казалось мне незнакомым. Это была операционная медсестра Алена. Впоследствии она будет часто помогать врачам делать мне перевязки. У нее было доброе лицо, веселый нрав. Почему-то она напомнила мне Пеппи Длинныйчулок. Я так и назвал ее про себя: Пеппи Длинныйчулок. Она не уходила: еще раз напомнила мне, чтоб я выкинул мысли о потерянном глазе. Такому красавчику пойдет пиратская повязка, сказала она и кокетливо подмигнула мне. Это было страшно нелепо, но подняло мне настроение. Я попытался улыбнуться ей в ответ.
Почему-то все они думали, что я очень переживаю из-за глаза. Но я не переживал. Я не сомневался, что потеряю глаз, и быстро смирился. Из-за чего я переживал, так это из-за своего пятилетнего прогноза. Из-за чего я переживал, так это из-за вероятного рецидива. Переживал, что после операции метастазы пойдут в легкие, в печень, в кости и я умру, не вставая с постели. Из-за всего этого я переживал, а из-за глаза не переживал совершенно. Я сказал себе: пусть это будет достаточной платой за мой диагноз.
Мне предстояло провести ночь в реанимационной. И эта ночь была гораздо хуже операции.
Профессор Светицкий, Ирина Валентиновна и медсестра Алена ушли. Яну ко мне не пустили. Она потом рассказала, что профессор Светицкий, который был оптимистичен и бодр со мной, с ней выглядел не совсем уверенно. Сразу после операции он пригласил ее к себе в кабинет. Спросил: ты как, впечатлительная? Яна сказала: нет. Тогда он показал ей фотографию моей опухоли и моего глазного яблока. Яна спросила: и каковы теперь шансы? Профессор Светицкий покачал головой: надо для начала пережить эту ночь. Ирина Валентиновна, ассистировавшая на операции, была с Яной и тетей Жанной более откровенна: похоже, четвертая стадия. Метастазы в шее. Будьте готовы ко всему. Материал мы отправили на гистологию. Яна потом спросила у Светицкого насчет метастаз в шее. Он помотал головой: посмотрим. Добавил: лимфоузлы в шее мы ему почистили, но все, что там было, на опухоль не похоже. В любом случае следует дождаться результатов гистологии.
Вечером Яна написала пост в своем блоге в живом журнале.
«Ну что, операция прошла хорошо. Удалили всю опухоль, хоть ее распространение было больше, чем показывали снимки КТ. К сожалению, левое глазное яблоко сохранить не удалось. Опухоль разрослась сильно, практически подобралась к мозгу. Но сегодня протезирование шагнуло далеко вперед. Через полгода-год при устойчивой ремиссии можно будет вживлять имплант кости и протезировать глаз. Сейчас самое главное — пережить ночь (слова врача), а с завтрашнего дня приступать к заживлению. Дальнейший курс лечения зависит от результата гистологии вырезанных материалов. Но в любом случае Володя будет в стационаре две недели. В общем, кулаки не разжимаем. Завтра в 9 утра я должна быть в отделении на перевязке. Сегодня, как ни старалась, к Вове не пустили. Говорят, спит, просыпается, говорит, спит и так по кругу».
Всего этого я не знал. Мне предстояла адская ночь в реанимации. Голова была тяжелая, губы высохли, язык казался запихнутой насильно в рот сухой тряпкой. Безумно хотелось пить. Меня как будто оставили умирать посреди пустыни. Я действительно боялся умереть от обезвоживания. Прибор, который мерил давление, периодически издавал противный тонкий звук: как будто пищит нездешняя тварь. Дежурная медсестра была вежлива, но холодна. Большую часть вечера, пока набегали сумерки, она говорила с кем-то по мобильному телефону. Там была какая-то любопытная бытовая трагедия с криминальным уклоном. Она звонила некоему мужчине по имени Вася и просила дать ее сыну еще время. Напоминала, что Вася ей тоже что-то должен. Что она в свое время его простила; может, не стоило. Потом звонила сыну и говорила, чтоб он никому сегодня не открывал. Почему? Потому что. Чтоб даже не смел. Я твоя мать или кто? Потом снова звонила Васе. Сначала умоляла. Затем тон ее менялся: она требовала. Вдруг замолкала. Говорила: Вася, что же ты. Как же ты так. Мы же с детства друг друга знаем, а это ведь сыночка мой. Вешала трубку и долго молчала. Потом звонила подруге: жаловалась, что ей приходится разгребать проблемы своего непутевого совершеннолетнего сына. Это была довольно интересная история, но мне было не до того; я мечтал уснуть. Я завидовал соседу, который спокойно спал. Мне же вдруг захотелось в туалет: а вставать нельзя. И двигаться нежелательно: даже, чтоб повернуться на бок. Сначала я терпел. Но в конце концов терпеть стало невыносимо. Я позвал медсестру. Было не до стыда. Впрочем, медсестра без всякого ворчания отвлеклась от своей бурной телефонной жизни и помогла мне. За ночь мне еще раз несколько приходилось пользоваться ее помощью. Тело ломило. Ноги затекли. Хотелось двигаться: хотя бы как-нибудь. Я поворачивал голову: сначала в одну сторону, потом в другую. Приподнимал руку. Я наслаждался каждым мелким движением. Это было такое счастье; я ловил счастье в движении. Дежурная медсестра отчитывала меня: старайся не шевелиться. Чем меньше ты двигаешься, тем больше шансов, что никаких осложнений не случится и все заживет как надо. Понимаешь? Для тебя сейчас главное, чтоб все зажило в установленном порядке. Она говорила мне: хорошо бы тебе уснуть. Но я не мог уснуть. Я хотел пить. Господи, как я хотел пить. Медсестра мазала мне губы смоченной в воде марлей. Потом не выдержала, отдала ее мне полностью, ведь я так часто просил хоть немного помочить сухие губы: мочи сам. Я старался не мочить слишком часто, старался сдерживаться. Но терпеть было невыносимо. Я высасывал из марли воду, упрекая себя за слабость. Это не помогало забыть о жажде, но самую малость приглушало ее. Время двигалось медленно. Ночь казалась бесконечной. Я думал: хоть бы мне уснуть. Хоть бы уснуть, и чтоб этот ад прошел в забытьи сна. Я сказал медсестре, что не могу больше терпеть: очень хочется пить. От обезвоживания ты не умрешь, произнесла она спокойным голосом, словно угадав мои мысли, в тебя закачали, наверное, литра два физраствора; не считая всяких лекарств. Мне казалось, я схожу с ума. Я не верил ей. И эта необходимость лежать неподвижно: она убивала. Я вертелся. Старался урвать у неподвижной вселенной, куда меня поместили, как муху в янтарь, немного благословенного движения. В ту ночь я был беспокойный больной, а у дежурной медсестры в реальном времени происходила бытовая трагедия, но она старалась быть со мной вежливой и предупредительной; хотя видно было, что ей все равно. Я был всего лишь очередной пациент отделения. Около трех часов ночи я сумел на какое-то время замереть, а она, кажется, тоже задремала в углу реанимационной. Мне казалось, я засыпаю. Это счастье. Я засыпал и чувствовал счастье. Но снова запищал автоматический тонометр, манжета надулась, и это выдернуло меня из дремы. Медсестра подошла, посмотрела давление. С давлением все было в порядке. Я спросил: а нельзя, чтоб этот аппарат пищал потише? Она покачала головой. Помню, подумал, что, может, и можно, но она сама не знает, как. Я злился на нее. Почти ненавидел. Я лежал и смотрел в потолок, и мне казалось, будто что-то царапает меня под костью черепа. В помещении светлело. Медсестра в последний раз померила мне температуру и проверила показания тонометра: все было в порядке. Утренний свет проник в окно. Мой сосед беспокойно заворочался и захрапел. Какой адский звук: но надо терпеть. Надо лежать неподвижно. Я вспомнил операцию в областной больнице в мае: там меня сразу после операции перевезли в палату и буквально через десять минут я уже сидел на кровати, почти не чувствуя последствий. Тот наркоз был легкий, прошел быстро и безболезненно. Но тогда мне не удаляли кусок черепной кости и не проводили энуклеацию глаза.
Я повторял себе: надо терпеть.
В восемь утра дежурная медсестра сменилась. На ее место пришла пожилая сухонькая женщина с седыми волосами, собранными в пучок на затылке. Я спросил у нее: извините, можно сесть? Все затекло. Она сказала: да, конечно, уже можно. Давайте я вам помогу. Она была очень худая и тонкая. Помню, я испугался, что в ней что-нибудь сломается, если она начнет мне помогать; все-таки я вешу немало. Нет-нет, сказал я, справлюсь сам, мне уже намного лучше. Я сел. Это было незабываемое чувство. Что-то вроде освобождения. Как будто с меня сняли кандалы, и тяжелые цепи, громыхая, свалились на пол. Я повертел головой: это чудо. Я свободен двигаться. Я свободен встать и идти. Голова немного кружилась, но я не обращал на это внимание. Я медленно опустил ноги на пол, чтоб пятками ощутить твердость больничной плитки. Тело отзывалось плохо, но я мог двигаться; я наконец-то мог двигаться. Я испытывал настоящее счастье. Как раз в этот момент в реанимационную заглянула Яна. Она сказала: извините, можно я? Конечно, заходите, сказала медсестра. Помогите ему. Яна забежала внутрь. Обняла меня: но очень осторожно, как хрупкий стеклянный предмет. Спросила: ну что ты? Как ты? Я сказал: в порядке. Спросил ее: слушай, как я выгляжу? А то я себя не вижу. Очень страшный? Нормальный, засмеялась Яна. Она разглядывала меня, как новую покупку. Как будто пыталась найти во мне мои старые черты. Словно эта операция изменила меня, будто я стал совсем другим человеком. Она помогала мне, улыбалась мне, но все же для нее я стал, наверное, немного чужой, и ей нужно было время, чтоб привыкнуть ко мне такому. Она пыталась найти во мне какие-то зацепки — что я остался тем же.
