Кабинет
Алексей А. Шепелёв

БЕЗ ВЕСНЫ

Шепелёв Алексей Александрович родился в 1978 году в селе Сосновка Тамбовской области. Окончил филфак Тамбовского государственного университета им. Г. Р. Державина. Кандидат филологических наук. Автор трех книг прозы и двух книг стихов. Печатался в альманахах, в антологиях, в журналах «Дружба народов», «День и ночь», «Север», «Волга» и др. Лауреат Международной отметины им. Д. Бурлюка (2003), премии журнала «Север» (2009), лауреат (в составе объединения «Общество Зрелища») премии «Нонконформизм» (2013). Живет в Москве. В «Новом мире» печатается впервые.



АЛЕКСЕЙ А. ШЕПЕЛЁВ

*

Без весны


Рассказ



«Love sees no colour…»[1] — вкрадчиво звучит холодная тихая техно-музыка, магнитофон с корпусом тускло-стального цвета стоит на окне, тоже словно мерзнет, музыка мерно, мертвенно льется, но я ее не слышу… Где-то, за серо-восковыми брусками пятиэтажек, происходит закат, но я его не вижу…


Я опять зарубил человека. Во сне. Зеленое небо, мерцающие синие зонты, растворяющий дождь и крутая девочка в нежно-розовой маечке и шортиках… с бердышом… размахнулась, звонко рассекая летящие хрустальные капли…


Боль. Черная кошка. Прыгнула мне на грудь и выпустила когти. Кончик хвоста белый. Белый потолок. Мне холодно. Погладив кошку, я встал. Стены в бинтах и газетах. На сером экране часов цифры 7, 0 и 1. Мне плохо. Совсем плохо. Сегодня 1 марта. Сегодня 1 марта… Мы пили очень красное вино, много вина. Опять! Из окна тусклый свет. Белые крыши с серыми тенями, скованное белье, словно сгнивший зуб, покрытая угольная гора с черной пастью пещеры, штрихкодом забор, осыпавшаяся штукатурка в виде шахматной доски, раскрошенные бетонные блоки, черные деревья, силуэты домов, труб и башен, замороженный дым — все черное или темно-серое. Проснувшись, задрожала от холода хрупкая ветка и нежно провела острым ногтем по телу окна. Я здесь, я твой. На столе железная кружка, покрытая сначала черной эмалью, потом белой, белая местами отбилась, и я вижу черно-белый предмет с водой; с выцветшей карты на меня смотрит крестовая дама — портрет дамы. Я слышу Depeche Mode. Оказывается, работает магнитофон. Свинцовый его корпус кажется частью того, что за треснутым стеклом. Я дергаюсь и пытаюсь встать. Словно всю комнату залил свинец, и я застыл в нем. Нетесаный, морщинистый, наподобие бабки, просящей всегда милостыню у 2-го магазина, белый подоконник; горшок с землей; лезвие с полосами от черного карандаша. Внизу снег, оттаявший асфальт, залитый свинцовыми каплями — это скользкий лед, который не исчезает уже недели три. Стружки металла покрывают все. И металлический холод. В тетради все листы чистые. Хочется что-то изобразить. Я наколол руку. Зеркало, когда в нем ничего не отражается, идеально белого цвета. И когда в нем отразился черный силуэт — одна секунда, но сделалось так жутко: боится каждый всего постороннего, люди любят одиночество. Темнеет на глазах, видны только стволы берез да сухие мерзлые жгуче-черные прутья молодых кленов. Никаких красок. Черно-белый мир. С фотографии над кроватью черные детские глаза. Нет. Сейчас они не те. На подушке черная шапка, на спинке стула моя рубашка в черных и белых клетках; ставлю окоченевшие босые ноги в черные тапки с пятнами от зубной пасты. Больно, люди! Почему никто не включает свет? Только тусклые кошачьи глаза… скоро придет хозяйка и скажет, что пора есть… Нет желаний, нет мечты. Мне очень холодно. Рубашка сырая. Батареи холодные. Черные джинсы под столом, перчатки, белый шарф. Не люблю шарфы. Белые особенно.

Теперь мой друг уехал, съехал… съехал — как с той пепельно-серой крыши, там за окном, которая словно примыкает к серому столу здесь, перед окном… Тогда, в мае, когда все только начиналось, тоже было ярко-красное вино, потом — мутно-красное, дешевая сливовка из ларька… Он говорил, захлебываясь: ты только представь себе: свобода, музыка и все, что мы хотим!.. И вроде бы все было, начиналось, все и было почти так… Только когда мы с отцом в первый раз приехали, поднялись с вещами, невольно замерли перед дверью — там, внутри, происходило что-то нехорошее, скандал или драка, душераздирающие женские крики… Но что делать: задаток уж отдан, на улице вечер… И друг обещал: я помогу тебе, мы будем так жить, будем такими крутыми парнями, что она обязательно будет твоей!..

