Екимов Борис Петрович родился в 1938 году. Лауреат многих литературных премий. Постоянный автор «Нового мира». Живет в Волгограде.
БОРИС ЕКИМОВ
*
ОСЕНЬ В ЗАДОНЬЕ
Повесть
ГЛАВА 1
Молодым летом, за неделю до Троицы, в далеком глухом Задонье, на хуторах, свой век доживающих и вовсе ушедших: Большой Басакин да Малый, Большой Голубинский, Евлампиев, Зоричев, Теплый, Венцы да Ерик, не одним разом, но объявлялись машины и люди приезжие из окружной станицы, районного городка и даже из областного центра. Правились они не к жилью хуторскому, остатнему, не к руинам, а на кладбища, к родным могилам, подновляя их, прихорашивая свежей краской, бумажными цветами, венками.
Подступала Троица — праздник великий для всех живых и ушедших, а для здешних краев еще и свой, престольный, с давних лет самый чтимый в округе.
Во времена прошлые возле хутора Большой Басакин, на прибрежном высоком кургане, на самой вершине его, из-под каменных плит бил могучий трехструйный родник с просторной каменной чашею, из которой мощным шумливым потоком по каменистому руслу вода устремлялась вниз, к недалекой речке.
Когда-то, в пору вовсе древнюю, в этих краях бушевали подземные могучие силы. Легко поднимая и разрывая песок да глину, выпирали наружу, вздымались, дыбились, порою рушась, огромные серые каменные плиты да белые меловые. Тогда, видно, и появился этот могучий диковинный курган с мощным родником на вершине, с каменными да меловыми выходами и глыбами.
Долгие годы — сотни, а может, и миллионы лет — земные и небесные воды, вечный ветер промывали и пробивали в навалах и выходах мелов и камня узкие щели, проемы, арки, потаенные пещеры да гроты. Там и здесь словно созидались на кургане и рядом островерхие каменные пирамиды, колонны да башенки, арки. Порой не верилось, что все это не человек создал, но природа и долгое время.
Именно здесь, на вершине кургана, возле родника, и была когда-то найдена, объявилась икона Задонской Божьей матери. С той далекой поры курган называться стал Явленым, как и родник. Там поставили часовню, из камня-плитняка на высоком фундаменте. Возле нее ежегодно свершался молебен, на который съезжался и сходился народ со всех хуторов и станиц окрестных и дальних. Из мест далеких народ разный стекался заранее: молельщики, старцы, юродивые, калеки да болящие, чающие исцеления. В ближних селеньях их привечали едой и ночлегом.
В канун Троицы округа просыпалась в ночи, ближе к рассвету вскипая, словно потревоженный муравейник. Со всех сторон к Явленому кургану тянулись вереницы пеших людей, конных и воловьих повозок, телег, бричек. Окрестные хутора в этот день пустели. Зато в Большом и Малом Басакине и вокруг Явленого кургана приезжие теснились кучно; лесом вздымались в небо дышлины да оглобли.
А народ все прибывал, пылили дороги.
Не зевали торговцы, заранее разбивая возле кургана и речки свои палатки с булками, пряниками, кренделями, орехами, сладкими цареградскими рожками, конфетами, морсом да лимонадом на льду. Торговля шла бойко.
Но главное, конечно, служба и общий молебен. Священство, певчие приезжали не только свои, станичные, но из Калача, Пятиизбянской, Нижне-Чирской, из знаменитого Новодонского монастыря, и, конечно, приходили монахи и старцы-отшельники, которые спасались в пещерах и кельях Явленого кургана, в Церковном провале, на Скитах.
Крестный ход, многолюдный, с иконами да хоругвями, с Явленой Задонской Богоматерью, свершался вокруг часовни. Потом была служба, освящение родника, омовение в водах его. А потом — просто людской шумный праздник: свой, престольный и всеобщий — Святая Троица.
При советской власти часовню убрали. Высокий фундамент даже взрывали, чтобы навовсе искоренить, как говорили в те времена, «религиозный дурман». Тогда же пропал Явленый родник: один за другим истончились, а потом иссохли три светлых ручья, какие бежали из-под плит песчаника. Потрескалась каменная чаша, заросла полынью. В ту же пору из станичного храма исчезла хранящаяся там Явленая икона.
Праздник кончился. Но еще долго, на Троицу, украдкою, чаще ночной порой, приходили на Явленый курган помолиться старые люди и старые же монахи из пещер. Советская власть монахов пыталась выкурить, но не смогла. Говорили, что там, на Явленом кургане, на Скитах, в Церковном провале, под землею не только кельи, часовни, но длинные, на много километров ходы, ухороны, потайные лазы и даже подземный настоящий Троицкий храм. Ведь устроением подземной обители в свои последние годы занималась знаменитая в донских краях игуменья Ардалиона. По преданию, туда она и ушла, оставив мир.
С «дурманом» и «поповщиной» долго сражались хуторские «активисты»: Мосейка Рулян, Дюня — «Партейный глаз», Петя Галушка, пытаясь поймать главных врагов — монахов-молельщиков. Они окружали курган да подкрадывались, но всякий раз возвращались на хутор ни с чем. Молельщики исчезали, словно уходили под землю. Может, это были вовсе не люди, а одни лишь виденья.
Серьезней боролись с «монастырщиной» «госбезопасность» да военные. Они устраивали облавы, взрывали найденные ходы, кельи, пещеры.
Все это было. И ушло. Поросло былью и небылью. Но старые люди говорили, что на большие праздники у Явленого кургана из-под земли слышен колокольный звон и церковное пение. Порою в этом краю, чаще в ночное время, вроде бы появлялись люди ли, призраки.
А еще, долгие годы, нечасто, но в положенный срок, в прежние времена, потаясь, кружила по хуторам окрестным повозка: смирная лошадка, дощатый короб с брезентовым верхом, возница — монах ли, старец в сером балахоне с клобуком, лицо закрывающем. Он не просил подаянья, объезжая за хутором хутор, но собирал людей на молебен. Поднимался брезентовый полог повозки, открывая невеликий иконостас. Возница, сняв серый балахон, оказывался в черном одеяньи с белыми нашитыми крестами на груди, спине, клобуке. Обычно молебен свершался на месте порушенных часовен, на кладбищах, в станице — у стен обезглавленного храма. Монах объезжал дома, усердно молясь возле хворых, пользуя их святой водой да «святыньками», при случае — соборовал; детишек крестил.
Так продолжалось долгие годы. Конечно, потаясь, ухороном. Порой повозку с возницею ловили местные власти, в райцентр отсылали. Но через время снова появлялась в округе лошадка с повозкой, при ней возница в балахоне, лица не видать, лишь борода торчит.
Откуда приезжали монахи с повозкой и куда пропадали, никто не знал. Но даже в трудные годы в повозку всегда клали не скупясь: муку ли, пшено, кукурузу, картошку, другие харчи. Старые люди говорили, что посланцы эти из подземного монастыря, который жив и теперь.
В годы послевоенные, нелегкие хуторская ребятня скот пасла, работала на бахчах да плантациях и по округе мыкалась с весенней поры до снега, добывая немудреную еду: птичьи яйца, сусликов, лук-скороду, корни козелика, дикие яблоки, терен и прочую зелень. Те, кто постарше да посмелей, искали оставшиеся после войны блиндажи, подбитые танки, в которых попадалось съедобное: немецкие консервы, галеты или иное: часы, бинокли, мешки, плащпалатки, парашютный шелк — все годилось в хозяйстве. В эту пору детвора натыкалась на пещеры в Церковном провале, на Скитах, возле Явленого кургана. Конечно, ни еды, ни трофеев там не было. Лишь подземные ходы, кельи, порой обшитые деревом или обложенные камнем. Там были лавки, спальные нары, столы и много икон, крестов. В ту пору нравы были строгие. Ребятня в пещерах не бедокурила, а извещала о них людей старших, которые приходили, забирали иконы и обрушивали, заваливали ходы, чтобы никто не лазил, не осквернял святое место. И конечно, за детей боялись: подземные ходы да кельи — дело опасное. Ходили слухи, что тянутся эти ходы до самого Дона.
В годы нынешние хутора быстро безлюдели, вовсе расходились, доживали в них одни старики. Некому было колесить по округе. И повозку с монахом давно не видели.
Зато объявился другой народ, расспрашивая да выведывая про подземный монастырь, о котором в Большом Басакине никто и ничего толком уже сказать не мог. Даже набожный дед Савва, который за веру много страдал — тюрьмы, сибирская каторга, — молчал. Ничего от него не добьешься.
А еще в годы последние на Троицу на хутор Большой Басакин свой народ стал съезжаться, вспоминая старину, казачий род, молодость, родные края и родные могилы. Басакины, Атарщиковы, Неклюдовы приезжали целыми семьями, загодя, с ночевой. Сначала растекались по когда-то просторному хутору и всей округе, проведывали хуторские кладбища и родовые, угадывая с трудом, искали и находили, показывали детям и внукам затравевшие бугорки да канавки, остатки задичавшего сада или одинокую корявую грушу-«дулинку» на месте родовых дедовских подворий. Вспоминали. Роняли слезу.
Проведывали Гиблый курган — страшное место, куда в тридцатые годы со всей округи власти сгоняли народ перед сибирской высылкой. «Кулацкий поселок номер два» называлось это место официально. Туда привозили и пригоняли людей осенней да зимней порой на голое место, в пустую степь. Морили голодом, холодом. Народу там полегло что травы. Особенно старых да малых. Но ни могил на том месте, ни крестов. Венки да цветы приезжие клали на землю. И боялись по ней ступать. Там — родненькие лежат.
Поминали. Молились.
А потом просто отдыхали на воле: рыбачили, купались, собирали троицкие пахучие травы. И, конечно, радовались жданным и нечаянным встречам с земляками, близкой и далекой родней, порою уже подзабытой.
По новому же обычаю в канун Троицы всем известный Аникей Басакин — последний хуторской жилец из молодых — ставил на речном берегу, возле Явленого кургана большую армейскую палатку, готовил костры и котлы, чтобы угостить земляков казачьим «полевским» хлебовом с бараниной, луком, пшеном, а еще, как положено, троицкой яишней, и приглашал из станицы старого священника.
Год от года народу съезжалось все больше.
Одних лишь Басакиных — счету нет. Станичные Федор Иванович, Егор Фатеевич со взрослыми уже детьми да внуками. Районный землемер Тимофей Иванович, у него — три сына, старший — летчик, полковник. Чапурины, Пристансковы, Хныкины — коренные роды, здешние. А еще голубинские, набатовские, евлампиевские, ильменские: Калмыковы, Гуляевы, Детистовы, Карагичевы… Из областного города приезжали, из районного центра, из Москвы, Питера, других городов далеких, порою даже из Сибири, куда в годы лихие целыми хуторами высылали «расказаченных» да «раскулаченных».
Одним словом, на Троицу в стороне задонской, обычно пустынной, возле хутора Басакин, у кургана да речки, становилось людно. Машины, цветные яркие навесы, полога, шумливая детвора, радостные встречи, разговоры — все это живило округу.
А еще и свой батюшка подъезжал, из города, отец Василий, молодой, тоже из басакинских, привозил он дьякона да певчих.
Служили молебен на кургане, возле бывших часовни да родника. Молились. А потом продолжали праздник. Выпивали понемногу и не все: впереди — дорога. Зато истово хлебали свежую уху да пахучий кулеш с бараниной, разговлялись троицкой яишней — за то спасибо Аникею, он в этом краю теперь за хозяина.
Детвора да молодежь купались, рыбачили. Люди постарше мирно беседовали, поминая давнее, в котором горького было через край: высылки, войны, голод. Оттого и бежали. Но еще было детство, близкие люди, чьи могилки рядом, были юные годы, которые утекли, и родная округа, которая в прежней поре.
Словом, есть о чем «погутарить». Басакины ли, Нагайцевы, Подсвировы… Двоюродные да троюродные, вовсе седьмая вода на киселе, но — свой круг: «земеля», «годок», «односум»…
Вспоминали былое: свое и вовсе давнее, слышанное от отцов и дедов. Маркиан Басакин — лихой рубака, имел три георгиевских креста. Как не вспомнить его, не помянуть. Могучий Титай Подсвиров, который, жалея быков, порой выпрягал их из тяжелого воза и брался за войё, тащил, приговаривая: «Конечно, тут быкам не осилить. Сам еле тяну».
И о нынешнем не больно сладкие речи. О том, что Дон без хозяина гибнет. Скоро не то что рыбы, лягушек да ракушек не останется. А ведь бывало… О стерляди, осетрах вспоминали, о пудовых сазанах, лещах и вовсе страшенных сомах, которые скотину, людей в воду утягивали, а гусей да уток живьем глотали. Нынче донские воды пустели, берега загажены, прибрежный лес рубят и жгут чужаки. Земля не пашется и не сеется. Захватили ее чечены, дагестанцы и прочий «кавказ», погубив заливные луга да займища. Вот он — огромный Басакин луг, который в старые времена сеном снабжал всю округу. Его берегли, скотину по весне на нем не пасли, даже на телеге здесь запрещалось ездить. А нынче чеченские отары, овечьи да козьи, превратили Басакин луг в пустую толоку. И не только луг. Курганы уже голые стоят: ни чабора на них, ни полыни — все козы выдрали.
Особенно горячился здешний житель Аникей Басакин, у него немало скотины и рыбная ловля.
— С одной стороны Вахид меня поджимает, — объяснял он, — с другой — Ибрагим. А мне, коренному, скотину пасти негде. На Дону — ростовские, шахтинские, вся Украина. Гуртом. Их никакие границы не держат, и тоже законов для них нет: все выдирают, вплоть до мальвы, загубили, загадили, — жаловался он, казачина крепкий, большерукий, и приезжих просил: — Наших сюда присылайте. Чтобы была подмога. Можно ведь и рыбацкую базу устроить, и охотничью, навести порядок, чужаков отвадить, своих приучить к порядку. Казаки… В городе ходят, с лампасами, — горячился он. — Сюда их присылайте. Сделаем конную школу, для молодых. У меня лошадки гуляют. Туристов можно возить. И работать можно, скотину водить, птицу. Дома у меня свободные. Задаром отдам. Живите, работайте. Своим я всегда помогу… Это наша земля, родная… Мы тут хозяева. Пашу Басакина жду. Военный человек, полковник. Он приедет, наведем порядок.
Аникеевы речи слушал народ приезжий, сочувствуя и одобряя, тем более что встречал он гостей не скупясь.
А народ приезжал непростой: майоры, полковники милицейские и даже армейский генерал из Москвы Чапурин, но тоже родов Басакиных; профессор из университета, начальники из района и области; серьезные бизнесмены: хозяин гостиниц и ресторанов Хныкин со взрослыми сыновьями, которые тоже при деле; Талдыкины да Черкесовы…
Все они чтили свое казачество, родство, гордились им, видели горький исход. Сочувствовали Аникею, порой помогали.
Но у каждого давно уже была своя налаженная жизнь, которую не поворотишь. Один лишь Павел Басакин — военный летчик, обещал и обещал твердо: «Вот отлетаю и здесь поселюсь. Пригоним дебаркадер, на устье поставим, Иван Подсвиров тоже демобилизуется. Николай Черкесов… Наведем военный порядок. База рыбацкая, охотничье хозяйство, конноспортивный лагерь для молодых казаков», — планировал он уверенно. Но потом уезжал, как и все остальные. Уезжал, улетал в далекие страны: Африка, Индия. Уезжал, но долго помнил праздничный день: Троицу, Явленый курган, речные воды, терпкий степной дух, сердечные разговоры в ближнем кругу и, конечно, песни:
Кольцо казачка подарила,
Когда казак шел во поход.
Она дарила, говорила,
Что через год буду твоя!
Особенно хорошо получалось, когда привозили из райцентра голосистую Марковну да Ивана Переходнова.
Не для меня придет весна
И Дон широко разольется,
И сердце девичье забьется
С восторгом чувств не для меня.
Пелось и слушалось так хорошо, что даже сердце щемило:
Не для меня цветут сады…
А потом:
Пчелочка златая,
Что же ты жужжишь?
Жаль, жаль, жаль, жаль, жаль…
Вдаль не летишь.
Это уже весело, порой с плясом.
Славный получался праздник. Но недолгий. К вечеру разъезжались. Наутро будто и не было ничего.
Речка, просторный Басакин луг да задичавший Басакин сад, огромная речная долина, которая тянется на десятки верст, от Венцов, Голубинского, Теплого — когда-то хуторов людных, казачьих, от балок ли, провалов Чернозубова, Сибирькова до Монастырского ли, Церковного до Явленого кургана, Скитов и самого Дона. И везде — тишина, безлюдье.
Редкие гурты скота да овечьи, козьи отары. Машина порой пропылит. Это Аникей Басакин харчи своему пастуху повез и заодно выбирает места для покосов. Теперь — самое время. А может, кто-то из пришлых, свои ли, чужие.
Машина пробежит, уляжется пыльный хвост. И снова тишина, безлюдье. Лишь редкие нынче суслики посвистывают да черные коршуны сторожат поднебесье.
Тишина. Троицкие травы цветут, пахучие, терпкие: сиреневый чабор, розовый железняк, местами — шалфей, белый и желтый донник-«буркун», пылит горькая полынь, стелются, словно текут ковыли, серебрясь на солнце. Кое-где на месте давно оставленных людьми хуторов, которых знак — лишь могилки, там — кресты, железные надгробья; на них недолго, но ярко светят цветы неживые, добела выгорая под жарким солнцем.
Эта память на короткий срок.
Долгую память храня, высится над степным покоем курган Явленый. Годами древний, но как и прежде — могучий, он вздымается над водой и землей, словно огромный храм.
Именно так — храмом Господним называла этот курган великая праведная старица, знаменитая игуменья Ардалиона, которую в годы прошлые знали все. В нынешнюю — немногие, но все же помнили, чтили. Потому что она была из этих краев, родом Басакинских, по отцу — Атарщикова.
Но все это тоже — лишь долгая память.
ГЛАВА 2
Вечером солнце садилось в синюю тучу; недолго полыхал просторный багровый закат, а потом сразу смерклось, стемнело, как и положено в пору осеннюю.
По обычаю, Иван улегся спать рано и разом уснул, как всегда, за день намаявшись; но среди ночи проснулся: он чутко спал, тоже по здешнему обычаю. Нынче встревожил и разбудил его какой-то недобрый сон или необычный звук. Иван недолго полежал в постели, вслушиваясь и ничего не услышав, но все же решил подняться, выйти на волю: мало ли что… Фонарь зажигать не стал. Одежда была на привычном месте, искать не надо. Куртку накинул да сунул босые ноги в сапоги, дверь отворил и замер на пороге.
В тесном вагончике, жилье нынешнем, было темно, но привычно: стены, крыша, пол, любая вещь под рукой, лишь шагни да пошарь.
А через отворенную дверь вдруг навалились глухая темь и глухая тишь. Даже дыхание перехватило. За спиной — нажитое тепло, за порогом — тьма непроглядная, словно черная вода: ни земли, ни неба. Иван почуял тошнотворный обморочный страх. Раньше такого не случалось, сколько прожил здесь. А вот теперь… Рука сама собой потянулась к ружью, которое висело рядом с дверью. Снаряженное ружье, от волков. Щелчок предохранителя, рука — на ложе. И сразу стало легче. Но темь кромешная и мертвая тишь никуда не делись.
Иван шагнул за порог и осторожно, будто впервые, спустился по ступеням на землю. Шаг шагнул, а дальше не мог. Снова подступил страх, оттого что за спиной уже не было прежнего оберега: стен и крыши вагончика. Но главное — близких людей нынче не было: жены, сына.
Лишь тьма и тьма. Сырая тьма и глухая тишь. Мерещилось, будто что-то недоброе, страшное таится рядом, подстерегая. Такое было лишь в далеком детстве: когда жили в своем доме, Иван боялся поздним вечером ходить в дворовый туалет. Темноты боялся и просил: «Мама, проводи…» Отец укорял: «Большой уже…» Но мама понимала. И вот теперь хоть маму зови.
Впервые с тех пор, как поселился здесь, осязаемо, умом и сердцем, Иван вдруг понял, как далеко он забрался, в какую глухомань. За речкою, в двух километрах — безлюдный брошенный хутор. А дальше — вовсе глухая тьма, на полсотни верст, во все стороны.
Верный помощник Дозор неслышимо вылез из-под вагончика и, встав рядом, звучно зевнул, клацнув вершковыми зубами. И сразу отлегло. Отступил тяжкий морок, возвращая обыденное: собака — здесь, жилье — за спиной, в двух шагах — скотьи базы, загоны. Там — вся живность.
Страх отступил. Тьма оставалась прежней, но иным зрением, Иван уже видел круг ближний, привычный: справа — густые заросли тальника, высоченные, с могучими кронами тополя да вербы над речкой; бобровая заводь с прочной плотиной; слева — крутой обрыв Белой горы — кургана приречного, морщинистого, изрезанного дождевыми потоками. А между ними — малый приют: железные вагончики, хозяйство — выгульные базы, стойла, сараи, птичники, сено да солома в скирдах да тюках. Приют человечий и скотий.
Все свое, своими руками строенное, лепленное, уже привычное. И потому даже во тьме без опаски и ощупки он обошел хозяйство, чувствуя, как с каждым шагом оставляет его невесть откуда взявшийся, словно детский страх. На открытом базу шумно вздыхали коровы, жевали жвачку. Заслышав шаги, сонно забормотал индюк, который вместе со своим семейством по летнему времени привык ночевать не в птичнике, под крышей, а на воле, на жердях огорожи, лисиц не боясь. Еще один хозяин — петух, некстати разбуженный, сердито заклекотал и прокукарекал, отмечая неизвестно что.
Петуший крик окончательно рассеял все страхи, виной которым то ли тяжкое сновиденье, а скорее, недавний отъезд близких: отца, жены, сыновей.
Можно было идти досыпать. Дело осеннее, светает поздно, да еще и погода ненастная.
Протяжные далекие стоны, повторенные раз за разом, донеслись откуда-то сверху, с холмов. В ночи, во тьме звучали они жутковато. Иван понял: вот что его разбудило. Это был призывный клич лося-самца. Лосей в Задонье давно уже выбили. А этот, единственный, невесть откуда забредший, кричал и кричал по ночам, не слыша ответа и призывая не подругу, но гибель свою: выследят и застрелят.
В ночах прошлых, звездных, светлых от луны, сохатый кричал призывно, трубно. В ночи нынешней, сырой и мглистой, слышались в этом зове лишь печаль да усталость. Но для Ивана это был просто голос живой, знак ободренья. Прожив на белом свете тридцать пять лет, Иван в последние годы твердо уверовал, что не зверей да каких-то чудищ надо страшиться, а людей. Их надо бояться белым днем, а особенно ночью.
Но в этой задонской округе люди водились редко.
За речкой и просторным лугом, в двух ли, трех километрах еле дышит хутор с громким названием Большой Басакин. Людей в том Басакине — на пальцах одной руки перечесть, все — ветхое старье.
Еще недавно там жил Аникей Басакин — сорокалетний крепкий мужик, которого знала вся ближняя и дальняя округа. Ивану он приходился троюродным братом. Далекая, но родня: по отцу, по фамилии, роду. Басакины коренились на этой земле издавна. Басакины сады, Басакины колодезя, Басакинские поляны, Басакин провал, Басакинские перекаты — эти имена и поныне живы. А еще — хутора: Малый да Большой Басакин. Малый давно ушел, оставив после себя лишь память да заплывшие руины. Большой Басакин доживал свои последние дни. Теперь он лежал во тьме. Еще недавно в любую, даже ненастную ночь неяркий, но издали видимый купол огней поднимался над подворьем Басакина. Ранним утром оттуда слышался голос трактора. Теперь хозяин ушел, и над округой сомкнулась тьма.
Снова и снова, но теперь уже глуше издали доносился голос сохатого: стоны ли, зов. И тут же затревожилась, заволновалась птица. Забормотал старый индюк, вперебой ему разом загалдело все стадо.
Пришлось вернуться, вместе с собакой.
— Ищи! Гони! — приказал Иван.
Послушный Дозор пробежал вдоль городьбы принюхиваясь и, поймав свежий след, подлаивая, пошел ломить напрямую, через заросли тальника, к речке. Видно, и впрямь кто-то приходил. Дозору в помощь проснулся Тимошин голосистый Кузя, залаял, засуматошился, пугая неизвестно кого.
Летом в закрытых птичниках жарко. Индюки привыкли ночевать на жердях городьбы, словно на нашесте. Лисиц Дозор издали чуял, не подпуская близко, а неопытных сходу давил. Молодой, но уже могучий кобель — кавказская овчарка. А вот увертливая мелкота: хори, норки ли уже погубили несколько птиц, перегрызая им горло. Пора было приучать индюков к месту, иначе к зиме, к продаже и резать будет нечего. Давно уж пора… Да все — недосуг. Вроде бы осень пришла. А дел не становится меньше. Наверное, не привык еще: новое место, новое дело.
Еще недавно Иван и не думал, что окажется здесь, вдали от людей и привычной жизни. Привычное осталось в районном городке, до которого вроде и недалеко, всего полсотни километров. Но каких… Немалой частью — грунтовых, глинистых, разбитых, в непогоду вовсе непроезжих.
В райцентре Иван Басакин прожил обычное начало жизни: родители, школа, техникум, армия, потом — работа на заводе, ранняя женитьба, дети, свой дом. Но время в страну пришло непростое. Все резко менялось, ломалось вместе с людскими судьбами. В поселке, где жил Иван, не стало работы. Пяток невеликих заводиков барахтался недолго. Все закрылись: мясокомбинат, молочный, судоремонтный, авторемонтный, стройматериалов… Одни — раньше, другие — позже, но конец один: пустые цеха, выбитые окна и двери, проломы в оградах, стаи бездомных собак.
В большом семействе Басакиных, где Иван был сыном младшим, лишь глава семейства, Тимофей Иванович, остался при своем землемерском деле, работы ему даже прибавилось: бывшую колхозную землю делили, сдавали в аренду, продавали. Басакин-старший даже ушел с государственной службы, чтобы работать от себя, частным порядком. Мороки было много, но дело того стоило. Тем более что лишь старший сын его — военный летчик, оставался хоть и не в качестве прежнем, но при своей профессии и на своих хлебах. Два других — оба семейные — потеряли работу, не сразу находя себя в новой жизни. Средний сын Яков стал торговать. Сначала муку да сахар возил с мельниц, заводов, торгуя прямо с тележки-прицепа. Потом обзавелся палаткой, пристегнул к делу жену и понемногу расширял ассортимент крупами, солью, спичками, чаем — все простое, для небогатого поселкового люда. Дело пошло.
У младшего, Ивана, к торговле душа не лежала. Тем более, когда закрылся его завод, уже все мужики в поселке чем-нибудь торговали на просторном рынке или «таксовали», да еще, по новой моде, за деньги невеликие, все подряд охраняли: школы, детские сады, больницу, конторы, магазины — небогатый выбор. Но семью с двумя малыми сыновьями нужно было кормить.
Отец помог Ивану купить пассажирский автобус «Газель». В поселке заработка не получилось: много желающих возить, мало желающих ездить за деньги. Рейсы в областной центр выгодней, но туда в одиночку не пробьешься. В самом областном городе было проще: плати хозяину маршрута и вози хоть круглые сутки. Но за выгодный маршрут и плата соответственная. А еще: контролеры, гаишники и любые менты в форме ли, с «корочкой», «надзирающие». Всем — плати и плати. Крути баранку с рассвета до полуночи, угождай пассажирам: там остановился — не там; кормись всухомятку, спи в машине или в каком-нибудь закутке на десятерых. Забывай жену и детей.
Иван помучался в городе месяц-другой. Особого барыша не получалось: лишь на хлеб да соль. Потом его дважды за неделю ограбили. Все было по-простецки: окраина, Дубовая балка да Новоселье. Последние пассажиры. Один — рядом, другой — позади. «Останови!» И нож — на шее. Забирают деньги. И исчезают во тьме какого-то переулка. Ищи их — свищи. Да и кто искать будет?
На этом городские заработки кончились.
Но жить и кормиться надо. Куда-то на стройку ехать в Москву да Питер? Не каменщик-плотник, возьмут лишь на «подсобку». Объявлений много, но проку от них… Обещают златые горы. Брешут. Ездит народ, но сладкого мало: чаще всего возвращаются с пустым карманом. Тем более, придется семью бросать. Жена была против, говорила: «Иди в охранники… Пусть невеликие деньги. Но дома…»
С отцом и братом — все вместе — думали-рядили и поменяли «Газель» на грузовой термофургон «Бычок». Снова сел Иван за баранку. Сначала работал по заказам базарных мелких торговцев да небольших магазинов, мыкаясь по городским оптовым базам. Колбасу да сосиски возил от местного «колбасника», вяленую да копченую рыбу, объезжая окрестные хутора да села, в Калмыкию порой забираясь и даже в Астрахань.
Почти год работал на городскую молочную компанию, по всей области развозил кефиры да йогурты. Платили неплохо, но порядки строгие: шесть дней за рулем по двенадцать часов. В день выходной тоже сидишь словно на кукане, на привязи: спиртного, даже пива — ни грамма, потому что могут вызвать на подмену — это в контракте записано. Работа нелегкая, но платили неплохо. А потом вдруг зарплату урезали почти вдвое. Пришлось уходить.
Снова началась маята. У крупных клиентов своя техника или договоры с серьезными транспортниками. День и ночь по трассам огромные фуры идут и идут. А всякая мелкота, вроде Ивана, лишь на подхвате, при случае, у такой же мелкоты.
За эти годы Иван чего и куда только не возил. С ранней весны до осени: цветы, огурцы из Краснодара и Ставрополя, черешня, вишня, абрикосы, помидоры и прочее, заканчивая арбузами-дынями. И от людей возил на ростовские, саратовские, московские базы. И от себя: покупал да продавал, оптом ли, по рынкам. Всю географию изучил: Астрахань, Краснодар, Тамбов, Пенза, Воронеж, Казань, Уфа. Но сладкого в той «географии» было мало: днем, а чаще — ночью в дороге, в чужих людях, и всякий норовит тебя надуть-обуть-облапошить или просто грабануть. По иным трассам, вроде ростовской, опасно ездить: товар вместе с машиной отбирают. На рынках, особенно в Подмосковье, мафия да шпана. За все платишь, но машину, товар и на минуту оставить нельзя. Приходилось жену с собой брать или племянника, потом старшего сына. С помощниками легче, надежней.
Другая беда: милиция да гаишники. Попадись им в лапы, разденут догола. Деньгами берут и любым товаром не брезгуют. «Колбасу везешь? Огурцы, рыбу? Давай на закуску!» — «Не мое… — отнекиваешься. — От хозяина, по весу, под пломбой…» — «Ты чего нам поешь? Просишься на отстой, на отдых?» Вот и конец разговору. Не дай бог поставят на штрафстоянку, «до выяснения». И будешь стоять. Было всякое: помидоры текли, клубнику вываливал…
С ментами права качать лишь себе в убыток: плати, отдавай и молчи.
Был у Ивана знакомый гаишник — бывший одноклассник. Однажды, при случае, очередную жалобу выслушав, произнес он сокрушенно: «Что же делать… Порода у нас такая». Однокашник был с малых лет краснощеким и крепким увальнем. Вот и теперь, в разговоре, он лишь губами пошлепал, огорчаясь, и повторил: «Такая порода…»
Эта «порода» была ненасытно прожорливой и наглой, а порою страшной.
И потому, когда отец предлагал взять в рассрочку еще и вместительный «Камаз», и, может быть, даже с прицепом, Иван не спешил соглашаться, отговариваясь: «В долги лезть… Летом, может, и будет чего: фрукты, овощи, зерно, арбузы. А зимой — на прикол? Тем более „Камаз”. Не хвалят его. Запчастей не накупишься».
Он отнекивался, хотя и понимал, что семью из четырех человек его нынешняя «лошадка» не вытянет, доходы не те. Но брать «Камаз» — это надолго, считай, навсегда запрячься в его хомут и оглобли. Сказать себе: «Другой жизни не будет». А эта жизнь, нынешняя, не больно Ивану нравилась, и все казалось ему, что вот-вот должно объявиться иное, похожее на прежнее, когда на заводе работали. Конечно, и там была зарплата в натяг и много чего не больно сладкого, но теперь, через время, вспоминалось главное: утром идешь на работу, вечером — дома. Два выходных — великое дело, да еще отпуск. По молодости — гулянки, танцы, иные забавы. В семейном быту — жена и дети, всякий день вместе. Квартиру успел получить от завода. И знал наперед, что так оно все и будет: завод, работа, каждый месяц, пусть невеликие, но «аванс» и «получка» — у него, у жены; вечером — дома, с ребятишками; отец и брат рядом; рыбалка в дни выходные; отпуск. Работал на заводе мастером и знал, что помаленьку, но будет вперед продвигаться: старший мастер, начальник смены, потом, может, и выше. И жилье дадут попросторней. В семье уже два сына. Жена еще девочку хотела.