Я улыбнулся, пошутил, и она вздохнула с облегчением. Операция закончилась.
Пора приступать к заживлению.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Яна вела дневник моей болезни в фейсбуке и живом журнале. Поначалу больше в живом журнале: это было до того, как она совсем перебралась в фейсбук. Там же она публиковала наши реквизиты: карта сбербанка, яндекс-деньги, пейпэл. Все как обычно. Френды делали перепосты. Потом перепосты делали совершенно незнакомые люди. И даже те люди, с которыми мы давно перестали общаться. И даже некоторые из тех, кто относился ко мне неприязненно. Я боялся, что кто-нибудь из них напишет в сети про меня плохое и Яна бросится меня защищать; так бывало раньше: кто-то писал что-то плохое про меня или мою книгу и если Яна видела это, то немедленно кидалась в защиту. Она не сразу привыкла к интернету с его неукротимой свободой, когда каждый имеет право говорить что угодно. Со временем научилась. Но теперь я смертельно болен, и она могла сорваться. Ее могли страшно обидеть даже намеком. Мы с ней поговорили до моей операции: пусть пишут что угодно. Это неважно. Яна сказала: конечно, не важно, плевать. Но я все равно волновался. К счастью, никто ничего плохого не написал или это прошло мимо нас. Деньги текли не то чтоб рекой, но о них по крайней мере можно было не волноваться. Яна писала в живом журнале обо мне и о своем отце. Иногда о других людях и о себе. Например, так:
«Сегодня суббота, и вроде бы лето. Но оно проходит практически мимо. Если только с утра наслаждаюсь прохладой, пока добираюсь до Володи. Или днем отмечаю, что на улице душно, когда бегу в аптеку, в буфет или поликлинику. Неделю назад попала под дождь. Ну как попала. Я доехала до своей улицы еще до дождя, но забежала в магазин за продуктами. Уже дул сильный ветер и потемнело. Зато дождь был теплым, а купленный за бесценок зонт в этом же магазине ярко-сиреневый. Мой любимый цвет.
У нас с Володей все относительно хорошо. Движемся к выписке. Вова передает всем привет, спасибо за добрые слова. Каждый день читаем ваши комментарии, когда позволяет интернет в больнице, стараемся вместе отвечать. Или я вечером пишу свежие отчеты. На выходных жизнь в отделении замедляется, но зато с понедельника нужно многое решить. Так что ваша поддержка бесценна!»
Когда я перечитываю ее старые посты от июня 2015 года, мне кажется, что она была как маленький испуганный зверек, который пишет для других, но на самом деле уговаривает себя: все будет хорошо, все будет хорошо, пожалуйста, господи боже, пусть все будет хорошо. Земля у нее под ногами плыла, она балансировала на краю пропасти, но все равно продолжала, прихрамывая, упрямо шагать вперед вдоль обрыва, повторяя: все будет хорошо. В тех старых ее постах часто можно встретить слово «ремиссия». Если «ремиссия», то неизбежно «стойкая». Это обязательные слова, которые она использовала, когда говорила об мне. Она просила у френдов помолиться за меня, просила подержать за меня кулаки. И френды послушно молились, держали кулаки и желали мне выздоровления. Говорили: пусть все будет хорошо. С нами были хорошие друзья. Многих из них мы ни разу не видели — только общались в сети. Кто-то присылал нам посылки: рукоделие, книги, какие-то игрушки, которыми обычно тут же завладевала Майя. Кто-то присылал деньги. Кто-то ставил свечки в храмах и поддерживал нас словами. Было немного странно видеть такую безусловную поддержку. Помню, я подумал, что ничто так не объединяет, как болезнь и смерть. Мне пришла в голову мысль, что социального равенства можно добиться только так, во всеобщем умирании. Это была странная мысль. Я подумал, что, если вылечусь, обязательно разовью ее в своей новой книге. Если, конечно, вылечусь. Если, конечно, она у меня будет, моя новая книга. Вообще мысли о новой книге не покидали меня. Я думал: смогу я теперь написать хоть что-нибудь или нет? Успею ли? Это все казалось слишком далеким. К моменту постановки диагноза я написал больше половины нового романа. Потом я узнал, что у меня рак, и долгое время было не до того, хотя даже во время моей болезни Эрик Брегис не переставал требовать у меня законченную рукопись. Для него болезнь не была оправданием; он в меня верил. Но я не понимал: как теперь что-то можно писать? И зачем? Диагноз что-то сломал во мне. Я ведь здесь чужак. Я не принадлежу этому месту.
Через какое-то время после операции я перечитал написанный на половину роман. Мне показалось, что это смешно и нелепо. Я стал совершенно другой, и я не понимал того человека, который это писал. Думаю, он бы тоже меня не понял. Все же я попробовал продолжить; там было без малого девять авторских листов, хотелось закончить книгу, но я быстро понял, что не смогу. Эта книга была больше не нужна. Может, когда-нибудь потом.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Думаю, в какой-то момент я успокоился и принял для себя, что схожу с ума. Конечно, в психушку я ложиться не собирался; для успокоения я считал, что у меня временный психоз. Я боялся подходить к входной двери ночью. Сидя в темноте за компьютером, боялся повернуть голову: мне казалось, в темноте рядом со мной кто-то стоит. И если повернусь, увижу его. Это черное существо из моего детства. Фантомас. Днем все это было смешно, а ночью становилось не до смеха. Тень в Аксайских катакомбах, фигура в аварийном доме, случай в заброшенном дельфинарии — все это, конечно, поддавалось объяснению. Никакой мистики здесь не было. И тем не менее я боялся, как когда-то в детстве. Ради утешения я придумал, что сошел с ума — не окончательно чокнулся, конечно, но все-таки самую малость крыша поехала. Это успокаивало. В конце концов я в некотором роде писатель, а писатели бесполезны и значит безумны: только сумасшедший будет заниматься таким, по сути, ненужным в нашем обществе делом. От таких мыслей становилось легче. Если я сошел с ума, значит никакой преследующей меня тени не существует: и, если я поверну голову в темноте и увижу уродливую рожу, которая пялится на меня, это ничего не значит; это всего лишь мое больное подсознание подкинуло мне безумную картинку. И если я подойду к входной двери и услышу за ней чье-то тяжелое больное дыхание, это тоже ерунда; всего лишь игры моего разума.
Я гордился, что с такой легкостью принял свой психоз. Значит, я на самом деле еще не ополоумел; можно принять свою ненормальность и жить с ней, смирившись. В конце концов большинство людей живет, примирившись с собственной ничтожностью и ничего не ожидая от существования; я тоже могу с головой окунуться в эту темную реку. Ради развлечения я рисовал темную тварь на бумаге. У меня не получалось. Все время казалось, что вот-вот выйдет: картинка в голове присутствует, я понимаю, как выглядит это существо, надо просто изобразить. Но — не удавалось. Выходило так, будто рисует испуганный ребенок. Вероятно, не хватало мастерства. Однако я продолжал стараться. Я заинтересовался, вычитав в интернете мнение, что рисование может стать средством лечения душевнобольных; подолгу разглядывал картинки, нарисованные шизофрениками, — таких полно в сети. Часто среди этих картинок попадались уродливые чудовища, по-настоящему безумные твари. Одна из картинок заинтересовала меня. На ней был изображен человек, лежащий в кровати; возможно, больной. Рядом с кроватью располагался мольберт, череп, стаканчик с кисточками. К больному откуда-то из-за мольберта тянулось высокое костлявое существо, с анатомией, отдаленно напоминающей человеческую. Голова на длинной как у жирафа шее нависла над кроватью, глаза смотрели на человека холодно и безжизненно, длинные руки висели, почти касаясь пола; больной протянул ладонь, то ли чтоб отстраниться, то ли чтоб прикоснуться к существу. По его лицу было непонятно, боится он или испытывает любопытство. Мне казалось, что он хочет прикоснуться просто чтоб узнать: на самом деле эта тварь находится рядом с ним или это видение. Про автора рисунка было сказано, что у него незаконченное высшее образование, хронический алкоголизм и в больницу он поступал неоднократно в связи с алкогольным психозом. Рисовал по выходу из психоза и вне запоя. Впрочем, все это было написано в интернете, где, как известно, вольно относятся к фактам; мало ли кто и зачем это написал. Никаких специальных исследований, чтоб уточнить, правда это или нет, я не проводил. Да мне, по сути, было все равно, кто автор картинки: главное, в этом существе было что-то знакомое. То как оно в силу немалого роста старательно пытается разместить свое тело в небольшом объеме помещения; его болезненная худоба и тощая длинная шея. Картинка очень напоминала ту, что застряла у меня в голове. Но все же моя тварь была иной.
