Гаврилов Анатолий Николаевич родился в 1946 году в Мариуполе. Работал на заводах и фабриках. Заочно окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Печатался в журналах «Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Волга», «Енисей» и др. Автор книг: «В преддверии новой жизни» (М., 1990), «Старуха и дурачок» (Владимир, 1992), «К приезду Н.» (М., 1997), «Берлинская флейта» (М., 2003), «Весь Гаврилов» (М., 2004), «Вопль впередсмотрящего» (М., 2011). Переведен на иностранные языки, лауреат ряда литературных премий. Живет во Владимире.
Елохин Павел Владимирович родился в 1958 году в Челябинске. Учился в МГУ и Кишиневском университете, защитил кандидатскую диссертацию по философии, работал в Академии наук Молдовы. В 1998 году переехал во Владимир. Печатался в областной периодике, альманахе «Владимир», журнале «Литера_Dnepr» (г. Севастополь), альманахе «Лед и пламень» (г. Москва). Живет во Владимире.
АНАТОЛИЙ ГАВРИЛОВ
ПАВЕЛ
ЕЛОХИН
*
МИР НА КРЫШЕ
Рассказы
В начале была Водка, и она была везде, и штормило, и пьяный ветер рвал паруса в клочья, и наступал штиль, и наступало ужасное протрезвление, и они, собравшись с последними силами, пытались направить свое судно к желанному берегу тишины, покоя и созидательного труда... Мы рады, что легендарный «Новый мир» не отвернулся от нас. Аминь.
ВИОЛОНЧЕЛЬ
Прохладно, даже холодно.
Вчера порхал первый снег.
Отопление еще не дали.
Солнце появилось и тут же скрылось.
Каркают вороны.
Нужно смазать дверные петли, навести порядок на балконе и вывезти с дачи все, что могут украсть.
В клубах пыли появляется дворник Володя. Он разметает осенний мусор, закуривает «Беломор» и долго смотрит в мутное небо.
Живет он в кривом шлаконабивном домике, старый сад запущен, уборная вот-вот завалится.
Он пишет стихи.
Например:
Как настали холода,
Не успели вспомнить даже,
Стала каменной вода
В складках лунного пейзажа.
Где причмокивала грязь
И прокручивались шины,
Ходит ворон, черный князь,
По камням замерзшей глины.
Воду мертвую клюет,
Ничего не понимая,
А над ним зима поет
Страшно, как глухонемая[1].
Докуривает, исчезает в предзимней мгле.
Солнце появилось и тут же скрылось.
Летом собирался съездить в свой металлургический Мариуполь, но не получилось.
Дверь скрипит.
Нужно найти пузырек с машинным маслом и смазать дверные петли.
Стал искать и наткнулся на водку, и выпил.
Мариуполь, море, когда же я вас увижу?
Ave mare, morituri te salutant!
Здравствуй, море, тебя приветствуют обреченные на смерть!
В батарее забулькало.
Значит, готовятся дать тепло.
Соседка выходит из подъезда, подходит к березе, снимает тапочки, босая стоит на холодной земле, гладит березу, глаза закрыты, губы шевелятся.
Далее Альфред Шнитке пишет, что он пытался погрузиться в глубины обертонового спектра вплоть до тридцать второго тона и далее.
Отвалилась дужка очков, винт не нашел, примотал ее скотчем.
Музыка Петра Ильича Чайковского широко используется в джазе.
Певец Майкл Джексон говорил, что самое большое влияние на него оказал Чайковский: «Если вы возьмете, например, „Щелкунчика”, то увидите, что каждая мелодия там — это хит, все до единой».
Памятник Чайковскому стоит в скверике, что рядом с рынком «У Чайковского».
Поздним зимним вечером, после посещения рюмочной «День и ночь», идя домой, я остановился у памятника, закурил, задумался, уснул и был доставлен домой неизвестным мне человеком.
Снова забулькало в отопительной системе.
Значит, скоро дадут тепло.
А пока выпьем еще немного, чтобы не было так холодно, а потом снимем с шифоньера пыльный аккордеон и немного помузицируем.
Что-нибудь, как-нибудь.
Что-нибудь под это бульканье воды в отопительной системе, и назовем это, допустим, «В ожидании тепла».
Забулькало, хлопнуло, засвистело — утечка воды в фитинге.
Подставил таз, стал искать в кладовке хомут, разбил бутылку с олифой, поскользнулся на этой олифе, ударился головой о дверной косяк, пошатнулся, удержался, побежал в тапочках в соседний дом, в подвал, в мастерскую сантехников нашего жрэпта, лестница вниз крутая, темная, свалился вниз, открыл тяжелую железную дверь и увидел бригадира Евгения Харитоновича и слесаря Мишу. Бригадир жарил картошку, а слесарь лежал на полу, отвернувшись к стене, и я крикнул про утечку в отопительной системе. Огромный, с румянцем, бригадир, с наслаждением нюхая пар картошки, сказал, что обязательно посмотрим и устраним, но сначала покушаем картошечки и селедочки, и стал разделывать селедку, резать огурцы и хлеб, и поставил на стол огромную жаркую сковородку с картошкой, и открыл крышку и с наслаждением погрузился в пар, и открыл бутылку водки, и жизни в нем было на троих, и он пригласил меня к столу, и мы стали выпивать и закусывать, а слесарь Миша лежал на полу, бормотал в духе Джойса, вскрикивал и пердел.
А Евгений Харитонович еще более разрумянился и раздернул грязную штору, и вдруг в тусклом свете подвала вспыхнул необыкновенный свет — свет виолончели, лежавшей на водопроводных задвижках и трубах, и Евгений Харитонович постучал по ней ногтем, и она глухо отозвалась...
— Инструмент раритетный, — сказал он, — нуждается в реставрации, и я это сделаю! У нее очень длинная и богатая история, но, извини, я тебе ее не скажу... я... я роман хочу написать об этом! Я... и я это сделаю!
— Расскажи вкратце, — предложил я.
— Виолончель эту сделал мариупольский грек Трахеостопулос. Он попал в безвыходную ситуацию, и не по своей воле, а по неодолимой тяге греческого горячего организма. Понравилась ему жена капитана сухогруза «Егор Препэлыця», и тайно проник он в капитанскую каюту, пока тот улаживал дела в пароходстве, торговом представительстве, с плавным переходом в ресторан и бордель, про что супруга его досконально все знала, а оттого и привела шипящего, раскаленного грека, и бурные ласки в каюте сбросили сплетенные их тела с двуспальной койки на футляр с дорогой виолончелью, ни футляр, ни виолончель не уцелели, и завершившие цикл соития любовники, печально обнявшись, сидели над развалинами инструмента, вопрошая друг друга, что же делать, а что делать, делать новую, деваться некуда, и смастерил Трахеостопулос виолончель не хуже, а может, украл или выменял на что-нибудь ненужное, но только к утру, как проспался капитан сухогруза в борделе и, побрившись у мадам — знак ее особого расположения — и закусив на утреннем ветру под хлопающим тентом припортового ресторанчика тремя шкаликами ее, родимой, под лоснящуюся малосольную севрюгу с хреном, россыпь болгарских маринованных маслин и тарелку квашеной капусты, не считая двух стаканов рассола, виолончель была уже на месте, и только чехол выдавал ночные каютные неистовства другим, незнакомым оттенком серого, впрочем, капитан оттенков не различал, он увел сухогруз в Манчестер, супруга, ублаженная греком, счастливо затихла, не устраивала сцен, что устраивало капитана как нельзя более, из Манчестера в Константинополь шли с грузом марганца и селитры, и тут разразилась война, застряв в длинной кишке Дарданелл, сухогруз конфискован был турецкой канонеркой «Башибузук-Оглы», имущество описано, команда интернирована, виолончель обнаружилась на пестром афинском базаре и, повалявшись, как Человек в Футляре на пляже, под палящими лучами Эллады, была продана возвращавшемуся из негостеприимной Одессы зуаву в клоунской форме, который, будучи обуреваем послевоенным психотравматическим синдромом и недолеченным триппером, приобрел немало и других бесполезных вещей: седло с полным сбруйным набором, писчий прибор, шкатулку с множеством мелких отделений, и все это вместе с виолончелью очутилось в Париже, куда пробрался зуав, мечтая осесть близ Монпарнаса, но пришлось ему круто, устроился грумом к сбежавшему из Гороховца помещику, постепенно распродавал причудливое свое имущество, чтобы покупать любимое лакомство — пикули, без которых не мыслил жизни, и виолончель осела в полутемном бедном ломбарде, куда стаскивал беднеющий люд всяческий хлам, и годы шли, шли и шли, не выкупленная виолончель привычно таилась в углу подсобного помещения, пока однажды русский хозяин ломбарда, отдавший внука в музыкальную школу, не вытащил вдруг ее из чехла и не сказал: «Вот, Алексей, учись, голуба; глядишь, и выйдет толк из тебя». Алексей был прилежен, но звезд не хватал, в период заигрываний советского строя с Европой, в начале шестидесятых, посетил со своим инструментом в составе струнного секстета столицу СССР, после концерта, не имея привычки, выпил чересчур много, и местный лабух Костецкий подменил его инструмент своим, Костецкий уехал к себе во Владимир, а вскоре и умер, и вот она, красавица-виолончель. — И мастер нежно погладил женственный изгиб ее обечайки.
И вдруг он так стиснул меня, что я выпустил газы и потерял сознание.
В ПОИСКАХ ПРАЗДНИКА
Давно хочу побывать там, узнать, как теперь.
Сейчас у меня все хорошо, семья, работа, дети. Дети выросли и разъехались. Работа через интернет на румынском сайте. Семья — это святое!
Дай, думаю, поеду и погляжу. Сайт, на котором я переводчик с румынского, в Кишиневе. И хотя нужен я им в офисе, как собаке пятая нога, с недельку потерпят. Дольше мне самому не вытянуть.
7 октября. Вышел из дому с двумя сумками. Чего набрал, ума не приложу. Поборол желание выбросить сумки в мусорный бак и поехал на железнодорожный вокзал. В 12 сел на электричку Владимир — Петушки.
Напротив сидит женщина. Спрашивает у двух соседних старушек, когда будет Орехово-Зуево.
— Не знаем, мы до Колокши едем! — отвечают старушки и лукаво переглядываются.
В Петушках зазор между электричками 10 минут, надо успеть.
Еле вскочил в последний вагон. В тамбуре курит девушка.
— Как с контролерами?
— Не парься, придут и возьмут 50 рублей, — отвечает.
— А за 100 рублей еще и спляшут?
Девушка улыбается, курит дальше.
Москва как Москва: транспортный узел.
В метро на полу вагона пустая пивная бутылка. Я сидел в конце вагона, и женщина, перед тем как сесть рядом, испытующе заглянула мне в лицо, определяя, не пьяный ли я.
На Киевском у кафе лежит женщина. Неподалеку двое с красными повязками показывают друг другу на нее и что-то обсуждают. Вот они исчезли. Женщина лежит неподвижно на боку лицом к стене. Головой к обменному автомату. Люди подходят, стоят рядом с головой, отходят.
Два милиционера. Перевернули, похлопали по роже. Оказалось, мужчина. Пьяный? Когда шел с милиционерами к выходу, не шатался. Может, обморок?
47-й поезд Москва — Кишинев, 19:39. У поезда стоят молдаване. Услышав знакомую речь, я подумал, что ничего нового там не будет и ехать вовсе не нужно.
В поезде все как обычно. Вагон плацкартный, нас шестеро. Муж с женой, молдаване, на побывку домой с работы из Москвы. Женщина с сыном из Кемерова. Злобный тип из Ямало-Ненецкого округа.
— Двадцать лет не был в Молдавии. Поехал на год работать, да так и остался.
Подозреваю, что не работал он там, а сидел.
На столик выставляют еду и выпивку, я присоединяю свои припасы, подсаживаюсь.
Выпив, рассказывают о работе в Москве. В принципе, довольны. Женщина говорит только по-молдавски. Стройка как стройка. Дети дома с буникой, бабушкой.
— И вот я иду, а мент говорит мне: где твоя регистрация? Я ему даю, вот, смотри, все документы в порядке. Он смотрит, потом берет регистрацию и — раз! — порвал. Ну что, говорит, смотришь? Давай плати штраф, нету у тебя регистрации! Вот так, — заключает мужчина, разливая всем по стакану вина.