Потом вдруг все стало разваливаться и совсем ушло. Весь завод: шесть цехов его, не считая подсобных. Все вывезли. Все порушили. Тихая война без бомбежек и взрывов. И словно после войны, как показывают в кино: пустые глазницы цехов, порушенные кровли, стены, лишь ветер гуляет да стая бездомных псов — за хозяина, кого-то даже загрызли. А еще в пустых цехах люди вешались, по пьянке или просто от горя: работы нет, денег нет, жена, дети… В конце концов: «Пошло оно все… С такой жизнью…»
А совсем рядом война настоящая — Чечня. Туда днем и ночью самолеты летят с близкого аэродрома. Гудят и гудят. И людей в Чечню набирают, по контракту. Обещают большие деньги. Но живым или мертвым? Гробы оттуда везут.
Иван на войну не собирался. Не дошло дело. Но в мирной жизни радости было мало. Есть заказы — работаешь, не разбирая ночи и дня: едешь и едешь, спешишь, к дому прибиваясь редко. Нет работы, значит маешься, жене и детям в глаза стыдно глядеть. Глава семьи, кормилец… И завтра, и через год такая же песня.
Вначале, первое время, надежда теплилась: может, изменится что? Завод, потом остатки его продавали да перепродавали. Всякий раз при такой вести разговоры шли: пришел нормальный хозяин, он все восстановит. Заказы есть, начнется работа.
Но раз от разу надежда все более гасла. Накапливалась горечь. Порою вспыхивала молодая отчаянная злость, которая в конце концов и привела Ивана к часу нынешнему: далекое Задонье, глухая ночь, одиночество, тьма, безлюдье, протяжный клич одинокого лося, похожий на стон. А может, это вовсе не лось, а что-то иное стонет и плачет в полуночной тьме.
Еще вчера рядом были дорогие люди: жена, отец, сыновья. Погожие день и вечер, потом лунная ночь.
Прощаясь с летом, устроили праздник. Раков ловили на отмели, с фонарем, с лодки. Потом их варили на берегу, на костре. Светлая была ночь, лунная. Пресное дыхание воды. Старые могучие тополя, развесистые ивы; горечь осенней листвы и коры, пряная сладость пахучего иссопа — донского ладана, что растет и цветет на кручах до самых морозов. Младший сынишка Тимоша просил и просил: «Мама, папа. Не надо к врачу ехать. Уже не болит ушко».
Прежде они были вместе: Иван, Ольга, младший сын Тимоша, а летней порой и старший — Василий. Особенно Тимоша прижился здесь: степной простор, речка, всякое зверье и птицы, домашняя животина, большая и малая, пастьба, огород, в котором «много всего»: «малиновый рай» да «клубничный рай».
Теперь лето кончилось, все самое трудное позади. Надо было Тимошино ушко врачу показать. Потому и уезжали все разом, оставляя на поместье хозяина и работника Мышкина. Тимоша уезжать не хотел: «Папа, мама… Не болит у меня…»
Словно помогая взрослым, погожая лунная ночь сменилась хмаристым утром. Родные заторопились, чтобы не попасть в дождь и не застрять где-нибудь. Случалось такое. Не дай бог.
Они уехали. Дождь так и не пришел. Тянулся день тусклый, но теплый. Лишь к вечеру проглянуло солнце, но село в тучу. По-осеннему быстро завечерело. Настала ночь. А потом — внезапное пробужденье и непонятный страх. Даже к ружью рука потянулась. Раньше такого не случалось. Слава богу, быстро прошло. Ружье — ни к чему. Оно годилось в жизни прежней, когда Иван занимался извозом. Московская трасса, а хуже ее — ростовская трасса да калмыцкая степь. Порою не ружье, но автомат, гранатомет пригодились бы. Едешь, не знаешь, где тебя остановят и что потребуют. Настоящие бандюки, местная шпана, которая у дорог пасется. А еще — менты, они порою страшней бандюков и шпаны. Что днем, что ночью.
ГЛАВА 3
Тогда — год назад — тоже была осенняя ночь. Иван вечером загрузил свой фургон дынями прямо с бахчи и, выйдя на трассу, возле бензозаправки пристроился к каравану «Камазов», которые везли арбузы да капусту. Пристроился и поехал, намереваясь поздним, но утром добраться до Подмосковья, в Балашиху, место освоенное, привычное. Но человек предполагает… Понесла их нелегкая на воронежскую трассу. Хотелось проскочить быстрее и легче.
Среди ночи на обычно закрытом милицейском посту колонну остановили. Шипованная тяжелая лента лежала поперек дороги.
Все понятно и ничего нового. Собрали положенную мзду, отправили деньги наперед, со старшим, и следом потянулись с документами к высокой, ярко освещенной будке. Дело обычное.
Но нынче все обернулось по-иному.
На просторный балкон двухэтажного дорожного поста вышел невысокий пузатенький мент, громко сказал: «Подаянок не берем. Обнаглели!» И начал рвать и бросать вниз бумажки, прямо шоферам на головы. Вначале не поняли, потом увидели, дошло: «Деньги рвет… Наши…» Милиционер сделал свое дело и ушел с балкона. Пополам разорванные купюры в ночном безветрии веером опустились на асфальт, лежали, ясно видимые в прожекторном свете. А рядом была тьма.
Шофера завздыхали, переминаясь с ноги на ногу. Подниматься с документами наверх теперь было бесполезно. А что делать?..
Разговаривали шепотом.
— Мало дали…
— Как всегда… Обычная такса.
— Это Сашка Золотой, — сказал кто-то. — Он всегда вдвое больше берет.
— Кто знал, Золотой он или Серебряный. Заглот.
Старший колонны, мужик пожилой, бывалый, приказал:
— Не бухтите. Пойду попытаю. Сколько надо…
И стал неторопливо подниматься по крутой железной лестнице к ярко освещенному кубу, откуда доносилась музыка, разговоры и женский смех. Видно, там гулеванили.
Потянул легкий ночной ветерок, и порванные деньги с шуршанием поползли от навеса на проезжую часть. Их стали поднимать:
— Можно склеить… Должны принять в банке. Заменят…
Подобрали все. Курили, ожидая старшего: с чем он вернется?..
А Иван ждать не стал. Одним разом навалилась тяжкая усталость, телесная и душевная, которая копилась все долгое лето: еще в марте он начал мимозы возить из Краснодара, потом пошло-поехало… Теперь — сентябрь. И все одно и то же: кабина, дорога, базы, рынки, менты, барыги, тревога, недобрые ожидания, тоска по дому, жене, сыновьям, которых все лето, считай, не видел; и обещанной рыбалки они так и не дождались, а ведь мечтали: река ли, озеро, палатка, костер… Господи… И все из-за чего? Из-за этих денег, проклятых бумажек. А эта красномордая скотина вылезла, изодрала бумажки и выбросила. Не бумажки он рвал и выбрасывал, но человеческой жизни дни: Ивана, его сыновей, жены, отца, матери, братьев — всех одним разом.
Горечь и усталость навалились. Жить не хотелось. А впереди еще…
Одно лишь было спасенье: повернуться и уйти, уехать домой.
Так он и сделал: ни слова не говоря, пошагал к своей машине, которая стояла последней в караване «Камазов», в ночной тьме. Дошел до нее, залез в кабину, завел, развернулся и поехал домой. Никто его не остановил.
К утру Иван был уже дома. Он оставил у подъезда машину, про дыни забыв, а в квартире, даже не раздеваясь, сразу лег на диван и заснул. Проспал он, с невеликими перерывами, почти двое суток. Проснулся в первый раз, разделся, помылся и — в постель. Потом еще раз встал среди ночи, чаю попил, чего-то поклевал, и опять на сон потянуло. Спал и спал.
Жена испугалась, пробовала его тормошить:
— Ты заболел? Что с тобой? Что случилось?
— Посплю, посплю… — бормотал он умоляюще. — Можно, я посплю.
Жена отступилась.
Проснулся окончательно Иван поздним утром, не сразу поняв, где он и что с ним, словно пришел в себя после тяжкой болезни ли, долгого забытья. Что-то там, далеко позади — черное, злое. А теперь — здоровое тело, ясная голова. За окном — белый день. Оконные шторы сдвинуты, но неплотно; солнечный, широкий луч освещает комнату, радужными бликами упираясь в стену, в большой семейный портрет на ней. Это уже давняя семейная фотография Басакиных. Все вместе: отец, мать, три сына и дочь. Еще молодые. Отец в смоляных кудрях, а мама — вовсе красавица: большие глаза, корона уложенных кос, добрая улыбка. Старшие дети: Павел и Маша — чернявые, невеликие ростом. У Якова и вовсе юного Вани материнская стать: светлолицые, высокие. Как давно это было… Какие все молодые… Последняя фотография, когда все жили вместе. Теперь Маша далеко: прилепилась к своей Камчатке, не вытянешь оттуда. А Павел и вовсе, то — в Африке, то в — Индии, летает и летает. А ведь вроде недавно… Но как давно!
Иван лежал и глядел на семейный портрет. Смотрел, и вздыхал, и тихо радовался: какие все милые и, слава богу, живы-здоровы.
Понемногу, но мысли возвращались в день сегодняшний, и о вчерашнем начинало вспоминаться. Тихо скрипнув, приотворилась дверь, и уморительно серьезная, настороженная мордашка младшего, пятилетнего сына Тимоши просунулась в открытый проем.
Иван зажмурился, но поздно. Глазастый Тимофей его разоблачил:
— Не притворяйся. Ты проснулся. А я тебя караулю, потому что некому тебя караулить. Мама на работе, Вася в школе. Я даже на улицу не выхожу… — подробно объяснял он ситуацию. — Дед приезжал и уехал. На твоей машине. Оставил нам десять дынь. Сладкие. Бабушка скоро придет. Она вчера приходила, принесла пирожков, мы тебе оставили, с капустой. Ты спал. — Сын подошел ближе и, рассказ закончив, сказал: — Хватит притворяться, открывай глаза, вставай. Ты никуда теперь не уедешь, машины-то нет. Будешь со мной, — и, с оглядкою, шепотом, предложил: — Давай ловить вампиров. Они в подвале скрываются. Мы с Никитосом их вчера туда загнали.
— А может, мне сначала позавтракать? — спросил Иван, поднимаясь с постели и раздвигая шторы. — Вампиры — это серьезный противник. Давай умоемся, позавтракаем и тогда…
— Они могут вырваться из подвала и спрятаться на мусорке, в мульдах.
— Мы их и там достанем, — пообещал Иван.
Завтракать усаживались вдвоем. Закипал чайник, шкворчало в жаровне что-то пахучее. Машины и впрямь за окном не было; отец забрал ее и дыни куда-нибудь пристроил. Спасибо ему, хотя это тоже — в укор. За отцом не заржавеет. Но семь бед — один ответ. А сейчас можно не торопиться, спокойно позавтракать, с сыном поговорить. Это уже праздник.
На воле разгорался погожий осенний день. Окно кухни выходило на тихую улочку.
Жили на первом этаже обычного двухэтажного дома с тремя подъездами. Таких домов и поболее, на пять этажей, в поселке было немало. Целый район построили при советской власти. Он так и назывался — «Стройрайон». Городская окраина невеликого районного центра, с асфальтом, детскими садами, магазинами, школами и даже стадионом.
Но меж домами — крохотные палисадники, да огородики, обнесенные всяким старьем; курятники, сараи с погребами; дощатые да железные гаражи; машины под окнами, у подъездов, в основном старье, порою годами стоят на спущенных колесах; переполненные мусорные мульды, горы хлама, разносимого ветром: полиэтиленовые пакеты, пластмассовые бутылки — картина скучная. Но слава богу, кухонное окно глядело на тихую улочку с невеликими домиками, зарослями сирени да жасмина под окнами, огородами, садами — все это просторно, зелено. Ярко цветут у заборов белые, синие, алые, лазоревые хризантемы, желтые ноготки, доцветают петуньи да мальвы. Глядеть приятно.
Завтрак проходил под музыку телефонную. Трубку брал Тимофей, представлялся:
— Слушает Басакин Тима, — сообщал новости: — Он проснулся, завтракает. Сил наберется, будем вампиров ловить.
Потом отцу передавал трубку.
Звонили друг за другом: жена, мать, отец, брат.
— Нормально, — отвечал им Иван. — Все нормально, ничего не болит. Расскажу.
Хотя что он мог рассказать? По нынешним временам дело обычное. Бывало и хуже: грабили, били, прокалывали колеса в чистом поле. А здесь — всего лишь ментовская жадность и дурь: мало дали. Тоже — обычное. И деваться некуда. Но словно переполнило чашу: горечь, усталость и что-то еще тоскливое, темное. Как об этом рассказывать даже родным людям? Поймут ли?
Понимали не очень. Приезжал отец, чтобы сообщить: «Дыни продает человек на трассе, у моста. Берут. Машину подгонит. Ты оклемался? — Пронзительный взгляд. — Отравился, может, чем? — Это уже, понятно, насмешка. — Прошло? Ну и слава богу. — Телефонный звонок его подогнал. — Еду, уже, еду… — Он поднялся с кряхтеньем, пожаловался: — Спину опять застудил. Едешь — вроде жарко. Откроешь окно — просифонит. Возраст, наверное…»
Это было правдой: шестьдесят лет, юбилей уже отметили старшему Басакину. Крепкий мужик, кряжистый, но голова седая, от кудрей на темени, считай, ничего не осталось, на лице резкие морщины, спина побаливает. Но он еще крепок, с утра до ночи в работе: самый опытный землемер в округе, его дело не только разбивка, межевание, но оформление документов, прав на землю — ремесло нынче очень нужное для всех: от стариков, которые свои «шесть соток» узаконить хотят, до солидных фирм и хозяев. Сидеть не дают. «Ну, еду, сказал, еду, уже в дороге…»
С тем он и отбыл, похлопав сына по плечу:
— Ладно, отдыхай, — и внуку приказав: — А ты отца корми да охраняй.
— От вампиров? — спросил Тимка. — Они позасели вокруг.
— Это уж точно… — рассмеялся старый Басакин. — Засели, не выкуришь.
С тем и уехал.
В пору обеденную прибыли мать и жена. По обычаю бабьему они охали да ахали, сваливая все на болезнь: «К врачу надо сходить, провериться…»
Окончательный диагноз поставил к вечеру подъехавший брат. Оглядев Ивана, он сказал:
— Вроде живой… А для полного здоровья надо попариться и пивка попить. Я маму просил баню топить. На пивзавод в городе заскочил. Свежайшего нацедил. Поставил в холодильник. И рыбка есть. Так что бери машину и вези всех ко мне. Ребятню возьми. Тимошка париться любит. И вы, бабоньки… А как же! — щекотнул он невестку. — Ваньку попаришь. А он — тебя! Ну, я поехал свою родимую забирать. Догоняйте!
Яков жил на окраине поселка в своем, не больно великом флигеле с подворьем, на котором умещалось все: высокий просторный склад, куда завозилась мука, сахар, крупы и все прочее, чем торговал он; тоже немалый гараж; а еще — сад, огород, теплица, сетчатый вольер для охотничьей собаки и, конечно, баня — хозяина радость и гордость. Баня была настоящая: бревенчатая, с «каменкой», полками, мойкой, раздевалкой и даже невеликой верандой, чтобы летом чаек попивать, отдыхая.
Стоял теплый сентябрь, и потому немалый собор хозяев и гостей не в доме толокся, а растекся по всему подворью: женщинам — огород да цветы; детворе — их любимица охотничья собака Рада, хомячки, которых разводила дочка; мужикам, конечно же, — баня, первый пар, когда сухие полки и стены пышут жаром, и белые клубы от «каменки» бьют в потолок.
Они были похожи, два родных брата. Тем более что разница в возрасте невеликая. Но в детских и школьных временах она казалась огромной: на целых четыре класса. Яков для брата младшего всегда был надежным покровителем, наставником и доброй защитой. Так было с малых лет, так и теперь оставалось. И потому Иван безо всякой утайки рассказал то немногое, что было, и то, что казалось, и что болело.
Старший брат его выслушал, посочувствовал, невольно свое вспоминая:
— Это мы знаем… — вздохнул он. — Устал, допекли, не железный. Такая жизнь пошла. Куда нам деваться? Семья, дети… Их не скинешь с руки. Терпи, казак, — и смягчая, с усмешкой: — Может, наши придут. Но на може — плохая надежа. А сейчас я тебя подлечу, — пообещал он, помахивая веником. — Выгоним хворь.
На том вроде и поставили точку. Виделись нечасто, было о чем поговорить, кроме горького, которому не поможешь.
Но, между прочим, старший брат сообщил:
— Саня Маслак уезжает. Палатку и все хозяйство будет продавать. Место хорошее. Клиентура своя, постоянная. Не хочешь в соседи?
Иван, не раздумывая, отрицательно головой помотал.
— Заелись… Дальнобойщики, — посмеялся Яков. — Не думаете о людях. Кто их будет кормить? — Сам он занимался торговлей уже десять лет и даже больше.
Парились, выходили отдыхать на веранду, приучали к парной малого Тимошку, который отчаянно лез на верхний полок, ни жару, ни веника не боясь, в отличие от брата старшего.
Отдыхали и снова париться шли, дожидались отца, который обещал подъехать, лениво отбрехивались от жен, которые торопили их.
Наконец мужики всласть набанились и, устроившись на веранде, неспешно потягивали пиво, подсмеиваясь над женщинами, которые визжали да верещали в парной.
Отец приехал поздно, когда уже все вместе заканчивали ужин, чаевничали. Старый Басакин наскоро обмылся, сел за стол. Жена его укорила:
— Ждем тебя, ждем. Так долго…
— Работа… Делим, переделиваем, никак не поделим. А у вас тут чего? — внимательно поглядел он на младшего сына.
— Попарились, — ответил тот. — Все в порядке.
Он и впрямь был в полном порядке: отоспался, отмылся, молодой еще, крепкий.
— А дальше? — допрашивал отец.
— Пивка попили, — с усмешкой, все понимая, вступился за брата Яков.
Они были похожи: ростом, статью, русые, сероглазые.
— Молодцы, — со вздохом одобрил отец, глядя на сыновей своих, взрослых уже, на голову выше его, приглядных, слава богу, здоровых, живущих своими семьями и своим умом.
Ума им, конечно, достало, дураками не назовешь, и не лодыри, а вот жизненной хватки пора бы поднабраться поболее. Хватки и жесткости, без которых в нынешнее время прожить трудно.
Нет, не только ликом и статью не в отца сыновья удались. Это видно было с молодых еще лет. «Маманя родная… — говорил он бывало в сердцах, когда сыновья не могли справиться с каким-нибудь делом и пасовали. — Мамочка Рая…»
Вот и сейчас, по всему видать, та же песня: сидит сынок, ждет отцова сочувствия ли, решенья. Ведь давно не мальчик: дом, жена, дети… А все тот же: «Мамочка Рая…»
К притихшему застолью взрослых очень кстати подбежал малый Тимошка.
— Мы что, забыли? — спросил он у деда в упор. — Мы совсем забыли ехать на наше поместье? Рыбу ловить, грибы собирать. Лето прошло. Сентябрь, октябрь, ноябрь, — старательно выговаривал он и уверенно закончил: — Декабрь — это уже зима, дедушка… А ведь ты обещал. И папа обещал. Мы ждем, ждем… — Голосок его дрогнул.
Дрогнуло и сердце деда. Он притянул к себе внука — теплого воробышка — и сказал:
— Раз обещали, значит надо ехать. На поместье… Вот и поедете завтра с папой, пока погода хорошая. Пару дней поживете. Подумаете. — Это уже твердый сыну наказ. — Загляните в станицу, Федору скажите, что мы на выходной подъедем. Давно не виделись. Аникею-крестнику привет везите. А мы подъедем, — глянул он на жену. — А то и впрямь лето кончится, и поместье наше, — засмеялся он, — совсем захиреет без хозяйского догляда. И вся родня нас позабудет. С Троицы не видались. Это — непорядок.
— Мы сделаем порядок! — радостно пообещал внук.
На том разговор и кончился. Так всегда велось у Басакиных: последнее слово за отцом.
Конечно, потом, в каждой семье, что-то договаривали. Старшие Басакины, как все пожилые люди, ко сну готовились долго и засыпали не вдруг, перебирая день прошедший, его заботы. Тем более нынешний и вчерашний, тревожные.
За столом высказать сыну старый Басакин ничего не успел. А ведь накопилось.
Пришлось жене изливать душу:
— Взрослые мужики, а ума нет. Обиделся он, видите ли… Гаишник плохой попался. Вроде они бывают хорошие. Кому чего доказал? Бзыкнул, уехал.
— Как ты не поймешь? — заступилась жена. — Он за лето устал. С весны из кабины не вылазит. И эта милиция, бесстыжая…
— Если в такие годы уставать, что дальше будет? Я почему не устал? А мне ведь приходится порой и хуже. Гораздо хуже! — не выдержав, он возвысил голос, но тут же смолк, сберегая покой жены. И самого себя — тоже. Всякое случалось в новой непривычной жизни. Недаром ведь — седина, морщины, хвори. Даже рубец на сердце, о котором знал только он.
ГЛАВА 4
Это случилось несколько лет назад, на одном из хуторов. Обычное дело: поехал старый Басакин землю «выделять в натуре»: карты, теодолит, лента, колышки. Начал работать. И вдруг стали сбегаться люди, местные жители.
— Ты чего тут хозяйничаешь?! — стали шуметь. — Чего вымеряешь?!
Он объяснил:
— Все делаю согласно постановлению. Землю выделяю не я, а районная администрация. Земельный комитет выдает свидетельство. Я — человек подневольный. Мне сказано, я лишь выделяю в натуре, съемку провожу, колышки забиваю.
— Засунь себе свои колышки в зад и катись отсюда. Это земля наша, от веку. Тут хуторская скотина пасется. А ты ее либо Магомеду меряешь?
Басакина обступили. Лица у людей суровые, речи злые.
— Еще раз говорю: я — подневольный. Землемер. Мое дело в натуре…
— В натуре! — перебили его. — Крутяк нашелся. Не колышек, а кол осиновый ты нам загоняешь! Это — наши попасы! Ты либо глупой? Или глухой? Ухи прочистить? Понимаешь, наши… Это же Манской лог и Летний лог! Тебе любой скажет, что это наши попасы. Для хуторского стада. Для свойского. От веку. А ты не спросясь суешься со своей турундой. Стараешься для Магомеда. Угождаешь ему. А у всего хутора забираешь.
— Разве это я? — оправдывался Басакин. — Вы где были и чего думали? Магомедов писал заявление. Его рассматривали. Объявление давали в газете. Вы почему не предъявляли свои права? А теперь на меня кидаетесь. Я у вас крайний.
Старая женщина с клюкой подошла близко к Басакину, стала стыдить:
— Ведь не молоденький, седоклокий. Наш человек… Я твою матерю знала. А ты чего творишь? Продаешь за копейку. Нас и без тебя со всех сторон обчичекали: колхоза нет, школу, почту закрыли, больницу разорили. А теперь и последнюю землю, наши попасы отбираешь… А мы ведь только от скотины живем. Будем теперь кланяться Магомеду? Налог платить? За свою землю? Ты уж тогда и кладбище ему отдавай. С могилками!
У старой женщины — черное лицо, черные руки и слова черные.
— Бога ты видно не боишься. Так вспомяни родителей своих покойных. Они все видят, — указала она черным перстом в небо. — Как ты землю нашу родную!.. Продаешь за копейку.
Она заплакала и вдруг упала. Басакин бросился ее поднимать, но его оттолкнули: «Иди отсюда! Пока не получил!»
Как он уехал и далеко ли, из памяти вышибло. Видел лишь черную старуху, на мать похожую, и чуял боль, которая не позволила долго ехать.
На обочине дороги, в степи, недалеко от хутора, его заметили знакомые люди, землемерскую машину угадав. Остановились. Дали лекарство. Помогли до дома добраться. Отдышался. Оклемался.
Позднее ему сообщили врачи: «А у вас — рубчик. Инфаркт был». Жене он об этом, конечно, ничего не сказал. Теперь вот вспомнилось: тот хутор, старуха, сердечная боль.
И такое в его нынешней жизни бывало. Не единый раз. Работа. И ее не бросишь.
Старый Басакин со вздохом сказал жене:
— Мне вот тоже рассердиться и бросить все. Под твою юбку залезть. Там — не дует.
— Чего ты равняешь? Ты — это ты. А они еще не привыкли. На заводе они хорошо работали. А теперь такое время, порою поглядишь — душа вянет.
— Время, время… — свое гнул старый Басакин. — Время вам виновато. А вот другие его хвалят, это время.
— Какие другие? Ворье?
— Ворье — ворьем. А еще есть нормальные люди, какие работать умеют, а не слезы лить. Я их всякий день вижу. Тутов, Сулацков, Суровикин, Мохов… С нуля начинали, а теперь земли по десять, по двадцать тысяч гектаров. Подумать страшно. А они работают. Скотину, молодняк везут из Германии, из Австралии. Молочная ферма — картинка. Потому что работают, — подчеркнул он, — и время им не мешает. А у наших все не слава богу: то собачка сдохла, то милиция плохая. Это все от тебя, — укорил он жену. — Начитались книжек, стишки учили. «Отговорила роща золотая…» Выросли красавцы писаные… Тонкокорые. Царапнут их, сразу — кровь, слезы. Мамочка Рая… — вздохнул он. — Привыкли, чуть засквозит — сразу под юбку. Время, время… Это порода такая, именно твоя, — подчеркнул он. — Надо же… — возвысил он голос. — Собачка сдохла, и все козе под хвост.
— Какой ты памятливый… — вздохнула жена. — Никак не забудешь эту собаку.
— Такое не забывается, — с горечью сказал старый Басакин.
Он был, конечно, прав. Дело ведь не в собаке. Средний сын Яков… Надеялся на него, помогал начать торговое дело, радовался, что идет оно, планировали магазин завести. Это уже не только себе, но и детям, на будущее.
А потом… Все планы — козе под хвост. Разве такое забудется? Тем более что случилось это всего лишь два года назад.
Хорошо начинал Яков. Трудно, но хорошо. И год от года все крепче на ногах стоял.
На просторном, в целый квартал, поселковом рынке ли, базаре имелось все: мясной крытый корпус, поменьше — молочный да рыбный, а вокруг и рядом, подпирая друг друга, табунились разномастные ларьки, киоски, вагончики, набитые съестным товаром. Мясное, крупяное, хлебное, сладкое… Круглый год овощи, фрукты, свои и заморские.
А дальше вовсе неохватно, пестрым цыганским табором раскинулись разборные палатки, матерчатые навесы, раскладные столики, настилы, прицепы, тележки и просто земля. Везде товар, товар и товар. Одежда, обувь, посуда, мебель, детские игрушки, парфюмерия и галантерея, скобяной товар и железный — все что хочешь, чего надо — не надо. Одним словом — районного городка базар, не больно людный по будням, муравейником кипящий во дни воскресные.
Торговая палатка Якова Басакина размещалась на бойком месте у главного входа, возле автобусной остановки. В палатке было много всего: мука трех видов, сахар, крупы, макароны да вермишель всяких сортов и фасовки: пузатые мешки, сумки с ручками, пять да десять килограммов, и малый развес в пакетах. А еще соль да спички, дешевые чаи да кофе, недорогие консервы: всяческие тушенки, сгущенки, майонезы да кетчупы — много и много всего, без чего не прожить, а цены пониже магазинных — немалая важность для небогатого поселкового люда.
За прилавком — приветливая, черноглазая Люба Басакина; она и поздоровается, и быстро товар подаст, посоветует: «Хорошие макароны, мы их сами берем… Чаек духовитый, я себе завариваю… Алтайская мука… Чуть подороже, но стоит того. Подъемистая». Любочка всех знает, и ее все знают. Который уж год на этом месте торгуют Басакины.
В субботу да воскресенье — дни людные — работают в четыре руки, с мужем. По будням в ранние утренние часы Яков привозит товар, помогает жене его раскладывать и отправляется в город, как говорит, «на добычу». Мало ли — много, но в палатке больше сотни разных товаров. Вот и крутись, ищи где дешевле: на оптовых базах да рынках. До города и обратно двести километров и там — карусель, пока сыщешь нужное. Такая работа.
В поселке Басакиных знают все. В жизни прежней, советской, Яков работал мастером на здешнем заводе. Потом началось как везде: вместо зарплаты — обещания: «Подождите… Потерпите…» Порой взамен денег муку дают, сахар, обувь, консервы. Называлось это «бартером». У Якова двое детей, пришлось подрабатывать. Сначала на своей машине с тележкой-прицепом он ездил на воронежские сахарные заводы, на мельницы, закупал товар подешевле, продавал его мешками, что называется, «с колес», в поселке или на окрестных хуторах.
Когда стало понятно, что заводу приходит конец и другой работы в поселке не будет, решили заняться торговлей всерьез. Занимали деньги, поставили склад во дворе, купили в рассрочку фургон. Колесо закрутилось. Сначала — разборная палатка, утром да вечером — канитель; потом устроились попрочнее: фанерный домик возле самых ворот рынка.
Прижились. Место бойкое. Приветливая говорливая Любочка, черноглазая, сухощавая, всегда при деле: покупателей нет, значит, фасует товар, раскладывает, в разговор вступая охотно, но дела не оставляя.
— Яша? В городе, в город поехал.
— В Карповку, за мукой. Мука замечательная. Ее хорошо берут. И вы берите. Последние мешки…
— Уехал за сахаром, в Воронеж. Дорожает сахарок. Сейчас мы по старой цене продаем. А привезет, наверно, уже подороже. Конечно, все дорожает. Тем более, скоро лето. Начнут варенье варить. Надо брать, надо…
Поселок не больно великий, тем более что бывших заводских работников много — знакомства давние. На базар идут не всегда с нуждой, а порою лишь прогуляться да новости собрать, особенно пожилой народ.
— Здорово живете!
— Слава богу, и вам здоровья! — приветливо отвечает Любочка.
— Где Яша? Либо в город подался?
— В город, в город… На базы. Куда же еще. Такая наша работа.
Но в последние годы люди порою слышат от Любочки речи иные, странные, особенно для базарных соседей-торговцев.
— Где Яша? Либо в город погнал? Или подалее?
— Рыбачит… На той неделе так хорошо поймал. Нынче опять поехал. Любит это дело. Пускай… — с улыбкой говорит хозяйка. — Передых тоже нужен.
Рыбачат в поселке многие. Одни по нужде. Другие в дни воскресные, для забавы. Летом над водой посидеть, зимою по льду с буром побегать, погонять судака да окуня, свежим воздухом продышаться — славное дело. У кого время свободное есть. Народ торговый, особенно мужики, услышав Любины речи, лишь вздыхают. Попробуй вырваться. У Басакина иное.
— Поехал зайчиков погонять, — в зимнюю пору отвечает Любочка на чей-то вопрос. — Собачка заскучала, она — породистая, охотничья. Привозит зайцев. Сами едим и сыну — в город. Зайчатину если хорошо отмочить, нашпиговать, натереть…
Ловкости Любе не занимать: товар отпускает, деньги берет и успевает про зайчатину рассказать: чем шпиговать, натирать, как обжаривать и тушить.
— Любочка! — останавливают ее бабы-торговки из ларьков соседних. — Слюнки текут от зайчатины. И мужиков наших не сбивай. Охота, рыбалка… Они и так глядят, как бы куда увеяться. Кохаешь своего Яшеньку и кохай! Молчаком.
Люба посмеивалась.
— А как же… Хороших мужей надо беречь. Тем более Басакины — казаки. Может, завтра война, — хохочет она. — А Яша будет усталый…
Конечно же, охота да рыбалка для Якова — забава не частая. Главное дело — работа: лето ли, зима, снег ли, дождь, но в четыре утра подъем, осенью да зимой впотьмах, торопливый завтрак, погрузка товара. Поехали на базар, к палатке своей.
Палатка — хорошая, слава богу, каждый день разбирать да собирать не надо, но стены у теремка фанерные, на ночь товар не оставишь. Вот и приходится всякий день привозить, таскать да раскладывать тяжелые мешки, ящики. Это работа мужичья. Перетаскал, разложили, первые покупатели пошли. Летом полегче, а зимой — долгая темь, непогода и слякоть. Но жить надо. И кормиться людям надо. Слава богу, что рынок есть. Здесь цены пониже.