Изобразить ее у меня не получалось, но я решил, что, раз тварь все равно никуда не собирается деваться, я использую ее в книге. В принципе, такая мысль у меня уже возникала. Тварь, высокая, как колесо обозрения, пролезла в «Колыбельную» с большим удовольствием; как будто с самого начала хотела туда попасть. Помню, я писал книгу как одержимый: быт и мистика на страницах ворда смешались в дьявольской пропорции. От некоторых моментов мне самому становилось смешно; от других — печально или страшно. Иногда мне казалось, что я не пишу книгу, а читаю. Изначально это должна была быть история про похищенного маньяком ребенка — меня вдохновил один случай, действительно произошедший в Ростове, никакой мистики и вообще фантастики не намечалось; но мир книги разросся, как злокачественная опухоль. Появлялись какие-то новые герои, которые не должны были появиться, кто-то существовал, а кто-то отказывал себе в существовании, и над всем этим царила тварь размером с колесо обозрения. Я чувствовал, что ей здесь понравилось. Тварь была довольна и на время оставила меня в покое. То есть, говорил я себе, это все, без сомнения, ерунда, при чем тут «оставила в покое»; меня излечило не рисование, а написание книги. Или не излечило. Может быть, я в ремиссии; это временно. Тем не менее тварь действительно не появлялась какое-то время. Я больше не спешил включать свет, входя ночью в темную комнату. Я не просыпался среди ночи, как в детстве, дрожа от страха и боясь открыть глаза: вдруг над собой я увижу нависшее лицо мерзкого существа. Все это ушло. Жизнь налаживалась. Родилась Майя. В начале 2012 года мы переехали в новую квартиру: с рождением ребенка нам понадобилось больше места. Пришлось влезть в ипотеку, но мы не переживали: вся жизнь впереди, справимся. В конце года я закончил книгу. Перспективы публикации были туманны, но я надеялся, что у меня все получится. Мне дали контакт в «Эксмо», я долго переписывался с редактором. Редактору книга вроде бы пришлась по вкусу, но публикация все время откладывалась: напишите через месяц, через два месяца, через три. Помню, я подумал то ли в шутку, то ли всерьез: твари это не понравится. Страхи мои почти ушли, и я размышлял об этом скорее все-таки с юмором. Думал про себя: у меня все прошло, это было временное помешательство. Время текло. В начале 2013 года я послал в журнал «Новый мир» несколько своих старых нигде не опубликованных рассказов. В публикации мне отказали: впрочем, совершенно справедливо; рассказы были слабы. Я это понимал; и понимал также, что зря отнимаю у людей время. Помню, как писательница Мария Галина, имевшая к «Новому миру» прямое отношение и относившаяся ко мне с приязнью, написала, чтоб я не переживал; мало ли у кого какой вкус. Может, рассказы подойдут для какого-нибудь другого издания. Я написал, что да, верно, хотя и понимал, что все правильно: рассказы дрянь. Ни на что особенно не надеясь, я послал главному редактору «Нового мира» Василевскому текст «Колыбельной», и неожиданно с романом все получилось. Мне предложили опубликовать сокращенный журнальный вариант, чтоб поместить «Колыбельную» целиком в один номер. Писательница Ольга Новикова из редколлегии «Нового мира» помогла с редактурой. Порезали текст, конечно, сильно. Впрочем, твари размером с колесо обозрения это почти не коснулось: она и в журнальную версию романа проникла в полном объеме. Выход журнальной версии назначили на осень. Тем временем общение с редактором из «Эксмо» как-то само собой заглохло. Возможно, я был слишком непонятлив и все эти «напишите через месяц» являлись вежливым отказом; может, редактор устал от моей настойчивости. Зато появилась возможность опубликовать полную версию романа в проекте «Книма» Эрика Брегиса; он в свою очередь договорился с «АСТ», и они тоже решили поучаствовать в издании. Полная версия романа должна была выйти в начале 2014 года. Больших тиражей, конечно, не обещали. Впрочем, без разницы: твари размером с колесо обозрения было достаточно и пары тысяч. Огромное черное существо умело помещаться в маленьких комнатках и проникать сквозь узкие оконца в помещения побольше, а далее на свежий воздух; и там разворачивалось во весь свой немалый рост.
Интересно, что именно в 2013 году у меня в голове, скорее всего, и начала расти злокачественная опухоль. По крайней мере хирург Виктория Львовна летом 2015 скажет, что опухоль росла примерно два года; может, немного больше. До весны 2015 это не выражалось почти никак; в августе и сентябре во время сезонной аллергии у меня, как обычно, закладывало нос, но так было уже очень давно, и дышать я не мог обеими ноздрями; в конце 2014 года из левой ноздри пару раз без видимой причины сочилась кровь, но кровотечение быстро останавливалось и я не обращал на него особенного внимания: мало ли, в чем причина; может, слабые сосуды. У Влада, когда ему было двенадцать, это было обычное дело: кровь из носа текла чуть ли не каждую неделю. Врач, осмотрев сына, так и сказала: слабые сосуды. Меня никто не осматривал, но я говорил себе: значит, и у меня слабые сосуды; и верил в это. Болезнь развивалась почти бессимптомно. Не было ни боли, ни мучений; и тем не менее эта мерзость пожирала меня изнутри.
Полная версия «Колыбельной» вышла в 2014 году; и тварь, огромная, как колесо обозрения, без лишнего шума снова выглянула в большой мир. Думаю, ей понравилось. Но, может быть, ей хотелось больше внимания. Я говорил себе с юмором: да-да, ей хочется больше внимания. Мне оставался всего год, чтоб наслаждаться незнанием насчет диагноза. Это был год, полный событий в стране: Крым, санкции, война на Донбассе. Впрочем, это политика; что касается меня лично, то начались проблемы на работе: на предприятии что-то не ладилось. Урезались зарплаты, исчезали премии. На собраниях говорили: надо потерпеть. Вот-вот все станет как прежде. В курилках сплетничали: фирме скоро каюк, пора искать новое место. Но предприятие как-то выживало. Иногда даже наступало временное улучшение. Майя росла: вовсю бегала, рисовала, изображала сценки из жизни сказочных героев; любила, когда ее фотографируют и снимают на видео. Влад становился подростком, более замкнутым и молчаливым, со специфическим чувством юмора; Яна говорила мне: весь в тебя. Он проводил все больше времени за компьютером. Мог сидеть за клавиатурой часами, если его не оторвать. Твердо знал, кем станет: программистом. У Майи же мечты менялись со скоростью света. То она хочет стать балериной. То гимнасткой. То хочет работать в «раборатории, как папа». Она так забавно говорила это: «в раборатории». У нее плохо получался звук «л», и она заменяла его звонким рычащим «р-р».
«Колыбельная» путешествовала по просторам сети: файл появился в пиратских библиотеках. Обычная жизнь книги. Дома все было спокойно — какое-то время. Я начал писать новый роман; там уже не нашлось места черной твари, и мне показалось, что я оставил ее позади; надеялся, что это навсегда. А потом несчастья стали следовать одно за другим. После долгой мучительной болезни умер тесть. Серьезно заболела Яна. И наконец, мой рак.
В 2015 году «Колыбельная» попала в лонг-лист литературной премии «Русский Букер». Как-то это прошло мимо меня. Было не до того: я лечился. Да и, честно говоря, не надеялся, что книга попадет в короткий список: поэтому не следил за ее дальнейшей судьбой. Как раз в это время капался: карбоплатин и паклитаксел. Облысел я очень быстро, выпали брови, даже на груди волосы повыпадали, что очень смешило Яну — такая внезапная эпиляция; а вот волосы на ногах держались крепко. Яна шутила: морозы тебе не страшны. Кроме того, решался вопрос с оформлением инвалидности: приходилось бегать от врача к врачу, бумаги, очереди, проблемы с ЛОРом, который не желал заниматься прямыми обязанностями, пока мы на него не пожаловались заведующей городской поликлиники; куча бытовых и медицинских неурядиц. Наступила осень, в Ростове похолодало. Врачи советовали есть хурму: во время химии полезно, восстанавливает лейкоциты. Я послушно ел. И — пиво со сметаной; это было незабываемо. Мы не ждали никаких перемен; более того, перемен — боялись. Лечение шло своим чередом, и мы стали привыкать к нему: к тому, что у меня выпадают волосы, к тому, что на следующий день после химии у меня болят суставы, к тому, что и с раком можно жить. Однако в начале октября 2015 года, даже не в новостях, а в чьем-то блоге я прочел, что «Колыбельная» попала в шорт-лист «Русского Букера». Это было действительно неожиданно. Яна прочла одновременно со мной и прибежала из соседней комнаты — поздравлять. Обняла меня. Поцеловала. Потом отстранилась: Вовка, это же хорошо! Ты чего? Что за лицо? Это же очень-очень хорошо! Я сказал: нет-нет, это, конечно, хорошо, просто, ты же понимаешь, если бы это было раньше, ну, до болезни, вот это было бы здорово, это было бы действительно хорошо, а сейчас, даже не знаю, после всего, что было, да и неясно еще, как оно, а это ведь надо ехать или даже лететь в Москву, на церемонию, и зачем… я просто не знаю — зачем все это, понимаешь? Оно теперь кажется лишним, когда... вот так. И куда я поеду? В этой повязке и вообще?
Яна сказала: что за глупости. Ты чего? Ну же, где мой Вовка. Ты уже выздоровел. Понял? Выздоровел. Даже и не думай.