— Откуда вино, вы же из Москвы едете? — спрашиваю.
— Шурин на днях приехал, привез, — отвечает. — И теперь я каждому менту без регистрации должен отстегивать полторы тысячи, прикинь!
Женщина вполголоса по-молдавски комментирует в том смысле, что сам дурак, надо быть осторожнее.
Рано утром на одной из станций к пассажирам по громкой связи обратился начальник поезда:
— Внимание! Я загнал состав на запасный путь. Слева за полем вы видите лес. Идем сейчас все туда по грибы! Их там полно. Чтобы никто не заблудился, каждые пятнадцать минут поезд будет давать гудок. После шестого, длинного гудка все возвращаются. Седьмой и восьмой гудки прерывистые, ориентировочные! Через три часа все должны быть в поезде. Вперед!
— Я не пойду, — заявил тип из Ямало-Ненецкого округа. — Плевал я на эти грибы.
Проводники раздали желающим китайские одноразовые лукошки.
Я вышел на воздух, впереди синел лес. Справа и слева виднелись бредущие по полю фигурки с лукошками, их было не так много. Это понятно! Больше половины пассажиров — молдаване. Им не до грибов. В Молдавии грибы есть, но мало, и отравиться ими в сто раз легче, чем в России; не знаю, почему так.
Лес смешанный, с густым подлеском. Сыро, пасмурно, туманно. Несколько подберезовиков, четыре белых, остальное — сыроежки и дуньки. По первому прерывистому гудку возвратился к поезду.
Женщина с сыном из Кемерова притащили три лукошка белых.
— Мы большие-то даже и не брали, пинали их!
Пинали не их, а меня, нет, не пинали, это поезд дернулся, и я проснулся. И вовремя: скоро граница.
У женщины из Кемерова в паспорте липовый штамп. Поставили умельцы, дескать, она не нарушила регистрационный режим. Украинский пограничник это замечает и сдергивает то ли тысячу, то ли две, не вижу.
Поезд замедляет ход.
В купе внезапно входит симпатичная дамочка в таможенной форме.
— Что в этой сумке? А в этой? Доставайте, открывайте! Снимите вон ту сумку с третьей полки!
Сумки снимают с полок, открывают, руки погружаются в содержимое, умело и быстро обшаривают.
— Это что? А это?
В купе сразу делается тесно и жарко, всюду стоят развороченные сумки, их владельцы толпятся в проходе, заглядывая в купе и отвечая на вопросы. Все выглядят испуганными.
На подмогу приходит еще таможенник. Сходу откопал в одной из сумок женщины несколько пол-литровых банок меда.
— Вы что?! — гневно. — Этот продукт входит в список запрещенных к ввозу на Украину! Вы дальше не поедете, вы вернетесь в Россию! Идемте в купе проводников!
Через пару минут женщина возвращается:
— Надо заплатить две тысячи рублей, а денег у меня нет. Одолжите, пожалуйста, кто может!
Собираем пятьсот рублей. Женщина несет их таможеннику, он сразу уходит.
Поезд трогается, и в купе приходит злой проводник.
— Зачем ты дала ему деньги? — кричит он по-молдавски. — Какие мы, молдаване, пугливые! Он не имел права брать деньги! Надо было сказать: «Позовите начальника поезда!»
Проводник показывает списки запрещенных для перевоза через границу товаров. Меда в списках нет.
— Козел, — говорит по-русски женщина со стройки. Это единственное русское слово, сказанное ею в пути. — С одного пятьсот, с другого две тысячи; неплохая у них работа!
Погранцы и таможенники говорят с людьми учтивее, чем три-четыре года назад.
Опереточные границы. Страна как была, так и осталась, только с наколками границ. Люди мало изменились. И на Украине, и в Молдавии охотно говорят по-русски.
В Жмеринке масса людей слоняется вдоль поезда с товаром. Старушки, молодые женщины и дети, изредка старички. Продают: вареники 30 рублей десяток, копченую рыбу от 100 до 200 рублей, жареную рыбку, 100 рублей три штучки. Все это носят на столовских зеленых пластмассовых подносах.
Вода и пиво. Сигареты. Апельсины и мандарины. Огромные полиэтиленовые мешки кукурузных палочек. Вареная кукуруза. Пироги с рыбой.
По вагонам расхаживают продавцы. Игрушки, косметика и парфюмерия, конфеты. Мужик из вагона-ресторана таскает тележку с водой, пивом и водкой. Здоровенные парни тянут мантру:
— На леи, на леи, рубли, доллары, евро, на леи, на леи!
В Кишинев поезд пришел в 23:10.
Вокзал. Длинный, приземистый, одноэтажный. Строили пленные немцы. Кажется, что архитектура впитала их ужас перед расстрелом.
Я остановился, осмотрелся и глубоко вздохнул.
Воздух другой, южный. В чем его южность? Больше запахов, в основном приятных. Хризантемы, сладкий перец, еще какая-то трава.
Кажется, только из-за этого запаха я сюда и приехал. И теперь можно спокойно возвращаться домой.
Нагрянул на ночь глядя к Аурелу — знакомому по старой работе. Он так и живет в академической общаге. Не женился, а теперь уж и поздно. Работает в Академии, деньги платят редко, подрабатывает на базаре в рыбном отделе. Встретил радушно, нажарил картошки, выставил молодое вино.
— Живи у меня, я завтра уезжаю на неделю в Дондюшаны.
Я ему, конечно, заплатил. Время сейчас такое, бабки всем здесь нужны.
В комнате стол, панцирная койка, огромный шатающийся шкаф с зеркалом, кипятильник. Все. Отсохшие обои вдоль стен.
— Как ты живешь? У тебя ничего нет.
Отвечает загадочно:
— У меня есть все, но не здесь.
С утра иду на Комсомольское озеро, по-теперешнему Lacul Morilor, Мельничное озеро. Его нет. Густые высокие камыши, между ними — большие лужи.
У дамбы синий строительный вагончик. Из него выходит человек, начинает разводить костер.
Я решил спросить, что будет с озером — осушат или снова зальют?
— Добрый день!
— Иди-иди, гуляй, некогда мне!
Озеро вырыл Леонид Ильич Брежнев. Нагнал на субботник народу, и выкопали. До этого тут стояли развалюхи.
Это не озеро, а пруд километра три обхватом. Вокруг лесистые холмы, на юге выглядывает телевышка. Города не видно, хотя он со всех сторон.
Иду по асфальтовой дорожке вокруг. Лодочная станция, гребная база, пляж, ВДНХ. Синяя деревянная забегаловка. Несколько посетителей ведут важные разговоры. Широкой лестницей, ступенек в пятьсот, поднимаюсь на Садовую, к университету.
Солнечно, тихо. В селах поспело молодое вино, сезон свадеб. В воздухе горечь дыма, небо на закате сиреневое.
Попал на молдавскую свадьбу. Марчел выдает замуж вторую дочку. «Икарус» от базара до Крикова. Битком, но не тесно. Доброжелательно беседуют, спорят, кричат. Лузгают семечки из кулечков. Смеются.
В обширном дворе под сплетениями винограда установлены столы человек на сто. Гостей еще мало, музыканты рьяно играют. В каждом молдавском селе есть тараф, народный музыкальный коллектив. На заказ могут сыграть все, основа репертуара — молдавские народные песни и танцы.
Вот так бы жить, бегать мальчишкой за козами, жениться, завести детей, спускаться с приятелями в подвал с пустым кувшином, нагибаясь, чтобы не задеть висящие плетенки чеснока и лука, захватив граненые стаканы, полбуханки хлеба и пучок зелени, и при сиротливом желтом свете лампочки остаться с ними у бочки, увлекшись разговором. Женить детей, спокойно наблюдать череду лет и зим.
Свадьба длится три дня. Одни гости уходят, другие приходят. Самые почетные остаются на все три дня. Если кто проходит мимо дома — ему выносят стакан вина и что-нибудь загрызть: соленый помидор, котлетка, что-то еще.
В конце дня, почувствовав, что по моему гостевому чину мне пора, я уехал в общагу.
Наутро пошел смотреть город, знакомый до слез.
На центральной улице Штефана чел Маре встретил одноклассника. Мы шли навстречу друг другу. В первый момент от неожиданности остолбенели. Но через пару секунд бросились обниматься. Никогда раньше я с ним не обнимался.
В прежней жизни виделись часто, советовались друг с другом о разных житейских делах.
Алик Бронштейн.
— Витька, — говорит он, когда мы отобнимались. — Ты как здесь живешь?
— Я здесь давно не живу, — отвечаю. — Уехал я в Россию.
— Ну а я уехал в Израиль. И вот решил посмотреть, как тут дела.
— Я тоже.
— Тогда пошли в «Жабу». По случаю нашей встречи надо бы пропустить стаканчик-другой! — говорит, потирая руки, Алик Бронштейн. — Кто бы что ни говорил, а Молдавия привила нам вкус к доброму домашнему виноградному вину!
— Давай лучше пройдемся, — отвечаю. После вчерашней свадьбы мне пока не хочется никакого вина. Надо подвигаться, подышать.
— Давай лучше походим маленько, оглядим окрестности.
— Ну, пройдемся.
Идем по центральной улице, и кажется, что я никуда не уезжал. Тротуары замостили фигурным камнем, розоватым и серо-голубым. По проспекту шелестят иномарки с затемненными стеклами. Утро. Тихо и сухо. Народу мало.
— И где ты в России обосновался? — спрашивает Алик.
— В городе Владимире.
— А, знаю, знаю. Площадь Владимирской области такая же, как площадь Молдавии. Да и у Израиля, кстати, тоже примерно такая площадь. У нас население растет за счет приезжих. А в Молдавии за счет уезжающих оно уменьшилось вдвое! А как у вас?
— Да я не знаю…
Крутой холм, брусчатая дорога, слева стена. На ней еврейские буквы. Сложена из старых надгробных камней. Приближаемся к еврейскому кладбищу. Поднимаемся над промышленной зоной Скулянки, над обувной фабрикой «Zorile», над фабрикой «Искож», над троллейбусным парком и синей от выхлопных газов улицей Куйбышева.
— Если приехал в свой старый город, иди на кладбище, — говорит Алик.
— Никогда не любил улицу Куйбышева, — говорю. — Слишком много предприятий, дышать нечем.
— Это давно уже не улица Куйбышева, — говорит Алик. — Теперь это Каля Ешилор, дорога на Яссы. Ты что, не в курсе, что произошло Великое Переименование?
— Какой смысл переименовывать старые улицы? Постройте новые и дайте новые имена.
— Какой дурак станет перестраивать улицы, даже если власть поменялась? Где им взять столько денег? В том-то и прелесть переименования: все то же самое, а по бумагам — совсем другое!
— Ну, например?
— Да вот хотя бы: помнишь, на Боюканах была такая улица — Невская?
— Помню… Там еще четырнадцатый автобус заворачивал.
— Во-первых, никакого четырнадцатого автобуса в природе уже не существует.
— Как так? А куда же он делся?
— Не знаю, невыгодно, наверное, стало: горючее-то ведь дорогое. Зато сейчас полно маршруток: «микробус» называется. Платишь один лей и едешь себе. Девиз: «Не жалей один лей!» А во-вторых, теперь это никакая не Невская, а совсем наоборот: Парижская!
— Ух ты, вот это да!
— Вот именно! Представь себе только: иду я к своей теще на Парижскую улицу… Звучит?
— Еще бы! И сама улица, видать, лучше стала выглядеть?
— Да нет, скорее обветшала слегка…
— Так какой же тогда смысл?
— Я вижу, ты ничего не понимаешь в переименованиях. Зачем переименовывать улицу, если она стала лучше сама по себе? А так — и делать ничего не надо, и — все другое!
— Да, — говорю, — теперь начинаю понимать! Тем более что и раньше их уже переименовывали, и не один раз.
— Да и при почтовой переписке название играет роль. Сейчас ведь переписываются много: и с ОБСЕ, и с Советом Европы, не говоря уже о Штатах, или там — с Брюсселем… Ну, в общем, люди там получают письмо, видят: «бульвар», им приятно, конечно… не какой-нибудь там проспект… да еще и Ленина… понимаешь? Как думаешь?
— С трудом я думаю, Алик.
— Я вот живу сейчас у друзей на Индепенденцей! Не очень-то для русского слуха… я не смысл имею в виду, — погрустнел Алик. — Ну, ничего, — тут же оживился он, — некоторым еще больше повезло, так они живут вообще на улице Сармиседжетуза!