Но товар дешевый еще надо сыскать. Это забота хозяина. Перетаскал мешки, помог разложиться и покатил в город на оптовые рынки, на элеватор, на мельницы…
А к вечеру надо вернуться, чтобы забрать жену и товар с рынка.
К дому обычно прибивались впотьмах. Там — тоже дела. Двое детей. Спасибо, мама Рая выручала, у сына домовничая или забирая внуков к себе, кормила их да с уроками помогала.
Такая вот жизнь, торговая. Не год, не два, а больше десяти уже лет. Но слава богу, что хоть такая сложилась. С протянутой рукой не пошли: сами жили, детей поднимали. Сын уже в городе учится, на врача.
А что до трудностей, то кому нынче легко. Прежде в поселке работали заводы: авторемонтный, судостроительный, металлоконструкций. А еще — речной порт, грузовой и пассажирский, железнодорожная станция, немалый мясокомбинат, к нему со всей округи скотину везли да гнали, рыбозавод, молочный цех, да еще один — мясоколбасный, два лесхоза, два железобетонных завода, «Сельхозстрой», «Водстрой», мехколонна, «Сельхозтехника» да «Сельхозхимия», дорожные строители.
Нынче обо всем этом лишь память. Вот и живи как знаешь. В Москву да в Питер поезжай на стройки, в Сибирь на «вахты», в Дагестан на кирпичные заводы. Бросай семью, жену и детей, живи и кормись по-собачьи в какой-нибудь конуре. И много ли заработаешь? Обманут. Или вообще не вернешься. В охранники иди, в областной центр, в ту же Москву — тоже по «вахте», враскорячку. Живи: там и здесь. Тем, кто моложе, — в Чечню воевать.
Слава богу, Басакины сумели устроить свою жизнь на месте, в поселке. Спасибо отцу и матери, они помогли и теперь помогали. Особенно трудно было в первые годы. Все внове: цены, качество, «хороший» товар да «плохой» товар, дешево продать — себе в убыток, дороже просишь — покупатели мимо идут. Да еще и обругают: «Как не стыдно… Как не совестно… Обираете… Богатеете на наших слезах…» — такое случалось и сейчас.
Люба умела ответить и оправдаться. Яков в таких случаях лишь краснел да глазами моргал. Особенно перед своими, заводскими. Но понемногу ко всему привыкали. И торговцы, и покупатели. Понимая, что это — новая жизнь. А к прежнему нет возврата.
Но прежнюю жизнь тоже не выкинешь. Она хоть и прошла, но осталась в душе и порою, даже через долгое время, вспоминалась, теплила сердце, а иногда взрывалась горечью, болью. Так случилось и с Яковом. Но сначала с близким другом его, который на том же рынке торговал болтами, гайками, вентилями да кранами — малым железным да скобяным товаром. Они знались давно: по возрасту — ровни, по прежней заводской работе, по жизни — товарищи.
И нынче дружба их не терялась. По субботам парились вместе, а после бани рюмочку-другую выпивали, вспоминая прошлое, ругая нынешнее. В прошлом было много всего: молодость, завод, на котором работали, волейбольная да футбольная заводские команды, в которых играли, рыбалка, которой увлекались все. Автобусы завод нанимал, табуном ездили. Порою и жены не отставали. Уловы были не чета нынешним. Теперь к речке выбирались раз в году: другая жизнь, в которой лишь дела торговые.
А потом товарищ вдруг умер, среди бела дня, у всех на глазах, возле своего товара. Позднее рассказали и что-то поняли. Оказывается, подошел человек знакомый, тоже заводской, бывший, хотел купить вентиль для воды, для полива, но цена показалась высокой, стал торговаться. Слово-другое, а потом заорал: «Нашими заводскими торгуешь. Наворовал, напрятал, а теперь шкуру дерешь! Растянули завод! Ворье! Бесстыжие рожи! Коммунисты! Комсомольцы! Призывали! А сами — ворье!! Тянули все подряд! Теперь — торговцы! Бизнес! Шкуру дерете!» Он кричал и кричал. Потом ушел, бросив на землю злосчастный вентиль. Хозяин с расстройства закурил, нагнулся, чтобы вентиль поднять. И замертво рухнул.
Его схоронили. Яков плакал на кладбище и на поминках. И не он один.
ГЛАВА 5
Неделю спустя у Якова новая беда: померла собака Лайка, когда-то охотничья. Он для охоты и брал ее, натаскивал, а потом кончилась охота: торговля пошла, с утра до ночи крутишься, как белка в колесе. Какая уж тут охота. Гляди, как бы тебя не подстрелили.
Вот и подохла собачка. Жена сказала: «От старости. Сколько ей лет-годов…» Яков возразил: «От тоски». Собачку он решил закопать в хорошем месте, на воле, где когда-то охотились.
Утром, как всегда, он отвез на рынок жену, помог товар разложить, сказал ей:
— Поеду, схороню.
— Ты там недолго, далеко-то не уезжай, — обеспокоилась Любочка. — Надо…
— Нам все надо. Надо, надо и надо! — неожиданно резко, вспылив, обрезал ее Яков и уехал.
Он вовсе не собирался далеко уезжать, но вспыхнув, не сразу остыл. «Надо и надо… Надо и надо…» — бормотал он под нос себе. А между тем ехал и ехал, пока не опамятовал: вот он — просторный Березовый лог, рядом — песчаные бугры-«кучугуры», поросшие рдяным тальником. Выйдя из машины, Яков огляделся и как-то разом отчетливо понял, что в мире — весна, настоящая весна в разгаре, и совсем рядом — молодое лето. А он и не заметил в суете, колготе. До света, впотьмах — подъем, рынок, потом — дорога, город, торговые базы, «оптовки», и снова — дорога, рынок. Везде суета и спешка. День за днем.
Далеко-далеко, на холмах, за Доном кричит гагарка: «О-го-го! О-го-го-го!» Зов ее протяжен. И ветер оттуда, от Дона, с холмов, от лесистого займища; он — легкий, словно дыхание, он — чистый, горьковатый и сладкий: полынный, тополевый, речной.
Басакин сел в машину и поехал на зов гагарки, к Дону: Березовый лог, Лазоревый, Старая Сокаревка, Лубники, Голубинские пески — все это когда-то хоженое-перехоженое; просторные пологие степные балки, лощины, озера в камышовой оправе, песчаные бугры-«кучугуры» с редкими корявыми соснами, гнутыми от ветров, в мочажинах — осинники с березками, самые грибные места.
И наконец, займищный лес возле Дона: дубравы, ближе к берегу — белокорые тополя-осокари, вербы, талы.
Собачку он закопал, сказав ей: «Тут тебе будет хорошо…» И в самом деле ведь хорошо.
Все обычное, суетное, все ушло, забылось; время отступило, оставив лишь вечное: весеннюю землю, воду и небо. Не хотелось трогаться с места, нарушая покой в душе и мире.
В лесистом береговом займище — месте укромном — было солнечно, тепло, порою жарко. Высокие легкие облака — в голубом небе; легкий ветер, тополевый, речной. Вода плещет в обрывистый песчаный берег. От воды — свежо, но отойди от берега десять шагов, в лощину, и сразу — знойно.
Яков забыл обо всем: вчерашнем, нынешнем, утреннем.
Пришла память прошлого: охота, рыбалка, просто отдых с детьми и женой. Но как давно это было, словно сон. А теперь снова явь.
Рядом вода плещет, сладкое дыхание ветра, знойная затишь, в которой и душа согревается.
В лесистом займище по-весеннему солнечно и светло. По земле — темные тени стволов, узорчатое кружево ветвей. Над головою сквозит небесная голубизна. На дубах — молодая красноватая листва и светлая зелень висячих сережек; тополевые кроны с желтизной. И все это светит, сияет под солнцем. И терпко, пьяняще пахнет. А на земле — желтоглазые чистотел да одуванчик, сиреневые «сосульки» мяты, заросли ландышей, которые вот-вот зацветут: уже поднялись над листвой легкие стебельки с белесыми бутонами; белая пена цветущего терновника; невесть откуда забредшие груша да яблоня в белом цвету да в розовых бутонах. Все это — в пряном духе и гудении пчел, земляных и домашних, прилетевших сюда от далеких хуторов. Посвистывает синица. С нагретой тропинки испуганные ящерки убегают шурша по сухой листве. Угольно-черный, блестящий уж в золотистой сияющей короне пригрелся на тропе, не хочет уходить.
В лесу тишина. Лишь ветер, набежав, прошелестит мягкой листвой. Далеко, за Доном — овечье грубое блеянье и тонкий дискантный переклик ягнят. Это пришла на водопой овечья отара; где-то близко, в теплых заливах, на мелкой воде плещет большая рыба на икромете.
В подножье старого дуба, прислонившись к теплой коре, Яков закрыл глаза и долго не мог, не хотел очнуться от сладкой дремы, в которой медленно кружилось все то же: голубое, зеленое, золотое.
Открывать глаза не хотелось. Так бы сидеть и сидеть. Думать, вспоминать прошлое, такое, как нынче: зеленое, золотое…
Дома жена беспокоилась: не случилось ли чего, может, машина сломалась? Уже думала звонить деверю или свекру. Но муж наконец нашелся.
Он вернулся, забрал жену с рынка, а потом, в ответ на упреки, оправдался:
— Хоронил. Дело не быстрое. Схоронил, как положено. Помянул… Всех… — и вздохнув, добавил: — Теперь моя очередь.
Жена так и села.
— Ты чего несешь? Выпил? А еще за рулем!..
— Одна у вас песня, — вздохнул Яков. — Надо и вправду выпить.
Он выпил, хотя не стоило выпивать: утром за руль садиться. Как всегда: рынок, палатка, товар, а потом в город ехать.
От выпивки, всего лишь после рюмки-другой, вспоминалось и вспоминалось прошлое, которого, оказывается, было много-премного: детство, молодость, служба в армии, случайное знакомство с будущей женой, в пригородном поезде, сразу после армии. Летняя пора: старые вагоны с опущенными рамами окон, теплый ветер, смешливая черноглазая Любочка, смуглолицая, с темным румянцем. Помнилось… Сынишка-первенец с голубом костюмчике, ясноглазый, улыбчивый, он смеялся даже в церкви, после купели, когда его крестили. Легкие волосики, нежная кожа, ладошки и ступни — розовые, кукольные. И даже какашки в горшке такие красивые, золотистые.
Многое вспоминалось. Заводская жизнь: в новом цехе конвейер монтировали, потом запускали, мучились… А потом он пошел. Такая радость… Волейбольная команда: тренировки, на которые вместе с женой приходили и с малышом. Хорошая была команда, сильная. В своей области и даже южной зоне — всегда были в тройке лидеров. Заводская база отдыха на Дону. Деревянные домики. Всей семьей туда ездили. На воскресные дни или в отпуск. Теплая вода, рыбалка, ребятня и жена рядом.
Много было в жизни всего хорошего. Оно вспоминалось. О нынешнем думать не хотелось. Там — постылое. И впереди — такие же, как сейчас, но уже короткие дни и годы, тем более что они не идут, а летят.
Яков пытался рассказать жене, вместе порадоваться, погоревать: «Ты помнишь?..»
Она чему-то, близкому ей, поддакивала, но многое пропускала мимо ушей, особенно о заводской работе.
Так было день, другой, третий. Одно и то же: поздний ужин, рюмка-другая, не более. Конечно, он не пьянел. Но снова и снова хотелось прошлое вспоминать, говорить о нем. «Ты помнишь?.. А вот когда я…»
Жене в этом новом обычае — вечерних, даже ночных разговорах о прошлом — стало чудиться что-то тревожное. Особенно, когда Яков свой завод вспоминал.
Она стала сердиться:
— Ничего там хорошего не было. Бывало, я ругаюсь, когда тебя не дождешься… Это все прошло и не вернется. Надо про завтрашнее думать…
— Про магазин? — спрашивал Яков со вздохом.
— Конечно. Не век в этой палатке сидеть.
— Два магазина… Ты что, забыла… А еще — автолавка. — Он начинал злиться.
Такого прежде уж точно не было. Магазины — дело решенное. В поселке уже подыскали помещение, сговорились об аренде с последующим выкупом. Место хорошее, бойкое. Другой магазин — в станице, в тридцати верстах от поселка. Туда ездили в последнее время по понедельникам, торговали прямо из машины, «с колес». Приглядевшись, решили магазин открыть. Округа просторная, народ живой, местный магазинишко помирает. Значит, можно работать.
Все это — дело, считай, решенное: магазины, а еще — автолавка, хутора объезжать. Обдумывали, прикидывали, старый Басакин одобрил и обещал помочь. А теперь вот такие разговоры… День, другой, третий…
Свекра жена Якова побаивалась: человек строгий, к нему не сунешься с догадками и домыслами. А вот мама Рая — другое дело. Свекровь ее поняла. Поняла и день-другой, домоседничая у сына, будто случайно задерживалась допоздна, оставалась на ужин. В застольных разговорах мама Рая ни в чем не перечила сыну, слушала его, поддакивая и даже помогая вспоминать подзабытое: детство, юность, молодые годы. Казалось, что ей самой так хорошо, так сладостно уходить в дни былые. Но это лишь казалось; а на душе кошки скребли: в лице, в глазах, в речах сына она чуяла тоску, усталость, понимая ее. А еще — что-то нездоровое, больное.
Мама Рая в кругу родных и знакомых слыла человеком мягким, покладистым — сама доброта. Но близкие знали ее и другой.
— Их надо отправить хотя бы на неделю куда-нибудь отдохнуть, — твердо сказала она мужу, объяснив ситуацию. — Придумай. Побыстрее. На торговле подменим.
Невестке она внушала всерьез, без обычной мягкости:
— Хороших мужиков, Любочка, надо беречь. Смотри, сколько их погубилось… Спиваются, травятся, всякую гадость глотают. Наш, слава богу, в этом не грешен. А сколько от сердца и от всего другого умирало. Сама видишь, не старцев, молодых на кладбище везут и везут. Нам, старым, там уже и места нет. Они лишь с виду крепкие, эти мужики, хорохорятся. А душа, а сердце у них… Не в кузне деланное. Переживают. За детей, за семью. Они ведь — кормильцы. А нынче попробуй кормиться да семью держать, если работы нет. В Москву бежать, на заработки. Там таких — туча черная… Сколько пропало людей… Господи, господи... А вы, слава богу, устроились, жаловаться грех, — внушала мама Рая. — Но надо по-умному. Надо и передых себе давать. Понятно, что многого хочется: для себя, для детей. Но надо и поберечься. Не дай бог и не приведи… Сама видишь и знаешь нынешнюю жизнь. Сплошные нервы. Потом плакать да локотки кусать. Спаси и помилуй нас… Хорошего мужа надо беречь, — твердо внушала она.
Старый Басакин вспомнил давнего друга, астраханца. К нему и отправились Яков с женой, на базу отдыха, в пойму.
Уезжали с опаской. Любочка — вовсе нехотя. Вернулись оттуда довольные, рассказам конца не было. Вернулись — словно другие люди. Яков хвалился с тихим восторгом ли, ужасом:
— Такого клева сроду не видел… Такие щуки, на проводку. Такие судаки… А уж всякая шушера: вобла ли, окунь… Ну просто дуром хватают. На голый крючок…
Жена подтверждала:
— Рыбы… Какая хочешь… — и об ином, для нее важном: — Хорошо там: обслуга, еда, чистенько все, красиво. На берегу лес вокруг, домики бревенчатые… Так отдохнула.
Было видно по ней, что отдохнула: посвежела, разгладились морщинки у глаз, смугловатый румянец объявился, как в давние годы, глаза по-молодому светили — и впрямь Любочка. Свекрови она сказала: «Он был такой хороший. Рюмки не выпил. Хотя там — пожалуйста. Но он такой был… — усмехнулась она. — Прямо как в молодости… — и повинилась: — Ваша правда: надо его беречь».
Вернулись к тем же делам, к ларьку и торговле. Все привычное: рано утром — подъем и пошло-поехало, на весь день. Но кое-что изменилось. Во-первых, объявили понедельник днем выходным. Ведь у всех людей есть выходные. Пусть не воскресный день, но отдых, от торговли. По дому хватало дел: сад, огород и прочее.
Решили погодить с магазином. Больно много их развелось. А люди идут в магазины крупные. Там шире выбор, ниже цена, какие-то «карты» да скидки. И еще: ларек стоит на бойком месте давно; к нему люди привыкли, на рынок заходя, мимо не пройдут, а рынок — он для поселка вечный, здесь не только покупки, как в магазине, но прогулка, развлечения, встречи. Так что от добра добра не ищут. Кормит, и слава богу. Старый друг, он лучше новых двух, непроверенных.
Потом объявилась новая мода, которой завидовали мужики, рыночные соседи.
— Съездил бы ты порыбалил, — как-то вечером попросила Любочка. — Рыбки захотелось из своих рук. Говорят, ловится хорошо. Мама просила.
— А как же… — удивился Яков. — Надо ведь…
— Обойдусь. Утром отвезешь пораньше, — сказала она, но, отвернувшись, вздохнула украдкой.
В самом деле, ничего не случилось. Дело привычное. А поймал Яков неплохо.
С той поры так и повелось: выходные — в понедельник; к ним вдобавок, нечасто, но Яков ездил рыбачить, а в зимнюю пору стал «гонять зайчиков»: подарили ему на день рождения собаку, молодую лайку. Дважды в год стали выбираться на короткий, но отдых: весной — в астраханскую пойму, в летнюю пору, под осень — на море, вместе с дочерью.
Старый Басакин похмыкивал да вздыхал, не больно одобряя; жена корила его: «Он тебе сын или найда, какую на порог подбросили? Вот и радуйся, что живой-здоровый, на своих хлебах. А „магазинщики”, они тоже — всякие. Картежники… Сегодня проиграл ларек, завтра назад вернул. Верка Шайтанова вовсе с ума сошла, на „автоматах” в казино два вагончика и машину продула. Вот тебе и магазинщики».
Старый Басакин особо жене не перечил; хотя мог бы другие примеры привести, их немало. Но понимал он, что треснутый горшок надо беречь. Ведь в самом деле, это не «найда», а сын родной. Но в глубине души оставалась еще и горечь своих надежд неисполненных.
Старый Басакин, помогая сыну, помаленьку, загодя, себе готовил «запасной аэродром». Время идет, подпирает возраст. А нынешние пенсии… Лишь на хлеб. Иметь свою долю в торговле сына — дело не лишнее. Не получилось. Отсюда и горечь. Порой она поднималась. И выходила наружу, как теперь, после случая с сыном младшим.
Нынешний ночной разговор продолжался долго. Выслушивать приходилось жене.
— Порода, это ваша порода такая… Твоя порода, — внушал старый Басакин. — Мамочка Рая… Тонкокорые. Чуть царапнут их, сразу — кровь, боль, слезы.
— Надоел со своей породой. Загордился. У вас кличка какая была уличная? Жуки… Все черные да страшные. В земле возились.
Старый Басакин тихо и долго смеялся.
— А чего ж ты тогда за меня замуж пошла? За жука навозного?
— Не помню. Наверное, сдуру. Молодая была, глупая. Ты чего-нибудь набрехал. Я поверила.
Посмеялись, помолчали, вспоминая совсем давнее, которое так далеко ушло, расплываясь, забываясь. Но ведь все это было: юность, молодость. Любовь, порою странная даже для людей близких. Ведь в самом деле: «Чего ты в нем нашла?» — удивлялись подруги, соседи, мать с отцом. Красавица: высокая, светлолицая, сероглазая, ухажеров — не счесть. А она выбрала какого-то «жука»-землемера.
Выбрала. И потом, за долгую жизнь, никогда не пожалела. Надежным оказался Жук. И в прежние годы, и потом, когда рухнула советская власть и жизнь резко поменялась, становясь трудной и очень трудной, а порой невыносимой: работаешь, а зарплаты нет и нет. Чем кормить детей? Все дорожает. Каждый день новые цены. Дурачьи… Глазам не веришь. И старикам пенсию не дают, месяц, другой, третий... А старые люди что малые дети. Чем жить? С протянутой рукой стоят: «Подайте на хлеб…» Да в мусорках роются. И Чечня — рядом: война, беженцы. Время тяжкое: молодые гибнут, старые мрут. В эту пору много народу пропало. Особенно мужиков. Басакин выдержал. Сам кормился и помог сыновьям, которые рядом жили и которые в самом деле характером оказались не в отца, а в маму родную. Хорошо это или плохо? Чего зря гадать. Теперь уже ничего не изменишь. Слава богу, что все живые, здоровые, работают, на хлеб-соль хватает, детей растят.
А что до сегодняшнего, то у Ивана поболит и пройдет. Поболит и утихнет. Привыкать и привыкать надо к новой жизни, в которой все не то, чему учились и детей своих с малых лет учили.
— Ладно, пусть едет с Тимошей. Передохнет. Может, и в самом деле устал, — сказал старый Басакин и закончил твердо: — Но другого ничего не придумаешь. Лошадка кормит. Плохо ли, хорошо, но кормит. Значит, за нее и надо держаться. День-другой пускай отдохнет, и — за работу. Всем нынче непросто. А жить надо.
На том долгий ночной разговор и кончился.
Кто знал, что через время все так обернется у Басакина-младшего: осенняя глухая заполночь, непроглядная тьма, далекий протяжный стон, непонятный обморочный страх, ружье в руках и лишь преданная собака рядом. А вокруг — безлюдье. Еще недавно Аникей Басакин был рядом: за речкой, за лугом, даже в ненастной ночи вздымался туманный купол огней над его просторным подворьем. А ранним утром, порою впотьмах, словно петушиный клик — голос трактора. Сначала высокий, потом — потише: завелся, поехал на реку, сети снимать. Слышно, как тележка погромыхивает, на ней — лодка.
Теперь он ушел. На многие десятки верст — ненастная ночь, глухая тишь и безлюдье.
Курган Явленый недалеко. Где-то там, в пещере, монах Алексей. Он, конечно, помогает. Но попробуй дозовись его, как теперь. Мышкин теперь ночует на хуторе. Свое гнездо ближе. Да еще неизвестно, где он его совьет. Что напоет ему ночная кукушка… И старшего брата Павла придумка — охотничья база — не больно в помощь. Тоже вдали и во тьме, в самом устье речки пустой дебаркадер стоит. Проку от него… Сам Павел, как всегда, где-то в «полете». Свои, жена с сыном, уехали, и разом обрезало: рядом — только собаки. Оттого и страх непонятный. Не привык. Ведь еще недавно не думал не гадал… Поселок, квартира, семья, родные, знакомые — все и все рядом. Теперь — иное.
А ведь вначале была простая поездка с сыном Тимошей на «дачу» ли, на «басакинское поместье» для короткого отдыха.
ГЛАВА 6
Поместье Басакиных находилось в Задонье, далеко от поселка. Тридцать с лишком километров асфальта к станице и от нее еще столько же грунтовой дороги.
Миновали поселок, высокий мост через Дон, потом свернули направо, позади оставляя гудящую машинами ростовскую, южную трассу, и оказались на дороге одни.
— Можно на переднее? — спросил сын. — Милиции теперь не будет.
Иван сбавил скорость, помог малышу перебраться на переднее сиденье. Тимоша был очень доволен: переднее — это почти водитель, и все видно. Хотя глядеть было особо нечего: холмистая, желтая, выгоревшая от солнца степь; редкие пожни да пашни; робкая зелень озимых хлебов; придорожные кусты да деревья, еще зеленые; полевые дороги, уходящие от асфальта неизвестно куда.
По асфальту до станицы доехали быстро. Здешние Басакины жили на краю селенья: Федор Иванович — двоюродный брат отца и взрослые сыновья его. Три дома стояли рядом, задами выходя на общее огромное поместье: скотьи базы, зимние стойла, сенные гумна, амбары, сараи. Всего этого богатства главным хозяином и работником был Федор Иванович, сыновья да снохи ходили в помощниках. Своего скота Басакины держали немного: полсотни коров да бычков. Но круглый год, два дня в неделю — пятница и суббота — они торговали мясом на райцентровском базаре, бывало, и воскресенье прихватывали, доторговывая.
Федор Иванович — прасол, если по старинушке, по-нынешнему — перекупщик, торговец. Скотину забить, а главное, продать — дело непростое: ветеринарные справки, разрешения, базарные порядки и правила — все это, особенно с непривычки, немалая колгота и потеря времени. Басакиным лишь позвони, они подъедут и заберут любую скотину, на месте забьют и деньги отдадут, наличными, сразу же.
Таким ремеслом Федор Иванович занимался уже десяток лет. Когда колхоз развалился, впристяжку к своей скотине он стал у людей молодняк прикупать, приноровился к базарной торговле. Понемногу и сыновья втянулись, с невеликим хотеньем. Но другой работы в округе не было; тут уж хочешь не хочешь, но жить чем-то надо, семью кормить.
Просторное поместье станичных Басакиных нынешним утром пустовало. Во дворах людей не видать, зато ворота на скотий баз нараспах открыты. Там и застали приезжие младшего из Басакиных, одногодка и даже тезку — Ивана. Он уже уезжал, вывалив огромную груду сена из тракторной тележки; но увидев гостей, из кабины вылез. Обнялись, поздоровались.
— Сено свозим, — объяснил хозяин. — Всем артелем, как мураши.
— А мы на свою дачу. Как там рыбалка? Грибов, говорят, много.
— Какая рыбалка? Какие грибы? — сокрушенно ответил хозяин. — Забыли уже, в какой стороне Дон и займище. И узнать негде. Людей не видим. Скотина и скотина… Скоро не гутарить, а лишь мычать будем, — и посмеялся, завидуя. — Хорошо тебе, дальнобойщику: съездил в Москву, мешок денег привез и рыбаль в свое удовольствие, — а отсмеявшись, пообещал: — В воскресенье к вам подъедем, как штык. Скажу отцу. Нынче сено свезем, может, и скласть успеем. Завтра две головы на забой, заказ. Расторгуемся и в воскресенье, к обеду, а может, и раньше, на ваше поместье подъедем. Мясо на шашлык я заделаю, в маринаде. Посидим. Так что ждите. Погнал я. А то батя с ума сойдет. У него все по часам. График, сам знаешь, — снова рассмеялся он, щекотнул племянника и запрыгнул в кабину, наказав: — В домах — баба Феня, она вас хоть чаем напоит.
Колесный тракторенок с огромной, в решетчатых бортах тележкой, погромыхивая и позвякивая, покатил прочь, оставляя гостей на раскрытом базу среди высоких валов пахучего сена.
— А можно покувыркаться? — попросил Тимоша.
— Ну, кувыркайся, пока хозяев нет, — разрешил отец.
Мальчик прыгнул с разбегу и утонул в легком сенном ворохе. Вынырнул и снова нырнул.
— Ищи меня, папа!
Но Иван сына не слышал, оглядывая и не вдруг признавая округу.
Хозяйство Басакиных лежало на высоком краю станицы, в подножье кургана. Вид открывался просторный: кривые станичные улочки ручьями стекали вниз, пропадая в прибрежных садах, левадах, лесистом займище. А дальше синели речные, донские воды. И снова — займище, потом желтые песчаные бугры в редкой зелени. В дальней дали синели холмы, уходящие в небо.
Все это было знакомо: станица, Дон, степная округа. Иван бывал здесь: в детстве подолгу жил, вместе с братьями купался, рыбачил, пас коров да коз, помогал на сенокосе. Потом стал гостить редко и коротко. А потом и вовсе таким вот набегом. Но осталась память, светлая, детская.
— Ищи меня, папа! — кричал Тимоша, выныривая и снова утопая в мягких кучах — валах.
— Поехали, поехали, — поторопил Иван. — На минутку к бабе Фене заглянем, отдадим гостинцы и — вперед.
Но старая женщина гостей принимала по своему обычаю: чай, молоко из погреба, свежие пышки и, конечно, каймак — топленые сливки.
От старости и хворей грузная, невеликая ростом баба Феня, словно квочка, гостей опекала:
— Да как же… Да сколь не видала… Да вырос какой большой… Поболе каймачку накладай, худущий, весь в папочку…
Малые правнуки, какие при бабке находились, притихли, словно мышата, копаясь в кульках с гостинцами. Баба Феня расспрашивала о родне и свое успевала выложить:
— Все на Федоре. Тянет, как бык борозденый. А ребята на сторону косят: куда бы увеяться. Вова просит какой-то автобус. Хочет людей возить в город. И Ваня туда же… Чего они ищут, чего выглядают? Какую зорю? Нас все знают, в станице, по хуторам. Наши и чечены. Работай, живи да этих чилят рости, — кивнула она на малышей. — А Федор, он тоже не железный… А без него все прахом…
Недолго посидели, послушали и поехали.
В машине пахло сеном. В Тимошкиных волосах остались зеленые сухие былки.
— В сено хорошо нырять, мягко, — сказал Тимоша. — У нас свое сено есть?
— Кто его нам косил?
— Ну, давай накосим!
— Поздновато уже, — ответил Иван.
Поднялись на холм, выбираясь на свою дорогу. Иван еще раз взглянул на станичную округу: дома, улочки, зелень, красного кирпича могучий, но порушенный храм без крестов — память горькая давняя; такая же память, но ближняя: разбитые дома-«двухэтажки» без окон, без дверей, еще недавно там люди жили, разваленные пекарня, котельная; но все это — малое, а вокруг, близко и далеко-далеко: холмистая степь, густая синева просторной воды и блеклая — вовсе безмерного неба.
Когда-то казачьи донские земли, окружная станица с двумя десятками хуторов под крылом; потом, при власти советской — центральная усадьба немалого, на шесть хуторов колхоза. Теперь — глухое Задонье.
Федор Иванович Басакин в этой станице прожил век, работая трактористом, комбайнером, шофером в колхозе. Как всякий селянин, он свою скотину имел, не надеясь на колхозную зарплату. Человек работящий, он в последние колхозные годы держал две коровы, пару бычков, свиней да птицу — для себя и на продажу; от пуховых коз получал неплохой доход.
В детстве родители присылали часто хворающего Ваню к станичным Басакиным на парное молоко, чтобы здоровье подправил. Молоко забылось, а все остальное помнилось: шалаш на сенокосе, «полевской» кулеш, рыбалка, уха на берегу, купанье до синевы и дрожи и горячий песок, пастушество, работа на зерновом току, прополка да сбор арбузов на бахчах — все это было. И конечно, баба Феня, которая, словно клуша, с детвой возилась, прежде и теперь.
Сыновья Федора Ивановича тяготились хуторской жизнью и бытом. Старший уходил в райцентр, работал в «автоколонне» шофером. Но заработок был малый, машины — старье, одна мука. Жена, малый ребенок, съемная квартира — одно к одному. Пришлось возвращаться. Тем более что отец для молодых соседний дом купил. Нехотя, но вернулись в станицу, к отцовскому делу: своя скотина, чужая, на забой и продажу. По-летнему времени — пастьба, сенокос; по-зимнему — на базах работа: корми, пои, убирай. Потому и сетовал брат: «Скотина да скотина… Людей не видим». И конечно, завидовал: «Хорошо тебе, дальнобойщику…»
«Дальнобойщик» — слово красивое. Но что проку в словах… Порой лучше со скотиною дело иметь, чем с людьми. Не хотелось и вспоминать.
Асфальтовая дорога закончилась в станице. Дальше поехали по грунтовой, не больно езженной, порою колдобистой. Тут ни машин, ни знаков жилья. Степь да степь. Пологие ли, крутые, глубокие лесистые балки, курганы, вблизи и вдали.
— Здесь люди не живут? — спросил Тимоша.
— Мало людей.
— А волки?
— Есть волки.
— А мы их не боимся?
— Пусть они нас боятся.
Ехали и ехали; и наконец выбрались к просторной долине. На вершине высокого холма машину остановили, вышли из нее.
— Где наше поместье? Ты помнишь? — спросил отец.
Тимоша обвел глазами непривычную для него ширь земли, на которой глазу не за что было зацепиться, и лишь вздохнул глубоко.
Отец помог ему:
— Вон там, за речкой, видишь, высокий Явленый курган, а поближе, у Белой горы — синий вагончик. В прошлом году там были. Не помнишь?
Мальчик снова вздохнул и ничего не ответил. Глаза его были широко раскрыты, но не могли вместить такого огромного пространства земли и неба, увиденного будто впервые. Ему сделалось даже как-то страшновато, и он взял отца за руку.