Это было в начале октября, то есть почти за три месяца до рецидива.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
В начале марта 2016 года Эрик Брегис пригласил нас с Яной на шашлыки. Он жил в Подмосковье, возле его дома была замечательная сосновая роща, снег еще лежал, и мы выбрались туда с мангалом, овощами, пивом и всем прочим, что полагается в таких случаях. Я, конечно, ничего не пил, но другие пили, а я только подходил к мангалу, чтоб протянуть к углям озябшие ладони и почувствовать тепло и запах жареного мяса; кроме Эрика и Яны там были жена Эрика, друзья Эрика и его сосед. Эрик сказал, что ему, этому соседу, очень понравилась моя книга «Колыбельная». Они пили пиво и водку, я стоял возле мангала, у меня уже был рецидив, внутри меня опять росла опухоль, но был еще какой-то шанс спастись, скоро меня должны облучить на киберноже, есть надежда убить опухоль. Помню, все выпивали, смеялись, рассказывали анекдоты, я тоже рассказал бородатый анекдот, получил свою порцию смеха в ответ и подумал: ведь они знают, что у меня опухоль, знают, что я могу не пережить этот год, они думают это в голове, но вслух не произносят, и я тоже не произношу вслух, но все-таки мне хорошо среди этих незнакомых и знакомых мне людей, рядом с небольшим мангалом, на котором жарится мясо, рядом с живыми человеческими существами. Вот Эрик прошел мимо, показал мне большой палец, похлопал по плечу, мол, все нормально. Действительно нормально, очень хорошо чувствовать под ногами снег, видеть смеющихся людей, понимать, что ты не совсем еще оторван от всего этого, что ты еще живешь, чувствуешь холод, чувствуешь тепло на ладонях рук, видишь, как Яна смеется, еще в декабре она думала, что уже все, можно выдохнуть, я победил рак, и вот опять марафон от врача к врачу, от кабинета к кабинету, они такие разные, все эти кабинеты, но одно их объединяет: хочется о них забыть, больше не видеть, хочется так, у костра, с друзьями или просто знакомыми, видеть, слышать, чувствовать и чтоб ничто у тебя это не забрало; вот Яна говорит, Вова, мы взяли тебе безалкогольного пива, давай выпей с нами, я говорю: давай, хотя нет, говорит Яна, на морозе оно какое-то слишком холодное, вдруг простынешь, ничего, говорю, я немножко, не простыну, давайте стукнемся, за что пьем? Эрик говорит: за нас, он уже немного пьян, они с соседом, которому понравилась моя книга, выпили уже чего покрепче, а я пью безалкогольное пиво, оно ледяное, и я закашливаюсь. Что-то стало холодать, говорит Эрик, еще полчасика, и пойдем в квартиру. Яна подходит ко мне, поправляет воротник, беспокоится, может, мы пораньше пойдем, да, говорю, конечно, давай подождем Эрика и остальных у него дома, да-да, говорит Эрик, вы идите, Вовке, наверно, нельзя долго на морозе, и все остальные говорят, да-да, вы идите, мы тоже скоро, а то и правда что-то похолодало. Мы идем к Эрику: тут уже подготовлен широкий обеденный стол, у Эрика кот, вернее, два кота, один большой шотландский кот, другой прячется от нас под столом, еще есть пудель, бойкий зверь, всюду носится, дружелюбное животное, любит, когда ему чешут пузо; вы пока покушайте, говорит нам жена Эрика, мы с этими алкоголиками скоро придем, добродушно добавляет она. Мы с Яной садимся вместе на диван; Яна спрашивает: ну ты как, да все в порядке, говорю, смотри какое массивное котоживотное, и пудель смешной, может, заведем собаку, как думаешь? Это мы посмотрим, говорит Яна. Тем временем возвращаются остальные, на стол ставят угощение, алкоголь, все пьют, гуляют, рассказывают истории из личной жизни, я не знаю этих историй, этих людей, не всегда понимаю контекст, это все слишком чужое, но Яна как-то легко во все это вписывается, шутит со всеми, смеется, а Эрик сидит на стуле с закрытыми глазами, ну вот, смеются его друзья, напился и уснул, ничего я не уснул, говорит Эрик, не открывая глаз, это я отдыхаю. Все продолжают пить, сосед Эрика подходит ко мне, обнимает за плечи, он пьян, а я трезв, это всегда довольно проблематично, когда ты трезв, а кто-то пьян, но я не хочу обижать поклонника моего творчества, тем более он сам сказал, что он поклонник моего творчества, как тут возразишь. Во-первых, он просит автограф, во-вторых, рассказывает, как все точно я описал в своей «Колыбельной», как вот это вот все (он показывает неопределенно вокруг) лживо и неправда, и как я заглянул в самую суть в моей книжке; он сразу понял, какие все уроды и козлы, но не везде, нет, говорит он, ты же понимаешь, я человек военный, у меня все просто, я вообще не люблю все эти книжки-фижки, всю это ерунду, я книжки со школы не читал, честное слово, что-то пытался, но ничего не пошло, везде видно, что врут, а у тебя получилось, ты не врешь, ты увидел суть всех этих ДНР и ЛНР, говорит он, и я не понимаю, при чем тут ДНР и ЛНР, в «Колыбельной» ничего такого не было, да и написана она раньше событий, но продолжаю его слушать, этот человек хочет мне что-то сказать, и я обязан его выслушать, раз уж моя книга действительно произвела на него какое-то впечатление, я теперь в каком-то роде несу за него ответственность. Ему кричат: эй, ну что ты к Володе пристал, давай обратно за стол, но он говорит, не-е-ет, он наклоняется к моему уху и шепчет, ты не волнуйся, если что, у меня и в военном госпитале знакомые, там тебя вылечат, там и не такое вылечивали, да-да, я знаю, у тебя уже есть какие-то планы, но пусть это будет запасной вариант, я всегда рядом, я же военный человек, ты же знаешь, мое слово верное, но вот как все-таки верно ты написал, а, все вот это вот, он сжимает кулак, серьезно, как честно у тебя получилось, нету лжи, бесит, когда врут, а у тебя такого нет. Яна говорит из гостиной: Вова, уже поздно, нам в Москву надо, да оставайтесь, кричат из-за стола, у Эрика переночуете, нет-нет, говорит Яна, нам завтра рано утром в больницу, давайте, наверно, такси вызывать, я вызову, говорят сразу несколько человек. Эрик берет соседа за плечи и забирает на кухню, они возвращаются с открытой бутылкой коньяка, Эрик пьян, сосед пьян, все пьяны, кроме меня, ну и Яна, пожалуй, не очень пьяна, выпила совсем немного вина, ей было надо хоть немного расслабиться, она снова в аду, все довольны и уже одеты, ждем такси, все прощаются и желают нам удачи, сосед Эрика на прощание обнимает меня, говорит: ну ты молодец, ведь я не читал же ничего давно, а тут твоя эта книга, молоток ты, Володя, хорошо сделал, но тут приезжает такси, все еще раз прощаются, обнимаются, и мы уходим. Эрик провожает нас до машины, мы садимся. В салоне тепло. Эрик на прощание пожимает мне руку, говорит: ты справишься, ты только это, говорит он пьяным голосом, новую книгу уже пиши, понял? Ты должен написать новую книгу. Я говорю, что да, понял, буду писать, мы садимся в машину и едем в Москву, нам нужно в район метро «Маяковская», ехать довольно далеко. Яна сидит рядом на заднем сиденье, положив голову мне на плечо, электрические огни наплывают в черные стекла. Яна говорит: хорошо же посидели, правда, и я говорю: конечно, правда. Яна говорит: такие хорошие люди и такой поклонник у тебя смешной, да ладно тебе, говорю, какой поклонник, что он тебе там рассказывал, спрашивает Яна, про жизнь всякое, говорю, ты молодец, говорит Яна, главное, не бойся; пожалуйста, не бойся, ну с чего ты взяла, что я боюсь, говорю я, а Яна прижимается ко мне крепче, от нее пахнет вином и снегом, и она повторяет как во сне: не бойся.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Как-то я сказал Яне: могу ведь и умереть. Прямо во время операции. Если вдруг что, ты, главное, не волнуйся, хорошо? Ну ладно, ладно, не злись, пожалуйста: можешь волноваться. Но только совсем немного. Потому что у нас дети, помнишь? Тебе придется самой. Но ты справишься. Тебе помогут. Яна сказала: дурак. Какой же ты дурак! Не смей даже думать об этом. Я сказал: нет, ну правда. Всякое может случиться. А операция предстоит серьезная. Люди и во время операции по удалению аппендикса умирают. Яна толкнула меня кулаком в грудь: ты издеваешься? Хватит! У нас все будет хорошо! Я сказал: ладно-ладно! Набросилась! Вообще знаешь, что жалко больше всего — ну, если вдруг умру? Яна сказала: ты опять? Я сказал: нет-нет, чисто гипотетически. Яна спросила: ну что? Я сказал: ну, тогда у нас больше не будет с тобой этого… никогда! Понимаешь? Вообще никогда! Это же ужас! Яна сказала: боже мой, какой же ты дурак! — и обняла меня. Мы поцеловались. До операции было дней шесть. Может, семь. Мы заперли дверь в спальню и повалились в кровать. Яна сказала: господи, ты еще в майке? Снимай немедленно. Мы продолжали целоваться. Это было как приступ. Как припадок. Она куснула меня за нижнюю губу. Я поцеловал ее в шею, провел пальцами по животу.
Вдруг Яна закрыла руками лицо и заплакала. Я отстранился: эй, ты чего? Я растерялся и не знал, что делать. Я сидел рядом с ней и смотрел. Она погладила меня по лицу, по левой его стороне: там под кожей пряталась опухоль, которую вырежут через шесть или семь дней. Яна сказала: ты не обращай внимания, это я просто. Просто так, не сдержалась. Она не могла остановиться: плакала. Я повторил растерянно: ты чего? Она села рядом со мной и крепко обняла.
После операции несколько дней я вообще не мог уснуть; если повезет, дремал час-другой. У меня болело лицо, из ноздри сочилась кровь, из-за повязки шею сложно было повернуть. Я лежал в общей палате с человеком, у которого вырезали гортань и по ночам он издавал странные металлические звуки, как будто идущие из другого мира; от этих потусторонних звуков раскалывалась голова. Лежать на боку было невозможно. На спине — немыслимо. На животе — страшно, что пойдет кровь и зальет подушку. Я вставал и шел в коридор. Я ходил по коридору, как призрак, туда и обратно, туда и обратно, иногда проводя под носом марлей, чтоб вытереть натекшую кровь. Профессор Светицкий сказал, что очень желательно восстановиться в течение месяца, чтоб тут же начать облучение. Иначе может быть поздно. И я повторял себе: надо восстановиться в течение месяца. Надо восстановиться в течение месяца. В конце коридора был маленький холл, там стояли кресла и кожаный диван: я садился и пробовал уснуть сидя, но мне становилось только хуже. Голова кружилась. Я открывал глаза и смотрел перед собой. Я повторял про себя: надо восстановиться. Надо восстановиться в течение месяца. Это был настоящий ад.
На первой моей перевязке присутствовал сам профессор Светицкий. Когда с меня сняли старые бинты и стали вытаскивать из глазницы окровавленную марлю — это было действительно новое ощущение: как будто тебе сквозь голову протягивают канат. Я дернулся. Профессор что-то говорил, что-то успокаивающее. Мягко уговаривал потерпеть. Помню, мне стало стыдно, что я не в состоянии перенести все это стойко; и я старался терпеть усердней. Потом мне много раз приходилось так терпеть. Раз в день по утрам во время процедур мне осматривали глазницу, хвалили состояние заживающей слизистой и вставляли в полость новый кусок марли с мазью. Чаще всего использовали левомеколь. Иногда заменяли его на какую-то оранжевую мазь, название которой я не помню; она давала худшие результаты.