— Вот это да! Ты меня не разыгрываешь? А ну-ка, повтори!
— Пожалуйста! — Алик без усилий произносит заковыристое слово.
— А что это значит?
— Какая разница! Никто ведь раньше не спрашивал, кто такая Хая Лившиц, сколько у нее детей и чем ей обязан город Кишинев!
— Да уж, тебя об этом только спроси в то время, ты бы счел это антисемитской вылазкой, знаю я тебя!
— Сейчас-то все равно после нового названия улицы пишут в скобках и старое: мол, бывшая такая-то. А лучше бы писали через тире: улица Воссоединения-Независимости, и все были бы довольны, и в случае чего не придется опять переименовывать!
Кладбище заросло высокой травой и деревьями. Стена старая, еле стоит. В некоторых местах дыры, их пробили, через кладбище ближе ходить на работу, на заводы и фабрики в скулянской долине.
Гляжу — в траве лежат почерневшие какие-то книжки.
— Не трогай, — говорит Алик. — Это тора. Нельзя трогать. А вон, видишь, тефилины.
— Что это?
— Ну, видишь, маленькие такие черные коробочки как бы? Тоже не трогай.
— Как-то не очень тут, — говорю. Оглядываюсь на Алика, не обидно ли ему это слышать.
— Ничего, — говорит Алик. — Сейчас сюда все больше возвращается наших. Скоро они тут все приведут в порядок!
Посеревшая осенняя трава вокруг склепов. Замшелые камни уходят в землю. На самых темных ничего нельзя разобрать.
— Вот тут лежит наша учительница по физике, — говорит Алик, показывая на одну из могил. — Помнишь ее?
— Не помню.
— Ну, как же!
— Помню, но смутно.
— Да ни хрена ты не помнишь, по роже видно. Молодая была еще относительно. Грибами отравилась, — говорит Алик.
— Давай теперь сходим на Телецентр, — предлагаю. — Я там жил дольше всего.
— И что в том Телецентре?
— А чем тебе он плох?
— Ну, я не знаю. А, ну ладно, ты же там жил, ну пошли, пошли.
Телецентр опоясывает улица Демократическая, теперь — Спринченоайя. Не знаю, как перевести это слово. В конце улицы, на краю огромного оврага, который ползет до самого озера, стоят желтые пятиэтажки общежитий.
— Твой Телецентр мне никогда не нравился, — говорит Алик. — Слишком на отшибе.
— Зря ты так, Алик! Город, смотри, как на ладони.
— Да, действительно, вид.
Мы прошли заросшими асфальтовыми дорожками к моему двору.
— Тут раньше были тополя в два ряда, — говорю, — а теперь их нет.
— А чему ты удивляешься? Пирамидальный тополь — дерево красивое, но недолговечное. Двадцать — тридцать лет, и аля-улю! Вокруг озера они тоже все засохли.
На окнах веревки, белье всех цветов. Ползунки, трусы и колготки свисают гирляндами. Клетчатые грубые солдатские одеяла с грязно-белыми полосами по краям. Лежит поперек двора бетонный столб. Куча гравия. Куча опилок. Ни души во дворе.
— Ну ладно, пошли отсюда, — говорит Алик, — а то ты еще плакать начнешь.
Я отвернулся, как бы от ветра.
— Ты чего? — Алик взял меня за плечо. — Ну ладно, пошли в «Жабу»!
И запел какую-то еврейскую песенку.
— Ладно, пошли, — отвечаю, а сам думаю: я здесь, наверное, в последний раз.
— Только в «Жабе», как ты помнишь, одно пиво, но никто не возражает против «приносить и распивать».
— Возьмем бутылочку!
— Не так-то это просто теперь, — вздыхает Алик. — Ты что, недавно приехал?
— Сутки назад.
— Оно и видно! Я-то тут вторую неделю. Знаешь что, сейчас все кругом пьют только водку!
— Вот это да! — поразился я. — Молдаване и водка? А что случилось?
— Да ничего не случилось! Просто поддельную водку проще делать, чем вино. С вином сам знаешь, сколько мороки: виноградник подвязывать, обрезать, виноград собирать… А тут — смешал спиртягу с водопроводной водой, по бутылкам разлил, налепил этикетки, да и пляши себе «Молдовеняску»!
— Да ведь раньше хватало как-то терпения? Что случилось?
— Да брось ты, «что случилось»! Ну, жизнь другая пошла, и другой напиток пошел.
— А полиция что же?
— Не бойся за полицию, они эту дрянь не пьют, у них денег на настоящую водку хватает. А вот мы, если возьмем водку с лотка лея за три, запросто можем травануться.
— Слушай, правда, ну ее, давай вон лучше вина хорошего возьмем. — Я указал на киоск, в котором стояло много винных бутылок.
И действительно, взяли мы без помех бутылочку каберне и пошли в «Жабу». Хорошее место, с туалетом, и сидеть удобно, когда погода не холодная. Обширный навес опоясывает бадыгу, так тут называют питейные места, под навесом, за резным забором, в уютной полутьме штук двадцать столов.
Посетителей приветствует надпись:
Cea mai buna bautura este BERE! Asadar,
Nu întrati la orisicine ci veniti doar LA GRATAR![2]
Взяли по мититейчику. Красота, да и только. Сидим, беседуем, как и все вокруг мужики.
— Сейчас в Молдавии — свобода слова! — говорит Алик. — Может, чего-то и не стало, но зато появилась возможность без оглядки орать на любую тему. Это всем теперь до лампочки, я имею в виду крики. Сейчас все озабочены хлебом насущным. Стратификация общества давно закончилась, и если тебя угораздило попасть в нижний слой, то и крутись, как хочешь! Так что народу не до болтовни.
Несмотря на эти слова Алика, за соседним столом четверо мужиков болтают очень оживленно.
— А помнишь, как раньше здесь, вот на этом самом месте, и пикнуть боялись, ведь тут рядом очень серьезная контора. — Я киваю в сторону стоящего через дорогу здания городского отделения КГБ.
— Да, ты прав, было и это, — вздыхает Алик, — каждый второй стучал, а каждый первый — постукивал…
— Тем более радостно, — подхватываю я, — что теперь образумились и прекратили сажать за анекдоты и тому подобное.
— А интересно, — задумчиво бормочет Алик, — что они там сегодня делают? Было у них сокращение? Как у этих кадров в смысле безработицы? Они теперь называются: Министерство национальной безопасности. Понимаешь? Раньше безопасность государства охраняли от его граждан, а теперь охраняется безопасность нации! Интересно, от кого?
— Слушай, давай лучше не будем об этом… мало ли что… береженого Бог бережет, — говорю я, оглядываясь на соседний столик, за которым вдруг возникло подозрительное молчание. Мы присмотрелись к соседям, оказалось, что у них просто кончилось пиво. Они сосредоточенно шуршали бумажками и звенели мелочью. Мы облегченно вздохнули и налили еще.
— Мы с тобой люди простые, Алик, и, конечно, многого не понимаем. Да и хрен поймешь, да и хрен бы с ним. А когда мы не понимаем, нам объясняют большие люди. У них, я думаю, головы иначе устроены. Они бы не стали, как мы с тобой, сидеть в «Жабе». У них интересы государственные, и именно поэтому они всегда все понимают.
Алик засмеялся.
— Тише, тише, пожалуйста, — говорит мне, — а то услышит кто-нибудь и скажет, что ты тоскуешь по колючей проволоке, припомнят тебе имперские амбиции, махровое русофонство! Пойми наконец, люди здесь очень обиделись на «Старшего Брата». Я слышал даже версию, что тогда Молдавия кормила пол-России, а взамен что получала? Уголовные дела о буржуазных националистах? Это же сплошное издевательство!
Я уныло потупился, меня и сейчас снедает давнее чувство вины перед народом, который угнетали мои соплеменники.
— Лишь одно утешает меня: я сам, лично, вроде бы никого не угнетал, — говорю.
Алик в ответ машет руками:
— Молчи уж лучше, раз ничего не понимаешь! Уже то, что ты живешь на этой земле, можно считать формой угнетения. Ведь ты же всю жизнь говорил по-русски, не хотел учить и не учил молдавский язык!
— Учил я, учил молдавский язык в школе, — уныло говорю, — но так и не выучил… Понимаешь, тогда ведь была русскоязычная среда и сами молдаване охотно разговаривали по-русски. А потом оказалось, что учить надо было не молдавский язык, а румынский! И вот тут-то я его наконец и выучил. А через полгода взял да и уехал.
— Так на какой хрен тогда учил? — спрашивает Алик.
— Зато теперь вот зарабатываю себе этим на хлеб.
— Это как?
— Перевожу разные статьи на одном румынском сайте.
— Ничего себе! Ну, ты даешь! И что они там пишут?
— Фишка в том, что каждое отдельное предложение понятно, а все вместе — какая-то белиберда.
— Ты, наверное, просто не в теме.
— Ну и хорошо, что не в теме. Я зато и не парюсь. Самая лучшая тема — это та, в которой вообще никого нет!
— Все, тебе не наливаю! У тебя нарастает пьяная тупая глубокомысленность.
— Не морочь голову, наливай.
Алик налил мне, потом себе и говорит:
— Одно только меня гнетет отчего-то. Почему они в русских передачах говорят «Кишинэу», ведь по-русски город называется — Кишинев! Тогда пусть Москву называют не «Москова», а «Москва»!
Последние слова Алик почти выкрикнул, и вокруг внезапно возникает неодобрительная тишина. Мы видим, как исподлобья на нас глядят усатые чернявые люди. Впрочем, это продолжается недолго, и вскоре все опять возвращаются к своим разговорам.
— Вот так! — шипит Алик, украдкой оглядываясь. — Ты видел, как они на нас смотрели?
— Да наплевать! — Я машу рукой. — Давай-ка возьмем еще бутылочку!
Пока Алик ходит за второй бутылкой, среди столиков появляются маленькие молчаливые детишки. Одна девочка подходит к нашему столику и молча показывает грязноватую картонку. Печатными буквами с ошибками описано тяжелое положение семьи девочки. Текст начинается просьбой: «ПАЖАЛУСТА ПАМАГИТЕ». Девочка, убедившись, что я дочитал до конца, убирает картонку и протягивает пустую ладошку. И опять ничего не говорит, только смотрит большими грустными глазами. Я понял, что девочка — нищая и побирается Христа ради. Одета простенько. Достаю несколько монеток и даю девочке. Тем временем и остальные детишки обошли столики. Одни дают мелочь, другие просят отойти, третьи никак не реагируют. Обойдя всех, дети сходятся на середине, где попросторнее, и начинают громко спорить. Возвращается с бутылкой Алик Бронштейн, я указываю на галдящих детей:
— Вот, видишь?
Алик не сразу понял, он видел нищих детей каждый день, понемногу привык и почти перестал их замечать. Но тут до него дошло, что в те времена, когда я отсюда уехал, нищенство еще не было так распространено. И говорит:
— Да, понимаешь ли… переходный период… демократия пока еще очень слаба и не может накормить всех… А что, в твоем Владимире этого нет, что ли? — добавляет сердито.
— Да ладно! — говорю. — Есть всякое. Они хоть в школе учатся, интересно?
— Да ведь теперь образование уже не обязательное! Взрослые тоже побираются. Профессиональные нищие, конечно, на улицах, а сколько народу сидит по домам, потому что стыдно просить, причем многие из них — квалифицированные специалисты.
Я не нашелся, что на это сказать, и Алик продолжил:
— Раньше все они работали, а теперь никому не нужны, потому что производство здесь что-то того… Безработица, короче говоря. Вообще-то считается, что безработица, если она, конечно, в меру, должна стимулировать народное хозяйство.
— Это как?
— А очень просто! Человек, глядя на безработных, боится потерять работу, поэтому и вкалывает за себя и за того парня. Производительность от этого растет, понимаешь?
— Ну и как обстоит дело с народным хозяйством? Вырвались наконец из-под диктата союзных министерств, самое время начаться расцвету экономики!
— Нет, радоваться пока рано: производство почти полностью остановилось. Заводы и фабрики не работают.
— Но почему?
— Ты знаешь, я так думаю, в этом распад Союза виноват.