Иван понял малыша, сказал:
— Поехали.
По белой меловой дороге спустились с холма; мелким бродом, на галечном перекате перебрались через речку и скоро объявились на своей земле, которую именовали с усмешкой поместьем.
Когда-то, теперь уже в давние годы, когда рухнула советская власть, сельский народ и поселковый наперегонки стал обзаводиться собственной землей. Одни — для прокорма в нынешней и будущей жизни, другие — на всякий случай: бери, коли позволено. Басакины в стороне не остались, оформив в аренду да в собственность полсотни гектаров земли довольно далеко от поселка, в Задонье, на родине отцов и дедов. Выбрали место приглядное и уютное: берег речки, прикрытый от ветра высоким обрывистым холмом, просторная луговина. Рядом — места когда-то знаменитые: Явленый курган, Церковный провал, Скиты. Одно слово — Монастырщина. Никто из Басакиных о земледельстве не думал. Взяли на всякий случай. А еще потому, что старший из братьев, летчик Павел мечтал: «Отлетаю, на пенсию выйду, буду здесь жить. Куплю дебаркадер, организую турбазу. Тут речка, лес. Чем плохо?»
Мечтаниями пока все и кончилось. Поставили под горою железный вагончик. Летом иногда приезжали на день-другой, отдохнуть на воле, порыбалить. Место было славное.
Просторную поляну, на которой стоял вагончик, надежно прикрывали могучий прибрежный холм с отвесным меловым обрывом, высокие белокорые тополя, развесистые береговые ивы, густые заросли краснотала. В этом тихом мире текла своя жизнь, которую лишь потревожил гул машины. Но он сразу смолк. И тишина сомкнулась.
Позднее, когда вернулись домой, отец и сын по-разному вспоминали прошедшее. Малый Тимоша повествовал восторженно родным и друзьям:
— Наш вагончик охраняет маленький зверь ласка!
— А еще — черные коршуны! Целая эскадрилья! Двадцать штук! Летают и летают.
— На бахче арбузы и дыни. Бери сколько хочешь. Там живут кабаны, лисицы, еноты и лось! Они любят арбузы. И даже волки приходят.
— На лошади я скакал! И не упал!
— В сене хорошо кувыркаться! Мягко!
— Раки ночью не спят!
— Бобры сделали себе огроменный дом! Они деревья грызут! Зубами!
— Лисица к нам приходила. На ужин! Мы ее угощали рыбой.
И еще одно, шепотом и с оглядкой:
— Там монах живет, тайный. Он живет ночью, а днем скрывается в пещере.
Все это было: любопытная, юркая ласка, живущая под вагончиком, ушастенькая, белобрюхая; стая коршунов, кружащих над своими гнездовьями и угодьями; бобровые заводи, хатки. Ездили на бахчу, уже оставленную хозяевами, но щедро укатанную ярко-желтыми дынями-«ломтевками» и поздними «зеленухами», арбузами. Там, почти открыто, кормилось зверье.
Навестили троюродного брата, отцова крестника, тоже Басакина, Аникея, который жил и хозяйничал рядом, за речкой, на обезлюдевшем хуторе. В большом хозяйстве его были даже лошадки, которых он любил и холил. Тимоша, и впрямь впервые в жизни, на лошади прокатился, визжа от восторга и страха.
И последнее, про монаха, тоже не было выдумкой. В первый же день заметили натоптанную дорожку, которая вела к речке мимо вагончика и уходила вверх, по склону холма, обходя меловые обрывы. Ранним утром, во тьме Иван слышал чьи-то шаги, но выглянув, никого не увидел.
Все объяснил Аникей Басакин:
— Завелся у нас монах. Какую-то пещеру копает на Явленом кургане. Молодой мужик. «В затвор, — говорит, — хочу…» Я ему толкую: хаты есть, выбери подходимую, оборудуй, поможем. Будет вроде хуторская часовня. Дед Савва уже не в силах. Ты будешь молиться за нас, грешных. Кто-то должен молиться. А он — ни в какую. «В затвор, в затвор…» Молодой мужик. В рясе. Говорит, из города. А может, и брешет. Не он один тут шляется. Подземный храм ищут. Там вроде святая икона. И золото. Припасли для них. Но наш вроде спокойный. К людям приходит, молится. Беседы ведет даже с моими ахарями. Может, и правда монах…
Так что мальчик ничего не придумал, рассказывая о монахе, о зверях и птицах, — все было правдой.
Отца его — человека взрослого — всплески восторга детского не удивляли; а в душе собственной появилось и не отпускало пусть и похожее, но иное.
Вернулись домой, в обычную жизнь; но порою вдруг отстранялись картины привычные и очевидные: поселковые улицы, машины, голоса людей и тех же машин, от которых не укрывали даже домашние стены, — все это порой отступало, а виделось вчерашнее: просторная степь и просторное небо, зеленые камыши и зеленые купы деревьев; чуялись: пресный дух воды, горьковатый — полыни, пахучего иссопа-«ладана»; слышался легкий ропот листвы в маковках тополей, плеск волны — во всем покой и покой, такой желанный, врачующий душу. И голос малого Тимоши, его сияющие глаза: «Она меня не боится! И я ее не боюсь!» Это — про ласку ли, куницу, которые живут рядом. Или про лошадь, на которую посадили его.
А еще помнился закат, малиновый разлив его на полнеба, а в стороне западной — багровые облака, словно сказочные утесы, которые понемногу остывают, покрываясь сизым пеплом. В мире тепло и тихо. И теплое тельце сына прижалось: головка у отца на коленях. Тимоша задремывает, но силится продлить долгий счастливый день и потому бормочет: «Мы с тобой… Мы не уедем… Мы будем долго здесь жить… Мы всех сюда привезем… Маму, Васю, бабушку, деда. И Никитку заберем. Здесь много места…»
Он смолкает, заснув у отца на коленях.
Все это помнилось, не отпускало, понывая в душе глубокой занозою.
Возле подъезда, на обычное место, отец поставил машину — «рабочую лошадку», ключи от нее тоже на привычном месте, в прихожей — это напоминанье: «Надо работать». Жена молчала, уходя на службу и приходя с нее, порою спрашивала осторожно: «Ты не болеешь? — и как-то добавила: — У нас шофер уходит». — «Заездили Петровича», — усмехнулся Иван, понимая, что это ему предложенье, над которым и думать нечего: копеечная зарплата, разбитая машинешка, денег на ремонт нет, а ездить надо чуть не круглые сутки по всему району да еще и семью начальника возить по магазинам, больницам, школам. Старый Петрович, пенсионер, трудяга безответный, и тот не выдержал. Уж лучше идти охранником в магазин. Почти те же деньги, но день отдежуришь, два дня свободен, можно подрабатывать на «извозе», летом — на стройке. А еще была мысль…
Много было мыслей. Они, словно червяки, ворочались в голове, днем и ночью, не давая покоя. Жена пока не нудит, что-то, но понимая. И мать лишь вздыхает. Молчит отец. Пока молчит.
День, другой, третий текли в томительном ожидании неизвестно чего.
В поселке работы нет и не будет. Охранник, извозчик, мелочный торговец — вот весь выбор. В отъезд собираться? Москва да Питер… Семью бросать? Спать в какой-нибудь конуре, по-собачьи кормиться. Рабочий день — немереный; а заработок известно какой… Ремонтным рабочим на железную дорогу. Вахтовые смены. Шпалы да рельсы, вагончик в степи.
В квартире не сиделось. Давили тесные стены. Иван выходил на волю: скамейка возле подъезда, старики-соседи, тары да бары. Но разговаривать попусту не хотелось.
Панельная «пятиэтажка» серой стеной высилась перед глазами. Пустой, выбитый людьми и машинами двор, тоже серый, без травинки. «Мусорка» с высокими железными баками, всегда через верх, горою. Ржавые железные гаражи, возле которых вечная толчея: похмеляются, пьют, порою тут же валятся, спят. Нестарые еще мужики. Тут же кружится детвора. Бродят бездомные собаки, кошки. А прикроешь глаза, ясно видишь иное: зеленый берег, тронутые желтизной тополя да ивы, синяя вода, меловой обрыв холма и белесый полынный покров его, горький дух. И огромное небо, облака, путь которых можно долго следить. Но все это там, далеко, а рядом — серая стена «пятиэтажки», гаражи, «мусорка» и двор — словно «мусорка»: пустые целлофановые пакеты, пластмассовые бутылки, прочий хлам гоняет ветер. Будто всегдашняя жизнь, но глядеть на нее не больно сладко. Может быть, от непривычного безделья, какого давным-давно уже не было. Обычно на скамейке рассиживать некогда: приехал, отоспался, уехал.
Машина у подъезда торчала, словно сорина в глазу, напоминая, что надо работать. Соседи, видевшие Ивана редко, спрашивали: «Ты либо поломатый?»
— Поломатый, — со вздохом соглашался он.
— Давай подлечим, — предлагали ему. — Магазин рядом.
Но Ивану хотелось иного лекарства. Оно объявилось неожиданно. И очень кстати.
Позвонил по телефону Аникей из Большого Басакина.
— Ты на месте? — спросил он. — Подъеду. Разговор есть.
Он скоро подъехал. Разговор был конкретным.
— Ты вроде сейчас не при делах, а машина на ходу. Все верно?
— Верно, — согласился Иван.
— Есть дело. На два месяца. До ледостава. У меня получилась нестыковка. Нужен надежный человек и надежная машина. Объясняю: каждый день, в пять-шесть утра — рейс в город. Груз — рыба и мясо. В городе сдал, до утра — свободен. Четко, каждый день. Ночевать можно на хуторе. А хочешь — дома. Но, как штык, в пять утра погрузка. Никаких сбоев. Товар сам понимаешь, какой. Он ждать не будет. Вопросы есть?
— Да вроде понятно.
— Будешь думать? Или сейчас решишь?
Для Ивана это был неожиданный выход: не сидеть без дела, а за эти месяцы, может быть, что-то проявится, выплывет подходящее.
— Пойдет. Согласен, — сказал он. — Когда первый рейс?
— Завтра.
— Значит, вечером буду у тебя.
Аникей уехал. Иван вздохнул облегченно: пусть временный, но хомут снова на шее. Голову ломать не надо: что да как… Жене не стыдно в глаза глядеть. А там будет видно.
ГЛАВА 7
Хутор Басакин при подъезде, с высокого холма, открывался как на ладони. Лежал он в уютной долине, стекающей к Дону. И не было нужды гадать, где здесь живет Аникей Басакин. Сразу в глаза бросалось огромное, на полхутора подворье со скотьими дворами, стойлами, выгульными базами, высоким, под шиферной крышей сенником, скирдами соломы.
Все остальное сверху, с холма видится селеньем для здешних краев обычным: зелень садов, огородов, левад, невеликие домики, кружево уличных дорог, людских да скотьих тропинок.
Но если человек проезжий ли, приезжий спускался с холма, то ему поневоле становилось не по себе. Казалось, что здесь ураган пронесся или новый Мамай прошел.
Густая дичающая зелень садов, заросли конопли да крапивы стыдливо прикрывали остовы, развалины домов да сараев. Редко-редко попадется домик жилой с плетневой ли, жердевой покосившейся огорожей. Чье-то лицо словно померещится в малом окошке, чей-то сгорбленный стан во дворе. Вот и все.
Но чужой народ тут не ездил: далекое глухое Задонье. А люди свои напрямик катили к просторному подворью Аникея Басакина, туда, где жизнь.
Спустившись с горы, Иван подъехал к басакинскому жилью, у ворот которого стоял и ругался хозяин. Возле ног его — большая, с хорошего телка ростом кудлатая собака, которая с глухим рыком ощерилась на приезжего и напружинилась, ожидая команды. «Свой!» — коротко сказал ей хозяин и продолжил ругать нестарого еще мужика, но трепаного: грива нестриженых, добела выгоревших на солнце волос, черные босые ноги в опорках, лицо мятое, но легкую рубашку распирают крепкие плечи и руки — словно весла. Что-то знакомое почудилось Ивану: где-то он видел этого мужика.
У хозяина голос был зычный:
— Что жрать надо, всегда помнишь! Жрешь за двоих! Пить… Тоже не забываешь! Верку накачивать… Напоминать не надо! А как в дело, у тебя память отшибает! Чую, арапника ты давно не кушал. Или вот этого… — поднял он могучий кулак и потряс им.
Работник вскинул голову, с места не двинувшись; в глазах — испуг. Серые ли, голубые глаза, большие. Иван его, кажется, вспомнил: на заводе когда-то вместе работали, прозвище Кудря. Кудрявый был парень.
— Иди… — сквозь зубы процедил хозяин, оглядываясь на Ивана. — Да не шагом, а рысью! А то Рекс тебя подгонит!
Заслышав имя свое, Рекс насторожился.
— Сидеть, — успокоил его хозяин.
Работник улепетывал резво, порой оглядываясь.
Хозяин не сразу остыл, шумно вздыхал, словно пар спуская.
— Что за люди… — жаловался он. — Только жрать да пить, — потом улыбнулся Ивану, протягивая руку: — Здорово, братан. Ты прибыл? Молодец! — и обратился к собаке: — Это наш человек. Запомни.
Могучий пес его понял, расслабляясь и прикрывая тонущие в густой шерсти глазки.
— Рекс, — представил собаку хозяин. — Кавказская овчарка. Волка берет. Все понимает. Не то что некоторые. А это, гляди, — мое хозяйство. Считай, что твой дом. Пошли во двор, — пригласил он.
— Здесь у нас летний стол, а здесь кухня. Газовая плита, микроволновка, электрочайник… В шкафу — чай, кофе и прочее. В холодильнике масло, сыр, мясо, молоко, сметана — словом, харчи. Когда надо, заходи и ешь. Холостякуем… — хохотнул он. — Тут у меня баня, тут — хата. Места хватает, но ночевать будешь не здесь. У меня гостей — со всех волостей. Надо бы поменьше, но… — развел он руками. — Покупатели, менты, другие люди. Гульба случается. Тоже нужное дело. А тебе надо спать перед рейсом. Так что ночевать будешь, когда надо, у деда Атамана. Это сосед мой. Кличка у него такая — дед Атаман. Там — тихо, спокойно. Пошли, сразу познакомлю вас.
Двор деда Атамана — напротив, чуть наискось, в двух шагах. Старый дом, шиферный забор, ворота открыты, хозяин что-то подлаживает.
— Здорово ночевал, дед! — окликнул его Аникей. — Живой-крепкий?
— Шевелюсь… — отозвался старик.
— Знакомься. Твой квартирант. Родня наша. Брательник — Иван Басакин.
Старик, оглядев гостя, на Аникея взгляд перевел, недоверчиво хмыкнул:
— Вроде не похож на басакинских.
— Они — городские, уже с подмесом, — сказал Аникей. — Это мы — коренные.
— Тогда понятно. Его троюродная бабка с нашим двоюродным дедом у одного плетня стояли.
Аникей рассмеялся:
— Наши, наши… — приобнял он Ивана. — Басакинский род, Жуковы.
«Жуки», а порою Жуковы было хуторским уличным прозвищем рода Басакиных с давних пор. Аникей Басакин этому прозвищу вполне отвечал. Коренастый, плечистый, с большими руками. Силой его бог не обидел. А масти точно басакинской: темный густой жесткий волос, ныне с проседью, усы, густые, нависающие брови на смуглом, медью отливающем лице. Резкие морщины. Сразу видно, что хуторянин, а еще и рыбак. Заветренный, матерелый. Одним словом — Жук.
С дедом познакомились и вернулись на свой двор.
— Машину ставишь на воле или в гараж, когда нет погоды. Вроде все. Ознакомились. Будь как дома. Давай пообедаем или уже повечеряем. Верка! Я нынче обедал?!
— Нет, — ответил женский голос.
— Ну вот… Без жены некому за мной доглядать. Давай! Чего там у нас?
— Уха, рыба…
— Давай уху, и рыбу, и все остальное. Оголодал.
Уселись за летний стол, под навесом. Чистый двор при жилье отделялся от скотьих базов и прочего хозяйства высоким забором из листового белого шифера. Дворик был небольшой, но уютный. Зеленая газонная травка, цветы, дорожки из красной брусчатки и даже небольшой водоем с фонтаном, который журчал, поднимая воду прозрачным куполом.
Объявилась Верка — дородная круглолицая баба, на крепком широком поставе.
— Это наша невеста, — представил ее хозяин. — Огнючая девка.
— Нашел невесту. Я — при муже, в законе, — возразила Верка.
— И мужняя, и всем нужняя, — подтвердил хозяин. — Как говорят, не лужа, достанется и мужу.
Верка довольно хохотнула и, несмотря на полноту, быстро собрала на стол: летний салат из помидоров, огурцов да перца, холодное мясо, жареная рыба, уха.
Иван не был голоден, но глядя на хозяина, вошел в аппетит.
Аникей ел не жадно, но смачно, со вкусом, понемногу рассказывал, жалуясь:
— Вроде и лето проходит: откосились, все свезли. Вон у меня какой сенник, — похвалился он. — Все под крышей. А все равно дела не кончаются.
Он жил на хуторе большей частью один. Жена с дочерьми — в городе. Там — учеба и не на кого оставить девчат.
— То одно, то другое. Даже поесть забываешь. Так и схудать можно, — хохотнул он. — Вот Верка у нас, — пощекотал он кухарку, — уже и в шкуру свою не влазит. Кое-где даже шкурка лопается. Спасибо, есть штопальщики…
Поели, закусив пахучей дыней да сладким арбузиком. Недолго посидели, отдыхая, тут же за столом.
— Ты вовремя подъехал, — размыслил хозяин вслух. — У нас лишних рук не бывает. Две головы нынче на забой. Приходилось скотину бить?
— Кур да кроликов, — посмеялся Иван.
— Ничего. На подхвате пойдешь. Сашка! Ты где?! — позвал он громко. — Бери все, что надо, поехали.
Провозились допоздна. Забили двух быков, разделали, разрубили туши. Иван отправился спать; хозяин с помощником подались к иной заботе: затарахтел малый тракторенок, загромыхала тележка, на ней лодка с сетями. Поехали на Дон.
На новом месте, в пустой хате деда Атамана, Иван сразу же провалился в глубокий сон, а проснулся от звона будильника. Поднялся, умылся. На воле — серый рассвет, мерклые звезды, ночная зябкость, роса, робкая заря на востоке.
От деда Атамана через дорогу — басакинское хозяйство. Там, во дворе и на кухне, уже суетится кухарка Вера. Она Ивана увидела, позвала:
— Садись завтракай. Сейчас подъедут.
Вдали, пока еще слабым голосом, затарахтел трактор, выбираясь от реки и займища к дому.
Пока Иван завтракал, трактор подъехал и смолк.
— Льдом переложи! — приказал Аникей помощнику, заходя во двор.
— Вы и не спали? — спросил Иван.
— Спали. Но по-крестьянски, комариным сном, не то что вы — городские — до обеда зорюете, — посмеялся Аникей. — Но мы зимой свое возьмем, отоспимся. Верно, Сашка?
— Отоспимся, — просипел помощник.
Быстро загрузили в машину мясо и рыбу.
— А это твоим, — сказал Аникей, передавая увесистый мешок. — Сазаником крестному привет вези. Скажи, повезло нынче. А гусек — твоим казачатам, свежатинка. Бери, бери… Им надо, — улыбнулся он и по-деловому добавил: — Тебе все понятно? Вопросов нет? Везешь и сдаешь. Если менты остановят, сказ один: «От Аникея».
И в самом деле, вопросов не было. Гаишники остановили Ивана на мосту через Дон, у поселка. Но лишь произнес он заветные слова: «От Аникея…» — ему даже честь отдали, желая счастливого пути. И еще: «Передавай привет!»
Так началась для Ивана новая жизнь, на прежнюю будто похожая: машина, доставка груза; но вместо далеких дорог к Москве, Ростову, Краснодару, Тамбову да Ярославлю — всего лишь сотня-другая километров до областного центра и столько же назад, на хутор, с заездом в поселок, домой, где можно остаток дня пробыть и даже ночь провести, лишь ранним утром приезжая на хутор.
Но, с одной стороны, не больно удобно подниматься заполночь, тревожа домашних, и ехать впотьмах. И, конечно, хозяину спокойней, когда уже с вечера машина на глазах, наготове.
А еще появились другие заботы, к которым неожиданно подтолкнул его хозяин ночлега — старый, одышливый дед Атаман. Увидев, что Иван взялся подлаживать удочки, он посмеялся:
— Аникея хочешь обловить? Или дремоту разогнать? Ты бы лучше шиповник сбирал. Шиповник ныне могучий. Я своим лодырям говорил, когда приезжали. Чем мух гонять, сбирайте шиповник. По двести рублей ведро на месте возьмут. Разве не деньги? А они не схотели, говорят, колючий.
Подсказка была заманчивая. Сразу и поехали с дедом; он места указывал, называя их: Ремнево да Семибояринка…
В первый же день Иван набрал почти два ведра; с непривычки и без нужной сноровки да амуниции исцарапался, искололся в колючих кустах. Но уже ко дню следующему отыскал брезентовую куртку да кожаные перчатки, и дело пошло. По три, по четыре ведра набирал до темноты. Спешил, возвращаясь из города, в поселок не заглядывал, наскоро перекусывал и — вперед. На дни воскресные он даже жену привез с сыновьями. От ребят, правда, больше визгу… Но собирали. Сбыт в городе был нормальный.
А потом занялся грибами: тополевая рядовка, «зеленуха», «синяя ножка». Грибы выгоднее: легче набирать, дороже стоят.
Дед Атаман, не таясь, показывал свои заповедные угодья, вздыхая: «Подохну, и никому не сгодится. Городским ничего не нужно». Это укор сыну и внуку.
Новое ремесло Ивану понравилось: на вольной воле, никто не подгоняет. Вроде забава, но деньги идут. И хорошо, что нет конкурентов. В поселковой округе охотников до грибов и ягод — тьма: своих полно да еще городские приезжают, особенно по выходным. Возле каждого куста ли, дерева бьются лбами. Все выгребут, все обдерут подчистую, словно саранча прошла. Дело понятное, жизненное: для одних — добавка к столу, ныне небогатому, для других — заработок. Рядом — ростовская трасса. Днем и ночью на ней торгуют грибами.
А здесь вся округа твоя. Ни людей, ни машин… Даже на хуторе шаг шагни от басакинского хозяйства, от деда Атаман — сразу тишь и безлюдье. Брошенные подворья, проваленные крыши домов да сараев, саманные, глиняные оплывающие стены или вовсе — лишь камень-плитняк фундамента, провалы погребов да колодцев, высокие заросли лопушистого дурнишника, островерхой конопли, вовсе непролазные колючие терны. Кладбище, а не хутор. Живые — лишь подворье басакинское да на самом краю, возле горы — чеченское гнездо: Вахид, Зара и орда ребятишек, от взрослых уже Умара, Зелимхана, Балкана до школьников и сопливой мелкоты. Чеченам грибы да шиповник ни к чему. У них о скотине забота.
От когда-то людного хутора — Большой Басакин он назывался — о четырех концах ли, кутах: Рыбачий, Варшава, Забарак да Желтухин — теперь, друг от друга поодаль, вразброс, остались последние долгожилы: глухой, как кремень, дед Фатей со старухой, бабка Ксеня, которая уже из хаты не выходила, да бабка Катя, гнутая коромыслом, но еще бегучая. У нее огород, пять куриц, кошка Маруся и невеликая собачка Черныш. От нее недалеко — полуслепой дед Савва.
Раз в неделю Иван объезжал их, привозил хлеб. Порой старики об ином просили: соль да спички, крупа да мука, таблетки от «давления» и «головы».
Это Аникея наказ. «Раз в неделю, — сказал он. — Живые люди, свои. Надо помогать…»
Живые люди, но немощные. И потому оказался Иван всей округи хозяином: грибы ли, шиповник, лечебный боярышник, колючий барбарис.
Лесистое займище над водой, высокие холмы, поросшие кустами балки. Всюду тишина и покой.
В жизни еще недавней — сплошная нервотрепка, тревога: как да что… А теперь, в кои веки, покой: утром встал, загрузился, поехал, гаишники здороваются: «Аникею привет!» В городе сдал товар и вернулся. Потом — шиповник ли, грибы. Вечером ложишься спать безо всяких дум о дне завтрашнем. И деньги идут неплохие. И люди вокруг свои. Не надо никого опасаться: живи, работай.
Дед Атаман нахваливал своего постояльца: «Это по-умному…» Посильно помогал ему.
Схоронив жену, в одинокой своей жизни старик нудился, доживая век.
Телом тучный, большой, недавно еще могучий, а ныне — одышливый, на ноги слабый, он с трудом, но держал огород, невеликий сад, курочек водил, понемногу рыбачил для себя, ругал городских сына да внука, хвалил Аникея, ставя его в пример:
— Вот он — хозяин… Весь природ хозяйский. А ведь тоже в городе жил. Квартира, должность на заводе. Старший мастер кузнечного цеха, — уважительно подчеркивал он. — Мои дураки жалятся и жалятся, уже полжизни прожалились: платят мало, работы нет, денег не хватает. Ума, говорю, вам не хватает, и работы боитесь. Поустроились охранниками, ловите мух ноздрями. На Басаку им указываю: вот так надо жить. Не слезы точить, а головой кумекать и трудиться, трудиться. Аникей, говорю, вот он, с него берите пример. Ведь наше подворье было не хуже басакинского. А какая у нас левада богатая! Всем — на завид. Бабка живая была, трудилися… Теперь все — на мыльный пузырь пошло. Нет мочи…
И в продолжение:
— Басака, он тоже городской, но слезы не лил, как мои, не жалился. И с неба ему не упало. Он приехал, мать схоронил, отца определил и запрягся, как бык, тянет и тянет. Когда он и спит, не знаю. Лишь зимой, как медведь, пару месяцев. А остальное… Лето, весна ли, осень… Вечером — на воду, одни сети на постав, другие — внаплав, всю ночь — с ними. А утром, глядишь, уже поскакал на ферму, к скотине. Этим помощникам, ахарям, разве доверишь? За ними в четыре глаза глядеть. Сколь скотины, молодняк, лошади… И все — в одного, в одного. Такая ига. — Старик вздыхал, умолкая.
Он провел на хуторе всю жизнь и всю жизнь тяжело работал. Еще мальчонкою начал трудиться, в войну: на сенокосе, на бахчах, на тракторных прицепах, плугах да сеялках.
Он понимал своего молодого соседа, сочувствовал, порою завидовал ему до сердечной боли. Разве такая воля раньше была? Чего не коснись: скотину — не держи, сено не смей косить, хворостины в лесу не тронь. Рыба в Дону — не твоя. А ныне… лишь работай.
Он глядел на свои руки, большие, мослатые, костенелые, в черных веревках вен, глядел, неволею вспоминая долгие свои труды, которым пришел конец и от которых много ли проку. Одни лишь тяжкие хвори.
— Надо трудиться… Под лежачий камень ничего не притекет, — внушал он своему постояльцу, а может, далеким детям, или просто заученно повторял для мира вечный закон: — Надо трудиться…
Одобрял Ивановы хлопоты и Аникей. Даже завидовал:
— Я тоже люблю за шиповником, за бояркой, за ежевикой. Такие места знаю на Клешнях. Но все некогда.
— Поехали… — звал Иван.
— Да, надо бы выскочить, развеяться… — соглашался Аникей.
— Конечно. Пока погода стоит. Хорошие здесь места, — нахваливал Иван. — Тихо, спокойно. Тополя начали опадать. Тополевка идет.
— Тополевку легко резать, — вспоминал Аникей. — Дорожки, круги… Листочки разгребаешь, они стоят, красавцы крепенькие. Лисички не попадались? Люблю лисичку. Какой у них запах! — шумно тянул он воздух.
— Попадались, — сказал Иван. — Я их своим отвозил. Ребята хорошо едят. И мать любит.
— Попадутся еще, — попросил Аникей, — давай пожарим, со сметанкой. Что-то так захотелось. Давно не кушал.
На той же неделе, ему на счастье, попалась Ивану целая полянка лисичек: золотистые, с острым духом и ни одного червивого. Обрадованный Аникей их жарил сам, кухарке не доверяя, в большой черной сковороде с лучком, на коровьем масле. Он колдовал у плиты, по невеликому дворику растекался дух приманчивый. За летним столом, под навесом сидели гости в терпеливом ожидании.
— Баловство… Раньше их у нас и не знали, и за еду не считали, — вспоминал дед Атаман. — В голод — травились. Не соображали. Хватали все подряд. Это уж ныне стали разбираться: рядовка, зеленуха, шампиньоны… Все едовое… А старые люди их в рот не брали: змеиная, говорили, еда. Не положено. Это уж мы ныне привыкли. Моя бабка, бывало, рядовку окисляла томатом. Аникей помнит.
— Помню, помню… — отозвался хозяин. — Мировая закусь. Но моя сейчас будет не хуже.
Он принес и поставил на стол горячую сковороду. И лишь теперь сдобрил шкворчащее жарево густой сметаной, остужая его.
— Тут уж сам бог велел… — наливая стаканчики, сказал Аникей, на Ивана глянув.
Тот качнул головой, отказываясь. Хозяин его одобрил:
— Это — правильно. А нам с Атаманом немного можно. Верно, дед?
— Нам можно. На хуторе нет гаишников. А если и прибывают, то по другому делу.
Выпили, крякнули, стали закусывать. Кроме грибов было что есть: холодное мясо и рыба, горячая отварная картошка, огородная зелень.
Выпили и по второму стаканчику. Для крепких мужиков такое что слону дробина. Когда-то пили настоящими гранеными стаканами. Была такая мода ли, дурь.
— По ободку — двести грамм, — вспоминал дед Атаман. — А доверху всклянь — двести пятьдесят. Бывало, обижались, если по ободку нальют. Чего, мол, не доливаешь. Давай горкой, чтобы жизнь была полная.
Понемногу вечерело. Нежаркое уже солнце клонилось к горе. Но скотину еще с пастьбы не пригнали, было тихо. И как всегда вечерами, пробиваясь через вечный хуторской скотий дух и нынешний грибной, чуялся сладкий запах петуний, душистого табака, росших рядом. Кухарка Вера только что улила цветочные клумбы. А еще, тоже будто незаметно, от реки наползал вечерний дух пресной воды.
Особенно это чуял человек приезжий — Иван; оставив еду, он откинулся на грядушку скамейки, сказал искренне:
— Хорошо тут у вас…
— Вот и поселяйся, — предложил Аникей. — Заявление пиши атаману, он у нас главный. Хату выделим. Этим не бедствуем.
Пустые, неразваленные дома на хуторе были. Последние годы Басакин их скупал по дешевке у стариков и наследников. Покупал и берег. На стенах писал крупно: «Собственность Аникея». Объяснил: «Нам чужих не надо. У нас не аул, а хутор». Это были не пустые слова.
— Атаман, как считаешь, нужны нам на хуторе казаки? — спросил он.
— Нужны, особенно с казачатами.
— Вот за это и выпьем, по последней. Бог троицу любит, — сказал Аникей, добирая на сковороде последние грибы. — Спасибо. Угодил.
Он посидел недолго, расслабленно, поглядел на солнце, которое красным колобом лежало на холмах. Поглядел и спросил громко:
— Сашка! Все готово?!
— Готово… — ответил за высоким забором помощник Сашка.
— Тогда заводи. Поехали.
Ему было неохота вставать. Посидел бы, погутарил. Час вечерний, день позади. В прежние времена, еще мальчонкою был, помнил, как порою вечерней, после трудов колхозных, а потом огородных, домашних, особенно в эту пору, когда откосились, отсеялись, у того ли, другого двора, в своем куту, «на колодках» — добела обтертых корягах — собирался народ, отдохнуть, посудачить. Тут же ребятня кружилась.
Работник Сашка трактор завел. На голос его Аникей поднялся:
— Сидите тут, — сказал он застолью. — Верку пригласите. Дед подишканит. Он — мастер, — и, быстро натянув рыбацкую одежку, пошел со двора.
ГЛАВА 8
Ехали как всегда. В кабине малого трактора, за рулем — хозяин, на запятках тележки с лодкой, Сашка трясется.
Дорога привычная: через хутор — к займищу и воде. Трактор знает ее, бежит и бежит. Вот уже и Дон синеет, зеленые вербы по берегу, желтеющие тополя, белый меловой обрывистый холм над водой — все привычное, сто раз виденное.