Положив марлю в орбиту глаза, мне меняли повязку на шее. После лимфаденэктомии левая сторона шеи стала твердая, как дерево. Плюс шрам. Мне щупали шею на наличие увеличенных лимфоузлов, потому что при моей локализации метастазы в первую очередь идут в шею: не знаю, как врачам удавалось хоть что-то прощупать в этом куске мертвого дерева.
Яна все это время была рядом. Она уезжала из больницы, только чтоб переночевать, и утром снова неслась в отделение опухолей головы и шеи. Ее узнавали. Она стала своей для медсестры Алены — Пеппи Длинныйчулок, для моих лечащих врачей, для старшей медсестры, для заведующей отделением. Помощь Яны была неоценима: после бессонницы последних суток я чувствовал себя так, будто двигаюсь сквозь желе, у меня кружилась и болела голова. Я боялся упасть, но Яна следовала за мной по пятам и помогала, если видела, что мне совсем нехорошо.
У меня не опускалась температура ниже 37.2. Иногда поднималась до 38 и даже 39. Мне кололи антибиотики, противовоспалительные средства, но температура в норму не приходила. Видно было, что профессора Светицкого это тревожит. Он продолжал показываться на моих перевязках. Проверял марлевые салфетки, которыми закрывали пустую глазницу. На салфетках всякий раз за сутки накапливалась клейкая влага. На одну из перевязок в процедурный кабинет отделения опухолей головы и шеи вместе с профессором явился флегматичный плотный доктор лет сорока; он говорил спокойно, как будто совсем без эмоций. Как робот. Доктор был нейрохирург. Профессор позвал его на консультацию. Они вместе осмотрели орбиту моего глаза. Профессор показал нейрохирургу салфетку с жидкостью, что вытекла из орбиты. Нейрохирург кивнул. Ликворея? — спросил профессор. Видно было, что он переживает. Ликворея, спокойно подтвердил нейрохирург. И добавил: ну, ничего страшного. В нашей практике это постоянно случается; возможно, конечно, что и само прекратится. Профессор заметил: но ведь может и не прекратиться. Нейрохирург кивнул: может и не прекратиться. В таком случае надо снизить внутричерепное давление: поставим дренажик, подождем несколько дней, это в нашем случае обычное дело. Профессор покачал головой: но он же тогда не сможет вставать, с дренажиком, ему надо будет лежать. Нейрохирург пожал плечами: не сможет, пару недель не сможет. И в туалет ходить не сможет, и пить, и есть сам не сможет без помощи. Придется лежать.
Когда я это услышал, то в первую очередь подумал: теперь мы не уложимся в месяц. Не начнем вовремя облучение. Это было обидно. Еще я подумал, какой ад мне предстоит: две недели в постели без права вставать на ноги. Я вспомнил, как мучился в реанимации, когда мне надо было провести почти без движения всего одну ночь.
Профессор сказал: за ним нужен будет постоянный присмотр, а он лежит в общей палате. Надо будет выносить утку, кормить его и так далее. Не думаю, что в общей палате это возможно. Нейрохирург сказал: да, в общей это вряд ли возможно. Надо поместить его в отдельную палату. Но отдельная палата не бесплатная, сказал профессор. Не знаю, получится ли. И, кроме того, за ним нужен будет уход.
Я сказал: Яна сможет за мной присматривать, если ей позволят ночевать в больнице.
Профессор Светицкий и нейрохирург переглянулись. Нейрохирург пожал плечами. Они еще немного обсудили этот вопрос. Потом нейрохирург ушел. Мы с профессором Светицким вышли из перевязочной; Яна поднялась с кресла в коридоре нам навстречу. Светицкий объяснил, что после операции у меня подсачивается ликвор: питательная жидкость, которая окружает головной мозг. Операция была серьезная, убрали пораженную кость, зачищали опухоль чуть ли не до самого мозга, и в результате возникло такое осложнение. Отсюда, видимо, и скачки температуры. Более того, сказал профессор, не хочу вас пугать, но есть ненулевой шанс заболеть менингитом. Поэтому, если ликворея не прекратится, придется сделать пункцию, чтоб снизить давление в черепе. Это неприятная процедура, которая может занять до двух недель; при этом Володе нельзя вставать с постели. Предстоит много бытовых неудобств. Потом он спросил: есть ли у вас возможность перебраться в платную одноместную палату?
Яна сказала: думаю, да. Главное, чтоб нашлось место.
Мы отправились в кабинет к старшей медсестре, и в тот же день я переехал в двухместную палату; к счастью, в тот сезон в отделении хватало свободных мест, и я оказался в палате один. Это была прекрасная палата: свой туалет, холодильник, свой столик и даже маленький телевизор, которым я, впрочем, не пользовался. Более того: палата не напоминала, собственно, больничную палату: это была небольшая, но уютная комната. И главное: свой кондиционер, прохлада после духоты совместного помещения. Помню, как на меня впервые после операции накатило счастье: тогда для счастья мне нужно было так мало. Мы с Яной поужинали, она уехала домой. Я остался в палате один: ни жары, ни металлического храпа человека без гортани, никого, только я в одиночестве в своей палате. Я поставил в холодильник сок и через полчаса, когда он достаточно охладился, выпил его; это был превосходный холодный яблочный сок. Мне показалось, что я не пробовал в жизни напитка вкуснее. Я прилег на кровать: она показалась мне самой мягкой и удобной кроватью на свете. Я укрыл ноги одеялом: ноги согрелись. Голова удобно разместилась на подушке. Ничего не мешало. Я лежал в полной тишине и спокойствии. Тихо жужжал кондиционер. Мир и покой. Счастье. Я был здесь хозяин. Я был хозяин своего тела. Я повторял про себя: надо заживлять раны. Надо успеть заживить раны за месяц и начать облучение. Надо успеть и начать. Не нужен никакой дренаж: я должен заживить раны сам. Я повторял это недолго, потому что уснул. Это был крепкий сон. Я отлично выспался. Я не просыпался посреди ночи, не вставал, мне не надо было ходить по коридору, чтоб спастись от ужасных звуков, терзающих меня в общей палате, мне не приходилось заставлять себя спать — я спал спокойно, и ничто меня не тревожило. Я проснулся ровно ко времени процедур. Поднялся, переоделся, почистил зубы и пошел в процедурный кабинет. В процедурном кабинете мне померили температуру.
36.6.
Перемена была разительная: явное улучшение. На перевязке обнаружилось, что ликворея прекратилась. Тем не менее профессор послал нас с Яной на КТ, чтоб убедиться. В описании КТ предположили, что ликвор вытекал из удаленного зрительного нерва. Профессор, читая описание и разглядывая снимки, возмущался: сколько раз проводил резекцию зрительного нерва, такого не было, и тут вдруг! Тем не менее было видно, что он успокоился. После переселения в отдельную палату я пошел на поправку; и наконец-то смог выспаться.
Примерно в то же время пришли результаты гистологии. Опухоль подтвердилась (в чем, впрочем, никто не сомневался): умеренно дифференцированный плоскоклеточный рак. В шее, несмотря на все опасения, опухолевых клеток не нашли: и это была для меня большая удача. А вот в глазное яблоко опухоль проникла: так что никаких сожалений по поводу потери глаза у нас с Яной не осталось.
В целом новости были скорее хорошие — для моей ситуации, конечно. Помню, как радовалась Яна. Помню, как она плакала и обнимала меня.
Я сейчас пишу и вспоминаю ее лицо: какая же она хорошая.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Виктория Львовна заранее нас предупредила, что в лучевое отделение огромные очереди: надо как-то договариваться. Павел Викторович в свою очередь напомнил, что облучение следует начать в течение месяца после операции; это важно. Последние дни в больнице прошли в нервном ожидании. Я был угрюм и неразговорчив. Яна между тем успела познакомиться со многими пациентами. Среди них была врач-гинеколог Бабокало, полненькая жизнерадостная женщина. Лет десять назад у нее уже был рак, который ей вылечили в онкоинституте; локализация — кишечник. Теперь опухоль появилась в ротовой полости. С Бабокало мы будем встречаться постоянно: нас облучали примерно в одни и те же дни, нам давали химию в одни и те же дни, затем у меня был перерыв в лечении до рецидива, потом снова химия, и мы опять встретили Бабокало — пока у меня был перерыв, ей продолжали давать химию.
Был еще веселый, загорелый старичок, Михаил Иваныч, с опухолью на губе, рак второй стадии. Опухоль ему убрали, потом облучали, химию не стали давать. В течение последних лет он хотя бы раз в пару месяцев звонит Яне, передает мне привет, спрашивает, как у нас дела, рассказывает, как дела у него. За это время ему успели вырезать аппендикс; в целом же он жив, бодр и здоров, рак не вернулся.
Был еще мужчина, моих примерно лет, может, чуть старше. Ему убрали глаз, часть кости и полностью нос: слишком большое распространение опухоли. Похож немного на Волан-де-Морта из киноверсии «Гарри Поттера». Он ходил в черной повязке, отверстие на месте носа не закрывал никак; узнав диагноз, его бросила жена, и ему приходилось справляться самому: он таскал вещи, договаривался с врачами, ходил за покупками. Я ни разу не видел, чтоб ему кто-нибудь помогал. К нему никогда никто не приходил. Он был общительный: болтал с другими пациентами, врачами и медсестрами, но при этом совершенно одинокий. У него был оптимистично-пессимистичный настрой: он улыбался и говорил, что не верит, что все это ему поможет. Тем не менее продолжал лечиться. У нас с ним совпадали курсы химии; препараты ему давали посильнее. Потом у меня химия прекратилась, а ему предстояло еще несколько курсов; больше я его не видел и не знаю, чем закончилось его лечение.