— Что-то я тебя не пойму. В огороде бузина, а в Киеве дядька…
— Ну, сам посуди: раньше продукцию централизованно забирали и — никаких забот с ее реализацией. Сырье привозили. А теперь сырье надо найти и купить, а продукцию — продать, но сначала найти, кому продать, вот такая вот бузина, а ты говоришь! И все раньше было нужно: и трактора, и стиральные машины, и даже сигареты! Помнишь, наша табачка выпускала «Marlboro» по лицензии? А сейчас, я читал, табака выращивают раза в четыре меньше!
— Вот и отлично. Меньше будут гробить здоровье!
— Как бы не так! — отвечает Алик. — Ты глянь на лотки, сколько сигарет! И в основном импортные.
— Не пойму я, а что же государство? Ведь ему выгоднее самому производить, а не закупать в других странах табак, который прекрасно и здесь растет!
— Знаешь, давай лучше не будем об этом. — Алик опять по привычке косится на здание городского отделения МНБ. — Им, наверное, виднее, что им выгодно! — не удержавшись, добавляет он и тут же пугливо примолкает.
— Ну, не знаю, кому здесь что выгодно, а только безработица от этого не уменьшится, факт! По-моему, даже совсем наоборот — увеличится!
— Да что табак! — машет рукой Алик. — Полгорода слоняется без работы, разве не видишь?
— Да нет, я видел хорошо одетых и красивых девушек, — возражаю.
— А, ну это из другой оперы, — отмахивается Алик.
— А некоторые совсем молодые ребята — так те даже на машинах разъезжают…
— Подожди, о чем это мы говорили? — перебивает Алик. — Да наплевать, давай лучше вспомним, как мы с тобой музицировали в группе!
— Как же, как же! Наша молодость пришлась на эпоху диско. Дубовая, скажу честно, музыка. Я ее ненавижу. А за то, что она звучала в годы юности, я ее люблю.
Алик задумчиво кивает. Потом говорит:
— Молдавия для нас теперь как то диско. Вот чего мы сюда приперлись с тобой? Я, например, полмира объездил, а тянет именно сюда.
— Ладно, хрен с ним, возьми Кьеркегора…
— Да что Кьеркегор! Ты мне дай любую книжку, я ее открою в середине и уже знаю все, что там написано! Ты лучше вот послушай…
Алик горячо говорит о планах возвращения, и мне хочется спросить его: видать, не слишком здорово в Израиле?
Но я не спрашиваю. К чему?
Я сосредотачиваюсь на словах Алика. Он говорит:
— Может, скажешь, не бывает, чтобы и свобода, и колбаса были одновременно? Так я тебе скажу, что в Израиле…
— Не надо мне про Израиль! — отмахиваюсь.
— А ты знаешь, что в Молдавии производство не выгодно?
— Как это?
— А так. Торговать выгоднее. Вот и торгуют кто как может.
— У нас то же самое, — говорю.
— Да, — гудит Алик. — Веселого мало. Стареем, что ли, а? Раньше как веселились, несмотря на все строительство коммунизма. А теперь, при строительстве капитализма, что-то погрустнели.
За соседним столиком нестройно затянули веселую молдавскую песню «Ын грэдина луй Ион». Когда дело дошло до припева, двое выскочили из-за столика и пошли плясать, горланя:
— Иоане, Иоане, тоатэ луме доарме, ну май еу ну пот сэ дорм![3]
Тут вдруг в нашу бадыгу врывается пьяный. В руке у него бутылка водки.
— А-а, сидите! А, скачете! — кричит он, и я узнаю его: он приехал из Ямало-Ненецкого округа.
— Што расселись! — кричит он.
Из-за одного столика слышится:
— Виорел! Ты? Иди сюда!
Усатые чернявые люди обнимают и целуют Виорела, усаживают за свой столик, кто-то ринулся за закуской, Виорел кричит:
— Всем ставлю, всем! На пустые столики тоже ставлю!
В бадыгу вбегает девочка с картонкой и кричит по-молдавски:
— Пошли все сейчас же на Площадь Великого Национального Собрания! Праздник вина начинается!
Сквозь резной заборчик мы с Аликом видим: по улицам движутся люди, их много. Все — в одну сторону. В пиджаках, в кацавейках, мелькают высокие бараньи шапки — кушмы, старички с трубами и аккордеонами, огромный мужик тащит пузатый барабан и на ходу со всей мочи ритмично бьет в его кожаный бок, прихлопывая сверху жестяной тарелкой.
Мы выходим и вливаемся в толпу. Над людьми веет безудержное веселье. Аккордеоны, трубы и барабаны все громче. Ямало-ненца ведут под руки. Он скалится — то ли улыбается, то ли собирается блевать. Алик кричит мне:
— Такой народ! Вокруг все падает, а они веселятся!
— И ты веселись! — кричат ему. — Праздник вина раз в год бывает!
Смеркается, белеет перекресток. Отстали мы от шествия. Алик возбужденно говорит:
— Слушай, тут такое дело! Едем завтра со мной за орехами!
— Какими орехами?
— Ну какими-какими, грецкими! Я тут знаю одну деревню…
— А на кой тебе эти орехи?
— Да ты что! Это же кладовая здоровья! Никакого склероза никогда не будет, если в день съедать по пять орехов!
— Я выбираю склероз, — говорю.
— Ты подумай! Позвони мне с утра, вот номер. — Алик вырывает из блокнота листок, пишет. — Звони завтра с утра! Мешок я дам.
— Ладно, Алик, может, и правда.
— Вот и молодец! Ну, пока?
— Пока, Алик!
Он идет вверх, к остановке, я — на вокзал.
На следующий день я уехал.
ИГРОК И ОХРАННИК
На улице Даргомыжского, напротив памятника композитору, изваянного скульптором в натуральную величину и установленного на скромном постаменте в небольшом садике, есть игровой зал «Шерхан». Двери зала всегда закрыты и никогда не заперты. Народ не ломится, но всегда есть. Сейчас, на исходе зимы, темнеет все еще рано, и перед залом на снегу много разноцветных пятен.
Внутри смешанная с табачным дымом полутьма высвечивается экранами игровых автоматов. Дремлет на стуле в углу в форме охранника — черные брюки и рубашка — крупный коротко стриженный парень. Проигравшийся студент хотел было садануть кулаком по корпусу автомата, но, оглянувшись на коренастого охранника, не решился, незаметно пихнул под ребро товарища. Ругаться здесь никому не возбранялось, и игроки пользовались этим кто как мог. Когда посетителей скапливалось побольше, мат был гуще табачных клубов.
Охранник не спал, следил сквозь суженные щелки глаз за длинным худым дядькой в допотопном резиновом плаще. Было видно: деньги у того подходят к концу, а играть еще хочется.
Колесо фортуны. Полгода назад, когда устраивался на работу, выслушал хозяйскую длинную речь, из которой запомнил эти два слова. За время работы вывел: на колесе фортуны катаются только ослы. Ослы — это хорошо. Сами приносят деньги. Часть перепадает ему, поэтому ослов надо оберегать. Чаще бывает, что друг от друга. Звереют после проигрыша, лупят соседей и головой бьются, идиоты, о крепкие стенки игровых автоматов. Хоть и редко, но ослам необъяснимо везет. Именно таким, как мужик в резиновом плаще.
Неторопливые мысли охранника прервал мужик в резиновом плаще. Он откинулся от автомата, судорожно оглянулся и поспешно направился к выходу.
Скоро вернется.
Все надоело, думает охранник. Скорее бы отпуск. Уеду к черту и не буду видеть этих рож хотя бы пару недель.
Входит. В левой руке откупоренная чекушка водки. Приник к автомату.
Жалко, что чекушку купил. Выпил бы уж бутылку. Вышвырнуть и забрать остатки денег.
Охранник пошевелился на стуле, потянулся, сцепил замком пальцы рук и напряг, разминая. И снова вроде бы задремал, выставив окружающему миролюбивые щелочки глаз.
Дядька в резиновом плаще в два глотка допил чекушку и не глядя сунул бутылку в обширный карман. Автомат крякнул, забубнил, забренчал. Слитное звяканье пятирублевых монет.
Щелочки чуть расширились.
Выиграл. Надо же.
Дядька сгреб монеты в карман, куда упрятал пустую бутылку. Повернулся и выбежал. Трое оставшихся в зале игроков озадаченно оглянулись и приникли к автоматам.
Охранник встал и направился к выходу. Легкость и стремительность движений контрастировали с полной коренастой фигурой.
Совсем стемнело. Разноцветные огни на снегу. Слева остановка, никого. Куда делся, интересно? Еще левее газетный киоск, за ним — захламленный картонными коробками закуток. И там нет. Опять, наверное, за водкой побег.
Случайно посмотрев через дорогу, охранник увидел мужика. Тот лежал на освещенном пятачке перед памятником Даргомыжскому.
Через несколько секунд охранник был рядом.
Дядька лежал, не шевелился. Рядом с левой полой плаща блестело несколько металлических пятирублевиков.
Охранник перевернул мужика. Запахло водкой. Дядька был в сознании, только ошарашенный.
— Суки, — сказал он, сел, встал и сплюнул.
— Много взяли? — спросил охранник. — Ты их запомнил?
— Да какой там «запомнил», сзади подошли, один за шею, а второй в карманы.
— Что, даже не ударили?
— Нет, почему, дали пару раз. Но так, для порядка.
— Какого хрена ты поперся сюда через дорогу?
Дядька промолчал, вздохнул.
— Сколько выиграл?
— Две тысячи. Что-то плохо мне.
Дядька прикрыл глаза рукой, ссутулился и покачнулся. Охранник инстинктивно подхватил его под руку, сделав шаг. Каблук крепкого ботинка заскользил, оба потеряли равновесие и упали.
Через несколько минут первым зашевелился охранник. Он медленно водил головой из стороны в сторону и стонал. Пришел в себя и второй. Перевернулся на живот и привстал на колени. Непонимающе смотрел на охранника.
— Вставай, чего уж, — сказал он. — Сильно ушибся?
— Что-то в спине. Не могу пошевелиться, — ответил охранник.
— Как же ты так, елки-моталки? Голова-то цела?
Охранник не ответил. Продолжал медленно двигать головой из стороны в сторону.
— Давай-ка встанем, — сказал мужик в плаще и подхватил охранника под локоть, потянул кверху.
Охранник охнул и громко застонал.
— Нет, не надо, не трогай, — сказал он. — Надо «скорую» вызвать. Звони.
— У меня нет телефона, — ответил дядька. — Нет, вернее, он есть, но он старый, я его на зарядку поставил сегодня.
— Ну, вытащи у меня из заднего кармана, только осторожнее.
Когда дядька вытащил телефон из заднего кармана брюк охранника, оказалось, что тот разбит.
— Прямо на него упал, — сказал охранник. — Вот и хрупнул. Ты не уходи только, подожди.
— Да я не ухожу.
— Подожди, может мне лучше станет, ну-ка…
После того как стемнело, улица стала совсем пустынна, автобусы все реже подъезжали и останавливались напротив памятника, на остановке.
Дядька в плаще взвалил охранника на спину и с трудом, часто останавливаясь, направился к игровому залу.
— Давай лучше пока поговорим о чем-нибудь, — сказал дядька, остановившись в очередной раз и переводя дух. — Тяжелый ты.
— Ну, давай, попробуем.
— Ты любишь кино?
— Да как тебе сказать.
— А я люблю. Это то же самое, что играть, только не на деньги. Забываешь обо всем, что вокруг. Как будто все хорошо. Сидишь, смотришь. Ты не похож на охранника.
— Почему?
— Не знаю. Ты, наверное, бандит.
— Почему?
— Очень уж здоровый. Ну, не теперь, я имею в виду, а раньше был, наверное, здоровым.
— Нет, я не такой здоровый. Качался раньше, хотел добиться чего-то. С восьмого класса, прикинь. А потом оказалось, что надо жрать таблетки.
— Какие таблетки?
— Анаболики. Ну, от которых мышечная масса наращивается. Зачем тебе столько денег?
— Каких денег?
— Ну, вот я и говорю. Подсел на таблетки, аппетит был зверский, мог тарелку сожрать фарфоровую вместе с ложкой и вилкой. А толку-то. Теперь вместо мышц жир у меня.
— Поэтому ты кажешься таким здоровым.
— Лучше дай мне эти деньги.
— Какие деньги?
— Ну, какие ты выиграл там.