«Хорошо тут у вас…» — вспомнились слова Ивана. Так всегда говорит приезжий народ. После выпивки. Правда, другие и без пьянки хвалят. Порою это льстило. А чаще раздражало. Думалось: «Заставить бы вас работать… На красивом Дону…» Он рыбачил с ранней весны, когда ледовые крыги плывут, и до зимы, когда хрустят закраины и по верху идет снеговая каша-шуга, ледянющая.. День за днем, год за годом, в любую погоду. Надоело… Недаром нынче вставать из-за стола так не хотелось. Посидеть бы, погутарить, как люди, потом вволю выспаться, прогоняя немочь, а точнее — долгую усталость, которая тяжелит душу и тело даже сейчас, при хорошей погоде. А впереди — долгая осень, предзимье: холодные дожди, вперебой со снегом, стылый ветер, который просекает одежду и даже привычное, дубенелое лицо обжигает до боли, губы трескаются; ледяная вода, в которой руки горят, а потом немеют, словно клешни, и вечно лопаются, кровят, долго не заживая. Вода и вода… День за днем, год за годом.
Какой уж тут восход ли, закат. Одна лишь работа. От зимы до зимы. Каждый год. Уже который?
А в самом деле, который? Десятый? Побольше. Старшая дочка — невеста. Время летит незаметно.
Трактор подбегал к месту: к Дону, к галечной отмели, на которой — разворот и задним ходом, потихонечку в воду, пока тележка скроется, а лодка закачается на воде. Трактор смолкнет. Лодочный мотор заревет. Помчались.
Работник Сашка — впереди, хозяин на корме. Дело обычное. Сашка придремывает. Аникей рулит.
А в голове все то же: «…Который год?»
Но разве их посчитаешь… Кажется, что вся жизнь — здесь, на хуторе. Родили, назвали по святцам — Аникеем, крестили по старой вере, дед Титай прямо в речку кунал, словно предрекая судьбу. Может, оттого и выжил потом, когда другие тонули, особенно по весне да по осени, в непогоду, во тьме.
Детство помнится хорошо: бабушка Дуня, ее теплые руки, колени… Мама, отец, школьные годы — все это хутор, все доброе. Теплое. Лишь собственное имя ему не нравилось: Аника да Аникуша. И он в школе просил звать его Алексеем, на Аникея отзываясь лишь дома. Но повзрослев, понял и принял ныне редкое, звучное имя свое — Аникей.
Армия, завод, женитьба — все это долго, но кажется теперь, из дня сегодняшнего словно каким-то промельком и уже вроде забыто. Хотя добрый десяток лет отработал. Сначала кузнецом, тяжелые заготовки ворочал. Потом — мастером. А потом…
Мотор у лодки был мощный, японский; «шестьдесят лошадей» без труда гнали «Крым» по спокойной воде. Солнце скрылось за высоким Явленым курганом, который выходил к Дону пологим меловым склоном. В сумерках он словно подступил ближе, светил белью высокой главы и на гладкой воде отражался ясно, от берега к берегу, словно сказочный храм. Но лодка, но могучий мотор походя смяли это призрачное отраженье.
Наискось, через Дон, прошли в старицу. Там всегда ставили сети поздним летом и осенью. Здесь долго жировала крупная рыба. Поставили сети, потом снова в Дон вернулись, и поперек его «высыпали» тоже крупноячеистую, под леща и судака, длиннющую, от берега к берегу сеть. Мотор выключили и поплыли в неторопливом речном теченьи.
Стемнело. На воде — тишина. На берегах — тишина. Словно одни в мире.
Работник Сашка умел засыпать в лодке. Опустится вниз, на дощатые паелы, и задремлет, даже всхрапнет. И это было понятно: тоже целый день в делах, не присядешь, а ночь — на воде.
Аникей сидел возле весел, порой поглядывая на огоньки сетевых «маяков»: далекий — у того берега, другие — поближе; порою он подгребался веслом, выравнивая плав. Спать не хотелось. Уже привык. Тем более нынче, когда что-то тревожилось, прошлое вспоминалось.
Аникей Басакин пришел на родительское подворье, когда умерла мать и заболел отец, а в городе, на заводе, где он работал, началась обычная для того времени разруха: продукцию не берут, заказов нет, неполная неделя, простои, денег не платят, а на руках — семья, две дочки уже родились. Аникей на заводе взял отпуск «без содержания», приехал к отцу, чтобы помочь ему и себе: начиналась весенняя путина. Оставаться и жить на хуторе и даже задерживаться надолго он тогда не рассчитывал, хотел отца поддержать в трудную минуту, денег подзаработать на весенней путине и к прежней жизни вернуться. Завод ли, другая работа в городе. Там — семья, квартира, там — привычная жизнь.
На воде, на Дону в то время творилось то же, что и везде: прежние законы и порядки рухнули, новые еще когда-то придут. Словом, вольная воля. Вроде бы…
Аникей на Дону вырос, рыбачил с малых лет удочкой, бреднем, вентирями, сетями. Потом, от городской, заводской жизни отрываясь, брал отгулы, отпуск, умасливал начальников вяленой рыбой и всякий год приезжал на заработки, на весеннюю путину, нанимаясь в колхозные бригады. Так что опыта — не занимать; лодка, мотор, сети — все было. А теперь — ни колхоза, ни рыбнадзора нет.
Но оказалось, что воля — не всем. Басакина быстро поймали и, как говорится, «ошкурили»: забрали сети, хороший новый мотор, рыбу. Какой-то «девятый отдел». С автоматами. Все отобрали и пригрозили: в другой раз посадим.
Слава богу, что вовремя понял он: закона и порядка нет, но осталась милиция; а рядом, в станице, свояк-участковый. Тот его отругал: «С меня и надо было начинать, а ты — умный». Но свой своему — поневоле друг. Тем более что свояк не оставался внакладе. Съездили в райцентр, поговорили. Мотор да сети выручить было нельзя. Но милицейская защита определилась. Можно работать.
Все тони, все места уловистые Аникей знал наперечет. Темная ночь ему что белый день, он здесь вывелся и вырос на воде, словно головастик. У отца пришлось взять последние, «смертные» деньги на новый мотор и сети. Начал работать.
Обычно весенняя путина — время короткое. Потом долгий запрет на нерест, покой. И потому днем и ночью не вылезал Аникей из рыбацких сапог-«забродней», считай, не спал. Порою дед Атаман ему помогал.
В ту, первую весну рыба шла хорошо: сначала, как всегда, лещ. Его ловили даже под ледовыми крыгами. Потом — зобан, синец, шемая, судак и сазан. Чехонный лов. По высокой воде сомы пошли в вентиря и аханы. Словом, была рыба. Лови и лови, пока не закроют путину.
Басакин не скупился: по уговору платил и возил кому надо рыбу; радушно принимал гостей. Отцовская банька с парной очень сгодились. И скоро он стал для «милицейских» человеком своим. Ему продлили путину сначала на две недели. А потом и дальше, «для научных целей». Про город пришлось забыть.
В первое же лето Аникей выкопал огромный погреб и каждую зиму «забивал» его льдом. Конечно, для рыбы. Позднее — и не в один год — поставил большой промышленный холодильник, продувные камеры для вялки, коптильню.
Басакин хутор среди «своих» стал известен. Туда можно в любое время подъехать за рыбой или просто отдохнуть, погулеванить. Гостей привезти, друзей, начальство ли, «проверяльщиков» из областного центра и даже из Москвы. На хуторе у Басаки все есть: баня с парной, даже с невеликим бассейном снаружи; биллиардная с настоящим фирменным столом; желающим можно «девушек» предоставить из недалекой станицы. Любителям вольной природы — Басакин стан на берегу Дона, в уютном месте с дубравой, песчаным пляжем, жилым вагончиком.
И конечно, в любое время дня и ночи — уха на любой вкус: острая — окуневая, жирная — сазанья, «лечебная» — из судачка. А еще — судак «по-басакински», линь — в сметане, жаренные на сковороде рыбьи черева, золотистая, хрустящая, тоже на сковороде, плотва с икорочкой, запеченный в духовке лещ… Желающим — шашлыки из барашка, шулюм — из свежатинки. Горячая баранья голова или соленый курдюк.
После таких застолий милицейские начальники из областного центра и из самой Москвы Басакину приветы слали. Дарили визитные карточки с припиской: «Прошу содействовать». С такими визитками через любой кордон хоть на танке кати. И с любым грузом — никто проверять не посмеет.
Но это теперь — лучшая в округе вяленая рыба. Серебристые прозрачные на погляд лещи, синцы, шемая да чехонь. А на вкус — объеденье. Потому и продавались за хорошую цену, как говорится, «в лет». Балыки из сома да толстолоба.
А ведь приехал к отцу на обычный хуторской двор с дощатым флигелем, сараем, скотьим базом, где мычала корова да куры греблись.
Не думал не гадал, что останется здесь.
Он и нынче, уже через годы, отнекивался, когда говорили ему: «Чего ты во флигеле ютишься? Дом построй. В двух уровнях, из красного кирпича, как положено…»
Басака посмеивался, про себя думал: «Куда потом девать эти „уровни”? Рыба, считай, кончается. Выцедили. Хутора нет. Лишь старики доживают. Да чеченец Вахид. И будут торчать эти „два уровня” посреди степи. С собой их не заберешь».
А еще виделось ему нынешнее время каким-то зыбким, ненадежным. В пьяных бахвальных, а порой искренних разговорах людей приезжих это слышалось, понималось: все воруют, все тянут, грызутся, отбирают друг у друга, и чем дальше, тем жаднее, наглее, ни у кого сытости нет. И даже здесь, в этих разговорах застолья, но все же осторожных, проглядывала тоска: «К чему идем? Куда катимся?..» Даже им, ментам и начальникам, не больно надежным казался завтрашний день.
Таким его понимал и Басака. Но выбора пока не было. Он прижился, неплохие деньги имел. Поначалу только от рыбы. Но помаленьку приходили, затягивая, иные заботы.
Лошадок Аникей с детства любил. В колхозе всегда их держали. Отец бригадиром работал. Транспорт — лошадь с тележкой. Чубарка была, Звезда… Всегда при доме.
Потом колхоз стал разваливаться. Объявились казаки, которые больше шумели: «Любо! Не любо!» Казаки колхозных лошадей забрали, решили погарцевать. К зиме бедные лошадки глодали жердевые прясла. Свояк-участковый попросил: «Возьми. А то — передохнут».
Забрал лошадей. Считай, косяк. Два жеребца, восемь маток. Он любил их. Но это тоже забота: конюшня, пастьба, корма на зиму готовить, приглядывать, лечить.
Но любил Аникей лошадок. И сейчас, на воде, в ночи, о них вспомнил и словно увидел, как они теперь бродят в просторном загоне, стоя дремлют, лежат. В ночи, в тишине. Жеребец Гром, кобылка Марина… — это любимцы. Могучая Василиса. Жеребенок у нее подрос. А все сосет мамку. Сейчас они отдыхают, дремлют ли, спят. Ночь…
Тишина и покой. Но ко сну не тянуло. Подгребался веслом. Поглядывал на сторожковые огни-маячки «плава»: край, середина. Случались зацепы. Их надо не проглядеть.
Безлунная ночь. Близкий лесной берег, безмолвный, осенний. Даже совы молчат. Лишь прошуршит в камышах ли, в кустах ночной охотник енот. И все.
Далекий горный берег. Там по песчаной косе редкие огоньки костров, фонарей на становьях «хохлов» с Украины, они приезжают каждую осень, живут до морозов. Ловят леща, покупают рыбу, здесь же солят ее. На Украине, говорят, ничего не осталось: ни рыбы, ни вольной воды. Рыбу выловили. Озера, пруды, берега речные скупили богатые люди. Теперь не подступишься. Неблизок путь через границу, таможню, но ездят теперь на дармовую рыбалку в Россию, на Дон, на вольную воду, последнее выдирать. Все загаживают. Вода и берег — сплошная мусорка. Нет хозяина, некому навести порядок. Редко-редко менты наскочат, «дань» соберут и уехали.
Умные люди Аникею советовали взять в аренду ли, в собственность Голубинский остров да Картули, навести там порядок. Брать плату за приезд, пребывание. На лето ставить вагончики. Словом, сделать базу для рыбаков.
Новое казачество обещало помочь. Басака начал было склоняться, понимая, что это дело выгодное и вполне выполнимое. На Картули, на Голубинский остров ведет единственная дорога. Справа и слева — глубокие балки-овраги, вода. На перешейке взять землю в аренду ли, в собственность, поставить вагончик, шлагбаум, пост — вот и все дела. Установить плату, следить за порядком. Конечно, первый год будет трудно. Люди привыкли к вольному. Значит, там надо самому сидеть безвылазно и ментов пристегнуть, пока народ привыкнет. На это нужно время и силы. А как же все остальное: рыба, скотина?
Помыслил, прикинул и одумался. За семью зайцами одному гонять несподручно.
Заниматься рыбой, управляться с немалым гуртом скота — все одними руками, одной головой. Советчиков много, а помощь — лишь от жены по летнему времени, пока у дочек каникулы. Да и великий ли прок от бабы... На хуторе добрых помощников нет, их и на стороне не сыщешь. Жалко, что сына не дал бог. Но это все «если бы да кабы…»
На деле, как ни крути, он — один. А дел, даже нынешних — под завяз. Двести голов скота — это тяжелый воз. Начиналось все тоже понемногу. Думал, рыба да рыба — дело привычное. А потом, когда колхоз разорялся, считай, всучили ему по дешевке полсотни полудохлых коровенок и бычков. Это было среди зимы. Кое-как пригнал да привез их, бедолажных, на хутор. Выхаживал, сена купил, солому возил с полей. Но всех сохранил.
Скотина объявилась; нужно ее содержать как положено: базы, зимние стойла, телятники, выгоны. Корма надо запасать. Косилку добыл, прессподборщик. Пошло и поехало. Пустующую ферму, какую развалить не успели, забрал у колхоза в аренду, с выкупом. Колхозу эта ферма лишь боль головная — сторожи ее. Аникею она сгодилась. Начал по весне телят скупать. Стойла есть, попасов хватает. Сено — лишь косить не ленись.
Тем более что убедил его один из гостей, областной начальник, человек неглупый, хуторской по рожденью, из этих же краев. Дважды его привозили. Выпивали, парились в баньке.
— Скотина… Мясной скот — дело верное… — втолковывал он. — Рыба скоро кончится, уже кончается. Вспомни, какие уловы десять лет назад и сейчас. Лучше меня знаешь. Скоро вовсе конец. А мясной скот — он здесь вечный. Я тебе привезу книжку, наш местный историк в архивах копался от века семнадцатого до нынешнего. Скотиной, мясным скотом здесь люди жили. Хлеб у нас сроду по-хорошему не родил. Земля — «бунелка» да мел. А выпасы вольные, сам знаешь. Скотина и зимой может пастись, из-под копыта. Это даже полезно для мясного скота, для лошадей. Лишь имей на всякий случай страховой запас сена, если гололед, пурга.
Он привез книжку обещанную: как жили в казачестве в этих краях с давних времен, какие были гурты… Осенние скотьи ярмарки, на которые купцы из России съезжались. Как потом, кого и за что «кулачила» Советская власть и в Сибирь ссылала. «Арендовал выпасы… Держал двести голов… Триста голов… Скупал молодняк… Откармливал, продавал…» Вот чем жили.
Так что все было верно. И то, что рыбу в Дону вычерпали. На остатках долго не протянешь. Останется лишь что-то в Цимле. Но туда уже не уйдешь. Бросать все налаженное? Начинать с нуля? Да туда и не пустят «ростовские». Там все поделено.
Про скотину Басака и сам знал. По своей памяти, по отцовским и бабушкиным рассказам. Вспоминали гурты, табуны, отары, которые здесь в колхозные времена были. Недаром, как мухи на мед, слетелись сюда чеченцы, даргинцы, азербайджанцы… Кого только нет! И у всех — скотина: сто, двести голов. А у кого и тысячи. Отары овец, пуховые козы. Все живут и никуда не стремятся.
И наши живут, у кого голова на плечах: станичные Басакины, к примеру, дядька Федор. Скотину держит, пусть и немного. Но кормится. У людей покупает, торгует на базаре уже сколько лет-годов. Все знают его. Лишь позвони, он подъедет, заберет и деньги сразу заплатит. Имел Аникей с ним дело, при случае. Порою проведать заезжал, привозил рыбу. Все же родня, пусть и не больно близкая, но Басакины.
И не одни они такие. Черкесов Иван бахчами занимается: арбузы, дыни да тыквы. Понемногу зерно сеет: просо, ячмень. Своя у него техника, своя артель: свояк, бывший бригадир, да брат Михаил — тот по тракторам и машинам «спец». Живут и не жалуются, как иные. Работают.
Не говоря уж про тех, кто подальше, по левобережью, там земля лучше. Пашут и сеют, и даже скотину молочную стали заводить.
Хотелось бы, конечно, надежного помощника. Но сыновей бог не дал. А дочери — до поры. Но все равно Аникей по случаю три домика купил, надеясь, пусть и не сразу, хороших людей найти: работящих, надежных, на которых можно положиться. Переселенцев много. И ныне из Средней Азии едут. Но добрых пока не попадалось. А может, плохо искал, на себя надеясь. Ведь крепок еще. За сорок перевалило. До юбилея далеко. Но тяжело в две упряжки тянуть: рыбалка и скотина. Забот и забот… На нынешних работников нет надежи. Спят на ходу, успевай лишь подгонять.
Вот он, в лодке, помощничек, на голом железе дрыхнет, даже посапывает, чмокает, наверное, хорошие сны видит. Не разбуди — до станицы, до Калача будет спать. А сети пора поднимать. Давно уже прошли Голубинский остров и устье малой речки; далеким, рассеянным светом брезжил вдали хутор, на котором огней — лишь на его подворье. А дальше, по темной воде и звездному небу, закрывая его, — меловые обрывы Прощального кургана. Здесь сплаву конец.
— Сашка, кончай ночевать! — разбудил Аникей помощника.
Тот вскинулся и сразу за дело: поднимать сеть. Она — немалая, от берега к берегу. Но по нынешней теплой погоде, на спокойной воде — это разве работа… Тем более что сеть — не пустая. Хорошие лещи, судаки. Сазаны есть, толстолобы. Такую сеть даже поднимать одна лишь радость: плавали не зря. А ночи уже осенние, долгие. Можно еще раз сети кинуть и сплыть. Пока есть рыба.
А на дворе басакинском, после отъезда хозяина, оставшись вдвоем, дед Атаман и постоялец его просидели недолго.
Кухарка Вера, проходя мимо стола, спросила:
— Может, вам чайку или еще картошечки, горяченькой?
Иван отказался и пригласил:
— К нам садись, — и позвенел пустым стаканчиком о бутылку.
Вера даже отпрянула, испуганно изменившись в лице:
— Нет, нет… — торопливо проговорила она, оглядываясь. — Вы уж сами… — и тут же скрылась.
Иван не понял ее испуга, вопросительно поглядел на деда Атамана.
— Нельзя, — коротко ответил тот, грозя пальцем, и поднявшись, сказал: — Пошли до дому, до хаты. — Секунду поколебавшись, он допил из водочной бутылки остатнее, одним глотком, и произнес громко: — Мы ушли! Спасибо кухарке! — и еще раз погрозил.
Дорога была короткая, через прогон перейти. А на своем дворе, плотно закрыв калитку, на цыпочках приподнявшись, он через забор глянул, и лишь потом негромко сказал:
— Нельзя. Им нельзя водку давать. Всем. Верке, Сашке, Чугуну, Кудре, никому нельзя. У Аникея с этим строго. Только из его рук. Они же все из «обезьянника».
— Из какого «обезьянника»? — не понял Иван.
— В милиции — «обезьянник», с решетками. Оттуда и привозят работников. Всяких бродяг, алкашей. Для трудового воспитания, — усмехнулся старик, усаживаясь на воле, за дворовый стол. — Верка, она из дурдома сбежала. Она мужа зарезала. Насмерть.
Старик заметно опьянел, принес сигареты, закурил, оправдавшись:
— Трезвый я их в рот не беру. А как выпью, тянет. Ты чаю заваривай. Посидим… Рано еще, — и прежде начатое продолжил: — По ней и не угадаешь. А сидела в дурдоме. Значит, с головой непорядок. Сбежала оттуда. Менты перехватили, привезли Аникею. Он заказал им бабу. Вот и привезли. Живет. В дурдоме-то хуже.
Тут все такие. Сашка какой уже год по «условному». В любой момент, как провинится, могут в тюрьму посадить. А здесь все же воля… И Кудря, тоже три года «условно». А Чугуна мать привезла, из станицы. Он спился, до нитки ее обирал: весь погреб, до картошины вытянет, любую тряпку утянет. С милицией привезла. Работает… Басака их строго держит. И нам приказ, хуторским: «Ни грамма им не давать. Иначе…»
Дед пригнулся, проговорил шепотом:
— Иначе, сказал, сожгу, — и подтвердил громче: — Он сожгет. Всем нашим приказал: мне, Ксене, Фатею, бабе Кате… Раньше чего-нибудь надо помочь по хозяйству: с дровами, огород вскопать, прибить ли, приколотить дощечку, позовут втихаря, когда нет хозяина, Сашку ли, кого еще на подмогу. А за работу, как водится, поллитра да закусь. А потом был случай: Кудря, пьяный после калыма, заснул, упустил скотину. Дело — в ночь. Пока искали. Тут — волки. Разогнали гурт. Телят порезали. Аникей всех собрал прямо вот здесь, на моем базу. Напрямки сказал: «Замечу, сразу хату — в дым…»
Дед Атаман даже теперь, через время и во хмелю, словно в ознобе, передернул плечами. А тогда была и вовсе страсть.
Басакин собрал стариков. Они про беду знали. Виноватая бабка Ксеня молчаком слезы глотала. Разговор был короткий:
— Держу вас, старых. Чем могу, помогаю. Без хлеба не сидите. И буду помогать. Потому что — свои. А вы мне вредите. Пять голов погубили. Тыща... Ты не реви, баба Ксеня. Это мне реветь надо. Я к вам по-людски. А вы? Запомни… И все запомните. К работникам моим не касайтесь. Замечу, узнаю, слов не будет. Хату — в дым, — произнес он жестко. — В руки — костыль и чикиляй куда хочешь. — Он голоса не повысил, но глаза были страшные: этот точно — сожгет.
Даже теперь, через время, припомнив тот час, дед Атаман почуял нешуточный страх, оглянулся и громко сказал:
— Это правильно, я считаю.
И сразу потянуло старика на выпивку.
Принес он из кухни большую кружку вина своего изделия, сообщил:
— Смородиновое… Лишь сахар и сок. И чуток дрожжей. Покушаешь?
— Нет, — отказался Иван.
— Правильно. И Басака делает правильно. Он уважает людей. Дедов и бабок. Тут сколь нас осталось-то, две калеки с половиной. Хлеб ныне ты возишь. И сам он. Какое лекарство надо. Или куда поехать: в станицу, в райцентр, попутно возьмет, никогда не откажет. Мы бы без него, особенно в зиму, все передохли. Тут ничего не скажешь. Уважает людей. А работников хоть и в строгости держит, но кормит, одевает. Не то что чечены. У тех бичи сухую дробленку жуют да в обносках ходят. Аникей одевает, кормит. Всегда им бабу держит. До Верки была молодая девчонка, детдомовская. Но они ее быстро накачали. А перед ней — очкастая, с мужем, с дитем. Мужик, тоже очкастый, скотину стерег. А мальчонка — совсем малый. Еще бабка моя живая была. Она жалостливая. Совала этой очкастой. То да се. Сахарку да конфетков, крупы на кашу, печеников. Потаясь, чтобы не видали. Аникей, а тем более, когда Валентина, его жена, приезжает, та баба — бой. «Только жрете и жрете, — передразнил старик. — По буханке в день сжираете!» Очкастую она заставляла за телятами ходить и свиньям кашу варить. «Ничего с ним не сделается! — Это она про мальчонку. — Посидит в хате».
Дед отхлебнул вина, еще закурил и сообщил:
— Мальчонка потом отмучался, током убило.
— Убило?.. Совсем?
— Ну да… — легко объяснил дед. — В хате — обогреватели самодельные, «козлы», чтобы печь не топить. А он глупой еще, лишь ходить начал, видно, лазил и залез… Сразу, насмерть… Здесь его и закопали. А очкастые потом убежали.
Иван не сразу продышался, невольно что-то представляя себе и отгоняя виденья. Ему расхотелось слушать стариковы речи. Но дед Атаман, все более пьянея и размякая, рассказывал о Сашке, который пропил дом отцовский и все, что было там… И что-то еще, про какую-то гранату, которую Сашке подкинули, и теперь он вовсе никуда не денется, три года получил «условно». И еще про Кудрю, который хотел уйти и рыбачить самостоятельно, на себя. «Он рыбалить умеет… В колхозной бригаде рыбалил, у Кости Конкина. Но голову надо иметь… А у него нет головы…» Рассказывал, как Кудрю раз за разом ловила инспекция да водная милиция. Все отбирали, штрафовали и наконец судили, приговорив к условному сроку.
— Басака соображает… Басака знает, что делает, потому что это — не люди, а обезьяны… Раньше, при колхозах, дисциплина была. Бригадир, агроном, зоотехник — в четыре глаза глядят. Премии лишат, на новую технику не посадят, жильем обделят. Партком да профком. Строгость была и совесть была. Родителей, стариков уважали. А потом — свобода… Работы нет, никто за тобой не доглядает. Вот и сгубились… Воля… Воля она меды пьет и разом кандалы кует. В «обезьянник» да на «условную», раз не можешь собою владать, бесшабашная голова… — и далее, с трезвой болью: — Какую Сашке поместью отец с мамкой оставили. Дом, корову, козы да овцы… Корова была ведерница. Свои, хуторские к нему приходили, просили: «Сашка, продай… Тебе она — не к рукам…» Люди из станицы приезжали: «Продай…» Уперся. Закопылил нос: «Сам — хозяин». Привязал в сарае, налыгачем. Чтобы не ушла, «а то угонят»… Прикрыл ее и запил на неделю. И она там подохла. Среди лета, без воды. Когда пришел в память, она уже вспухла. Такую погубить коровку… — чуть не плакал старик. — И собака сдохла. Тоже была на цепи. Сухой дробленкой кормил, мыслимое дело… Разве это люди… Обезьяны…
Он еще что-то говорил, все невнятнее; а потом ткнулся головой в стол и захрапел.
Иван с трудом утащил его в кухню, на диван, для ночного покоя. Тяжелый старик, когда-то могучий. Теперь — квелый, обрюзглый.
Хозяина уложив, Иван еще долго сидел во дворе. Обычно он возвращался с промысла поздно. Ужинал и сразу спать. Нынче получилось по-другому. И спать не хотелось. Неволею вспоминались стариковы пьяные речи, которым верить ли… Но теперь он точно вспомнил Кудрю, каким тот когда-то был, на заводе. Парень приметный: синеглазый, улыбчивый, широкоплечий. Красавец. Особенно после смены, после мытья в душе. Волосы золотистые, крупными локонами, белолицый, с румянцем, глаза большие, синие — просто Иван-царевич. Потом он ушел в рыбколхоз, на большие заработки. Теперь вот здесь. Наверное, до конца. Конечно, жалко его. Но ведь — взрослый человек… Вспомнил Веру-кухарку. По ней ведь ничего не заметно. Баба как баба. Здоровая, крепкая и веселая. Но как испугалась… Значит, есть чего бояться. О мальчонке, который погиб, не хотелось и думать. Может, это пьяные бредни. Но думалось с болью. И даже с каким-то страхом. Тьма вокруг: во дворе, в доме, в огороде, в саду. На подворье басакинском — фонари, но они — лишь там, в своей стороне. Хутор и вся округа утонули в густой осенней тьме. Но светит небо. Все больше и больше звезд. Все ярче. Но холоден свет их.
Вспомнились ребятишки свои. Подступали выходные дни. Надо бы их привезти сюда. Особенно младший, Тимошка, просился. Подумал о детях, и стало на душе теплее, спокойнее. Свое — ближе.
Ночью Иван спал как всегда. Утром проснулся, сразу Тимошку вспомнил, решил твердо: сегодня привезет жену и детей. Пусть продышатся, развеются. Все же — осень. И впереди — непогода.
Глава 9
В Задонье теплая осень порою тянется долго и долго. Посердится вначале сентябрь, выказывая характер: холодный северный ветер, тучи, порою — дождь; вода в озерах и речках остынет и посветлеет; ночи приходят зябкие. А потом снова — тепло и тепло. На солнцепеке, в затишке — знойно. В палисадах радуют глаз бархотки, хризантемы, петуньи. Над ними — гудящее живое марево пчел, жужжелок, пестрых бабочек. На пустошах, выгонах зазеленеет молодая трава — подгон, цветет и цветет синий «батог» — цикорий, снова объявились полевые ромашки и одуванчики. Солнце на закате желтое, сдобное, словно большой одуванчик. Ранние сумерки долги, светлы. В садах наливаются поздние красные яблоки, они тяжелеют, пригибая ветви. Синицы, дятлы, сороки понемногу прибывают к людскому жилью, посвистывают в саду, громко стрекочут.
Славная пора на Дону — бабье лето: жара отступила, но тепло и тепло, зелень, цветы. Конечно, осень и зима — впереди, но о них не хочется думать.
Для Ивана Басакина это было тем более верно, потому что первый месяц на хуторе пролетел, словно просвистел. Зима нагрянет, придется уезжать в поселок, думать о какой-то работе. А уезжать не хотелось: прижился, освоился, нравилось. Своих привозил на выходные: жену да ребят. Младшего сына Тимошу пришлось даже оставлять на хуторе. Сначала с жеребенком он не мог расстаться. Понравился ему рыжий однолеток, в короткой красноватой шерстке, с темным навесом хвоста и гривы, длинноногий и ласковый. Тимоша просто прилип к жеребенку: гладил, почесывал, что-то говорил ему, угощал хлебом. Хозяин возьми да скажи:
— Дарю его тебе, Тимофей. Ты же — донской казак. А казаку без коня нельзя. Твой Рыжик. Через год его подседлаешь.
Тимоша от радости обмер, и когда на следующий день зашла речь об отъезде, полились такие горькие слезы, что пришлось его оставить на время еще одним квартирантом у деда Атамана. Старик обрадовался, гудел:
— Мы тута с тобой, стар да мал. У нас много работы.
У Ивана каждый день вроде одно: на рассвете поднялся, загрузился, поехал. Нередко в кабине попутчик, кто-то из старых людей. Едут в станицу ли, в райцентр с хворями да заботами. В обратный путь караулят, если успеют, возле моста.
Работника Сашку возил в райцентр, «отмечаться», как условно осужденного. В дороге вспомнил, спросил:
— Тебя правда за гранату судили?
— Ага, за нее.
— Нашел, что ли, где?
— Нужна она мне…
— А откуда взялась?
— Менты.
— Подбросили?
Сашка лишь вздохнул:
— Они танк в подполе найдут, если захотят. С отпечатками пальцев.
На том разговор и кончился. А выходя из машины, в поселке, Сашка попросил:
— Если у моста не буду, значит уехал, заедешь за мной в станицу. Флигель возле почты. Там дочка у меня. Куплю ей чего-нибудь, повидаю.
Он был побритый и вроде принаряженный. Все же отмечаться ехал, а потом, может, к дочке. Не старый еще, крепкий, а на лицо потертый. И какой-то скучный, неразговорчивый: в кабине сидел, молчал да курил, чуть отвернувшись. Глядел и глядел куда-то на пустые поля, словно не видел их всякий день с утра до ночи.
А вот когда Кудря в кабине ехал, тоже в райцентр отмечаться, разговорам конца не было. Вспоминали завод: не столько работу, сколько футбольную команду да волейбольную, в которых играли. И о себе Кудря рассказывал: «В рыбаки ушел… Там были шальные деньги, но пьянка могучая… Рыба — дело склизкое, вода — дело мокрое. Гуляли так гуляли…»
Он посмеивался над собой ли, над жизнью. Вроде недавно еще красавец, синеглазый, белозубый, в золотистых локонах, от которых теперь лишь сальные пряди да ранняя плешь; мятое лицо, потухшие глаза, остатки зубов.
— А сюда как попал?
— Менты привезли. Я здесь записанный. Здесь мамка жила. Кухня целая. Вот они привезли, на ПМЖ. Работай, говорят, у Басаки. Иначе посадим.
— За что?
— Менты найдут за что. У них не заржавеет. Чуток я брыкнулся сдуру, хотел на себя рыбалить. Сразу подвесили «троячок». Сиди, не чирикай. — Это уже со вздохом.