В больнице орбиту моего глаза осматривали каждый день. Убирали внутри корки. Крови в полости накапливалось все меньше и меньше. От марлевых тампонов с мазью со временем отказались: без них раны заживали быстрее. Следов растущей опухоли видно не было. Но профессор повторял: облучать надо. Какие-то клетки могли остаться. Операция — это еще не все. Без облучения опухоль наверняка вернется.
Мы с Яной отправились в лучевое отделение. В первую очередь надо было встретиться с заведующей. Помню, мы сидели напротив нее в ее кабинете; она листала мою историю болезни. Подняла голову: итак, плоскоклеточный рак. Отдаленные метастазы в вашем случае дает редко: иногда в печень и легкие, но в первую очередь — в шею. Любит рецидивы. Как вы вообще подхватили эту гадость? Поймите меня правильно, просто для вашего возраста это не типично. Ну да ладно, чего уж теперь, надо лечиться.
Она что-то написала в бумажке.
— Дадим вам для начала 40 грей, потом посмотрим. Шея и голова. Только есть проблема: где вы будете лежать? В отделении радиологии мест нет.
Яна сказала:
— Мы уже договорились. Володя будет лежать в ОГШ, а сюда приходить на лучи.
Заведующая кивнула:
— Отлично. А вот как раз и специалист, который с вами будет работать. Алия Катифовна, заходите, пожалуйста.
В кабинет, скромно улыбаясь, зашла Алия Катифовна: худая женщина лет шестидесяти с понимающим и добрым лицом. Профессор Светицкий потом назовет ее одним из лучших специалистов; в свое время она успела побывать хирургом, потом переквалифицировалась в радиолога. Благодаря своему опыту в хирургии, она лучше многих других радиологов понимает, какую именно область стоит облучать в каждом конкретном случае. Впрочем, это мы узнаем сильно позже; как и то, что Алия Катифовна и профессор Светицкий давно знакомы и оба приехали в Ростов из Ташкента. В тот момент мы ничего этого не знали. Мы настороженно глядели на нашего радиолога. Заведующая отдала нам бумажку, и вместе с Алией Катифовной мы вышли из кабинета. Она, улыбаясь, что-то рассказывала. Сказала мне, чтоб я не волновался. Что все будет хорошо. У нее был ласковый, очень добрый голос, как у любящей бабушки. Они с Яной болтали: как будто знали друг друга давным-давно. Алия Катифовна рассказала, что в лучевом отделении не хватает рабочих рук. К тому же периодически выходит из строя один из ускорителей; а деталь для починки едет неделями, если не месяцами. Вот недавно была такая проблема. Приходилось облучать пациентов до трех часов ночи, такие ужасные очереди. Сейчас, к счастью, с этим получше, но все равно приходится задерживаться допоздна. Вы как насчет того, чтоб облучаться по вечерам? Часов в шесть или семь? Не против? Вот и отлично. Тогда ждем вас в это время.
Она прикоснулась к моему плечу и сказала:
— Не волнуйся. Все будет хорошо. Вас кто оперировал?
— Павел Викторович Светицкий.
— О, — сказала она, — тогда волноваться совсем не о чем. Лучше специалиста по опухолям головы и шеи у нас не найти.
Мы вернулись в отделение ОГШ; мне отдали больничный, выписку. Поднялись с Яной к Светицкому. Профессор напоследок еще раз осмотрел полость глаза: все в порядке. Ну, удачи вам. И не забывайте, что надо заглянуть ко мне через месяц.
— Володе надо будет приходить к вам раз в месяц? — спросила Яна.
— Это как будет идти заживление, — сказал Светицкий. — Если все будет в порядке, то сначала раз в месяц, потом раз в два месяца, раз в три месяца и так далее; потом будете приходить на осмотр раз в полгода. Но раз в полгода — обязательно. Вот, кстати, есть у меня фотография… — Он стал рыться в бумагах. — Пациентка не появлялась два года, потом пришла, смотрите. — Он показал нам фотографию женщины лет сорока. Из шеи слева у нее рос огромный бугор. — Я, конечно, вырезал ей всю эту гадость, — сказал он. — Но вместе с ней пришлось и гортань тоже вырезать. Вы не думайте, что я вас пугаю: просто не забывайте у меня появляться, договорились?
Мы сказали, что, да, конечно, договорились.
Буквально через пару дней я снова лег в больницу: теперь на облучение. Был конец июля. Меня положили в одиночную палату на втором этаже отделения опухолей головы и шеи. Палата выглядела попроще, чем моя предыдущая, но здесь был работающий кондиционер: это главное. Стояла обычная ростовская жара. Из открытых окон воняло горячим асфальтом. Перед госпитализацией я накачал в свою электронную книгу прорву текстов и читал все подряд. За то лето я, наверно, прочел больше книг, чем за предыдущие пять лет. Хотелось вырваться наконец из больницы. Я лежал здесь чуть больше месяца, но казалось — много больше. Год. Или два. И неизвестно, сколько еще пролежу. Появились мысли о путешествии: допустим, сразу после операции мне летать не разрешат. На море тоже нежелательно. Но ведь можно куда-нибудь съездить на поезде: в Карелию или в Алтайский край, например. Там холодно и свежий воздух: мне это будет полезно; и Яне с детьми понравится. Я закрывал глаза и видел ельник в молоке тумана, видел блестящих рыб в прозрачной воде, слышал, как хрустят сухие ветки под моими ботинками: целый мир, который я не успел увидеть, запершись в городе, а после постановки диагноза увидеть уже не мечтал. Если у меня есть какое-то будущее, я еще увижу этот мир.
Перед первым облучением мне сделали КТ в отделении радиологии. Помню, это было поздно вечером. Процессом руководила Алия Катифовна: она велела спуститься нам с Яной в подвальный этаж, и мы послушно спустились. Внизу все очень красиво было оформлено под дерево: все для того, чтоб людям приятно и не страшно было облучаться. За тяжелыми дверями со значками радиационной опасности находились линейные ускорители. Я ходил от двери к двери и читал названия на табличках. Появилась Алия Катифовна и позвала меня за собой в одно из помещений. Яна на удачу пожала мне руку. Я сказал: не волнуйся, это всего лишь КТ, мне уже раз десять его, наверно, делали. Я пошел за радиологом. В кабинете я привычно лег, куда сказали, привычно расслабился, когда сказали расслабиться, и привычно закрыл глаза, чтобы думать о чем-нибудь другом. Все это было слишком обычно. КТ — это скучно. Ты только иногда лениво размышляешь, как будто это касается не тебя: что же на снимках? Вот в этот самый момент радиолог смотрит на снимки и знает, что там, может, снова растет опухоль, а может, опухоли нет; а я не знаю. Каково ей понимать, что она знает, а я еще нет и что скоро ей придется мне, к примеру, сообщить, что опухоль снова растет, это ясно видно на снимках. Думает ли она об этом, подбирает ли слова, чтоб смягчить новость. Впрочем, это были довольно скучные мысли. Я отгонял их и думал о другом: о том, как мы с Яной поедем в путешествие. О том, как мы пойдем вдоль берега горной реки по тропинке, протоптанной лесорубами; как где-то рядом будет пахнуть смолой и дымом. Как вокруг стемнеет, и как нам станет немного тревожно. Я думал о выдуманных страхах; они заслоняли страх смерти.
Наконец медсестра позволила мне подняться; немного кружилась голова. Я увидел, как за оконцем в стене Алия Катифовна и другой незнакомый мне специалист в белом халате склонились над мониторами; рассматривают мои снимки. Подождите, пожалуйста, в коридоре, сказала медсестра. Я сказал: конечно, и вышел. Яна привстала с кресла: ну что? Я пожал плечами: ждем.
Мы ждем примерно полчаса. Яна играет в змейку на телефоне. Потом мы пытаемся поймать в подвале интернет: безуспешно. Появляется Алия Катифовна; встаем и идем за ней. По дороге Алия Катифовна встречает своего пациента; получается задержка минут пять, потому что им надо переговорить, пациента следует утешить, им обоим нужно пошутить и, попрощавшись, еще две минуты поговорить на отвлеченные темы. Это немного раздражает, но мы послушно ждем, потому что знаем, что и нас будут потом утешать, и с нами будут потом шутить и говорить на отвлеченные темы; потому что это адский котел, в котором мы все здесь варимся. Мы сворачиваем за угол. На двери наклейка радиационной опасности. Мы заходим внутрь вслед за Алией Катифовной. Это предбанник. Слева — коридор, ведущий к линейному ускорителю номер один, а справа другой коридор, ведущий к линейном ускорителю номер два. В предбаннике кушетка, пяток офисных кресел и операторский пульт: несколько мониторов, на которые с камер наблюдения, расположенных в процедурных кабинетах, приходит изображение; кроме того, по сети передаются необходимые данные: время работы ускорителя, доза поглощенного излучения и так далее. Сейчас за пультом сидит медсестра Лена, толстая веселая женщина, шутящая как бы немного отстраненно; она как будто шутит и с тобой, и как будто в пустое пространство. Большую часть процедур мне придется провести под ее наблюдением. Линейный ускоритель справа пустует, а на кушетке линейного ускорителя слева лежит пожилая женщина. Черно-белое изображение показывает ее неподвижное тело: как будто она умерла. Лена говорит: скоро заканчиваем. Ничего-ничего, говорит Алия Катифовна, не спешите. С мальчиком придется повозиться, только составили план. Она называет меня мальчиком; впрочем, меня в онкоинституте часто называют мальчиком. Я слишком молод для этого места. Хотя я видел ребят и моложе. Примерно в одно время со мной в отделении лежат парень лет двадцати; ему чистили шею. После чистки лимфоузлов его шея выглядела как деревянная палка, на которую посажена голова пугала; выпученные глаза смотрели пугающе. Но парень сохранял оптимизм. Он даже пошло шутил с медсестрами, а медсестры пошло шутили с ним в ответ. Им нравился его пошлый настрой. Не знаю, что с ним потом стало.