— Да ты что, они же у меня все забрали.
— Все?
— Все.
— Ну, так вот, живу с одной, а у нее любовник. И как раз, когда он собирается прийти, мне на работу. Понимаешь? Приходится идти на работу, а он к ней приходит. И я ничего не могу сделать, ничего.
— Ты ее любишь?
— Да как тебе сказать. Люблю, наверно. Жить без нее не могу. А иногда хочется ее убить. Ну, не убить, а дать как следует.
— Почему?
— Я же говорю, она мне изменяет.
— Ты это точно знаешь?
— Не зли меня, папаша, не надо.
— Да я просто так спрашиваю.
— А если просто так, то заткнись-ка лучше, не твое это дело. Они не могли забрать у тебя все деньги. Вон, вижу, карман как оттопырился у тебя. Ты эти деньги мне лучше дай. Зачем они тебе?
— Ну, как зачем? На жизнь. У меня, понимаешь, дочка. Учится в медицинском, в Иванове. Я ей пенсию перевел, она получает.
— А сам почему не работаешь? Вроде здоровый еще, не старый.
— Я работаю. Но я игрок.
— Чего?
— Игрок, говорю.
— Так, погоди, я тебя ни разу вроде не видел раньше.
— Правильно, я тут первый раз. В городе, знаешь, сколько таких залов игровых? И везде, везде так: проходит время и или охрана перестает пускать, или еще что-нибудь не так. Ну, завсегдатаи, понимаешь. Вот и добрались!
Открыв дверь зала, дядька втащил охранника внутрь. Трое игроков не повернули головы. Дядька осторожно опустил охранника на стул.
Убедившись, что охранник не сможет самостоятельно встать, дядька решительно подошел к одному из автоматов и выгреб из кармана горсть пятирублевиков.
— А говорил, все забрали! — прокричал охранник.
— Извини, — глухо сказал дядька, прикованный глазами к экрану.
— Сволочь ты, — сказал охранник.
Дядька ничего не ответил, он играл.
— Попробуй хоть еще раз сюда зайти, пожалеешь, что на свет родился, — сказал охранник.
Дядька ничего не ответил, он играл.
МИР НА КРЫШЕ
Когда электрик гаражного кооператива с перепою помер, отец, оставаясь у них председателем, стал по совместительству и электриком. Имел он образование как раз профильное: инженер-электрик. Да и не пошел бы никто за тысячу.
В кооперативе четыреста гаражей. Кроме света в боксах, по нескольку прожекторов на каждом ряду, чтобы ночью было удобно. Силовые кабели старые, то и дело выходят из строя.
Кабели — ладно. Самая горячая пора для электрика — зима. В гаражных боксах для обогрева включают печки. Пройдешь по рядам среди сугробов — никого, а счетчики в щитовой бешено крутятся. Поди поймай, кто ворует. А платить всем поровну.
Стоим как-то раз с отцом у своего гаража, чиним машину. Из проезжающего «фольксвагена-пассат» мужик лет тридцати:
— У меня прожектор не горит.
— Сделаем.
— Когда?
— Там не так просто.
— Меня, ептыть, не колышет!
— У вас в ряду свет есть.
— Есть? Давай подходи к моему гаражу сегодня в девять вечера, и, если света не будет, я тебе харю всю разобью на фиг, понял?
— Ты чего так разговариваешь? — спрашиваю.
Он не ответил, закрыл боковое стекло и поехал дальше, а мы продолжили чинить машину. Свет так или иначе налаживать надо.
Со следующего дня зарядили дожди, и работать с электричеством стало невозможно. Дожди шли каждый день дольше недели.
Наконец выдался сухой день; ночью дождя тоже не было, и наутро мы отправились в гаражи чинить свет.
Зашли в контору за лестницей и чемоданчиком электрика. В нем плоскогубцы, лампа-пробник, изолента, ножницы, ножик, что-то еще.
Явился Белов, прошел в контору, уселся:
— Александрыч, надо поговорить, пусть этот выйдет.
— Ничего, говори при нем, у меня от него секретов нету.
— Слышь, иди отсюда! — Это мне.
— Ничего, ничего, говори, — отвечаю.
— Александрыч, буду забирать помещение. Оно мое!
— Забирай.
— Потому что оно мое, понял?
— Суд решит.
— Суд, говоришь? А как самосуд?
— А самосуд не решит.
— Думаешь? Поглядим! Дай-ка мне вот этот счетчик.
— Да забирай.
— Давайте, убирайте всю свою херню отсюда! — говорит Белов, берет со стола старый электросчетчик и запихивает в свою матерчатую сумку.
— Иди, иди! Я тебе счетчик дал? Скажи спасибо и иди.
— Хрен тебе, а не спасибо!
На том и ушел, неся счетчик в сумке и выкрикивая что-то матерное.
При одном из прежних председателей Белов выменял помещение, в котором теперь контора кооператива, на пустующий гараж. Время от времени напоминает о своих правах на это помещение. Взламывает дверь. Обмазывает ее майонезом. Вешает на замок дохлую крысу. Это когда пьяный. Когда трезвый, только матерится.
По деревянной лестнице полезли на крышу. Первый потухший прожектор на высоте трех гаражей, они стоят друг на друге. Добраться до висящего на стене прожектора можно, если лечь и свеситься. Одной рукой до лампы не доберешься, так что держаться нечем.
— Давай я, — говорю.
— Ты не электрик, — отвечает. — Схватишь за ноги, если что.
Лег он на край крыши, свесился, добирается до лампы. Пошевелил ее — зажглась. Повезло.
Следующие два прожектора укреплены на высокой стойке. С крыши гаража их не достать, надо что-нибудь подставить.
Пошли на соседнюю свалку поискать, что бы подставить. Приволокли старую газовую плиту. Как затащить ее на гаражи? По нашей деревянной лестнице — нереально. Спасибо, сосед по гаражу дал метров пять провода.
Затащили плиту на крышу, привязали тем же проводом к стойке.
Отец влез на плиту, и стало ясно, что по росту он до прожекторов не дотянется.
— Ну ладно, электрик — не электрик, полезай, — говорит мне.
Отвернуть по четыре барашка, крепящих стекло на каждом прожекторе, не видя их, лишь протянув одну руку кверху, второй держась за стойку, не так просто.
Обе лампы оказались исправные. У одной из них я нечаянно скрутил цоколь, пришлось заменять.
— Надо искать обрыв, — говорит отец. — А как найдешь, весь кабель — скрутка на скрутке. Так что, скорее всего, придется менять весь кабель. Но это потом. Сейчас надо проверить, почему не горят еще три прожектора.
Полезли на третью крышу.
Отец обследовал кабель метр за метром, свешиваясь с крыши, а я слонялся рядом.
Всюду на крыше были лужи, валялись разбитые банки и стеклоблоки, осколки кирпичей. Кроме того имелись:
старые ремни привода генератора,
тюбик мази против комаров «Дэта»,
сломанный игрушечный револьвер в натуральную величину,
осколки зеркала,
несколько использованных шприцев,
щетка для мытья автомобиля,
прокладка для двухкамерного карбюратора,
полуметровый кусок двухжильного медного провода,
полтора метра двухжильного алюминиевого провода,
два десятка водочных бутылок,
несколько пивных бутылок,
шурупы, винты,
два старых навесных замка,
обломки корпуса кассетного магнитофона,
ржавые трансформаторные пластины в виде буквы «Ш»,
сиденье деревянного стула,
детали садовой оросительной системы,
флакон из-под одеколона,
баллончик средства для снятия ржавчины,
гнутые ржавые гвозди разных размеров,
листы рубероида и линолеума,
красные корочки с надписью «УДОСТОВЕРЕНИЕ».
С крыши было видно, что рубероид на одних гаражах старый, черный, бугристый, на других — новый, светло-зеленый, ровный.
Вентиляционные асбоцементные трубы, накрытые цинковыми коническими колпачками.
Куски ржавой проволоки.
Толстый глянцевый журнал, дождями превращенный в рыхлую пеструю кашу.
Полуметровая живая березка.
Вторая, засохшая.
Позвонок, судя по размеру, собачий.
Дохлая разложившаяся мышь.
Отец нашел обрыв, снял старую изоленту, зачистил концы, нарастил найденным куском медного провода, скрутил плоскогубцами, заизолировал.
Прожектор зажегся.
ВИЗИТ
За окном заснеженные крыши одноэтажных домиков, обширная долина реки, дальше лес, над ним — серо-синее свободное от туч небо.
Со стороны двора в окне виден сосед с первого этажа, он вытащил во двор кота на веревочке, кот испуганно озирается и прикидывает, как бы сбежать.
Посмотрев в окна, Миша идет в ванную. Ему не хочется включать свет и отчетливо видеть свое лицо в зеркале. Он бреется на слух, щетина скрипит под лезвием, потом бритва проходит тихо: значит, в этом месте урожай собран.
В завершение бритья все же приходится включить свет, чтобы осмотреть итоги.
С годами одутловатость заводится в щеках. При росте чуть ниже среднего, при весе чуть выше нормы, одутловатые щеки причиняют досаду. Но делать нечего; они по крайней мере чисто выбриты.
Миша собирается навестить друга в больнице.
Главное — вытащить его хотя бы на пару часов, сходим, например… ну, куда-нибудь сходим, все равно, куда.
Февраль — месяц короткий, но снега от этого не меньше вокруг. Миша идет, отмечая, что какие-то серые пичуги, возможно, это синицы, сидя глубоко в кустах, свистят довольно громко. Возможно, это первый признак весны, отмечает Миша и поднимается в освещенный, теплый салон автобуса.
— Купи ему в нашем килограмм мандаринов! — отчетливо вспоминается ему голос жены.
Ладно, забыл, обойдемся без мандаринов.
Тем временем в палате его друг Василий потерял надежду отыскать пропавшую ложку.
В палату входят врач и медсестра. Обход.
— Ну, как дела?
— У меня ложка пропала.
— Я вам свою отдам! — отвечает женщина-врач, вороша листки, вклеенные в историю болезни.
— Свою не надо, — отвечает Василий.
Врач уходит, оставив каждого больного со своими впечатлениями о встрече. Кто-то гордится улучшением, кто-то приуныл от ухудшения.
Все молчат; новенький еле бормочет:
— Дайте прочухаться, и я вас всех развеселю...
Палату развлекает мостостроевский мужик, курчавый брюнет лет за тридцать. Как всегда по утрам, рассказывает:
— Стало быть, да. Купили мы козу. Само собой, драли ее, как без этого. Сначала батя, а потом уж и мы с братьями.
— Значит, мораль сохраняли?
— Какую мораль? Я тебе про козу, дурья твоя башка. Ты не слушаешь.
— Наоборот, я слушаю! Вот я и говорю: строгая очередность, то есть мораль сохраняется!
— Мораль там, не мораль, а все у нас было по справедливости. И вот, слушай дальше...
Встрепанный больной мотается по коридору, заглядывает во все палаты подряд:
— Мне сделали операцию, и у меня все хорошо!
Тимофеич с крайней койки ему в ответ:
— Ну, тоже нехорошо говорить, что мне хорошо, когда другим плохо!
Пошел Василий покурить, он и его остановил:
— С чем ты?
В ответ Василий постоял на одной ноге, демонстрируя, что готов к выписке.
Туалет один, он и женский, он и мужской. И всегда очередь. Если приспичило, лихорадочно ищешь емкость, бутылку из-под минералки, и отливаешь за условным углом. Это не считается тут серьезным проступком, через такое проходят все.
Василий идет. Всегдашняя неразбериха у туалета. В другом, новом крыле туалет чист и свеж, но заколочен гвоздями.
Возвращается в палату. Привычное гудение голосов.
— Так когда это было-то?
— В шестидесятые годы, да что там, даже и в пятидесятые. Вот послали меня в Ярославскую область инженером МТС, жена медик.
— Как вам там жилось?
— Ничего хорошего.
— Почему?
— Дураки какие-то приезжают и начинают допытываться: почему в сроки посевной не укладываетесь? У населения радости мало было. Уехать нельзя, потому что распределение.
— Шамшаев, на процедуры!
Василий поднимается с койки, выходит в коридор.
— Полотенце не забудьте! — кричит ему, убегая, медсестра.
Василий возвращается в палату, берет полотенце. Коридор, дверь в процедурную, посередине помещения — кушетка. Ложится.
— Больной!
— Что?