На обратном пути, возле моста, Кудря объявился пьяным, с бутылкой какого-то пойла:
— Ждал тебя, ждал, — пожаловался он, — и тут же захрапел, откинувшись на спинку сиденья.
В недолгом пути он дважды открывал глаза, глотал из бутылки и быстро забывался сном неспокойным.
На хуторе Иван с трудом оттащил обмякшего Кудрю на покой. Работники жили на «черном» дворе, отделенном от двора «чистого», хозяйского высоким шиферным забором. Отсюда вели ворота на скотий баз, на свинарник. А жилье людское, для работников, было немногим лучше свинарника: черный загвазданный пол, мутные окошки, засаленные матрацы да стеганые одеяла на железных кроватях. И спертый дух табачного дыма, немытых тел и прочего горького.
Уложив Кудрю и выйдя на волю, Иван долго продыхивался и охал.
Хорошо, что уже искал его, громко звал сын Тимоша, услыхав гул подъехавшей отцовской машины. Тимоша был не один, держал он за руку смуглую, черноглазую девочку, ростом вровень ему.
— Это — Зухра, — объяснил он отцу. — Мы с ней весь день дружим.
Дружба срастилась быстро и накрепко. К вечеру Тимоша предложил деду Атаману:
— Пускай Зухра с нами живет. Нам будет весело!
С Тимошей и впрямь оказалось весело. Худенький, быстроногий, приветливый, он со всеми знакомство свел: старые хуторяне, кухарка Вера, Аникеевы работники и даже чеченское семейство.
Звенел и звенел по хутору его голосок, разбивая тишину:
— Помогу тебе вареники делать! — Это кухарке Вере. — Тебе одной трудно. Я же о тебе беспокоюсь!
— Я — с тобой! Я — с тобой! — К отцу ли, деду Атаману, Аникею. — Я — твой помощник!
И, ко всем обращенные, большие, сияющие детским счастьем глаза:
— Здравствуй!
Его слышали издалека, невольно улыбаясь и понимая, чего так не хватало хутору: детского голоса.
Даже суровый Рекс его принял: не рычал, не щерился и, прикрыв глаза, позволял выбирать репьи из густой шерсти. Порою он тяжело спешил за мальчиком, провожая его к очередным заботам, которых было много. И всякий день забот прибавлялось.
У бабыкатиной кошки подросли котята. Тимоша забрал сразу двух.
— Одного — тебе, — объяснял он деду Атаману, — другого мы на свое подворье возьмем. Тебе, дед, обязательно кошка нужна, — внушал он. — У тебя тут много всего. А мыши могут погрызть. Я об этом думал, думал и решил…
— Ну, если уж думал… Да еще и решил, — сдался дед Атаман.
Котята были веселые, игручие.
Потом появился щенок по прозвищу Кузя.
— У меня же совсем нет собаки, — доказывал Тимофей. — У тебя, дед, все охраняет Трезор. У Володи — Рекс, Кара, Белка. Даже у бабы Кати — Черныш. А наше с папой поместье кто будет охранять? Мы же туда скоро переедем. У нас же корова появилась, телята, овечки. А еще от Рыжика лошадки разведутся. Как нам жить без собаки?
— Тоже верно, — со вздохом согласился дед Атаман, но предложил: — Может, здесь сараи пристроить, базы, и сюда твою живность поместить.
— Нет уж! — решительно возразил Тимоша. — Наше поместье лучше. Там ласка живет, бобры, коршуны. Мы переедем. А ты к нам в гости будешь ходить, — и тут же его озарила другая мысль, лучшая: — Ты к нам переедешь! Вместе будет веселее жить! Конечно… — горячо убеждал он. — А то ведь я о тебе буду беспокоиться! Ты же болеешь…
— Ну, что ж... Спасибо… — растроганно ответил старик.
А потом вместе с Зухрой Тимофей привел хромого козленка:
— Мне его Вахид и Умар подарили. Его все бьют в стаде. А мы его вылечим и себе оставим.
— Бьют… — сочувственно подтвердила черноглазая подружка. — Жалко его.
А еще появилась пара маленьких серых кроликов, сразу с клеткой. Деда Фатея дар: «для развода».
— Они разведутся, я тебе обязательно подарю, — твердо пообещал Тимофей деду Атаману.
Старик лишь вздыхал да похмыкивал:
— Будем ждать, — и упреждал опасливо: — Ты лишь верблюда не приводи. Не люблю их. Они плюются.
— А у кого верблюды? Я не видел. Маленького бы верблюденочка…
Но и без верблюда хватало забот: котятам всякий день нужна свежая рыба, кроликам, кроме травы, — ветки с листьями, козленка надо пасти, проведать жеребенка Рыжика, который ждет встречи и угощенья. И конечно, кухарку Веру навестить, помочь ей:
— Здравствуй! Пришел тебе помочь! Я ведь беспокоюсь… Тебе трудно одной.
А еще — по хутору кругом.
Коромыслом гнутая, но в своем дворе еще работливая баба Катя, которой хуторские новости подавай:
— А школьников ныне возили? А твой папаня уехал? А мамка не приезжала? А трактор чей приезжал? А Вера? А Сашка? Какая страсть?!. И чего ему будет?.. А Аникей чего сказал? Беда бедовая…
Хворая баба Ксеня тоже ждала мальчика. Ей надо помочь выйти из хаты, чтобы продышаться ли, на солнышке погреться. У нее ноги отказывали, и сохла она от годов и болезней. А прежде была первой на хуторе певуньей. «Тыщу песен знаю», — горделиво говорила она. Старая женщина и теперь петь любила, горевала: «Вот помру… И все. Пока я живая, учи», — внушала она Тимоше. — «Я выучу», — обещал мальчик.
Вдвоем они выводили:
Когда цветочек расцветает,
То всяк старается сорвать.
Когда цветочек призавянет,
То всяк старается стоптать.
Звонкий голос Тимоши слышал весь хутор:
Когда казачка молодая,
Ее стараются любить!
Когда казачка постареет,
Быстрей стараются забыть!
Глухой дед Фатей песен не слышал. А вот набожный Савва не одобрял их, укоряя старую Ксеню: «Богу надо молиться, а она все дишканит… И дитя приучает…»
В невеликой хатенке Саввы было красиво: много икон. Их надо было протирать от пыли. А это — так ведется от веку — заботы детских рук. Дети нагрешить еще не успели, потому и удостоены светлых трудов. Тимоша с Зухрою старались. Малышка старику помогала и прежде. Но вдвоем веселей. Красивые были иконы. Строгий Илья Пророк, Георгий на белом коне, архангел Михаил в алом и золотом сиянии, добрая Богоматерь. Икон было много.
Дед Савва и сам был похож на икону: кроткий лик, добрые глаза, белая бородка, тихий голос, которым он пел молитовки: «Мати Божия Пречистая, воззри на мя грешного и от сети дьявола избави мя…»
А потом он угощал детей травным пахучим чаем и сотовым медом. Старик глазами был слаб, но пчел содержал, летом собирал травы. В невеликой хатке его пахло воском, чабрецом да мятой.
Дед Савва жил бобылем и был известен в округе как «молитвенник»: по старым обычаям отпевал и читал над покойниками, даже детей крестил в годы прежние. Помогал ему бедолажный родственник по прозвищу Мышкин, который зимой работал при басакинской скотине, а летом вольничал, жил возле деда Саввы, порою куда-то пропадая.
А вот у другого деда, Фатея, было много кроликов больших и малых. А у семейства Зухры — полный двор детворы. Тимоша здоровался там громко, со всеми разом: «Дэ дика дойла!» Суровый глава семейства Вахид отвечал, улыбаясь: «Дика, дика…» Отцу помогали все вместе, хором: Балкан, Зелимхан, Деши и даже вовсе маленькие Альвади и Малика: «Дика, дика…»
А потом вдруг, неожиданно, мать увезла Тимофея в поселок.
И сомкнулась над хутором тишина. Всякий день приходила к деду Атаману чеченская девочка Зухра, приносила свежую траву кроликам, играла с котятами да щенком, спрашивала:
— А он когда приедет?
Дед Атаман гладил ее по головке, угощал конфетой. Он тоже по мальчику скучал.
Прибредала баба Катя с костыликом, горевала:
— Где наша лопота? Наша говoря медовучая…
На басакинском дворе кухарка Вера ходила смурная, роняла посуду, гнала от себя мужиков: «Идите вы все…»
Тимоша через неделю вернулся. Но непростым было его возвращение. В родном своем доме, в семье, он на другой уже день заскучал; сначала рассказывал взахлеб про жеребенка Рыжика, щенка Кузю, девочку Зухру, про маленьких козлят, кроликов, а потом смолк, внезапно понимая, что все это: жеребенок, хуторское приволье, река, дед Атаман и другое, — все ушло и неизвестно когда вернется. Да и вернется ли?
На его вопрос мать ответила твердо:
— Побыл и хватит. Там — чужие люди. Отец работает, ему с тобой некогда возиться. Он скоро оттуда совсем уйдет.
Расставание навсегда ошеломило мальчика. Сам того не ожидая, он вдруг заплакал тихо и горько.
Матери это не понравилось, она спросила:
— Здесь твои мама, брат, бабушка, дедушка, все родные. Мы тебе не нужны? Не любишь нас? Жеребенок нужен? Его больше любишь?
Это было неправдой. Но мальчик не знал, что ответить и как объяснить. Слезы высохли, но в маленьком сердце, в душе появилась горечь. Тимоша не стал ничего говорить и ушел на волю во двор, где верный друг Никитос предложил выгонять вампиров из мусорных баков. Тимоша отказался. Вампиры — игра для маленьких. Их нет. Они только в мультиках. А вот жеребенок Рыжик, щенок Кузя, козленок да кролики, Зухра, дед Атаман, Вера — они живые, и весь хутор живой, речка и лес.
Немилым и скучным казался двор. В нем одно лишь спасенье — заветное потаенное место, о котором знали немногие.
Старое тутовое дерево, поднявшись среди тесноты гаражей, раскинуло свои ветви над крышами их. Там, в густой кроне, на толстых ветвях пряталась «халабуда», как называли ее: старые двери вместо пола, картонные, фанерные стены. Там было тихо, спокойно и зелено. Можно прикрыть глаза и оказаться не здесь, а во дворе деда Атамана, где без него скучают и ждут его.
Мальчик снова заплакал, а потом крепко уснул. Его начали искать, беспокоясь. И не сразу нашли.
К вечеру приехал старый Басакин, спросил внука:
— Чего воюешь?
— Тебе хорошо, — со вздохом сказал Тимоша. — Ты — дед.
Старый Басакин не понял:
— Чего в этом хорошего?
— Ты сам куда хочешь идешь и едешь. А меня никуда не пускают. Даже к папе, на хутор. Маленький да маленький… Надоело уже.
Старый Басакин поглядел на внука, вздохнул, сочувствуя: у малых и старых одна беда. Сам он давно понял тщету многих своих трудов, напрасную трату дней жизни. Но хомута сбросить уже не мог, сознавая себя и ныне столпом немалого семейства. А еще он Тимоше сочувствовал, потому что в собственном детстве был счастлив, и теперь помня его. А детство прошло на хуторе Басакин. Там тоже был жеребенок, телята, козлята и много всего, что так нужно детской душе.
— Маму хорошенько попросим, — сказал он, поднимая глаза на невестку. — Она тебя отпустит. Пока хорошая погода. Я в тех краях завтра буду, могу подвезти.
— Балуете вы его, — позднее упрекнула невестка.
— Я и вас балую, — усмехнулся Басакин, добавив: — Когда же еще баловать? Пусть порадуется. Скоро ведь школа, хомут, — вздохнул он. — Надолго, на всю жизнь. Так что собери его. Рано поедем. Завезу. А мне еще потом… — и снова вздохнул, но это уже о работе: неблизкий был путь, в дальний угол района. И не больно понимал он, зачем и кому нужна была бросовая земля, сплошные мелы да солончаки. Но об этом не его голове болеть. Деньги платят, надо ехать.
Назавтра уехали из поселка рано. Тимоша досыпал на заднем сидении, лишь на подъезде проснулся, стал деду указывать:
— Вон там мы живем. А там — дядя Аникей. А вон мой жеребенок! — закричал он, увидев на взгорье пасущийся косяк лошадей, и чуть из кабины не выскочил. — Вон он! Рыжик!
— Погоди… — остудил его старый Басакин. — Доедем. Повидаетесь.
На подворье деда Атамана мальчонка и вовсе голову потерял.
— Смотри, дед, смотри! Это моя собака! Ее звать Кузя. А это мой котенок, Игрун. Кролики тоже мои! Они разведутся! Их много будет. И мой козленок!
Поздоровавшись с хозяином двора, старый Басакин послушно знакомился с Тимошкиной животиной, потом сказал:
— Много всего. Так можно и хозяина с подворья выжить, — переглянулся он с дедом Атаманом.
— У нас еще есть корова, два быка и пять овечек, — сообщил Тимоша. — И у нас свое есть подворье. Ты что, забыл, дед? Мы туда всех переведем. Я для этого и Кузю завел, чтобы охранять! И тебе там есть место. Все будем жить и работать. Мы еще индюков купим.
— Понятно, — сказал Басакин, усаживаясь к дворовому столу, и поглядел вопрошающе на хозяина, потому что о скотине услыхал он впервые.
Дед Атаман его понял, объяснил:
— Иван по дешевке купил. Уезжал тут один. Алкаш. Чего не взять, на зиму — мясо.
Малый Тимоша, по двору помыкавшись, сообщил:
— Мне надо Веру проведать… Как там она? И Зухру. Они без меня скучают.
С тем и умчался; поодаль звенел и звенел его голосок.
— Здравствуй! Я о тебе беспокоюсь!
Старый Басакин и дед Атаман знались давно и долго, хоть виделись нечасто. И как люди свои да еще и немолодые, понимали друг друга без долгих речей.
— Дите, — с улыбкой проронил дед Атаман. — Сами такими были.
Басакин головой покивал, соглашаясь.
— Чайник поставлю, — сказал дед Атаман, поднимаясь.
— Не суетись, — остановил его гость. — Завтракал. Сейчас поеду.
Надо было вставать и ехать. Но как-то не хотелось.
Осеннее солнышко поднялось и хорошо грело. Сидел бы да сидел. Тем более что это была земля его детства. И всякий раз, в редкие наезды, старое сердце не могло не вспомнить…
И осенняя усталость давала о себе знать. Позади долгое лето, много работы. А еще и возраст немалый. Пора бы и отдохнуть, пожить для себя, как душа просит: заняться садом, виноградником, огородом, в земле помаленьку копаясь, как жук. Недаром прозвище хуторское родовое было «Жуки». Вот и копаться бы потихоньку. Появилось у него такое хотение в последние годы. По утрам, пораньше поднявшись, он бродил и бродил на своем подворье, где мешалось все: огородные грядки, деревья, цветы — и все, по его разуменью, не больно ухоженное. Он ходил, разглядывал, удивляясь и радуясь вещам обычным. Огурцы взошли и развернули по-детски пухленькие, гладкие первые листочки: «Вот они мы...» Неожиданно ярко, красиво зацвели «касатики» — ирисы: фиолетовое окружье и белый султан. Раньше не видел такого, а может, просто не замечал. А теперь вот глядел, радовался. Наверное — это возраст. Прежде такого не было.
По утрам поднимаясь, он ходил на подворье туда да сюда, пока жена не напоминала: «Завтракать думаешь? Время-то сколько… Чего ты там углядел?» Старый Басакин лишь вздыхал, не умея ответить. Он и сам не больно понимал: чего он ходит да бродит, разглядывая. Но была в этом какая-то тихая радость. Видимо, все-таки возраст. И с малым внуком Тимошкой такая же песня: хотелось с ним быть, слушать его бесхитростные речи, глядеть на этот молодой росток, тот же, что огуречный, но теплее, дороже. Глядеть, тихо радоваться.
Теперь на хуторе в этот утренний час посидеть бы, неторопливо беседуя, с таким же старым земляком. Есть что вспомнить. Или с внуком Тимошей пойти на речку, в лес. Теплая ладошка, быстрый говор взахлеб, доверчивый взгляд — разве не радость, которой уже завтра не будет. Подрастет, отстранится. А нынче нашлось бы немало забот, которые обоим по сердцу: старому и малому.
Но дела не велят. «Тебе хорошо, ты — дед… — вспомнились слова Тимоши. — Куда хочешь, идешь и едешь».
Вспомнил эти слова и вздохнул: «Кабы так…»
Дед Атаман понял этот вздох по-своему, сказал:
— Тут у нас хорошо. Потому и дите… — Он не мог связно объяснить. — Меня вот в город зовут. А я не хочу. Тут что старым, что малым… Вольночко… — оглядел он сначала двор свой, потом округу, поднимая глаза.
Вроде бы соглашаясь с ним, старый Басакин покивал головой, но сказал с горькой усмешкой:
— Рай земной. Только почему все убежали из этого рая? И никто не вернулся.
— Работать не хотят, — убежденно ответил дед Атаман. — Вот нам бы лет по двадцать скинуть. Ты вот еще работаешь, не бросаешь.
— Работаю. Куда деваться.
— А у меня нет мочи. Ноги подыграли.
Примчался из недолгого похода Тимошка.
— Дедушка! Тебя Вера зовет завтракать! Вареники… Я попробовал. Сладкие…
Старый Басакин поднялся. Не к завтраку, а к отъезду. Но возле машины его перехватил Аникей, укорив:
— Мимо проходишь? Обижаешь, крестный.
— Ехать надо. Ждут. Тем более не свои.
— Подождут. Чаю хоть выпей.
Старый Басакин перед крестником оправдался.
— Ко времени ждут. Городские тузы. А может, московские…
— И много берут? — спросил Аникей.
— Много, — коротко ответил Басакин, добавив: — Скоро под носом у тебя землю обрежут, и кур некуда будет выпустить, — и пообещал напоследок: — На обратном пути заеду, попьем чайку, погутарим.
Машина запылила прочь. Аникей проводил ее взглядом, не трогаясь с места. Он знал, он слыхал про этих не то ростовских, не то московских «тузов», которые одним разом забирали немалые земли. Кто они, эти «тузы», никто толком не знал. Дело ныне обычное: «коммерческая тайна». И зачем брали? Места — далекие, пустынные. Там даже попасов хороших нет. Солончаки да меловые курганы. Но попусту такие дела нынче не делаются. Намекали на газ да какие-то удобрения, соду. Наплести можно многое. Но прав крестный. Втихую могут под самый забор землю отрезать. И не какие-нибудь московские «тузы». А кто-нибудь из тех, кто рядом. Чеченцы ли, дагестанцы… Они тоже нынче умные. И «тузы» среди них есть.
Аникею думалось о своем; а в машине, от него убегавшей, старый Басакин вспомнил и повторил сказанное во дворе у деда Атамана: «Рай земной?.. Но убежали. И никто не вернулся». И в самом деле, через годы порою таким светлым виделось хуторское детство. Так, наверное, у всех, когда вспоминаешь на старости лет. Но горького в нем было — через край. Тимошкины козлята, телята, жеребенок. Кохается с ними…
Вспомнилось свое. Тоже — козлята… Какой это год был?.. Вроде при Хрущеве. Но помнится, как сейчас. По всему хутору, у всех людей начали отбирать скотину. Вышло постановление, строгий приказ: сократить живность, одна корова приравнивается к десяти козам ли, овцам. В хозяйстве или корову держи или коз. Одно из двух. Лишнее — реквизировать. Люди ругаются, охают, старые плачут. Три дня на раздумье. А думы какие? Без коровы не проживешь, особенно с детворой. Козы да овцы тоже нужны. От них шерсть да пух. Теплые носки вязать, поголенки, варежки, бабьи платки. Зимою как без этого? Валенки из чего катать?
Три дня на раздумье: корова или козы? Приедет комиссия, отбирать будет скотину. С властями, как с богом, судиться не будешь.
Галдели люди, галдели: «Оставьте хоть по паре козёнок ли, овечек». Но кто будет слушать? Приказ из Москвы: то ли жизнь хотели облегчить, то ли окоротить ее. Хрущев тогда коммунизм объявлял, а козам туда, видно, хода нет. Но это уж потом догадывались, «умничали».
А тогда — крик да слезы. Приехала комиссия, по дворам пошла, забирая коз. Набрали целое стадо, тысячу, наверно, голов. Согнали их на общий баз, подальше от хутора. А чего дальше делать — не знают. Нет приказа. Пасли этих коз через день, кое-как. Баз открытый. Дело — к осени. Начались болезни, падеж. Почти все передохли. Последних наконец в райцентр увезли на звероферму, на корм.
Старый Басакин и теперь, считай, через век, помнил, как угоняли с подворья коз. Особенно жалко было козлят. Он ведь за ними приглядывал, кормил, а потом пас. Всех забрали, угнали. Там они где-то и подохли. А сначала орали. На хуторе было слыхать. Господи, господи…
Да только ли коз сгоняли, обрекая на смерть? А людей?.. Вон он — курган Гиблый, по левую руку виднеется. За ним — вовсе страшное: Гиблая балка. Прежде она звалась — Зимовная, и курган Зимовной. Теперь — Гиблая.
Давно Басакин сюда не заглядывал. Не было нужды ли, случая. Место вовсе глухое. Но когда-то приезжали сюда на Троицу, помянуть.
Проехав Гиблый курган, Басакин сбавил скорость, а потом, забывая, что ждут его, повернул прочь от дороги по еле видной, местами вовсе исчезающей колее машинной. Приезжали сюда; но все реже и реже.
Глубокая, просторная, поросшая дубками да вязами балка в свое время называлась еще Выселки или «Кулацкий поселок номер два». Но это помнили теперь немногие. Сюда в тридцать втором году со всей округи свозили да пригоняли из хуторов и станиц окрестных целыми семьями «кулаков» да «подкулачников», отобрав у них все нажитое: дома, скот, продовольствие, одежду. Порою выгоняли из домов в чем были, даже сменное белье не велели брать. Мать да бабушка вспоминали до конца жизни, как привезли их сюда зимой, целую семью, с детьми, стариками. Привезли и бросили.
Снега. По всей балке — землянки, трубы торчат. Целое селенье. Воды нет. Снег топили. Еды вовсе нет. Побирались по хуторам окрестным. Кто что подаст: свеклу ли, тыкву. Одни пухли от голода, лежали не поднимаясь, другие сохли — словно живые мощи, все кости наружу. Помирали те и другие. Первыми уходили старики да дети. А хоронить по-людски — рыть могилы — не было сил, лишь снегом ли, землей присыпали.
Завшивели, так что волосы да бороды шевелились, как живые. Люди пытались убегать. По хуторам был строгий приказ: «Беглых не принимать». Комендантская команда беглецов ловила по округе, как бродячих собак. Стреляли. На Монастырщину, где в пещерах порою прятались беглецы, туда даже войска вызывали, делали облавы, «гаяли», как диких зверей, стреляли, взрывали.
Дожившие до весны съели в балке всю траву и молодой лист подчистую. Сушили, толкли в каменных ступах, мешали с водой.
Летом стали гонять людей на работу: пруды копать да плотины чинить. А люди и ходить не могли, друг за друга держались. Сколько здесь полегло, знает бог. Лишь в «амбарной книге» у коменданта числилось семьсот «мертвяков». Осенью последних живых увезли в далекие ссылки: Архангельск да Котлас, Магадан да Караганда. А по весне все вокруг забелелось людскими костями. Дождь, ветер, зверье да птицы легко зорили едва прикрытые землею могилки.
С тех пор курган и балка стали называться Гиблыми. Зимовными они числились лишь по картам.
Когда Басакин единственный раз привозил сюда мать, она от машины не отошла, боясь лишний шаг по земле шагнуть, потому что… «Тут наши везде лежат… Родненькие… Федюшка… Маруся… дед Амос… бабушка Хретинья, крестненький… сеструшка Варя…» — а дальше — слезы. Так и уехала во слезах и больше сюда не приезжала.
И в нынешний день, подъехав к распаху балки, Басакин недолго постоял, не больно понимая, зачем он здесь. Постоял, так же шагу по земле не шагнув, и продолжил свой путь.
Он уехал к делам. А в хуторе на своем подворье старый дед Атаман бурчал и бурчал свое: «Не хотят работать… Не хотят…»
ГЛАВА 10
Зима пришла в обычную пору, одним разом показав свой неласковый норов. Еще кое-где зеленела трава, желтела поредевшая листва тополей да верб, светлые дни стояли, будто осенние. Но невзначай подошли темные тучи, начал падать снег, тихий, густой, крупными хлопьями. Желтая листва, зелень травы — все это недолго виделось через пелену снегопада. Красиво, торжественно и печально.
Снег целый день шел и не таял. К вечеру разъяснило, ударил мороз. По Дону пошла шуга: снежная, ледяная жидкая каша. Рыба уходила на дно, в зимовальные ямы. Басакин рыбачил до последнего, не жалея красных, распухших от холода рук. На рыбу поднималась и поднималась цена. Но всему приходит конец.
Утром подъехали, как всегда: с лодкой, сетями, а Дон встал. В морозном тумане поднималось большое, багровое, в желтом расплаве солнце.
Над замерзшей рекою, над ее снежным и ледовым непрочным панцирем со змеистыми трещинами, черными промоинами да майнами вставали, курясь, морозные дымы, багровые, желтые, розовые. В воздухе серебрился легкий иней. Береговые тополя да вербы, заросли камыша дремали в белой опуши. И все это: морозные дымы, непрочный лед, береговой лес, — все это светило желтым и розовым. Зимнее утро вставало в тиши и покое, словно рождественская сказка. И сияющие блестки инея тихим дождем медленно опускались, переливаясь радужным многоцветьем.
Подъехали. Встали на берегу. Басакин вылез из кабины трактора, огляделся, сказал:
— Слава тебе, Господи. И Дону пора отдохнуть, и нам, грешным. Правильно, Сашка?
— Не мешает… — просипел в ответ насквозь простуженный Сашка.
— Приберешь сети к месту, — постановил хозяин. — Поллитру тебе и отсыпайся. Со скотиной ныне-завтра определимся: какую куда. А потом я себе отдых устрою. Отогреюсь! — хохотнул он, заранее предвкушая тот славный праздник, который он устраивал самому себе каждый год, завершая нелегкую осеннюю путину.
На этот праздник он никого не звал: родных ли, знакомых; но праздничный стол накрывал с размахом. А еще как следует натапливал баню, готовил веники, раскладывал в парной сухие духмяные травы: полынь, чабрец, ладан. И привозил из станицы двух, а то и трех молодых бабенок; не скупясь платил им деньгами, удивлял щедрым застольем с настоящей красной и черной икрой, осетриной, дорогими окороками, колбасами, фруктами, сладостями и, конечно, питьем, которое сам хозяин лишь пригубливал. Его хмелило иное: банное тепло, женское, и просто покой, застолье, праздник.
Для станичных блудниц, промышлявших с местными кавказцами да приезжими рыбаками-охотниками, басакинская гульба была словно сладкий сон: щедрый стол с едой и питьем, баня с парной, а еще — доброе обхождение, что для них было редкостью. И они, благодарные, от всей души ублажали, голубили своего господина: в парной, в мыльне, на мягком ложе, в веселом застолье с песнями:
Домик стоит над рекой,
Пристань у самой реки.
Парень девчонку целует,
Просит он правой руки.
Верила, верила, верю!
Верила, верила я.
И никогда не поверю,
Что ты не любишь меня!
Отмытые в бане, по горлышко сытые, в меру хмельные, счастливые девки пели душевно и все — о любви:
Белую розу срываю,
Красную розу дарю.
Желтую розу разлуку,
Я под ногами топчу.
В душе Аникея эти песни поднимали волну давней памяти, молодой и счастливой. Ведь и вправду все это было: домик, пристань, река, и девчонок он миловал, и они ему отвечали горячей любовью. Разве не счастье? И разве нельзя его вернуть? Конечно, можно. Вот они, эти девчонки, которые его любят.
На хуторе, подолгу холостякуя, Аникей женским вниманием не был обделен: любовницы, подруги. Но нынче совсем иное.
Ой, роза, роза, роза цвела,
И ароматом с ума свела!
Сорвали розу, помяли цвет.
А этой розе семнадцать лет!
До слез его прошибало. Понимала душа: так надо, именно так надо жить — в радости и любви. Большими, сильными руками обнимал он девок, пел с ними:
Вера, надежда, любовь.
Снова волнуют нам кровь!
Будут весенние дни,
Будут признанья в любви!
Праздник тянулся долго, счастливо, до сладкой устали и крепкого сна.
После такого праздника, хорошо отоспавшись, Аникей словно молодел, сбрасывая с плеч долгую летнюю усталость, осеннюю стылость и прочее. В день-другой он разбирал дела неотложные и отправлялся в город, к семье: к жене и дочкам, оставляя за себя на хуторе человека стороннего, надежного, кого-нибудь из родни.
В нынешний раз очень кстати пришелся Иван, которого особо уговаривать не пришлось и долго объяснять не было нужды: за два месяца он своим стал на подворье и в хуторе. Но одно дело — хозяйские приказы выполнять, другое — остаться главным в хозяйстве, где две сотни голов скота, косяк лошадей, свиньи, овцы. А еще и люди, работники. Всех надо кормить, поить и за всеми глядеть, тем более у скотины отел начинается, на дворе — зима, а основной гурт — на ферме, поодаль от хутора. Там за главного теперь Сашка. Но за ним глаз да глаз.
Напоследок обошли и объехали все хозяйство. Аникей внушал и внушал Ивану:
— Никаких отговорок. Скотина зимой не должна стоять. Спасибо чеченам, научили. Зимой скотина тоже должна пастись. Она траву берет, даже под снегом. Ей это полезно. И сена меньше идет. А коням тем более. Они аж лоснятся. Тебеневка такая пастьба называется. А нашим лодырям — все непогода: то ветер им мешает, то чичер. Выгоняй каждый день. Водопой не забывать. На речке проруби чистить. Отговорок никаких не слушай. Чуть что — сразу в пятак. Они по-другому не понимают. Или возьми нагайку. Ее тоже уважают.
Иван усмехнулся:
— Как я их бить буду? Все же люди…
— Как бить? Напрямую, говорю, в пятак, — поднял Аникей большой, костистый кулак. — Хочешь, пойдем, на примере покажу. Или нагайкой через спину. С потягом. Очень помогает.
— Не надо, — отмахнулся Иван. — Как-нибудь договоримся. Все же — люди…
— Это не люди, — сказал Аникей. — Людей здесь давно нет, — твердо постановил он. — Кто на людей был хоть чуток похожий, давно убег. Остались гнилые азадки. У людей, у настоящих, — объяснял он наставительно, — у них дела, планы, задумки: хорошо заработать, дом построить, машину хорошую купить, детей выучить, внукам помочь. А у моих работничков лишь одна думка: в склад забраться. Там, где канистры со спиртом. Вот забраться бы туда и загулять… Другого — ничего в голове. У одного — дочка. Но об ней голова не болит. Алименты я плачу. Иначе бы он в тюрьме сидел за неуплату. У другого — старая мать. Он не только пенсию ее пропивал, но последнюю одежку: платок, калоши, исподнее, даже смертное из сундука упер. Они и жрать лишь здесь у меня научились, — сказал Аникей и окликнул Сашку: — Иди сюда. Стой. Отвечай. Ты кофе любишь пить с молоком?
Сашка поскреб рыжую щетину, не больно понимая, но ответил:
— Люблю.
— А щи со свининой?
— Конечно, — хохотнул Сашка.
— А баб накачивать? А выпить?
Сашка отвел глаза.
— Иди работай, — приказал Аникей и для Ивана продолжил: — На свободе они сухие корки глодали, водой колодезной запивали. У чеченов бичи дробленку жрут да в опорках ходят, у калмыков в степи — и вовсе в цепях. А здесь им ко-офе… — насмешливо протянул он. — Щи со свининой… Но все равно, самая главная мечта: в склад залезть, где спирт, и напиться вусмерть, а потом — еще и еще. Пока спирт не кончится. А ты говоришь — люди. Я им не раз предлагал: берите любую хату, бабу привезу, живите, как люди… Работайте. Свой скот заводите. Им это не надо. Нет… — сокрушенно вздохнул он. — Люди здесь давно повывелись. Оттого и живем как волки, — а подумав, добавил: — А может, так и надо: просторно, скотину есть где держать, попасов много, косить места хватает. А то бы передрались. Мы на хуторе с Вахидом вдвоем остались. Но уже получается тесно. Я его с лугов выживу, на Венцах тоже попасы на себя буду оформлять. Батя твой правильно говорит: оформлять надо землю по закону, чтобы комар носа не поддел. Не ждать, пока ее под завалинку обрежут, а потом слезы точить. Надо по закону, не скандалить, а бумагу под нос: «Мое, значит мое». Нехай по буграм лазит. Или ищет другое место. И это — надо делать. Я у своих недолго побуду… Еще бы на Эльтон съездить на недельку, — помечтал он. — Там — грязи. Руки бы полечить, по ночам нудят, спасу нет. Ездят туда, говорят, помогает. А я не выберусь никак. Разве можно на этих ахарей хозяйство кинуть? За неделю — в распыл пустят. О чем я и горюю: человека рядом нет. Одного бы, другого, для поддержки. Чтобы отъехать, и душа — не боли. И чтобы от орды отбиваться. Твой братишка, Павел, который год обещает: «Брошу летать, поселюсь… Наведем порядок». Сначала пенсию зарабатывал, потом детей определял: учеба, учеба... А ныне чего?