Пожилая женщина выходит из процедурного кабинета. Какое-то время она беседует с Алией Катифовной; медсестра Лена подбадривает женщину своими шутками. Шутки летят в пустоту. Однако женщина улыбается и даже немного краснеет от удовольствия. Алия Катифовна легонько хлопает ее по спине. Женщина долго прощается, благодарит; потом уходит. Алия Катифовна говорит: у вас с собой есть вода? Яна говорит: да, вот. Хорошо, говорит Алия Катифовна, дайте ему крышку. Яна свинчивает крышку с бутылки и отдает мне. Раскроете рот и сожмете крышку зубами во время процедуры, говорит Алия Катифовна, это чтоб немного поберечь здоровые ткани.
Меня проводят в процедурный кабинет. Я ложусь на подвижную кушетку. Лена стоит рядом с пультом: управляет положением кушетки в пространстве. Алия Катифовна наготове с маркером. Прямо на моем лице, а затем и на шее она маркером расставляет точки, отмеряя область, куда будет бить пучок лучей. Над всем этим нависает нечто, что я называю про себя рукой робота. Как будто линейный ускоритель — это однорукий робот, ненавидящий все живое, сжигающий все живое своими невидимыми лучами. Рука робота сначала наведется на мое лицо; потом бесшумно сместится вбок и прицелится мне в шею.
Эти точки на лице старайся сохранять, говорит Алия Катифовна, а то придется опять замерять; можно заклеивать их квадратиками липкой ленты, чтоб не стирались от пота. И чуть что сам обновляй маркером, хорошо?
Я говорю: хорошо.
Алия Катифовна говорит: не забудь зажимать зубами крышку во время работы аппарата. Это чтоб лучи поменьше попадали тебе в горло. Там самое нежное место; стоматита нам еще не хватало.
Я говорю: хорошо.
Наконец все точки на моем лице и шее расставлены. Я лежу спокойно, во рту у меня крышка, которую я крепко сжимаю зубами, рука робота зависла надо мной, а под головой у меня специальная подушечка; Алия Катифовна и медсестра Лена выходят из процедурного кабинета, с шумом захлопывается тяжелая дверь. Я один. Раздается неприятный писк, и рука робота приходит в движение. Я лежу неподвижно, глазами слежу за поведением руки. Рука смещается влево. Снова раздается неприятный звук. Вроде бы ничего не происходит, но я чувствую что-то слегка напоминающее запах озона и понимаю, что меня облучают. Сначала запах едва различим, но с каждой секундой становится все отчетливей. Снова писк. Я лежу молча, не думая ни о чем; только слежу за поведением руки. Рука смещается левее и ниже; началось облучение шеи. Я думаю, что в каком-то смысле это любопытно. В каком-то смысле я теперь исследователь тех запретных краев, в которые в моем возрасте попадают далеко не все; и уж тем более далеко не все способны в этой ситуации трезво мыслить. Впрочем, я не совсем уверен, что в этой ситуации мыслю трезво. Например, мне вдруг начинает казаться, что в процедурном кабинете кроме меня и руки робота есть кто-то еще. Возникает ощущение неудобства: как будто чужой человек следит за мной в то самое время, когда я занят чем-то не совсем приличным. Эта мысль возникает, но оформиться не успевает. Рука робота издает последний писк и возвращается в исходное положение. Я вдруг понимаю, что из-за пробки во рту у меня накопилась слюна; но я боюсь сглотнуть ее или выплюнуть пробку, хотя вроде бы уже можно. Но вдруг еще не все? Я дожидаюсь момента, когда в кабинет входит Лена и говорит: а ты зачем пробку до сих пор во рту держишь? Вот архаровец! А ну выплевывай. Я выплевываю пробку на ладонь и говорю: спасибо. Лена смеется: ну что, как ощущения? Ты молодец, хорошо справился. Она шутит будто и со мной, а будто и нет. Будто в пустоту. Впрочем, может это мне кажется; никто не знает, что у другого человека на уме.
Лена берет пульт и опускает кушетку, я спрыгиваю и сразу же попадаю ногами в свои резиновые шлепанцы. Лена смеется: какой ловкач. Я улыбаюсь в ответ. Вслед за Леной выхожу из процедурного кабинета. Там Алия Катифовна дает последние пояснения Яне: надо как можно чаще полоскать рот, буквально несколько раз в день. Наносить на слизистую персиковое масло, можно прямо в нос закапывать, а сразу после процедуры смазывать кожу лица мазью. Все это надо делать обязательно, чтоб избежать или хотя бы минимизировать побочные эффекты радиации на здоровые ткани. Вам же не нужны на коже ожоги? — задает вопрос Алия Катифовна, и Яна соглашается, что да, конечно, не нужны.
— Я вам запишу, что надо делать, — говорит радиолог и берет лист бумаги, — вы, главное, не забывайте, хорошо?
— Обязательно, — говорит Яна. — Мы все-все будем делать, Алия Катифовна.
В предбанник тем временем входит лысый мужчина лет сорока пяти; с улыбочкой или, вернее сказать, с ухмылочкой он приветствует Лену. Лена смеется, машет на него рукой: вот проказник. Похоже, они давние знакомые. Лысый мужчина берет ее за плечо: ну что у нас тут сегодня? Как дела, как настроение у нашей прекрасной мадемуазель? Как вообще все? Лена смеется: вот же пошляк, а! Ну пошли, пошли уже, будем принимать лучевые ванны. Лысый мужчина хитро подмигивает нам с Яной и отправляется в процедурный кабинет принимать лучевые ванны, Лена — с ним.
Вот и все, говорит Алия Катифовна, отдает Яне бумажку, где указано, чем надо полоскать горло, чем смазывать кожу и что необходимо закапывать в нос; все это надо делать постоянно, каждые два-три часа.
Она смотрит на меня и говорит: все будет хорошо, я посмотрела ваше КТ и теперь уверена, что все обязательно будет хорошо. Павел Викторович провел сложнейшую операцию, очень постарался все у вас убрать; а мы теперь довершим начатое. Вы, главное, не волнуйтесь и не бойтесь.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Рецидив случился на новый 2016 год. Помню, как мы запускали фейерверки в ночное небо, Яна с детьми стояла в стороне и Майя восхищенно вскрикивала каждый раз, когда в вышине расцветали огни; из окон рабочего общежития высовывались нетрезвые девушки и кричали: ура! Или: давай еще! И снова: ура! Было холодно, шел снег, все было в снегу, и сверкающие ветки тополей неподвижно лежали в пространстве, скованные морозом; не самая обычная погода для Ростова, потому что обычно у нас в это время года слякоть и дождь, и грязь липнет к подошвам; серое небо, серые дома, серые люди, отчетливый запах сырых серых улиц. Но не в этот раз: в этот раз звенящий снег, в роще катаются на санках, по заснеженным улицам спешат люди с подарками в хрустящих белых пакетах; дома белые, дороги белые, и в мире абсолютная чистота.
Перед новым годом мне на счет упала премия «Русского Букера» за мое лауреатство, и я стал выяснять, кто что хочет в подарок. Хотелось сделать нужный подарок каждому; это лето для семьи выдалось тяжелое. Майя пожелала конструктор лего. Влад захотел обновить компьютер; оперативки чуть-чуть добавить. Яна сказала, что ничего не хочет. Что ей достаточно, что я жив и здоров и это лучший для нее подарок. Я сказал: ну а все-таки. Яна подумала и попросила духи «Шанель». Помню, был мороз градусов пятнадцать. Я сказал Яне, что чувствую себя не очень, ну не то чтоб совсем плохо, просто еще химия сказывается, усталость и все такое, отдохну дома. Яна забеспокоилась: ты ничего от меня не скрываешь? Нет-нет, ничего страшного, просто мне надо немного отдохнуть. Яна уехала по делам, а я тут же оделся и поехал за подарками в торговый центр. Для детей подарки нашлись быстро; духи выбирал долго. Девушка-консультант подсовывала мне пробники. Помню, скоро одурел от обилия запахов. Наконец мы выбрали подходящую «Шанель». С подарками в пакете я прыгнул в автобус; и — совпадение — в автобусе встретил Яну. Это была случайная, но довольно смешная встреча. Яна качала головой: ну куда ты в таком состоянии и по такому морозу, с ума сошел? А вдруг бы что случилось? Да ну, говорил я, ничего же не случилось.
В первый день нового года вечером Яна заглянула мне в орбиту глаза. Убрала пинцетом наросшие корки. Помню, долго молчала. Потом сказала: Вова, тут выросло что-то лишнее. Я сказал: лишнее? Она покачала головой: ну я не знаю, я же не доктор: может, так и должно быть. У тебя в глазу постоянно все меняется. Она уронила пинцет и заплакала. Она повторила: я ведь не доктор, я не знаю, может, так и надо, но там что-то лишнее. Как розочка. Я сказал: ну что ты заранее волнуешься. Дай посмотрю. Я взял фонарик, подошел к зеркалу и заглянул в полость глаза; возле мозговой ямки вырос маленький кусочек плоти, похожий на розочку на тонкой ножке. Выглядело это неприятно. Но был праздник, новогоднее настроение еще не отпустило меня и в плохое не верилось. Я сказал, что ничего плохого быть не может. Что это воспаление или что-нибудь вроде того. Я сказал: помнишь ты боялась пузырей внутри, думала опухоль, а врачи объяснили, что это грануляция. Яна молчала. Я переспросил: помнишь? Яна сказала: помню. Но ведь два дня назад этого не было. А ты походил по морозу — и вот появилось. Зачем ты вышел на мороз? Я сказал: да, я походил по морозу. Слизистая, наверно, обморозилась немножко — и вот результат. Но ничего особенного плохого в этом нет. В любом случае сразу после праздников мы сходим к Павлу Викторовичу, и он посмотрит. Но я уверен, что ничего плохого он не увидит. Да, сказала Яна, наверно, и правда, чего это я разнервничалась. Не могла же опухоль вырасти так быстро. Это невозможно.
Просто следи за этим воспалением, сказал я.
Хорошо, сказала Яна.