— Обнажите место для укола!
В процедурную входит Миша в наброшенном на плечи халате:
— О, привет! — говорит. — Чем это вы тут занимаетесь? Почему лежишь?
— Отдыхаю после процедуры.
— Что за процедура?
— Удаляли мне остатки головного мозга. Теперь необходимо пять минут под наблюдением процедурной сестры полежать, отдохнуть. И завершающий укол принять, а то все напрасно было.
— Что вы болтаете, больной! Ничего я ему еще не делала, сейчас он укол получит и пойдет к себе в палату.
— А я, ты знаешь, в другом отделении сначала был на обследовании, — говорит Миша. — Вообще-то я здоров, вот узнал, что ты тут загораешь, решил навестить. А у нас там неразбериха, меня положили в коридоре. Я убежал оттуда, на свое место положил умершего больного, нашел его в туалете. Это соседний корпус.
— У вас там туалет заколочен гвоздями, — замечает Василий.
— Да наплевать. При чем тут туалет. Я вообще в другом корпусе. Я бы не лег сюда, эта больница самая плохая в городе, — говорит Миша.
— Ну что такое плохая больница? Это нонсенс. Какая ни есть.
— Зато — натяжные потолки.
— Это штукатурка отстала, ремонта давно не было, — говорит медсестра, продолжая снаряжать шприц к уколу. Вонзает иглу Василию в бедро.
— Хочу полежать тут недельку, — говорит Василий, потирая уколотое место. — После обеда обычно приходит ко мне один больной с мочеприемником и шахматами. Всегда выигрывает.
— Сколько тебе еще тут?
— Да полежу с недельку.
— Я тебя забираю.
— Тут хорошая больничная библиотека.
— Ты слышишь? Я тебя забираю!
— И, представляешь, вся литература подобрана на тему больницы.
— Короче, так. Я тут в коридоре слышал, что главврачу плохо. Видишь, я в фуражке, вот папка у меня, смотри.
Проходят мимо дежурной сестры. Миша властно обращается к ней:
— Я из БВЗЖПиО. Плановая проверка процедурных области! Где процедурный журнал?
— При чем тут я? Идите в процедурную.
— Все, можете возвращаться в палату! — бросает Миша Василию и идет к процедурной.
Василий догоняет его и семенит рядом.
— Вот видите, Борис Васильевич, — говорит заискивающе. — Проводите меня до палаты, будьте добреньки, если вам не трудно.
— Конечно, конечно, Аркадий Очакович, — говорит Миша. — Идите осторожно, я вам помогу. Какой широкий тут у вас коридор! Много света, хорошо. Где палата? Эта? Так, Аркадий Очакович, одевайтесь, мы с вами должны посетить одно место. Быстро.
— Ты серьезно?
— Серьезно. Я уезжаю навсегда в этот раз. Прощальный обед. С главврачом я договорился.
— Ты — это человек, с которым никогда.
— Ну, тем более. Уколы и процедуры — это смешно, это не для тебя. Встань и иди. Я уеду, и ты опять заляжешь в свою больницу. Будь я здесь с самого начала, я бы не допустил этот позор.
— Как же я пойду? У нас тут знаешь, какие порядки! Входят здоровые, выходят больные.
— А песок? Откуда на первом этаже песок?
— Ремонт.
— Песок речной или морской? Это важно.
— Не знаю.
— Я бы на твоем месте вел себя осмотрительнее. Надо быть в курсе всех деталей! Ну, как хочешь; я сейчас пойду, договорюсь с главврачом.
— Ты же сказал, что договорился.
— Еще раз договорюсь, не помешает. Где ее кабинет?
По коридору навстречу ковыляет человек на костылях.
— Так, на перевязку! — приказывает ему Миша.
На подоконнике сидят двое с костылями.
На посту медсестер Миша требует список назначений и бегло просматривает.
— Так, Черномазову — два кубика. А лучше три, чего мелочиться. Журнал назначений после обеда в регистратуру.
Медсестра недоуменно глядит на него.
— Давай обход сделаем! Хочется все поставить на уши, — говорит Миша, удаляясь от поста. — Да, и надо переселить женщин и мужчин: это благотворно скажется на процессе выздоровления.
Мимо по коридору бегут с криком:
— С главврачом плохо!
— Я же тебе говорил!
— Ладно, пойдем назад.
В коридоре у окна сгорбившийся больной жадно ест из лотка. Замечает приближение Миши и Василия, прячет лоток за спину и заискивающе спрашивает:
— А подскажите, будьте добреньки, мне какой анализ сдавать?
— Ваши анализы в порядке, продолжайте питаться! — командует Миша, оглядывается и видит, что Василий танцует вокруг медсестры на посту: отходит, подходит, отскакивает, бросается под воображаемый танк. — Вот видите! Шамшаеву надо больше давать седативного! — подытоживает Миша, хватает Василия под локоть и тащит на лестницу.
На лестничной клетке препираются врач и бандит:
— Ты ее положишь!
— Так она уже давно лежит! Все, что я могу сделать, — выписать ее.
— Только попробуй! Ты ее положишь! У тебя будут проблемы.
Еще этажом ниже на лестничной клетке курят больные:
— Вот ты говоришь, бог. А лично я его никогда не видел, хотя работал завскладом. А у меня все по описи: есть-есть, нет-нет.
— Вы понимаете, ведь Сына-то видели!
— Ну ладно, тогда вот... — Завскладом неумело перекрестился слева направо. — На всякий случай: мало ли что!
На втором этаже Мишу чуть не сбивает с ног коренастый краснолицый мужик.
— По стенке ходи, врачуга! — кидает он Мише и идет дальше.
— Ты с ними поосторожнее, я забыл тебя предупредить! — говорит Василий. — Это из специальной палаты. Те, которые отмазываются от армии. Врачи туда не заходят, медсестры тоже. С утра до вечера дым коромыслом, пьянка-гулянка. Иногда в женские палаты залезают.
— Не надо мне рассказывать! Я не хочу этого знать.
— Видят, какие там женщины, трезвеют и уходят пить.
— Погоди, сейчас главврач оклемается, подпишет тебе обходной, и пойдем подобру-поздорову.
Вверху по лестнице громыхает крик:
— Так вы бабушку будете класть?!
— Ладно, давай-ка от греха в палату, пересидим, а там и пойдем потихоньку.
Няня уютно устроилась в палате на табуретке у окна, что-то рассказывает, хотя ее никто не слушает, идет общая вялая беседа.
— Я вот не люблю анекдотов.
— Почему ты не стал начальником? Можно было попытаться подсидеть?
— Короче!
— Люблю грозу в начале мая, но особенно в конце!
— Да, я уже тогда выпивал, зашибал прилично и поэтому вынужден был выслушивать бесконечные истории своего начальника. Он имел меня в руке, попробуй тут не послушай!
— Составителем я не мог, только сцепщиком. Купил детскую железную дорогу и тренировался.
— В беседе я могу показаться смелым человеком; как только остаюсь один на один, начинаю бздеть, вот в чем дело.
— Тарантино Тарантино Тарантино.
— Самая большая новость — это не то, о чем, а способ высказывания.
— Рыцарь без страха и без штанов и траха упрека без совести и диода транзистора носового платка. Носовой оренбургский платок. Воронец Ольга вышита на носовом оренбургском платке!
— С ростом Вселенной скорость света должна расти, а размер фотона — уменьшаться. В пределе, бесконечной Вселенной соответствует бесконечная скорость света, и вещество тоже делимо до бесконечности. Из этого косвенно видно, что Вселенная не может быть бесконечной. Значит, и время ее существования конечно. И жизнь когда-нибудь кончится. Распадется ее структура, сотрется из памяти материи ее механизм, и воцарится хаос, и вновь Дух Божий будет витать над... Впрочем, не будет ни верха, ни низа, а значит, и слово «над» в этом случае неприменимо. Дух материи, воплощенный в жизни, познает всю Вселенную, познает самое себя и в бесстрастном самоудовлетворении сойдет на нет. Прекратится цикл, начатый Большим Взрывом, — а что дальше, что потом? Не будет ответа на этот вопрос никогда. Правда, есть еще одна возможность. Большой взрыв как итог жизни, конечный пункт развития. Суммирует и отрицает в себе все бывшее до себя. В точке «омега» максимальное объединение сил жизни, ее напряжение в формах, нам не ведомых по своему размаху, и приведет к Большому Взрыву. Если это так — мы знаем, что будет потом и что было раньше. Сверхцивилизация, слившаяся с материей, за Большим Взрывом, 20 миллиардов лет назад, знала, что будем мы, что случится с нами, и больше того: в своем апокалипсисе она запланировала свойства будущей Вселенной, а значит, и наше появление, она знала все — именно поэтому ее и не стало, материя и дух окончательно слились в точке взрыва.
— Карбид строители больница порезвиться ходит с куском карбида в кармане куда бы сунуть.
— Ладно, схожу на разведку, не могу я вот так сидеть в неизвестности и без дела! — говорит Миша, осторожно открывает дверь и выходит из палаты.
Возвращается понурый:
— Нам с тобой сначала придется сдать кровь на всевозможные анализы. Это условие главврача, иначе не хочет отпускать! Как, ты готов?
— Что значит «нам»?
— А то и значит: если я не сдам, тебя не отпустят.
— Ну, идем, сдадим.
Сдали кровь, получили обходной, оделись, вышли из больницы и стали подыматься по заснеженному тротуару улицы.
Идет свежий снег, не так холодно, Миша без шапки, Василий — в шапке.
— Как свежо пахнет известкой! — кричит Миша.
— Это не известкой, просто весна, — говорит Василий, снимает шапку, останавливается, переводит дух. — Не гони! — говорит Мише.
— Да я не гоню. Ну, все равно, главное, запах приятный! Шапку надень!
— Когда наш кот ее видит, боится и убегает. — Василий вертит в руках, рассматривает свою лохматую шапку.
— Надень, простудишься!
— Мехом наружу, мехом внутрь, — задумчиво говорит Василий. — Куда мы идем?
— Да уже пришли.
Свернули на улицу Мира.
— Заглянем-ка сюда, — говорит Миша.
Старинная, советских времен столовая. Высокие потолки. Волнистые алюминиевые рельсы, подносы едут со скрипом.
Секция первых блюд, борщ, суп перловый, солянка мясная сборная, суп «ночь Куинджи» с молодой свекольной ботвой и половинкой крутого яйца.
Секция вторых блюд, плов, гуляш, пюре, макароны, голубцы, котлета «юрюзань», сосиски отварные, горка беляшей. Влажные гулкие звуки из кухонного зала.
— Это разве беляши! Я на днях был у шурина, вот там — беляши! А это... — говорит Миша.
Третье: кисель, компот, какао, чай.
Халат туго облегает кассиршу, подкассовый ящик бренчит и распахивается.
Миша взял салат и кисель, Василий — металлический лоток исходящего паром борща.
— Ты смотри, женщины на кухне голоногие! Кажется, без трусов!
— Жарко, вот и...
— Что они там делают, непонятно! Посетитель всего один, а они все моют и моют.
— Я тебе объясню, в чем тут дело. Идет отбор на должность судомойки. Учитывается и фигурка, и короткий халатик. Такие требования выставил новый хозяин. Он купил эту столовую, она была убыточная, а теперь у него и бистро, и рестораны, и что ты думаешь, лучшие часы он любит проводить именно здесь, только здесь, особенно пока посетителей мало.
Ведет себя скромно: миска борща, стакан портвейна.
Садится так, чтобы просматривалась линия посудомоечной, пар.
Подходит подавальщица:
— Может, вам чего поострее, Василий Иванович?
— Нет, меня вполне устраивает.
И так два часа.
Потом садится в «джип-чероки» и уезжает.
Вот и сейчас: встал, оделся и ушел.
— Ладно, что мы тут, пойдем отсюда, — говорит Миша. — Ты бы хоть чаем запил свой борщ, что ли. Тут рядом закусочная, «Одиннадцать ступенек».
У прилавка опохмеляются несколько мужиков.
— Вот тут отдает теплом домашним! — говорит Василий. — Сразу бы сюда.
— Это из-за барменши, или как ее там.
Женщина в раздвоенной отглаженной пилотке улыбается за прилавком.
Из группы мужчин у стоячих столиков доносятся голоса:
— Ну тихо, тихо, пошли домой.
— Пилотка твоя подобна нимфе!