— Нынче тоже: в Америке, в университете сына учит, — усмехнулся Иван. — Доллары нужны.
— Понятно, — вздохнул Аникей. — Но я все равно верю: Павел приедет. А пока… Ты вот бери и поселяйся на своем поместье. У тебя пойдет, я вижу. И помощники у тебя есть: сыновья, отец, брат. Обустроиться я помогу. Бичей найду, своих дам поначалу. Позарез нужен мне рядом человек надежный, — с какой-то неожиданной болью проговорил он. — Одному трудно. А у тебя пойдет, — еще раз подтвердил он. — И место для скотины самое подходимое: вода — рядом, попасы, и луг заливной — для сена. Все в собственности, твое, все документы на землю. Молодец твой батя. А я вот все собираюсь. Гожу да умом кидаю, какого нет. Надо — не надо, хочется-колется, ныне ли — завтра, а вдруг все возвернется? Ничего не возвернется, — твердо сказал он. — Так что берись. Будешь при своем деле, при своем интересе.
— Со скотиной я не имел дела, — ответил Иван. — Что и как…
— А я имел? Пацаном с хутора увеялся. Профессия — старший мастер кузнечного цеха. Когда приперло, все сумел. Вахид наш был в Чечне директором школы. Ибрагим, который за речкой, на Кисляках, инженером был, в таксопарке. А теперь все мы — знатные скотоводы. Я тебе помогу, хорошего бича дам, для начала. Пойдет у тебя дело. Я вижу. Главное, ты — не лодырь, стараешься. Подумай. Тем более не при делах. Терять тебе нечего. Батю проси и крестного, они — в силах. Помогут, попрешь. А Павел все равно приедет. Я верю. Тогда мы и вовсе… Порядок наведем.
Назавтра Аникей уехал, оставив Ивана «за хозяина», на две недели.
Зимние дни короткие — в заячий хвост. Зато по ночам, в пустом доме деда Атамана, Иван подолгу сидел возле печки. И тогда уже день прошедший словно разворачивался чередой многих дел и забот, порою вовсе мелких, когда у кухарки Веры внезапно кончалось масло ли, соль, а у работников — курево; а магазин — не близко. Или серьезнее, когда поносила свиноматка или корова не могла растелиться.
Но надо всем этим нависало главное: Аникеевы речи. О них думалось днем и ночью, потому что… С одной стороны — заманчиво, с другой — перемена жизни. Даже в поселке с работы на работу без раздумий не перейти. Сегодня — шофер, завтра — охранник; не понравилось — на стройку подался. Такое — для молодых, когда семьи нет. Отряхнулся и пошел. Для человека семейного работу, а значит и жизнь менять нелегко.
Чуть не всякий день Иван навещал свое «подворье» — вагончик добро, что на речке лед крепкий и можно напрямую катить. Он приезжал, оглядывал просторную заснеженную поляну, испятнанную редкими следами малых зверьков да птиц; тропа монаха исчезла, видно, не выдержал, подался к теплу.
Голые деревья, обдутые ветрами меловые обрывы кургана, рдяные да сизые тальники, железный вагончик, в котором на первых порах можно жить. Но для скотины, для птицы все нужно строить на пустом месте. Из чего? И как? Да и где она, эта скотина? Все надо покупать? На какие шиши? В долги лезть? Чем и когда отдавать? Скотина — не картошка. За лето не вырастет. А если не заладится? Был бы один, перетерпел на воде да хлебе. Но жена, сыновья… Их на сухие корки сажать?
Было о чем думать. День заслоняли дела, а вот зимние ночи — долгие. У печки сиди, дровишки подбрасывай. Думай.
В хате — темь, на полу, возле ног — красный отсвет из поддувала; дверцу печки откроешь — живой огонь бликами заиграет на потолке и стенах. В доме и за окном, на воле — глухая зимняя тишь. Сиди и думай.
Старый Басакин приехал неожиданно, среди недели, да еще и внука привез, который, наскоро с отцом поздоровавшись, умчался колесить по хутору, всех проведывая.
— Сам придумал или Аникей подсказал? — о понятном и сходу спросил старый Басакин.
— И то, и другое, — честно ответил Иван. — Хочется, но колется. А батя что?.. Не велит.
— Ты уже сам давно батя.
Начался разговор нелегкий. Старый Басакин, с одной стороны, понимал сына, который не забавы ищет, но своего дела. И хуторская жизнь его не пугает. За два месяца можно ее разглядеть. Но с другой стороны…
— Ты со скотиной дела никогда не имел, — веский был довод.
Иван неуверенно оправдывался:
— Разберусь по ходу. Аникей обещал помощника дать толкового. На первое время, — а потом вдруг на ум пришло: — Твой друг Тутов, — напомнил он отцу. — Смеялись над ним. А теперь?
И вправду на первых порах в поселке смеялись над немолодым уже связистом Тутовым, который подался в фермеры, бедовал среди голой степи, в вагончике, доил коров, продавал молоко. Теперь у него фирменный магазин «Тутовские продукты»: молочное да мясное; а в степи — целый хутор: коровники, амбары, машинный двор, невеликий молочный цех, жилые дома, посевы, большой пруд с рыбою, а посредине всего, на высокой мачте, российский трехцветный флаг. Его далеко видать. Яркий, невыгоревший, потому что часто меняют.
— Тутов вовремя начал. Государство тогда хорошо фермерам помогало. И он, считай, возле поселка, — сказал отец. — При дороге. А ты — на краю света. Молоко отсюда не повезешь.
— Я молоком не думаю заниматься. Хотя Вахид возит на базар молочное, по выходным.
— Ты с чеченами не равняйся. У них свои законы. Детей им учить не надо. Врачи не нужны. Люди вокруг не нужны. Жены свое место знают. А ты — не чечен. И чего твоя жена скажет, я примерно знаю. И с Аникеем ли, с Тутовым не тебе равняться. Хватка не та. А желание да мечтание… Вспомни, сколько у нас в районе этих желающих было. «Земля — матушка… Земля — кормилица…» — усмехнулся старый Басакин. — А потом одни бурьяны да слезы. Ты ездил со мной, видел.
Все, о чем говорил старый Басакин, было правдой. Жена — понятно, что ответит. И с Аникеем по характеру ему не сравниться: «в пятак» да кнутом не получится. И бедолаг-фермеров он навидался: землянка — жилье, разбитый тракторишко, весь в соляровых подтеках, чумазый хозяин, заросшие осотом земли, на которых от колоса к колосу не слыхать и голосу. Помучается хозяин несколько лет, а конец один: «Пошло оно все…»
Сосед по дому, приветливый говорливый Лохманов — мужик крепкий, неглупый, грамотный. Он инженером до пенсии работал; он все просчитал, спланировал: расходы, доходы, схемы рисовал, плодовый сад, овощные плантации, бахчевые. Шесть лет не сдавался. С ранней весны до снега в камышовом шалаше жил. Работал как проклятый: лопата, кетмень, ведра, комарье, мошка, солнце. Он до костей высох, до угольной черноты сгорел, руки что совковые лопаты, в черных лопинах и желтых костяных мозолях. А проку? То вода из копаней уйдет, то фитофтора, то саранча нападет, луговой мотылек, садовая моль тенета развесит. Какие-то помидоришки да перец жена порой продавала на рынке. И только. В конце концов Лохманов сдался, признавшись: «Сил нет». Он вскоре умер, от сердца.
Так что все, о чем отец говорил, не было для Ивана откровением: он знал, что впереди его ждет жизнь несладкая. Но когда вспоминал прежнее: рейсы, дороги, рынки, милиция, бандюки, ворье и даже просто торговля, — его сразу тошнило. И так — до конца жизни?
Старый Басакин в чем-то понимал младшего сына, видя, что прежнее ремесло ему не по душе, тем более что оно — ненадежно. Но где теперь найдешь, чтобы «по душе» да еще и кормило до конца жизни. Тем более — в поселке.
Поехали на басакинскую ферму, Тимошу не отыскав. Где-то по хутору звенел его голосок, с захлебом.
Короткая дорога по Басакину лугу гладко накатана. На хуторе, меж домов, вроде тихо, а здесь легкая поземка по снегу дымит, волнами перебегая через дорожные колеи. Дорога — лишь к ферме, а дальше, по зимнему времени, пути конец. Просторная речная долина: снежная бель, на обдутых ветром холмах — желтые травы, по балкам да малым теклинам черная гущина тернов, над речкой — белесые тополя-осокари да вербы. В низком, сереньком небе одинокий орел-белохвост рыщет себе добычу.
Время — к полудню. На базах — пусто. Сашка угнал скотину на пастьбу. На месте, под крышей, лишь коровы, которым скоро телиться. Они возле ясель, бокастые, спокойно жуют. С ними управляется молодой парень, которого кличут Мышкин, — тихий, невидный, с бледным замершим личиком. Ни улыбки на нем, ни иных чувств. Но работает усердно: чистит стойла, стелет солому, тащит сено. Шуршит и шуршит в полутьме коровника, словно мышь. Оттого ему и прозвище — Мышкин. Он — станичная сирота. Деда Саввы далекий родственник. По зимнему времени за харчи да копейки работает у Аникея. Летом уходит.
— Поить гоняли? — спросил Иван.
— Гоняли.
— Телились?
— Одна. Хороший бычок.
Зашли, поглядели на лобастенького, тонконогого бычка, который дремал возле матери. Потом съездили к речке по натоптанной скотьей просторной тропе. Проруби были чистыми. Когда возвращались на хутор, старый Басакин сказал:
— Давай глянем.
Сын его понял, свернув на пробитую за минувшие дни колею, ведущую к басакинскому вагончику.
Смотреть здесь было особо нечего: заснеженная поляна в укрыве высокого обрывистого холма. Береговое невеликое займище: голые тополя, ивы, вербовая гущина, железный вагончик — словом, пустое место.
Старый Басакин из машины вылез, недолго потоптался и снова — в кабину.
— Поехали, — сказал он. — Чего тут выглядывать… — и больше слова не произнес, вздыхал да хмыкал, на сына поглядывая.
На подворье деда Атамана он рассиживаться не стал, лишь чаю попил, все так же вздыхая да хмыкая. Иван его ни о чем не спрашивал, зная отцов характер.
— А где мой подкладень? Тимоша где? Нам ехать пора. В станице дела ждут.
Тимошку отыскали. Об отъезде услышав, мальчик обомлел:
— Но я же еще Зухру не видел! Рыжик на попасе, его не пригнали. Дедушка… — жалобно протянул он. Большие глаза его подернулись влагой подступающих слез. — Дедушка…
— Ладно, — махнул рукой старый Басакин. — Оставайся. Опять меня ругать будут.
Благодарный Тимошка все же не утерпел, заплакал, но через слезную влагу таким счастьем сияли детские глаза, что видеть это сиянье для отца и деда было тоже счастьем.
Старый Басакин усмехнулся: он еще вчера знал, что так получится. Ну и что? Пусть порадуется мальчонка. Невесткину воркотню перетерпим.
От внука он перевел взгляд на сына. Тот улыбался, сказал:
— Через два дня хозяин возвращается. Приедем.
— Приезжай, — ответил отец, и договорил о главном: — Думай. Решай. Тебе работать. И жить здесь. С женой тоже тебе договариваться. Как вы уж там… Если решите, тогда будем вместе думать и делать. Федора подключим с ребятами, Аникея. Раз обещал… Поможем начать. А там уж как бог даст.
На том разговор и кончился. А он и не мог быть долгим, потому что старый Басакин длинных речей не любил. Но короткое «поможем» означало все, в том числе даже некое одобрение сыновьему плану. И это не было решением сегодняшним, мгновенным.
Старый Басакин приехал на хутор не вдруг, он выжидал с той поры, когда проездом в город Аникей лишь намекнул ему: «Если бы да кабы…»
Намек был понят. Обдуман со всех сторон. И не отвергнут.
Хочет, пускай попробует. Молодой еще, сильный. Помочь ему, конечно, нужно, какие-то деньги вложив в обустройство, начало. По зиме, по весне можно в округе телят скупать. Их сбывают хозяева, какие молоком занимаются. Теленок для них невыгоден: много молока сосет. Вот и продают «отъемышей».
Пускай поработает год-другой. Там будет видно.
А еще была надежда, что старший сын Павел налетается, детей устроит, а потом приедет сюда для отдыха и дела давно задуманного: рыбацкая база, охотничья. И отцу на старости лет там место найдется, спокойное, по душе. А для Ивана приезд старшего брата будет великой подмогой.
А если ничего не выйдет, то вложенное не пропадет. Скотину и обустроенное поместье возле речки, с лугом и выпасами, своей землей по закону легко продать. Для чеченцев ли, другого «кавказа» — место завидное, оторвут с руками.
ГЛАВА 11
Месяц февраль вроде бы — «бокогрей» да Сретенье, а ночи — стылые, ярко звезды горят. Но солнечным днем в колеях наезженных за зиму дорог просыпаются ручьи; синицы тенькают, «отливая капель» в полный голос, вороны да галки кричат хрипло и страстно. По дворам, от холодного ветра в затишке, начинают пожуркивать хохлатые жаворонки: «Тюрлю-тень-тень… Тюрлю-тень-тень».
Но первыми чуют весну орланы-белохвосты, большие, ныне редкие суровые птицы.
Возле поместья Басакиных пара орлов еще в далекие годы устроила свое гнездо на вершине могучего высокого тополя, который стоит на отшибе, сторонясь приречной лесистой уремы, но близ воды. Просторное гнездо белохвостов тронуть никто не смел. Всякий год там выводились, оперялись один ли, два по-детски крикливых птенца. Потом они вырастали и, встав на крыло, улетали в свою жизнь, оставляя родителей на прежнем месте.
Со временем маковка старого тополя обсыхала, выказывая огромное прочное гнездо, которого птицы не оставляли даже зимой. Нахохленно, одиноко они проводили здесь холодные ночи; днями невысоко кружили, высматривая добычу, которой в округе хватало даже в такую пору: куропатки, зимующие на полыньях утки, зайцы, малые лисицы-корсаки, воронье да падаль, на худой конец.
В феврале месяце орлы открывали весну. Теперь они поднимались высоко, легко кружа в синем, солнечном или сизом, словно весенний лед, небе, с разводьями, в которых светила голубизна.
Большие желтоклювые, кофейного пера птицы кружили друг подле друга, игрались, ныряя ли, уходя вверх, недвижно парили крыло в крыло, посверкивая жемчужной белью хвостового оперенья или грудью, клювами, повернувшись друг к другу, глаза в глаза, они сцеплялись лапами, когтями, свершая там, в высоте, вовсе диковинные кульбиты и окликая друг друга нежным «крэк-крэк, крэк-крэк…», которое слышали на земле, понимая: это весна пришла.
Так длилось с поры далекой, когда люди отсюда ушли, оставив землю. В давнюю же пору невдалеке от орлиного гнезда, под Белой горой, появился синий вагончик. Он стоял молчаливый, никого не тревожа, из года в год. К нему привыкли звери и птицы.
Но в феврале нынешнем, в середине его, возле синего вагончика два дня гудели машины и суетились люди. Потом они пропали, оставив после себя новые строенья и новую жизнь, в которой были коровы, овцы, козы, галдливые индюки, куры, черная небольшая собачка с непрерывной беготней и лаем, человек, который топил печь, огорчая округу дымом, утром и вечером гонял скотину на водопой, устроив на речке полынью. Иногда там бегал мальчонка наперегон с собакой; другие люди приходили и приезжали, чаще — с ближнего хутора, реже — издалека. Старые насельники округи — зверье да птицы — на первых порах продолжали прежнюю жизнь, тем более что февраль — месяц любовного гона у лисиц, корсаков, хорей да проснувшихся от спячки енотов. Там и здесь тявканье, хриплый лай. И запах легкой добычи, в птичнике, на открытых выгульных базах.
Старым орлам своей добычи хватало. Жили они всегдашней жизнью, проводя долгие часы высоко в небе; оттуда даже их зорким глазам новоселье у Белой горы казалось лишь слабым копошеньем; под крылами лежала огромная земля, просторная и пустая, словно небо, как и прежде гожая для привычного продолжения жизни птичьей.
И людской тоже. Такой, как у Ивана Басакина, который в одночасье стал хозяином вовсе не шуточного, а настоящего поместья. К синему жилому вагончику прилепились еще два. А через проезд от них, в укрыве кургана, раскинулся скотный двор, обнесенный снизу от речки и займища бетонными плитами, а поверху, от горы — стеной-«загатом», широкой и прочной, сложенной из тюков прессованной соломы. Внутри ограды — все, что положено: коровник под шифером, теплый, рубленый телятник, сарайчик для птиц, выгульные базы.
Над всем этим два дня трудилась немалая басакинская артель: станичный Федор Иванович с сыновьями, Аникей с работниками, новый хозяин Иван с отцом и братом и, конечно, тракторы, машины, другая техника. Два дня трудов. А прежде — два месяца подготовки, когда порознь и вместе искали нужное на оставленных людьми хуторах, на разваленных колхозных фермах да разоренных полевых станах, — всю округу обшарили. А еще Аникей Басакин хорошо помог из своих запасов.
Два дня усердной работы, от темна да темна. Даже «обмыть» новоселье не успели, отложив это дело до весны.
Так и объявилось на месте пустом целое поместье. О нем знали пока лишь мелкие звери, которым привычные тропы пришлось менять, да орлы-белохвосты, которых вначале потревожили машинный гул и людской говор; но потом все утишилось.
В один из вечеров объявился на вершине холма всадник-чеченец. Он искал своих лошадей, куда-то убредших, а увидел неожиданное: скотьи базы, людское жилье, свет в окошках. Он недолго постоял на вершине кургана и поехал прочь, чтобы в своем кругу объявить весть неожиданную о новых людях, и вовсе ненужную, потому что слева от речки, от Кисляков и Малого Басакина вверх по угору и дальше на многие километры до самых Венцов вот уже тридцать лет пасется скот чеченца Ибрагима. Это его земля. И его сыновей. Пришлые тут не нужны: даргинцы ли, аварцы, азербайджанцы. Тем более что внаглую объявились, без спросу.
Днем позже, в дневную пору, туда же, к холму, проверяя весть неожиданную, подъехал сам Ибрагим на машине. Он был человеком старым и очень больным, из машины вылезал трудно. Но вылез с кряхтеньем, на маковку холма взобрался, поднеся бинокль к глазам, все разглядел: жилые вагончики, скотный двор. Потом уже просто глазами, не больно зоркими, стариковскими, окинул просторную округу.
Жизнь старого Ибрагима очень скоро должна была кончиться не столько от возраста, сколько от тяжелой болезни. Дочерей он выдал замуж. Два сына оставались при нем. Их пора было отделять, еще при жизни. За речкой — Басака, Вахид. А здесь — земля Ибрагима. Так было при его жизни. И так должно быть потом.
Иван Басакин соглядатаев не заметил. Первые дни в новом хозяйстве лишь успевай поворачиваться. Некогда поесть и как следует выспаться. По ночам приходилось подниматься, приглядывая за стельными коровами да суягными овцами, козами. Боялся их упустить.
Но все это — непривычные труды и заботы — было для Ивана такой малостью по сравнению с тем, что осталось позади: дни и месяцы, полные нервотрепки, тревоги, неопределенности и даже порой отчаянья, когда уже хотелось ото всего отказаться, поднять руки, сказать жене и матери: «Я сдаюсь».
В году прошлом с хутора Большой Басакин Иван вернулся домой в пору предпраздничную, в конце декабря. О разговорах с Аникеем и отцом он, конечно, помнил, но выжидал и годил, не зная, как подступиться к жене. Тем более что Ольга была откровенно счастлива: «Слава богу, слава богу… — говорила она. — Я тут устала одна. О Тимоше беспокоюсь, о тебе. Как вы там? Василий какой-то стал… Больно самостоятельный. Девочка у него. Мне дерзит…»
А еще она радовалась внешности мужа, его виду: «Ой, ты прямо как с курорта приехал… Поправился, помолодел, — и с хохотком, на ухо: — Жеребчик…»
Иван медлил, не зная, с чего начать разговор серьезный.
Все получилось, как это часто в жизни бывает, нечаянно. Говорили о предстоящем празднике. О том, что надо поехать на хутор за мясом.
— Индюшку зарезать? — советовался с женой Иван. — Или барана? А может, сразу бычка?
— Это все твое, наше? — удивленно спрашивала Ольга.
Ей ответил Тимоша:
— Конечно, наше! Коровы, бычки, овечки, индюки — все наше хозяйство! Разве ты не знаешь?!
— Вы там, гляжу, разбогатели. Прижились. Корни пускаете.
Это было со смехом сказано, шуткою. Иван ответил серьезно:
— Приживаемся. К весне надо бы переехать на свое подворье. С твоего, конечно, согласия.
— На какое подворье? — тихо спросила жена.
И снова ответил Тимошка торопливо, взахлеб:
— На наше поместье! За речкой! Ты что, забыла? У нас еще жеребенок растет. Козлята! Собака Кузя! Кошка! Рыжик — у Аникея. Коровы — на ферме, у Сашки. Козлята, индюки, овечки — у деда. Всех надо собрать вместе, — наставительно произнес Тимоша, — на поместье. И ты с нами поедешь. Будешь коров доить.
Ольга, сыну внимая, пристально глядела на мужа. Иван ее взгляд выдержал, ответил мягко:
— Надо бы, надо… Давай подумаем, поговорим…
— Ты с ума сошел… — сначала прошептала, а потом закричала жена. — Ты совсем сошел с ума! Понимаешь?! Сам сошел и Тимошу испортил. Приманили ребенка. Но с ним-то я разберусь… — Ей иное пришло на ум. — Это все дед! — кулаком погрозила она. — Это его выдумки! Земля ему нужна! Вот пусть и едет туда… Коров доить, с мамой Раей. А вы!.. А мы!.. С места не сдвинемся! И забудьте про ваших жеребят, чтобы я не слыхала больше!
Она не выдержала и заплакала, зарыдала в голос. Обомлевший Тимоша глядел испуганно. Иван обнял его.
И в это время, очень кстати, словно бог ее подослал, объявилась мама Рая, которая сперва испугалась: невесткины слезы, крик; потом принялась по своему обычаю мирить, утешать:
— Ну что вы… Слава богу, все живы-здоровы. Крыша над головой, кусок хлеба… Ругаться не надо. Взрослые люди… Надо спокойно думать, решать. Никто никого никуда не гонит. Спокойно все обдумайте, взвесьте…
Это она умела, мамочка Рая, уговаривать. Но нынешнее оказалось сложным, и ей самой впору было заплакать. Потому что намерения сына, судя по всему, серьезные, с поддержкой отца, виделись ей нелепыми, несуразными и даже страшными: куда-то к черту на рога, одному, в пустую степь да еще заниматься делом, в котором ничего не смыслит. Кошки в доме нет. А тут — коровы, быки, овцы… Бред взрослого человека. Кулаком грохнуть по столу и сказать: «Не дури!» Но характер не тот у мамочки Раи. А еще — старый Басакин. Без него явно не обошлось. Тоже какие-то мечтания на склоне лет: «Вот приедет Павел… Мы с ним тогда…» Никогда он сюда не приедет, напрочь отрезанный ломоть. У старшего сына — голова на плечах, дело в руках. И слава богу. Погостил на Троицу, поглядел, вспомнил детство и юность, повздыхал. И вернулся к своей жизни, которую в полсотни лет уже не меняют. Тем более когда удалась жизнь.
Другое дело — сын младший. Несладко ему. Нужен заработок. И хочется, чтобы работа была по душе. Где такую нынче найдешь в поселке? Но надо не только о себе, но о семье думать, о детях.
Об этом же твердила Ольга:
— Ты о детях… Не о своей прихоти, о детях подумай!
— Вот я о них и думаю. О детях и о тебе, — сдержанно отвечал Иван. — Я ведь не вижу никого: ни детей, ни жены, ни родных. День и ночь в разъездах.
— Устраивайся здесь. Люди работают, живут.
— Как живут? И как дети растут? Ты в окошко выгляни. Возле магазина да у гаражей толкутся. Пьют… Детвора глядит, все видит… Пацаны кружком соберутся, баллончики с газом нюхают. Другие просят: «Дядя, отлей бензинчику…» Тоже — нюхачи. Из шестого дома схоронили мальчишку, донюхался. Я не хочу, чтобы Тимошка таким рос. На хуторе он всему радуется. Вот пусть и растет, с детства работает. Пусть будет здоровое счастливое детство. А потом сам разберется.
— Поздно будет разбираться. Так в коровьем дерьме и останется.
— А в людском дерьме лучше? Воровство кругом, пьянка, наркота…
— А на твоем хуторе — божья благодать. Да там еще хуже. У нас в доме, слава богу, ни пьянки, ни воровства нет. Вот и давай так жить, как жили.
— Жили… Это лишь кажется, что все нормально. Я от порога отъеду, и начинается: обдурить, облапошить, менты, ворье — одно и то же. И так до конца жизни? Мыкаться. На подхвате. По мелочевке. А завтра и это кончится. И у меня, и у тебя — тоже. Мы — безработные, ты пойми это. Перебиваемся, чего-то ждем… — Иван говорил сто раз обдуманное, ясно понятое там, на хуторе, в одиночестве. — Потеряли мы свою профессию, работу. И ее не будет. Ни у тебя, ни у меня. До конца жизни. Мы просто перебиваемся. А впереди — вовсе ноль. Сейчас — в натяг живем. Завтра будет хуже. Потому что конец приходит таким, как я, одиночкам. И ребята наши это скоро поймут. У других — родители хорошо устроились: модная одежда, мотоциклы, каникулы за границей. У наших — харчи в натяг. А на хуторе — есть какой-то, но шанс. Для нас и для детей. Свое дело. И начинать надо сейчас, пока еще силы есть, у тебя и у меня. И пока есть подмога. Это тоже немало.
В его словах была правда. Жена это понимала, но говорила о детях:
— Школы там нет.
— Для Васи — конечно, — прежде обдуманное признавал Иван. — Тем более последние классы. Вася здесь останется. А Тимоше про школу рано думать. Подрастет, как раз дорогу сделают. Говорят, что будет дорога, газ.
— И рай господний, — со вздохом продолжила Ольга. — Для трех старух, какие свой век доживают.
— Аникей живет, не жалуется?
— Один кукует. Ни жену, ни дочек туда не тащит. Они в городе.
— На лето приезжают.
— И той же дорогой уезжают. Но хотя бы дорога там есть. Чеченят в школу возят. А ты куда нацелился? Вовсе к волкам, за речку. Туда лишь на вертолете… И с чем ты туда подашься? С двумя коровенками? А жить где? В ржавом вагончике?
— Отец обещает помочь.
— Чем? Помочь выпихнуть? А что дальше? К корове не знаешь, с какой стороны подойти.
— К машине, к торговле привык: от моря до моря, всю страну исколесил. Когда приперло. Как и ты: страховой агент, бывший инженер-конструктор. А с коровами ты справишься, — усмехнулся Иван. — Ты же у нас хуторская.
— Хуторская. Поэтому и не хочу туда лезть. Потому что знаю…
День да другой тянулись разговоры. Ольга не сдавалась. Старшие Басакины не вмешивались. Отец сказал коротко: «Поможем. Будем помогать. Но решать вам». Мама Рая и вовсе не знала, чью сторону взять: страшно ей было.
Порой разговоры сменялись тягостным молчанием, которое не мог разорвать даже Тимоша. Он раз-другой сунулся было с обычными речами: «Рыжик… Кузя…» Мать жестко обрезала его: «Смолкни!» Он смолк, что-то поняв; на отца он глядел сочувственно, на мать боялся глаза поднять.
Иван, зная характер жены, на время отступил. Он возился с машиной, подлаживая ее. На «лошадку» какая-то, но надежда. Другой работы в поселке не будет, тем более в зиму, когда съеживался рынок, заканчивались ремонты да стройки домов, старенькие легковые машины дремали в гаражах, не нужен им до весны «авторемонт» да «шиномонтаж».
Это знала и Ольга: работы в поселке нет и не будет. От всех заводов и производств одни заборы остались. Новое — лишь магазины.
Охранник ли, сторож — главная для мужиков профессия. Молодым — в армию, на «контракт». Но основное — «отъезд»: областной центр, а лучше — Москва, Питер, Кавказ. У кого есть родные ли, знакомые на Севере — можно там попытать. В «отъезде» обычно обещают много, платят — не густо. И конечно, от семьи и дома отлучка. В Питер да Москву семейным табором не поедешь. В подвалах да подсобках ютиться могут лишь вовсе безответные таджики да киргизы. Их много и много теперь. Даже в здешних краях объявились.
Что до прежней работы мужа, в ней, конечно, завидного мало. Ольга ездила с ним, помогая. Кое-что он порой рассказывал, жалуясь. Но еще больше таил, не желая родных расстраивать. Но на жизнь зарабатывал. В основном в теплую пору. Зимой перебивался заказами и заработками случайными. В такое время Иван маялся, стыдясь своего безделья, безденежья. В глазах жены чудились ему укоры. Ольга все понимала. И боялась лишь одного: не сорвался бы… Вон их сколько… По двору и поселку бродят, возле магазинов, у гаражей отираются, заливая тоску-печаль.
Спасибо старому Басакину да брату Якову: в такую пору они помогали, подыскивая заказы.
Лишь ранней весной появлялась работа: цветы с юга, первые овощи. Но все это: дороги, рейсы, рынки да базы, краснодарские, ростовские, московские — от семьи и дома далеко. До поздней осени.
К этой жизни уже привыкли, хотя взрослые понимали зыбкость этого ремесла. Как, впрочем, и всякого другого ныне, того же Ольгиного: страховой агент, беготня, уговоры да просьбы. Инженер-конструктор второй категории.
День да другой Иван с машиной возился, но потом не выдержал и взмолился:
— Оля… Дай мне два-три года. Не получится, тогда твоя воля: куда пальцем укажешь, там и буду работать до конца жизни. Слова поперек не скажу. Но сейчас давай попытаем. Я изо всех сил буду стараться! — клялся он. — Должно получиться. Ведь работают наши: в станице, на хуторе… Пойми, это будет не временное, как сейчас, а для всей жизни. Для нашей жизни и для детей. Тем более отец поможет, Аникей — рядом. Я буду стараться, поверь мне…
Ольга долго молчала, глядя на мужа, понимая его и жалея, потом выдохнула:
— Страшно…
Иван поверил: ей действительно было страшно за него, за себя, за детей. Он обнял жену, и Ольга поддалась его ласке, но вдруг отстранилась и сказала твердо:
— Одного я тебя туда не отпущу.
Сказала и, когда пришел срок, обещание выполнила.
Она неделями жила с мужем, оставив старшего сына на попечение свекрови; Тимошку таскала за собой. Она не только бабьими хлопотами занималась: стряпней да уборкой, но с первых дней стала доить коров, вспомнив свое хуторское детство да юность, на пастьбу скотину гоняла, на водопой, управлялась с молодняком — словом, как и положено хуторской бабе: работа от темна до темна.
Она и первого теленка приняла, считай, спасла от гибели корову и малыша.
Это была памятная ночь, о ней вспоминали, рассказывали, дивились. Ольга похохатывала: «Мы — хуторские…»
Рябая невеликая коровка своим первым телком никак не могла опростаться. Целый день мучилась, наконец легла. Возле нее ходили, глядели и только.
Пришла ночь. Зажгли фонарь. Корова лежала на боку, тяжко дышала, уже и глаза закрыв. Порой она напрягалась, и объявлялся теленок. Но только светлый нос его. Ноздри шевелились, значит — живой. Нос… Порой даже глаза, осмысленные, живые. Но дальше дело не шло. Ножек не было видно. А без них — никак.
Возле коровы в кругу фонарного света собрались все: Иван, Ольга и главный «спец» по скотине — рыжий Сашка, отряженный своим хозяином на подмогу. Но чем помочь?..