В течение почти двух недель после нового года Яна внимательно следила за розочкой из плоти. Осторожно тыкала ее пинцетом: розочка не срывалась, но болталась на своей тонкой мясной ножке. Мне кажется, я могу ее дернуть, говорила Яна, и оторвать. Надо только сильнее потянуть. Но я боюсь: вдруг пойдет кровь. Да и она вроде бы не растет больше. Так что это вряд ли опухоль, ты был прав.
Мы убеждали себя (и, наверное, убедили), что это не опухоль.
После новогодних праздников мы сразу же пошли на прием к профессору Светицкому. Павел Викторович встретил нас радушно, рассказал несколько своих обычных историй. Яна нервничала; как только профессор надел рефлектор и подсел ко мне, она подошла и объяснила, что ее смущает: новообразование в районе мозговой ямки. Павел Викторович заглянул мне в орбиту. Пинцетом аккуратно потрогал мясную розочку. Оглядел все остальные пустоты. Ты знаешь, сказал он, ничего плохого я не вижу; вот это образование может быть вызвано разными причинами. Ты же понимаешь, Володина слизистая серьезно пострадала во время операции, пришлось убрать решетчатую кость; но на опухоль это не похоже.
Мы с Яной вздохнули с облегчением. Тем не менее, вероятно, что-то беспокоило Павла Викторовича; он велел нам прийти на прием через две недели. Мы не обратили на это внимания; главное, что не опухоль. Нельзя, впрочем, сказать, что Яна совсем перестала волноваться: розочка продолжала ее беспокоить. Но тогда мы верили профессору безоговорочно; он просто не мог ошибиться. Две недели пролетели незаметно. Подошла пора делать плановое КТ в онкоинституте. Утром мы заглянули к Павлу Викторовичу: он вновь нас успокоил. Все в порядке, опухоль это не напоминает. Мы отправились в поликлинику: в десятом кабинете нам должны были дать направление на КТ. Врач в десятом кабинете, Мария Александровна, заглянула мне в орбиту глаза и сказала: а это что у нас? И приготовила пинцет. Я попытался сказать, что Павел Викторович уже все осмотрел и это не похоже на опухоль, но, пока я это говорил, Мария Александровна ловко оторвала кусок мясной розочки (честно сказать, она оторвала большую ее часть) и поместила в стеклянный пузырек. Сказала: я, конечно, не такой блестящий диагност, как Павел Викторович, но я вижу что-то лишнее и считаю, что надо это проверить. Результаты гистологии будут через неделю, тогда и КТ сделаешь.
Помню, мы с Яной были очень обижены и раздражены. Мы еще раз заглянули к Светицкому, чтоб он оценил нанесенный Марией Александровной ущерб. Профессор осмотрел полость, посоветовал использовать тампоны с левомеколем, чтоб залечить возникшую рану; но в целом все в порядке. Дома Яна самостоятельно осмотрела орбиту глаза: кровь остановилась, от розочки остался только один едва заметный прыщик. Яна сказала: может, теперь само рассосется.
Через неделю мы приехали в поликлинику за результатами гистологии. Помню, я почти не волновался: не верил, что у меня может быть рецидив. Возле десятого кабинета была большая очередь. Люди заходили, выходили, кто-то пытался пробиться без очереди: мне только спросить, я на минуточку, ну как это обычно бывает. Но в целом очередь двигалась быстро. Вышла медсестра; я спросил, когда вызовут меня. Мне только забрать результаты гистологии и направление на КТ. Медсестра спросила: фамилия? Я сказал: Данихнов. Она сказала: секунду. Через секунду вышла: подожди несколько минут. Я сказал: хорошо. Яна ждала меня в зале на сиденье; читала в телефоне чужие блоги. Я подошел к ней. Она подняла голову: ну что? Я сказал: через несколько минут позовут. Я подожду возле кабинета, а то пропущу свою очередь. Яна сказала: хорошо. И она, и я были спокойны. Мы не верили, что найдут что-то. Наверно, это была вера в хирургический талант Светицкого; и в его талант диагноста. Не могло быть ошибки. Кроме того, мне дали 40 грей лучей. А потом еще три курса химии: карбоплатин плюс паклитаксел. Я здоров — ну насколько это вообще возможно в моей ситуации, конечно. Иначе быть не может.
Я стоял у двери в десятый кабинет и ждал, когда меня вызовут. Может, именно в этот момент мне стало немного страшно. Я обернулся: Яна сидела в кресле. Она казалась безумно далекой. Как будто снова повторяется тот день, когда я узнал свой диагноз: чужой мир, одиночество. Как будто здесь нет никого кроме меня. Хотелось прорвать стену одиночества. Хотелось бросить очередь, подойти к ней и сказать: ну их к черту. Пошли погуляем. Погода на улице не фонтан, но неужели мы не найдем, чем заняться? Однако я покорно ждал. Дверь открылась, выглянула медсестра. Посмотрела на меня: Данихнов? Я сказал: да. Она сказала: зайдите. Я зашел в кабинет. Мария Александровна сидела за компьютером, что-то набирала на клавиатуре. Помню, она не смотрела на меня совсем. Но как только я сделал пару шагов к ней, она сказала: к сожалению, это опухоль. Я замер. Она что-то еще говорила. Что, видимо, понадобится еще одна операция. Дала мне бумажку с результатами гистологии и направление на КТ.
Помню, все это казалось дико странным. Как-то сразу пошатнулась вера в талант Павла Викторовича. Сразу подумалось: ну вот, наверно, и все. Я где-то читал, что после рецидива рака головы и шеи люди живут в среднем полгода. С другой стороны, подумалось: ну ладно, еще одна операция. Почему бы и нет. Пережил одну, переживу и другую. Я вышел из десятого кабинета с бумажками в руках, пошел к Яне. Шагал я твердо, уверенно. Страха не было. Мысли двигались в голове по протоптанному кругу, не вызывая эмоций. Яна встала с кресла: ну что? Я сказал: слушай, ты только не пугайся; это рецидив. Яна сказала: что? Не может быть. Ты уверен? Я сказал: в этой дряни, что они взяли на гистологию, нашли опухолевые клетки. Яна сказала: так, погоди. Ничего страшного. Все будет в порядке. Если надо, опять все уберем. Ты главное, не нервничай. Я сказал: я не нервничаю, это ты не нервничай. Она нервно засмеялась и достала телефон: я звоню Павлу Викторовичу.
Перед тем как пойти на КТ, мы зашли к Светицкому. Видно было, что он обескуражен. Он еще раз внимательно осмотрел полость глаза. Помню, повторял Яне: где брали на гистологию? Покажи, где? Вот тут? Или здесь? Видно было, что он растерялся. Яна сказала: тут. Светицкий переспросил: именно здесь? Яна сказала: да. Светицкий потрогал пинцетом. Пробормотал: но тут же ничего нет. Он снял рефлектор, сел в свое кресло у компьютера. Сказал: я до сих пор ничего не вижу. Возможно нашли какие-то отдельные опухолевые клетки. Яна спросила: но это операция? Светицкий покачал головой: Володе дали 40 грей? Возможно, надо дооблучить. Мое предложение: дать еще по крайней мере 20 или 30 грей. Он с сожалением посмотрел на меня: была б локализация чуть пониже, я бы договорился с сыном, он бы сделал тебе криодеструкцию, он специалист в этом деле. Но у тебя очень неудачное место.
Прием прошел скомканно. Прощаясь, Светицкий сказал, вроде бы нам, но как бы и про себя: а ведь я действительно считал, что у тебя все, Володя. Мы тоже надеялись, сказала Яна. Светицкий промолчал. Мы ушли.
Мне сделали КТ. Обнаружили утолщение чуть меньше сантиметра; впрочем, само по себе это мало о чем говорило. С результатами КТ, гистологии и прочим мы явились на прием к заведующей отделения радиологии. Она нас вспомнила. Ага, сказала она, пират, здравствуйте. Вы к нам с чем? Яна протянула ей бумаги. Она внимательно все прочитала. Яна сказала: в десятом кабинете нам сказали, что нужна новая операция, но профессор Светицкий настаивает, что достаточно облучения. Ну и плюс химия, может быть. Заведующая нахмурилась. Достала календарь: когда вас облучали? Конец июля — август. Давайте посчитаем, сколько прошло. Так-так. Ну, предположим, вам можно дать еще двадцать грей, плюс слизистая несколько восстановилась за это время; допустим, еще пять грей. Всего двадцать пять грей. Предположим, мы пойдем на риск и дадим тридцать грей, а то и тридцать пять. Но все равно этого мало: даже чтоб убить обычную опухоль, а тем более рецидив. Заведующая посмотрела на нас с сожалением: мне несложно вас облучить, но этого будет недостаточно, понимаете? Яна оглянулась на меня: и что нам делать? Павел Викторович почему-то не хочет новой операции. Заведующая сказала: поговорите с ним еще раз. Я вам пока тут напишу, что консультацию вы у меня прошли и я рекомендую оперативное вмешательство. А там посмотрим.
Мы вышли из отделения радиологии совершенно растерянные. Было пасмурно, слякоть: снег растаял, настала обычная ростовская зима. Холодный ветер студил кожу. Яна вдруг заплакала и тут же вытерла рукавом слезы: спокойно. Это нервы. Может, действительно еще раз поговорить с Павлом Викторовичем? Давай я ему позвоню.
Она набрала номер Светицкого.
— Павел Викторович? Да… Да… Мы были у радиологов… Они говорят, что оставшихся Володе греев может не хватить. Мы подумали… может, все-таки операция…
— Скажи, что я готов рискнуть, — попросил я.
— Володя готов рискнуть, если что… да… ясно. Я понимаю. А если все-таки рискнуть на операцию? А… Да, я поняла. Конечно. До свиданья, Павел Викторович. — Она спрятала телефон в карман.
Я спросил:
— Ну что?
— Не знаю, — сказала Яна. — Он почему-то резко против операции. Предлагает облучаться.
Я сказал:
— И что теперь?
Яна повторила:
—
Не знаю.