Внезапно один из мужиков сорвал с барменши пилотку и убежал в туалет.
— А без пилотки какая ты барменша. Ты самозванка, иди промышляй на улицу! — комментируют голоса опохмеляющихся.
Барменшу выводят на улицу под предлогом выяснения отношений. Внутри идут беседы:
— Ушла!
— Да и хрен бы с ней. Давайте проведем выборы бармена!
— Кто будет барменом?
— Я!
— На каких основаниях?
И этот с рыжими усами, и тот с наколкой, явно сидевший человек, и еще один, с листовками «только для русских», раздает в троллейбусе, берут не все.
— У тебя программа есть, с чем ты придешь к народу — пугалом, обиралой или приятным собеседником?
— Тут все написано, — протягивает листовку.
Идеи кардинальные, лицо испуганное.
— Да на кой мне твоя бумажка! Ты мне правду скажи!
Подсел шелудивый колченогий человек:
— Я был спецназовцем. Пожми мне руку.
— Да ладно.
— Пожми, не бойся!
Литые железные клещи впились Василию в ладонь, не вырвать.
— Да отпусти!
Довольный, ослабил натиск; но руку не отпустил.
— Ладно, ты спецназовец.
— Был!
— Хорошо, был. А как ты ездил на побывку домой? В форме ходил, понтовался?
— Нет, в гражданке. Стыдно было в форме ходить. Да и избить могли за форму. Я ведь не такой уж здоровый был.
— Ты же сказал, что спецназовец.
— Ну и что. Назначили, вот и был.
— А мне не нравится сочетание томата и рыбы. И я считаю это таким же важным, даже архиважным вопросом, как и все остальные.
— Вот вопрос и вот утверждение. Это два предложения. Вот они лежат рядом.
Блатняк за другим столиком. На столе пакет вина и больше ничего. Даже стакана нет. Молчаливый, еще крепкий, хорошо одетый.
— О! Кого я вижу! — кричит ему Василий.
— Я тоже! — присоединяется Миша.
Блатняк на дерзости не отвечает. Это ниже его достоинства.
Василий выходит покурить. У стены курит рыжеусый.
— Что у тебя?
— Обычные сигареты с фильтром.
— О! У меня тоже!
— Хочу бросить, а не могу.
— И я тоже! А вот слушай...
Василий покурил, возвращается с рыжеусым.
— Давай к нам! — машет рукой Василий.
Рыжеусый пересаживается.
— Вот, слушайте дальше. Я зашел в маленький магазин, они арендовали какую-то площадь у владельца дома, в том случае это была продавщица Тося, я, естественно, был пацан, а она была девушка лет двадцати пяти. Я зашел, там все: соль, спички, консервы, набор типа сельпо, пряники, портфель висел, карандаши в уголке — миниуниверсам. А зачем зашел: послали за хлебом. Зашел, а она ела консервы, бычки в томате, хлебом черпала. Я заворожен этой картиной! Купил хлеба, и по дороге домой эта картина была перед глазами, и мне страшно хотелось съесть бычки такие же в томате. Дома рассказал бабушке. Это считалось баловством, прихотью. Бабушка дала тридцать пять копеек. Я сбегал, съел и отравился. До сих пор, когда открываю такую банку, так и вижу: маленький магазинчик, заурядная девушка за прилавком в белом колпаке, теряющая свою заурядность.
— «Заурядная» — это что значит?
— Почти всякий вопрос зависит от конкретной ситуации. Вот этот твой вопрос меня напрягает. Я не хочу на него отвечать. И вообще, вот эти вопросы, которые тянутся по быту. Вопрос и раньше всегда требовал ответа, а я был нескор на ответ, я замыливал ответ, вопрошающий не понимал ответа, потому что я невнятно отвечал. Казалось бы, возьми да скажи: я предпочитаю жареную! Куда там. Спросить мне было тоже крайне непросто, катастрофа, мучительно, и с каждым разом сложнее. Ну вот, к примеру: свадьба у меня будет, пригласили самых близких посидеть в кафе, но близкие настояли, чтобы как у людей. Дед: Петька, ты что придуряешься, ты можешь точно сказать, сколько людей будет? Ты мне должен точно сказать, сколько с твоей стороны будет. Тут я начинал, и дело доходило до того, что я понимал, что это нехорошо. Ты его пригласишь? Я спрошу. Что значит «спрошу»? На свадьбу приглашают. Помню, сумерки и мы втроем сидим и беседуем, кого же приглашать, определиться с числом, на когда, и сколько машин заказывать.
Дойдя до этого места, рыжеусый Петя наклонил голову к столу и замолк.
— Ты своей болтовней мне все мысли из башки выдул, — говорит Миша, оборачивается к Василию: — Иди возьми еще «зверобоя».
Взял. Выпили.
— Ну вот, до «зверобоя» не было никаких мыслей. Зато после «зверобоя» сколько всего сразу, и главное, вернулась с улицы буфетчица.
— А в подсобке два горячих беляша в подмышках!
— А теперь не только буфетчица, а еще и уборщица.
— Зафиксировать сигнал!
— Не хочу я фиксировать, и вообще не хочу ничего чувствовать.
Пилотку буфетчицы принесли с улицы, отряхнули от снега, с извинениями вернули.
— Напряженная половая жизнь изнашивает хуже возраста. Даже тараканы уходят. Их уже не найти, а скоро их станет не хватать.
Шелудивый и колченогий спецназовец предлагает новую версию своей жизни:
— Я был талантливый суфлер! Актеры могли вообще не играть!
— А где учат профессии суфлера?
— Везде! Талантливый суфлер может из импотента сделать мачо! Правда, мачо останется импотентом, но это уже не так важно.
— Коктейль-холл. Коктейль «Международный». Соломинка.
— Стакан самогона в соломе.
— Я абонирую этот зал!
— Ну, положим, ты абонируешь. А что дальше?
— Нужно подумать.
— Думай быстрее! Я иду в сортир, мочи нету, кала нету, и думаю: как же защищать эти пространства?
— Давай закажем порфей «Орфей»!
— Мочить бы всех этих древних пиндосов! Соль и Эдип! Соль и Эвридика! «И море накрыло крышкою льда»! К чему этот орнаментализм? Он должен кончить так: он идет по краю замерзшего моря. Я против выдрючивания. Когда я слышу по ТВ хорошую песню с выдрючиванием, я переключаю.
— Водка нарочита, а зубровка — нет.
— Если драйва нет, то будь ты оснащен хоть Шпенделем, хоть Дрегелем.
— Не возжелай ни вола его, ни осла его!
— Ни Валаеву, ни Аслаеву!
— Искусство квасить ровно...
— А потом он сказал: «Все равно все лед!», обводя окружающее. Когда я вижу красивую женщину, говорю: лед, лед, все лед, она лед, хотя и понимаю при этом, что это не она лед, а я лед.
— Я понимаю, что жизнь непонятна. А иногда понятна настолько, что лучше бы наоборот.
— Очень хорошо, что музыка тут негромкая.
— Да, и есть туалет, смотри, какой он окован решеткой! Ее склепал мастер!
— Она не клепаная, а кованая. Ее сковал мастер кованного искусства.
— Все равно красиво.
Миша вернул Василия в палату, когда все уже спали. Тимофеич на крайней койке проснулся, перевернулся на другой бок и сказал:
— Слышь-ка, к тебе тут этот с бутылкой приходил и с шахматами. Сидел часа два, не могли его выкурить. Ладно, спи.
УКОЛ, ЕЩЕ УКОЛ
Укол. Взбодрил, но не слишком. Зачем я вбил себе в голову, что запал на этот способ времяпрепровождения? Еще укол. Тут-то и засуетился, а надо бы порасчетливей. Остался мне только один — и все, конец. Извернуться, вывернуться, но постараться как-нибудь его избежать.
Говорил Мишка: рано тебе лезть в эти дела. Пооботрись. Начни с малого.
А вот и третий укол.
Маски прочь.
— Рапирист из тебя хреновый!
Белые стены зала, уборщица Груня с чудовищным веником, тренер Мишка рассеянно разглядывает острие своей рапиры. Так-то он Анатолий Мстиславович, а вот прозвали Мишкой; и вправду, чуть косолапит. А ты попробуй этого косолапого уколи — замаешься, скакамши.
— Реакция у тебя ничего. Но вялый ты какой-то! Лень тебе, что ли?
Ладно, не в этом дело. Да и было это так давно, что сквозь дождевые струи силуэт Мишки кажется убегающим световым зайчиком, в аккурат между двух желтых кругов света от фар. Которые проносятся по шоссе перед машиной.
Резкий, как укол, вскрик телефона.
А ведь говорил гибэдэдэшник: нельзя разговаривать во время вождения.
— Алло!
— Петрушка, ну сколько можно!
— Сколько нужно, столько и можно.
— Нет, но меня поражает твое спокойствие. Осталось два дня, а ты спокоен, как три ведра воды.
— Реакция у меня ничего. Но только вялый я какой-то сегодня, знаешь. И вообще, сейчас я не могу с тобой разговаривать.
Нарастающий рев встречной, резкий удар света по глазам — и уже сзади, сзади затихает гневно, но безопасно.
Блин, дождь! Скользко.
Наконец она соизволила что-то сказать.
— Так ты соврал, что телефон потерял на работе!
— Потерял. Это другой. Возьми-ка его. Набери Виталика и скажи ему, что вчера пришли его каркасы.
— Не буду. Сам звони!
Вот дура. Ладно, потом.
Колокол звонит. У колокола звук гнусавый, с трещинкой. Впереди шлагбаум, несколько машин, и видно, как желтые окошки вагонов проползают справа налево.
Веревки дождя безобразно мотаются в черноте, продернутой злобным светом фар. Чудовищная корма джипа. Притороченное к ней колесо в чехле, как знак дурной бесконечности. Поезд стучит ровно, умиротворяюще, и еще ровнее дребезжит надтреснутый колокол.
Не поздно ли на службу сзывать? Ночь на дворе.
Желтое перемигивание на полосатой палке шлагбаума нехотя поехало кверху. Машины с облегчением бросились вперед. Вот и джип с неуместной проворностью юркнул в будущее. Я тоже поехал потихоньку. Сзади — никого.
— Ну и вот, — продолжила она, как будто не было двадцатиминутной паузы. — Электрик там совсем ничего не понимает, говорит, что инструкция на финском языке.
— Кой черт на финском? — отозвался я. — На венгерском.
— А какая разница. Ему хоть на венгерском, хоть на финском. Он и по-русски-то говорит только по праздникам.
— По большим советским праздникам, — снова встрял я.
— А поле знай себе растет, — продолжала она. — И, главное, как объяснить это электрику, никто не знает.
— Погоди-погоди, откуда новый электрик? Я вроде всех там знаю.
— Да и его ты знаешь, забыл просто, Веня такой, помнишь?
Я помотал головой в темноте салона. Вряд ли она заметила, да и смотрела вперед, на два мокрых синих круга от фар.
— Ну, у него еще такая привычка, штаны поддергивает постоянно. Ну, не важно, и представь, Василий Никодимыч приходит с утра, а Веня уже сидит, не дышит и на поле глядит.
Ворота отъехали бесшумно. Свет в гараже зажегся автоматически.
В просторном холле гомон голосов.
У новой чаши стоит хозяйский сын Гоша. Все обступили его и аплодируют. Дурдом.
За окнами продолжает бушевать ночной дождь, яростный, какие бывают в самом начале лета.
Хорошо, что привычки хозяина незыблемы, как гранит, из которого сложена его задница. Я оглянулся — ее уже не было, успела прошмыгнуть на кухню — Аленка подстраховала, молодчага, — а я неспеша — никто на меня и не поглядел — проследовал в свой закуток. Меня прикрыть некому, а по четвергам, когда Гоша гордо демонстрирует всему корпоративному междусобойчику очередную лично сваянную кривобокую чашу — или вазу, хрен ее разберет, — функции садовника никого не интересуют. Как и он сам.
Единственный прокол — машину забрал раньше на два дня. Никодимыч только рад будет.
Укол. Все-таки — укол совести. Ничего, стерплю. Не впервой.