Поодаль, возле дверей коровника, вовсе во тьме, на тюке соломы Тимошка носом пофыркивает, обиженный, что не пускают ближе.
— Ну, она разродилась? — временами спрашивал он. — Теленок появился?
Ответа нет, значит дело понятное.
Ольга корову уговаривала; жалея ее, по голове гладила:
— Ну поднатужься, миленькая… Ну постарайся.
Иван лишь вздыхал огорченно. Зато Сашка глаголил вовсю, ругаясь:
— С такими коровами… Недомерки! А в «охотку», под быка лезут, как нынешние девки, неоперенные. Сама — телушка, а от нее телка хотим, — и решительный вывод: — Прирезать, пока не поздно. А то будет махан — праздник собакам.
— Не надо прирезать! — обрезает его гневный Тимошкин голос из тьмы. — Нам мясо не нужно. Нам корова с теленком нужны!
— Мы раньше, на колхозной ферме трактором таких тянули, — вспоминает Сашка. — Петля… Трактором как дернешь. Вылетает как пробка.
— Не надо трактором! Ему будет больно! — не соглашается Тимошка.
«Тебя самого, видно, трактором дергали», — подумала Ольга, а вслух спросила:
— Неужели нельзя помочь? Ты же столько лет при скотине. Специалист.
Польщенный Сашка объяснил:
— Подправить бы можно. Ножки передние вытащить, к голове. Тогда пойдет. Но она — недомерка. А у меня лапа, гляди, — показал он большую лопатистую руку. — Не пролезет.
— Давай я попробую, — вызвалась Ольга, понимая, к чему дело идет: ни телка, ни коровы, и это — первый отел, начало. — Давай попробуем, попытаем.
И у нее получилось. С теплой водичкой, с мылом. Сумела сыскать копытца, к головке подвести. Корова, что-то поняв, стала усиленно тужиться. И теленок вышел. Живой. Его обтерли, подсунули мамке. Она шумно обнюхала малыша, заурчала громко, утробно и еще лежа, лишь перевалившись на грудь, принялась его вылизывать.
— Он разродился? Живой?! — спросил Тимошка.
— Живой!! — хором ответили ему.
Бычка так и назвали — Живчик.
ГЛАВА 12
Ольга жила на два дома, приезжая и уезжая. В поселке — квартира, старший сын. На маму Раю, конечно, надеялись, на деда, но душа болит: ведь у мальчика — самый возраст, как говорят, переходный, опасный, много соблазнов, особенно в нынешнее время. И свою работу в Госстрахе, пусть и внештатную, Ольга не оставляла: потерять ее легко, другую сыскать будет трудно. А нынешнее — зыбко. Надолго ли? Поэтому и старалась успеть везде.
А на поместье работы прибавлялось. Отъемных телят старый Басакин привозил. Малышня недельная. С ними много возни: в тепле держать, вовремя молоком поить — мамки-то рядом нет, отъемыши, сироты. Свой приплод появлялся. С молодняком охотно занимался Тимошка: кормил, чистил и холил.
На первых порах дед Атаман часто навещал новых хозяев, Аникей подъезжал, присылал в помощь, на день-два, работников: Сашку ли, Кудрю, Мышкина.
Свои не забывали. В дни выходные приезжал старый Басакин, иногда с женою или внуком Василием. Брат Яков в будни наведывался, попутно, когда бывал в станице с выездной торговлей. Он и в Большом Басакине старых людей, Аникея, семейство Вахида продуктами теперь обеспечивал, а время улучив, рыбачил, привозил охотничью собаку, проминал ее, гонял лисиц, избывая опасное соседство.
Старый Басакин, приезжая, сходу впрягался в работу, которой хватало на всех. Но забота любимая — будущий сад, виноградник. Он выбрал место, готовил ямы, чтобы с первым теплом начать посадку.
Из станицы порой прибывали молодые Басакины плотву «подергать» да окуня «погонять». Конечно, и они помогали, посильно.
Так и шли дела. А время летело. Прибавлялся день. Ранняя весна подступила дружно. Зашумела и загудела вода по теклинам да балкам. В речке она поднялась разом и поломала толстенный лед, унося его с гулом и грохотом. Старые хуторские люди, слыша грохот и не зная о ледоходе, ворчали: «Опять вояки воюют. Чего-то нынче рано взялись». Военный полигон был недалеко. По летнему времени там стреляли, взрывали. Мимо хутора, натужно ревя, проходили колонны тяжелых машин, пугая народ: «Не война ли?..» Но то было летом.
На хуторе, вдали от воды, — лишь гул да грохот услышали. А рядом, возле речки, было страшновато глядеть, когда в заторах дыбились, торчком поднимались огромные ледовые крыги и с грохотом рушились или на берег ползли, словно танки, сизые громадины, легко ломая и хороня под собой камыши, талы, малые деревья.
Картина завораживающая и страшноватая с непривычки. Басакины все вместе ходили глядеть.
Лед быстро пронесло. Вода поднималась. Весна пришла теплая, ранняя.
Из Большого Басакина теперь изредка наезжал Аникей. Для остальных — путь неблизкий, в немалый объезд: речку не перепрыгнешь. И дел по весне много: огороды, рыбалка.
Но объявились иные гости, нежданные. Первым пришел монах, тот самый «потаенный», о котором прежде знали, но в глаза не видели: нестарый человек в светлой бороде, усах, в рясе да телогрейке, с заплечным мешком. Назвался он Алексеем. С Иваном пришелец поговорил и устроился, как сказал, до тепла, в одном из вагончиков. До полудня он помогал по хозяйству, потом уходил к своим делам, по тропе набитой, к Явленому кургану, объяснив коротко: «Пещерку сотворяю, келейку». По ночам в вагончике он подолгу молился.
Набегом, на короткий срок наведался отец Василий — молодой, рослый, приветливый батюшка из города. Тоже басакинский. Дальняя, но родня. С ним была попадья, такая же милая, улыбчивая, и трое ребятишек. Ехали они от Явленого кургана, но любопытствуя, завернули к новоселам. Поздоровались, чаю попили.
Батюшка известил, что нынче на Явленом кургане будет поставлен Поклонный крест. Из Москвы его привезут от известного скульптора Неклюдова, который тоже числит себя казаком со здешними корнями. И еще одна добрая весть о часовне. Она будет возведена нынешним же летом, на прежнем месте, на кургане на старом фундаменте. Для того сюда батюшка и приезжал: еще раз осмотреть место.
К Басакиным он заехал, как говорится, лишь на минуту. Познакомиться с новыми людьми да поздороваться, торопясь возвратиться в город. Но получилось по-иному.
Детвору из машины выпустив, не могли собрать. Их было трое: два мальчика — один Тимошкиного возраста, другой старше — и девочка-малышка. Они радовались воле и особенно малой животине: телятам, козлятам, цыплятам.
Радушный хозяин Тимоша был несказанно рад гостям, новому знакомству и хотел им все показать: огромное гнездовье орлов-белохвостов; бобровую плотину в заводи, подъеденные бобрами деревья, следы зубов, кучи стружек; там же — потаенное, в крутом берегу, жилище выдры, ее накатанную горку, с которой она съезжала, играясь, подводные ходы… А еще нужно было сбегать к жеребенку Рыжику и попробовать вызвать черную норку, постучав по дуплистому тополю, там она жила. И еще…
Тимоша многое обещал показать.
Но отец Василий звал мальчиков, торопил к отъезду.
— Папа, еще немножко… Мы же не видели нору барсука, может, он покажется… И сусликов… Мама, ну пожалуйста…
Девочка-малышка не могла от цыплят оторвать глаз. Она завороженно, медленно шла за курицей-клушей и ее писклявым семейством еще одним цыпленком, отца и мать не слыша.
Батюшка сдался, сказал:
— Хорошо. В вашем распоряжении час.
Он остался за столом, с хозяевами, детей оправдав:
— Чего они в городе видят? Кирпич, асфальт да машины. Ничего живого, для души.
— Привозите их к нам, пусть поживут. Место есть, — пригласила Ольга. — И вы с матушкой отдохнете. Молочка попьете. Порыбачите.
— С удочкой я люблю, — признался батюшка. — Посидеть возле речки.
— Вот и приезжайте…
— Восстановить бы в станице храм, — мечтательно проговорил отец Василий. — И мы бы туда переехали. Было бы хорошо всем: нам и детям. Правда ведь? — спросил он у жены.
Попадья согласно кивнула, с улыбкой. Она была небольшого росточка, круглолицая, милая.
— Но… — вздохнул батюшка. — Слава богу, с часовней определились, — перекрестился он. — Нашлись люди. Ваш сосед, Аникей, спасибо ему. А вот храм, там, конечно, затраты серьезные. Пока неподъемные. Наш владыка старается, ищет…
Хозяева рассказали про тутошнего монаха Алексея. Гости переглянулись.
— Мы знаем его, — сказал отец Василий. — Хороший человек, добросердечный. Благословение он получил. Пусть ищет…
Что именно «ищет», батюшка не объяснил.
— Он просвещает нас, — похвалилась Ольга. — Рассказывает о старых временах. Про игуменью Ардалиону, про монастырь, подземный храм, про благодетеля, который помогал, строил.
— Да, да. Он — знающий человек. Историк. Здесь много легенд. Быль, небыль… Но главное — правда. Была Монастырщина: Скиты, Явленый курган, Церковный провал — там жили, молились, созидали. Намоленые места, святые для нас. Думаю, что храм в самом деле был. Но ведь потом столько лет насельников изгоняли, убивали, выкуривали, как зверей, взрывали кельи, ходы-выходы… Могло ли что уцелеть?..
Недолго, но хорошо посидели с гостями. С трудом собрали ребятишек, которых Тимошка звал туда да сюда.
Прощаясь, отец Василий негромко сказал своим: «Помолимся». И детвора встала рядком возле родителей.
— Пресвятая мати Божия, — начал отец Василий.
Его дружно, старательно поддержали мальчики, и дочка тоненько выводила:
— Пресвятая Мати Божия, моли Сына Своего и Бога о благословении начинаний наших и ниспослании свыше помощи в делах наших и оставлении грехов наших. Помогай нам грешным и ныне, и присно, и вовеки веков. Аминь.
Так хорошо это было и трогательно, что Ольга прослезилась.
Они садились в машину. Тимошке жаль было с ними расставаться. Только познакомились, подружились, особенно с младшим, ровесником Колей.
— Приезжайте, — приглашал он. — Будем жить вместе! У нас много всего!
Машина уехала. Басакины остались. Тимошка поскучнел. Ольга вздохнула, сказав:
— Какие хорошие люди…
Еще одни гости, нежданные, обещались быть. О них при встрече упредил Ольгу станичный казачий атаман:
— Приезжают московские казаки, серьезная делегация, — многозначительно сообщил он. — К вам их тоже привезем. Передай своему. Их встренуть надо как следует. У них задумки серьезные, — внушал он. — Казачий лагерь хотят устроить, международный. Надо ловить момент. Так что готовьтесь. Как положено… — подчеркнул он.
Ольга передала мужу сказанное. Иван поехал к Аникею узнать, что да как… Тому ведь не впервой гостей встречать. Посоветует: ухой обойтись или придется барана резать.
Услышав про казаков, да еще московских, Аникей взъярился, запенился:
— Не бараниной, не ухой, а жидким чаем их привечай… Жидким чаем! Баранинки они откушают, потом не отвадишь. Сегодня — московские, завтра — тамбовские. Брехуны в лампасах! Жрать да пить на чужбинку они мастера. А толку от них ноль! Ты их только повадь, накатают дорожку. Саранча ненасытная! А вот жидким чаем встретить, им же и проводить, тогда больше не объявятся. Проверено!
Поостыв, он спокойно внушал:
— Ментов можно прикармливать, от них польза. Бичей добудут, прикроют при случае. А этих, с лампасами, не приваживай. Там одни лишь брехни…
Аникей ярился не зря. Он терпеть их не мог, этих «атаманов», «есаулов» и прочую «старшину казачью», станичную, райцентровскую и выше. Фуражки да штаны с лампасами, игрушечные кресты да медальки, погоны. И белые ручки. Говорильня, галдеж, «любо — не любо!» Поначалу он попался им на крючок, казачью форму пошил, ездил на «круги» и «сходы», у себя принимал. Но быстро понял, что это одна болтовня: «автономия», «независимость», «реестр»… А дела нет. Одним словом, «хуражечка, хуражечка…» Болтуны да бездельники. И еще — «финансирование», которое только для начальства. Кормушка для верхушки.
А даже ему, Аникею, добрая помощь всегда была нужна. Нынче тоже. Решился он наконец брать землю. Огляделся, с «крестным» поговорил, с другими людьми знающими. И понял, что медлить нельзя. Можно остаться с «таком» или с какой-нибудь меловой да солончаковой пустошью, на которой не только скотину, суслика не прокормишь. Тем более что крепко привязан он к Большому Басакину. Здесь, на хуторе, его дом и устроенное поместье. Вблизи хутора — ферма со скотьим гуртом. А значит, земля: выпасы, сенные угодья должны быть рядом. Они есть: Басакин луг, Ремнево, Акиншево, Зоричев… И вроде бы все — ничье, бывшее колхозное.
Но в райцентре, в земельном комитете встретили его без объятий, объясняя, что Басакин луг — долевая собственность. «Договаривайтесь с людьми, набирайте паев, договор заключайте…» Приречная долина — главные выпасы, семьсот гектаров — земля районного фонда, но давным-давно оформлена в аренду, якобы для создания конно-спортивной школы, о которой никто слыхом не слыхивал. И давно бы эту землю надо изъять, но «руки не доходят», «законы не позволяют», «все это надо решать через суд…»
Одним словом, земля есть, но подступишься к ней не враз. Надо добиваться. Хорошо, что рядом есть крестный — старый Басакин. Он подскажет, с нужными людьми сведет, оформит бумаги. За это ему великое спасибо. Но главное — самому надо шевелиться: добиваться, ездить, настаивать, потому что само собой ничего не приплывет. А уж земля — тем более.
А за речкой, у Ивана да Ольги, все заботы лишь о сегодняшнем дне. Полтора десятка коров да бычков; и еще теляток столько же набралось; свиньи, козы да овцы с приплодом, птица. За всеми нужен уход и пригляд: кормить, поить, в стойлах убирать, хвори лечить. Особенно телят да ягнят, которые то захромают, то запоносят, то просто горбатятся да кряхтят, но ничего не скажут. Попробуй тут догадайся. Но лучше деда Атамана или Аникея зови на подмогу.
Когда Ольга на месте, всем хорошо. Тимошка за молодняком следит в местах близких. Монах Алексей с утра угоняет скотий гурт на дальние выпасы. Потом его Ольга сменяет. Ивану хватает дел: он чистит базы, стойла, птичники, что-то подлаживает; он вспахал и заборонил просторную низину под огороды, обнес ее городьбой, поставил насос на речке, трубы протянул для полива, наладил пленочные теплицы, рассадники, малину, смородину, плодовые деревья начал сажать — все своими руками. Рыбалкой он всерьез не занимался, но пару сетчонок ставил. Себе и родным — свежая рыба к столу. Да невеликий запас «малосолки» и «вялки», из своих рук.
Работы хватало всем. Даже Тимошу в последнее весеннее время Ольга не брала в поселок. Телят да козлят без пригляда не оставишь. Они хвост задерут и увеются. Ищи их свищи. А волки в округе есть.
— Зимой будем отдыхать и гостить, — говорил Иван.
— Зимой отдохнем, — в тон ему повторял Тимоша. — Сейчас у нас много работы.
В поселок Тимоша почти не ездил. Но хуторских знакомых порой навещал, выгадывая себе выходной. Отвозили его попутно или через речку переправляли, на лодке. А дальше — бегом, через Басакин луг.
На хуторе ему все были рады. Более других — Зухра, которую он первым делом проведывал. А потом, уже вместе с ней — рука об руку, они обходили хутор: бабе Кате новости сообщали, бабу Ксеню выводили на весеннее солнышко погреться; потом к деду Фатею, к его кроликам; и в малую хатку деда Саввы, там было красиво: много икон, лампадки и свечи. Кухарка Вера ждала их, встречала угощеньем. При случае Тимоша играл в футбол с Вахидовыми ребятами.
Проведывать добрых знакомых всегда в радость. Но еще больший был праздник, когда навещал басакинское поместье дед Атаман, не один, а с Зухрой. Девочка просилась, родители разрешали, для деда Атамана это было не в тягость. От хутора они шли через луг, потом через речку плыли, на лодке.
Дед Атаман, свершив переход, долго отдыхал, пил чай, осматривая хозяйство, потом обходил его, советуя да подсказывая, посильно помогая.
Детвора хороводилась по всей округе: вместе приглядывали за телятами, навещали бобровую заводь, поднимались на холм, высматривая в каменистых обрывах гнездовья коршунов, уходили к высокому Явленому кургану, где целые селенья ярких щуров, сизоворонок, удодов, ласточек-нырков, любопытных, щекастых сусликов.
Время было весеннее, теплое. В свой ранний, но положенный срок синими колокольцами цвела сон-трава; золотистыми россыпями горели под солнцем поляны гусиного лука, калужницы. Крохотные звездочки белой крупки радовали глаз даже в пасмурном дне. Зеленым дымом пылила ольха, золотились ивовые кусты, тополя недолго красовались в багряном дожде сережек. Подступало молодое зеленое лето.
Долгий день пролетал незаметно. Особенно для детворы. К вечеру они расставались. Долго прощались, до новых встреч, которые частыми быть не могли.
— У нас так много работы… — вздыхал Тимоша.
Работы и впрямь хватало. Особенно людям старшим. От темна до темна. Но труды нынешние самому хозяину были не в тягость. Временами даже не верилось. Вдруг почудится, что дни сегодняшние сродни прошлогодним, осенним — на короткий срок, а потом будет прежнее: рейсы, торговля и прочее. Почудится такое, и сразу — холодок по спине.
Работы много. Но спину разогнешь, оглядишься: степь, курганы, зелень деревьев; продышишься и вроде усталости нет.
Особенно это понималось ли, чуялось ранним утром, когда отворяешь базы, выпуская скотину и провожая ее к водопою, на речку.
Утро. Весна. Земля, за день оттаявшая, ночью подмерзает, похрустывает под ногой. В лужах стрельчатые окошки тонкого льда. На старых травах серебряный мох инея.
Весна… Хорошо дышится. Ровный тугой ветер несет терпкий, какой-то тревожащий душу запах парящей земли, молодой горькой зелени. Хочется вдохнуть глубже, еще глубже, чтобы надышаться всласть. Это весна, которую чуяли все: люди, звери и птицы.
Возле речки, в гущине кустов и деревьев, — нежное журчанье да теньканье соловьев ли, иных птах, незнаемых, нежные стоны горлиц.
Степь звенит с утра до ночи трелями жаворонков. А среди жилья людского да скотьего — хороводы ласточек, которых в поселке давно не слыхали, не видели. Здесь же гнезда в стойлах, птичниках, в людском приюте. Строят и лепят. Низко летают, рядом садятся, щебечут.
— У нас их разведется много, — сообщает Тимошка. — Я посчитал. Целых двенадцать гнезд, а в каждом будут птенчики.
— Богатеем… — вздыхает Ольга.
Это разговоры вечерние, когда в сумерках, перед сном все вместе отдыхают на ступенях вагончика или на скамейке, которую вкопали у подножья холма, на взгорье. Оттуда открывается картина просторная: большая земля, ее в один огляд не окинешь. Степь, курганы, далекие и близкие, вечернее небо, которое долго не остывает, золотится и нежно розовеет. А рядом — свое поместье как на ладони: базы, сараи со скотом и птицей, людское жилье; ниже к речке — просторный огород. На нем много работали; там — нежная зелень грядок и лунок: огурцы, помидоры, лук да чеснок, кабачки да перец, баклажаны. А еще — клубника, малина, смородина, саженцы вишен да яблонь, которые будут расти и вырастут; там — юные виноградные лозы. «У нас сколько много всего!» — гордится Тимоша.
Тихий вечер. Ольга на открытом базу доит коров. Слышно, как первые струйки молока звучно бьют в днище подойника, потом все глуше. Хозяйка разговаривает с коровами:
— Стой спокойно… Мало еще… Чего ты держишь? Болит? Я потом тебя полечу, мазью помажу.
После дойки Ольга молоко цедит, разливает по кастрюлям да банкам, приносит большую литровую теплую кружку для сына и мужа. Садится рядом.
Сумерничают. Дневные дела позади. О них неторопкие разговоры. О завтрашних — тоже. Тимоша начинает подремывать, склоняясь к родителям на колени, но не уходит.
Порою, после своих трудов возвратившись, садится рядом монах Алексей, начинает рассказывать о временах старинных. Он вроде не старец, но много знает о той поре, хорошо говорит, словно вспоминает те дни, когда рядом, в Церковном провале, на Скитах жили монахи, послушники, трудники и просто молельщики. Явленый курган — вот он, совсем недалеко. На вершине его когда-то бил могучий трехструйный родник. А рядом — Родниковая балка, по склонам которой текли малые родники. Монахи содержали там огороды, сады, виноградники.
Монашеское житие, пусть и подземное, было обустроенным и вместительным. Там — людской подвиг веков прошлых и нынешнего. Там — труды и заботы игуменьи Ардалионы; и конечно же, того щедрого благодетеля, который тоже был родом из донских краев. Их давняя молодая несчастная любовь — легенда, будто бы все объясняющая. Ей верили прежде. И теперь. Особенно люди молодые. Красивая легенда.
Но судьба великой старицы необычна, даже без выдумок: не жизнь — житие.
Маша Атарщикова — младшая дочь, любимица богатой казачьей семьи — вначале жила, как и положено ей: счастливое детство, беззаботная юность. Но вдруг юная красавица меняет шумную донскую столицу Новочеркасск на бедную пустынную обитель — Новодонской женский монастырь, в котором она и провела жизнь монахиней, казначеей и, долгие годы, игуменьей, великими трудами превратив бедную обитель в монастырь богатый, благоустроенный, с чудной архитектуры храмом во имя Святой Троицы, кирпичными двухэтажными корпусами трапезных, жилья для монахинь и гостей, монастырской школой, домами священнослужителей, службами и даже подземной церковью, которую игуменья с немногими помощницами копала собственноручно, ночами, после трудов дневных.
Не забывала великая старица и родину своей матери — Задонье. Почитала Явленую Задонскую Богоматерь, приезжала порой на Троицу к молебну на Явленом кургане, помогала монахам-пещерникам на Скитах, в Церковном провале, говоря, что завидует им и тоже хотела бы приютиться в какой-нибудь пещерке для молитв и покоя: «Духом неотлучно пребываю с вами», — всякий раз повторяла она.
Но ее мечта не сбылась. Игуменья Ардалиона скончалась вдали от родины, в Сарове, куда ездила поклониться мощам преподобного Серафима.
В родной монастырь привезли и опустили в могилу железный, наглухо запаянный гроб.
Кроме жития всеми знаемого, писаного, бытовала легенда, повествующая о том, что юная Маша Атарщикова в монастырь ушла по причине несчастной обманутой любви. Был у нее в Новочеркасске человек, сердцу милый, из знаменитой семьи Денисовых. Но открылся у Машиного избранника молодой нечаянный грех, которого чистая девичья душа не простила, уведя ее в монастырь, где и протекла жизнь.
Молодой человек, Машей отвергнутый, в отчаянье и тоске навсегда оставил родные края и близких и уехал далеко, по слухам, в Сибирь.
Другая «легенда» продолжала первую с разрывом в полвека.
Игуменья Ардалиона, за долгие годы обустроив Новодонской монастырь, не от пустой прихоти принялась своими руками сооружать в нем подземные ходы и кельи втайне от многих. Людям близким говорила она: «Для меня вожделенная жизнь вполне отрешенная от всего земного. Моя душа стремится к ней. Была молодая, хотелось кричать на весь мир о Господе, с неверующими спорить, обличать, вразумлять, а теперь, в старости, хочется только одного: обо всех молиться».
Но быть игуменьей, управляя огромным монастырем, невозможно без дел мирских: монахини, послушницы, трудники, клир церковный, девочки-сироты, призреваемые монастырем, гости, паломники, школа — это заботы ежедневные. И потому даже подземные кельи своего монастыря не стали для Ардалионы спасеньем.
И тогда был задуман уход, к которому подтолкнул игуменью один из Троицких праздников на Явленом кургане, куда она прибыла, как всегда проведывая Скиты и Церковный провал, тамошних старцев.
Эти места всегда были пустынными: глухое Задонье, скупая земля, над рекой — обрывистые меловые горы, изрезанные глубокими балками-провалами. Здесь издавна копали свои пещеры-кельи, по подобию киевских, старцы да старицы поначалу староверского толка, «беспоповцы», а потом и другой народ, чающий спасенья.
Им в помощь были время, ветры, вешние воды, словом, Бог и природа, сотворяя порой причудливые глыбистые меловые и дикого камня строенья — в точь малые церковки да часовни, пещеры. Словно сам Господь сюда призывал людей для спасенья себя и мира.
Скупая земля: мелы, камень да глина; скудная зелень, кусты да травы: чабрец, донской ладан — иссоп, горькая полынь; колючие заросли тернов, шиповника, казачьего можжевельника, барбариса-кислятки. Скупая земля. Но местами бьют и бьют из земли родники да ключи: Родниковая балка, Белые колодезя.
Эти места пришлись игуменье по душе. Пригрезилась Ардалионе Донская лавра ли, Русская Каппадокия, словом, спасенье в подземной тиши, когда можно посвятить себя одним лишь молитвам. «Нужны нам для собранности темные келии», — говорила она.
Тем же годом, не откладывая, игуменья отправилась в Москву и Петербург, чтобы найти поддержку своих планов среди друзей и благодетелей.
И случилось чудо. Матушкина келейница собирала пожертвования в Казанском храме. Подавали не щедро, медью. Но один из молящихся, пожилой мужчина, вдруг пожертвовал золотую «пятерку». Монахиня тут же опустилась на колени перед рядом стоящей иконой и стала громко благодарить Бога. Когда она поднялась с колен, мужчина спросил, откуда она и на каком подворье остановилась.
На другой день щедрый жертвователь встретился с игуменьей Ардалионой, принеся в дар монастырю немалую сумму денег.
Они узнали друг друга, хотя прошло полвека с той поры, когда Машенька Атарщикова отказала своему избраннику, не простив его грех.
Теперь они были другими: знаменитая игуменья богатого монастыря и известный в Петербурге, состоятельный жертвователь, владелец золотых приисков, фразу которого «Помогите мне, я страшно богат!» повторяли одни с удивлением, другие с насмешкой, но большинство с уважением, потому что помогал он нуждающимся безотказно, даже специальную контору для этого завел, не в силах справиться с потоком просящих.
Они встретились, долго и хорошо говорили, поняв друг друга. Идея Донской подземной Лавры ли, Каппадокии пришлась щедрому жертвователю по душе.
Так началась история подземного монастыря. О нем знали в округе, трудились там, по обету и просто желанию. Старые люди с хуторов и станиц окрестных уходили туда на покой. Монастырская жизнь — дело потаенное, а уж подземная обитель тем более. Но еще и теперь остались следы Монастырской дороги, по которой из Царицына везли сюда лес, другие материалы. Старые каменоломни до сих пор можно отыскать; в них брали камень-плитняк, которым в подземных строеньях крепили стены. Был даже кирпичный заводик. Это место и теперь называется Печа.
Делали все прочно, на века.
Легенды, как и положено им, раскрывали великую тайну. Игуменья Ардалиона не умерла, как принято считать, в Саровском паломничестве. Железный запаянный гроб, который привезли в монастырь и опустили в могилу, был пуст. Игуменья просто ушла от мира, укрывшись в катакомбах Церковного провала, на Скитах. Недаром в скорой поре Новодонской монастырь навсегда покинули две верные келейницы игуменьи — Святослава и Агния, которые были с нею в последнем паломничестве.
А из Петербурга уехал в дальнее странствие и уже не вернулся тот щедрый жертвователь, когда-то жених Маши Атарщиковой.
По преданию, всем им хватило места в пещерах и кельях Монастырщины.
Все это было, но минуло, прежде прирастало былью, а ныне легендами. Но ведь было…
В ту пору, когда в станице порушили храм, сбросив на землю кресты да колокола, ушла из станичного храма Явленая Богоматерь. Люди верили, что она вернулась сюда, в Монастырщину, чтобы сохранить святую пристань. Недаром еще долго, почти до времен нынешних по окрестным хуторам ездили монахи-молельщики. Лошадка, повозка, походный иконостас, черное одеянье с белыми крестами. Монахов ловили, мучили в тюрьмах, ссылали в Сибирь, расстреливали. Но им на смену объявлялись молельщики новые. Снова и снова: лошадка, походный иконостас. Это ведь было… Кому душу спасала Монастырщина, а кому и жизнь. Там после революции укрывались казаки от погонь да расстрелов. Там прятали хлеб от грабиловки красных продотрядов, спасая от голода себя и детей. Во время войны в пещеры уходили женщины, дети, хоронясь от немцев, стрельбы и бомбежек. Церковь осталась жить, сохранила ее Явленая Богоматерь до поры. Эта пора настает, скоро настанет. Вновь будет обретена, миру откроется Задонская Богоматерь и оживет щедрый святой источник на Явленом кургане, пробудится Родниковая балка и отворятся для людей врата подземного храма, надолго сокрытого и сохраненного. Придут насельники, трудники, вернется прежняя жизнь на Скитах и рядом. Нужно в это верить, молиться и работать.
Такие вот случались беседы летними вечерами возле Белой горы.
Голос монаха Алексея был ровен, спокоен, глаза добротой лучились. Басакины слушали его и верили, что все это и вправду будет: икона Богоматери, могучий родник на кургане, сады, людские селенья, святые обители — все будет. Нужно лишь верить, молиться и работать.
Сумерничали. Помаленьку темнело. Ольга спохватывалась, говорила монаху Алексею:
— Да вы еще не ужинали. Молочко еще теплое. Пышки пекла. Кашу варила. — Она монаха жалела. — Вам надо побольше кушать, — внушала она. — С собой брать побольше еды или пораньше приходить.
Такие вот были славные вечера: сидели, сумерничали, потом нехотя поднимались, ведь завтра рано вставать. Несли к постели дремлющего, уже тяжелого Тимошу.
Конечно, бывали ненастные дни: ветер, дождь, слякоть да склизь, по пуду грязи на сапогах, мокрая одежда, которую высушишь не враз. Но это проходит. Тем более что на здешней земле дожди бывают нечасто, они — в подарок. Для травы, для хлеба, для скота и людей. Ведь впереди жаркое лето, долгое-долгое.
Случалось ненастье и на душе. Порой неожиданно, вроде ни с того, ни с сего.
Приезжал отец Василий с матушкой и детьми. Славное получилось знакомство, хорошие люди. Но вдруг после их отъезда, вечерней порой, Ольга вспомнила сыновей батюшки: какие они вежливые, аккуратные, приглядно одетые. Видно, что старается матушка, молодец. А Тимоша возле них гляделся замарашкой: рабочая застиранная одежка, личико заветренное, на голове космы, подстричь его некому и некогда. В городе для детей — музыкальные да спортивные школы, театры да музеи. У Тимоши — одни лишь козлята, телята. А дальше? Так и будет быкам хвосты крутить.
Отец Василий — рослый, стройный, приглядный на лицо, бородка аккуратная. А Иван за собой вовсе не следит. Хуторянин… Спину застудил, стала побаливать. Порою гнется, морщится. Про боль не говорит, но видно же. На себя Ольга тоже махнула рукой. В поселке в парикмахерскую каждый месяц ходила: прическа, маникюр. Следила, чтобы нравиться людям, мужу да и самой себе. А теперь… Руки — глядеть страшно. Лицо заветрело, морщины появились.
В старые времена хуторские казачки — даже бабушка — на полевой работе кутали лицо белым платком, оставляя лишь щелочки для глаз. Кто помоложе, умывались огуречным рассолом, парным молоком, мазались кислым. Словом, береглись. Ветер и солнце сушат лицо, быстро старя его. К тридцати-сорока годам можно бабкой сделаться.
Такие вот мысли приходили порой. Их не прогонишь. Тем более что Ольга часто уезжала в поселок, оставляя своих мужиков. И тогда о них беспокоилась. О муже, о пастушке Тимоше. Хотя пора бы привыкнуть.
Но женское, материнское сердце — чуткое, оно не черствеет с годами и потому порою через долгие версты чует беду.
(Окончание следует.)