— Так, теперь работа Нитаковского. Машина — это, думаю, всем понятно, типичная мальчиковая мечта. А дальше? Нитаковский, вы не стали почему-то включать фантазию. А ведь она у вас есть, если вспомнить ваши разнообразные оправдания при опозданиях! Все довольно вяло, однообразно. Рядом с вами девушка — или женщина? — но вы никак ее не обозначили. Рано вам, Нитаковский, значит, думать о девушках. Колокол, который звонит как-то не так, и притом в неурочное время. У вас дома механический будильник, я угадала?
Нитаковский кивнул. Кто-то засмеялся.
— Шлагбаум — ваше ощущение того, что препятствий вам в жизни будет хватать. Чернота, дождь — я бы сказала так: вам не хочется задумываться о будущем. А пора бы, Нитаковский, выпускной класс!
Дверь класса медленно приоткрылась, и внутрь на полкорпуса вдвинулась уборщица Груня со своим чудовищным веником.
— Уже звонок, вы не слышали! — закричала она вполголоса.
— Закройте дверь, мы скоро закончим! — обернувшись, бросила учительница. — Ну и, наконец, хозяин-дурак, которого вы ловко водите за нос. Странно, что в машине с вами была не его дочка или жена! Что, смелости не хватило? Я с первого урока вам твержу, что ролевой тренинг требует серьезного, ответственного подхода. На троечку, Нитаковский, на троечку с минусом!
— Что ты смеешься?
— Смотри: точно такой же дождь, и стемнело уже, и мы едем в машине, только не я, а ты за рулем!
— Тебе надо было влепить пару. «Троечка»! И ходил бы ко мне до конца четверти, исправлял!
— С удовольствием. — Он положил руку на ее колено, задев рычаг переключения передач.
— Перестань! — зло сказала она и сбросила его руку. — Ученичок! Зачем ты написал про машину?
— Ну никто же не понял!
— Что, думаешь, все такие дураки, как ты?
— Ишь, размечтался. Убери полотенце! Хватит прохлаждаться, давай-ка...
Вздохнув, он надвинул маску, подхватил рапиру и преувеличенно бодро выскочил вперед.
Нахватаю сейчас уколов, подумал он. Нет, не мое это, не мое. А тут еще новое электрооборудование, то ли венгерское, то ли финское. Тренер говорит, с ним поле поражения немного увеличится. Как будто мне и так не хватает! Нет, к черту рапиру! А как сегодня домой добираться? Машина-то на ремонте, Петруха не чешется, давно, поди, починили ее уже. Позвонить Гоше, чтоб подбросил? Елки-палки, телефон, неужели потерял? Вот и фехтуй тут.
Укол!
А СОБАКА ПРИВЫКНЕТ
— Вставай-вставай!
Раньше обычного вставать неприятно, и Гена тянул, сколько мог. Жена не унималась:
— Нечего валяться, вставай! Забыл, что ли, идиотина, сегодня на работу выходишь!
И вправду забыл.
Мудрено встать внезапно. Надо полежать. Сперва неподвижно, потом поворочаться чуток.
— Вставай, вставай!
Нет, сегодня не выйдет поваляться. Гена перевернулся на живот и медленно стал подтягивать ноги, постепенно стремясь принять коленно-локтевое положение.
— Красавчик! Красавчик! — сказала жена, стоя рядом с диваном и уперев руки в бока.
Гена молчал. Сил взять было неоткуда. Понятное дело: главное сейчас — заставить себя двигаться. Встать, глаза при этом открывать не обязательно, провести рукой по всклокоченным седеющим космам.
Есть, есть приятный момент в одевании: можно подольше посидеть на диване, медленно и сосредоточенно застегивая мелкие рубашечные пуговки. Тут жене возразить будет не на что. А это 2-3-4 минуты относительно спокойного существования.
С кухни наплывали приятные запахи: яичница и кофе. Ну и ну! Вот так Люсенька. И вправду хочет, чтобы я начал работать.
Ой, сколько уж сижу дома. Несколько месяцев.
Несколько месяцев назад съездили к бабке к одной в деревню. Жена надоедала:
— Гена, давай съездим. Ведь запиваешься! Света белого не видишь.
— Ну, уж ты... Что я, алкоголик, что ли?
— А кто же ты?
— Захочу, не буду пить.
— Ага, как же, захочет он. Когда же ты захочешь?
Гена только махал на это рукой.
Тут приехала дочка на недельку погостить. И Люська ее подговорила. Против слов дочки Гена не нашел, что возразить.
Вот и поехали к бабке.
Полузасохшая деревушка чуть в стороне от трассы. Никакого столпотворения во дворе.
В доме тоже тихо. В тот день, по крайней мере.
Чудная бабка. Боком ходит по полутемной горничке своей. Молча взглянула, не в глаза, а куда-то под волосы. Неприятно стало, не по себе. Захотелось уйти побыстрее.
— Ты знаешь, она, оказывается, денег не берет, — шепнула жена, когда он вышел к ней в сенцы. — Нет, ну как. Берет, но — кто сколько даст.
— А если нисколько не дадим?
— Значит, не дадим, — отвечает Люська. — Лучше все-таки дать. Зря, что ли, ехали?
Снег уже лег к тому времени, по двору у бабки гуси ходили босиком. Три гуся. У всех ноги желтые, грязные. Запомнились эти ноги, и теперь всякий раз, когда предлагает кто выпить, в глазах появляются грязные желтые ноги гусей на снегу.
Вот съездили к ней, положим, в четверг. И в пятницу с утра пошел с двумя друзьями на базарчик. Там магазинчик, вино на разлив.
И как забавно вышло: все чин чинарем, скинулись, взяли для начала три стакана крепляка. И вот в руку-то взять взял, а пить — нет, и все. Не то чтобы не хочется, а просто рука как-то не подымается. Ну, и не хочется тоже. Непонятно, с чего вдруг. Ну и ну.
Мальчишки посмеялись и разлили Генкин стакан себе. Ладно.
Только вот какая штука. Других желаний тоже никаких не стало в голове возникать. Или где там они. Ничего не хочется. Просто ничего.
Поначалу вроде все путем было. Недели через две, когда хмель окончательно из крови выветрился, силы появились в организме, стал таксовать понемногу. Машина хоть и старая, но ездит нормально. Чего дома сидеть. Раньше, с выпивкой, времени как-то не хватало ни на что. Теперь вот и на работу сходишь, и телевизор поглядишь, и полвечера еще маешься, чем бы заняться, думаешь.
Так что теперь и потаксовать можно.
А тут эта немочь навалилась.
Ничего у Гены не болит. А только так вот: утром проснется и лежит. Вставать вроде бы надо, это он понимает. Но внутри никакого позыва к этому не появляется. Ну и лежит себе, полеживает. Пока Люська не сгонит с дивана, потому что на работу пора.
Пошел к врачу. Тот спрашивает:
— А грустно на душе?
— Нет. Не грустно. Никак.
— Скучно?
— Сперва было скучно. Теперь не знаю; нет, наверное.
Врач говорит:
— Это хорошо, что вы ко мне пришли, Геннадий Васильевич. Я вам помогу. У вас мотивационная адаптация.
— Ну и что это значит?
— Понимаете, вот вы съездили к этой бабушке-целительнице, так? Съездили. Не знаю уж как, но она вас отвадила от выпивки. Такое случается. Наука не отрицает. Элементы внушения, самовнушения. Не важно. Главное вот что: мотивационная ваша сфера... как бы это сказать... Вы видели фильм «Приключения Шурика»?
— Ну, видел.
— А помните, там Вицин подошел к стопке горшков и самый нижний вытащил? Вот так и у вас. Потребность в выпивке постепенно стала базовой, то есть основной. Дальше имеем что? Бабушка вынула самый нижний горшочек. Вот все остальные потребности и посыпались у вас.
— Доктор, какие горшки? Вы скажите мне просто: что делать-то надо?
Доктор много всего сказал в ответ. Обследовал, таблетки назначил, порошки. Велел ходить больше; просто ходить, низачем. И клизмы за каким-то лешим. Голодание.
Ничего из этого не помогло. С работы уволили. Кризис, сказали, извините. Странно даже: то пил и все нормально было, а тут и пить завязал, и с работы поперли. Как будто завидно кому-то стало.
Вдобавок машина сломалась. Что там сломалось — непонятно, но только перестала заводиться. Чинить ее не то чтобы не по силам. Не можется. Не собраться никак с нужными мыслями, с подходящим настроением. Откроешь, бывает, капот, постоишь над железками, да и закроешь.
С мальчишками видеться перестал. Пошел как-то с ними, пожалел потом. Разозлились они из-за чего-то. Да и неинтересно с ними, когда не пьешь.
И не то чтобы так уж не нравилось жить без толка. Живешь себе и живешь, как сор в углу. Шевелиться не хочется — ну и ничего. Бывает, застынешь, как статуя, — и нормально. Даже не мигаешь вроде бы. Люська тормошит все, тормошит. С председателем гаражным договорилась.
Обо всем этом вспомнилось Гене, пока ел он яичницу из трех яиц и запивал чаем с колбасным бутербродом.
Председатель гаражного кооператива встретил хмуро:
— Алкаш?
— Бывший алкаш.
— Не надо мне тут, вас бывших не бывает. Теперь так. У нас почти четыреста гаражей. Меня не волнует, сколько ты будешь выходить, когда. Это твое дело. Мне надо, чтобы чисто было. Понял?
Гена кивнул.
— Вот и хорошо, что понял. Людмиле Прокофьевне зарплату твою отдавать буду, ты в курсе?
Кивнул Гена. В курсе. Не доверяет Люська. Боится, что напьюсь. Куда там «напьюсь». Гена пожал плечами.
— Ладно, давай, приступай! И главное, там, где гаражи кончаются и улица проходит, — главное, чтобы там мусор не валялся. А то они, заразы, приноровились свой бытовой мусор к нам между гаражей по пути выбрасывать. У самих контейнеры стоят пустые, удобнее им, видите ли, между гаражей вышвыривать. Так что имей в виду: это самое главное место. Там в первую очередь должно быть чисто. Ты понял?
— Понял, — кивает Гена.
Председатель ушел.
Вот они, гаражи. Подбежала здоровенная рыжая псина. Скачет вокруг, лает. Выслуживается: мужики через пару гаражей сидят. Они ее, видать, подкармливают.
— Эй, слышь, не дразни собаку, иди куда шел.
Гена что-то ответил, нагнулся, выковырял наполовину вытаявшую из снега водочную бутылку. Собака-то привыкнет. Какие-то пакеты надо под мусор. Тележка? Нет, не проедет, снега еще много.
— Чего ты там бормочешь?
— Саня, оставь, это, наверно, новый дворник гаражный!
Мусор Гена собрал за три с половиной часа: по часам заметил. С непривычки заломило спину. Потихоньку пошел домой. Как раз время обедать подошло.
— Ну, как?
— Ничего. — Гена разделся и прошел к своему дивану. — Спина болит.
— Ничего, привыкнешь! Завтра надо выходить? Какой вообще график работы у тебя?
Гена не ответил. Уснул.
ПРЕДАТЕЛЬ
Туман, смог, слякоть.
Превышение по фенолам.
Фенолы, бензолы, оксиды, диоксиды.
Коксохимия.
В один из таких дней стоял я, недавно демобилизованный, у доски объявлений.
Подошла женщина.
— Молодой человек ищет работу?
— Да.
— Армию отслужил?
— Да.
— Образование?
— Среднее.
— Есть хорошая работа — приличная зарплата, дополнительный отпуск, раньше на пенсию, бесплатные профилактические кисломолочные продукты, мясо, рыба, яйца, витамины, соки, конфитюры, санатории, турпоходы с песнями у костра под гитару... Да вот и наш трамвай — поехали!
Мы сели в трамвай и поехали.
Так я стал прессовщиком нафталина коксохимического завода.
Загрузка сырого нафталина в мешалку пресса.
Продувка острым паром.
Подача нафталина в патрон.
Огонь, шум, сера.
Стал я там загибаться.
Вытащил меня оттуда мой друг юности.
Он отправил меня в крымский санаторий, а потом приблизил к своему бизнесу.
А потом я предал его...
Предавал и других.
Список большой...
Туман, смог, слякоть.
Превышение по фенолам.
Фенолы, бензолы, оксиды, диоксиды.
Коксохимия.
Город деградирует.
Морально я мертв.
1 Автор стихотворения Владимир Пучков.
2 Самый лучший из напитков — это пиво! Потому
Приходите только в «Жабу», ну а больше — ни к кому!
3
Иване, Иване, весь мир спит, только я не
могу уснуть.