Все и было хорошо, почти… Душ только совсем черно-белый, больше, конечно, черный… Даже кусок мыла какой-то чернищий. Или когда едим хозяйские жирнищие щи (навязчивый сервис: «харчи ваши, питание наше» — таков уговор), над замасленным столом по прокопченной стене взбираются черноватые твари — тараканы… «Ты что не можешь есть при них?!» — спокойно ухмыляется друган, орудуя ложкой, с завидным напором строя радужные планы… Потом, когда он бывал на кухне и в душе все реже, я их преспокойно-небрезгливо поедал уже один, кончиком ложки выбрасывая в угол за газплиту промасленные-проваренные темные трупики, ножки и крылышки…

Все хорошо, почти. Только в самой дальней комнате, от этого никуда не деться, зрело что-то неприятное, темное, чудовищное, как распластавшийся, разрастающийся паук или осьминог. Оно жалило, доводило до истерики и слез свою испитую, кем-то избитую мать, не давало житья и главной хозяйке — бабке, душило — одним своим мрачно-наглым, ничем не обоснованным присутствием, как пресловутый скелет в шкафу, недоступный труп крысы в подполе, призрак или сгусток энергии, память нехорошего места, где произошло что-то кричаще плохое, какое-то смертоубийство, самоубийство — душило и нас. Но мы терпели, оно и понятно: мне куплены тошнотворно-малиновый пиджак, черные, с блеском, тупоносые ботинки, белоснежная рубашечка — на повестке дня, того дальнего дня, поход в ресторан после выступления в КВН с номерами нашего ВИА — как пить дать победа! — туда будет приглашена она, и там…

Щи я легко — день за днем, неделя за неделей — терплю. Надеюсь, в ресторане вкус водки, коньяка — что там пьют? — что там едят?.. — заглушит все это. She![2] Меня только подташнивает от ежедневного омлета, на скору руку приготовленного бабкой, он тонкий, маслянистый и с зеленоватым оттенком…

Но вот мы очутились (приглашены) в самом эпицентре! И здесь — черно-белый старый телек, вещающий какую-то полную версию «О бедном гусаре…», где исполняются позарез нам нужные для переделки раздурацкие фанфаронские песенки… И всего-то — черные, жучные глаза. Или даже жгуче-наглые глазки. Бритая головенка, тюремные наколки. Всего-то — надо же! — Эдик вернулся! Отвратные щенячьи повадки, мерзкая слюняво-слащавая хрючка. Главное, вернулся именно в тот день, когда мы заселились. И теперь все ждут, что будет дальше: когда он вернется обратно.

Я люблю до готовности расцеловать каждое дерево и броситься в сугроб, уснуть навечно черно-белый, свинцово-серый день зимы, русской зимы — зи-ма-а-а!.. Серые дни просто холодные, а черно-белые — уже мороз, когда кожа прилипает к стальному полу. Это уже не sense[3] — или я, если сейчас в комнату зайдет кто-нибудь (хозяйка, кто ж еще!), убью его или же кинусь в ноги и буду молить…

Мне это все досталось одному, от бравого капитана КВН остались только шапка, старые ботинки да белый шарф. Рубиновое и бордовое сменилось на белое — водка, самогон, теперь вся клеенка на столе в липких разводах от омерзительного, но дешевого денатурата с дурацки-благородным, как наши артистические и эротические позывы, названием «Ново-славянский напиток»… Эдик, our colchiginal friend («наш колченогий друг» — от неколченого на прощанье осталась еще и его бронебойная ирония!), сидит на кухне, пьяный, но не совсем, рукав закатан, в руке одноразовая бритва, рядом на полу еще парочка и чашка, куда стекает кровь… Он делает надрез за надрезом, выдавливает густую тошнотворную жидкость в чашку, но вообще-то мало что получается. Лезвия маленькие, тупые и грязные. Я хотел покурить на кухне, а теперь застыл в нерешительности. Все же захожу. Он демонстративно мается, сразу приглашает меня на казнь, затем приглашает, просит меня сделать ему разрез. Уговариваю, увещеваю, как могу, спокойным даже таким тоном. «Че, страшно? Страшно?!» — лезет он своей ехидной наглючей мордочкой, и я не выдерживаю: все-таки надо помочь!

Мой разрез опять какой-то невнятный, и он, подзадориваемый моим присутствием, полосует себя что есть мочи…

«Страшно, че, страшно?!.» — опять эти страшные слова, сквозь сон, мерзкий пьяный голосок. Просыпаюсь: прямо надо мною — черные глазищи, пуговки-глазки, свиные глазки блестят каким-то нестерпимо-лунным злом… И вот он Эдик, разбушевался!.. А у горла чувствую, когда все же давнул и слабо блеснуло, лезвие ножа. «Страшно?!» — и лыбится, глаза абсолютно нездешние. В коридоре стенает мать, бабка звонит в милицию… «Страшно», — произношу спокойно, пытаюсь улыбнуться, и вроде получается… «Все, понимаешь, все!..» — вопит нездешний Эдик, небрежно кивая на то, что за плечами, что сделал в другой комнате. И надавливает, с дрожанием, на нож, но пока с контролем. Я не могу говорить, могу только смотреть… Кто кого, как в моем сне!..

«Сдохните, твари! сдохнем все!» — орет колченогий друг и тащит в коридор газовый баллон. «Страшно?!» — непонятно уже, вижу и слышу ли я это, эти нестрашные слова во сне или наяву. Прыгай в окно, кричит бабка, видимо, мне, там крыша! Но я лежу в кровати, в холоде и тьме, и… засыпаю, как будто всю реальность засыпает снегом… здесь — все равно… тусклая, черно-белая зима… там — она!..

Кошка покорябала дверь и выбежала, раскрыв дверь ярко-желтой полоской света — электричество вместо солнца/весны и ее пошлых эмоций. Сразу зажглись окна, загремел поезд, все тряслось, звенели хрустальные рюмки и пустые бутылки под столом. Диктор объявил по радио, что сегодня четверг и 29 февраля. Я равнодушно потянулся к часам. Нажал кнопку «light» и увидел: 1 марта. Закон не нарушен. Никогда. Поднялся, включил свет, посмотрел на все вокруг и, порывшись в шкафу, выкопал инструкцию от часов и прочел: «В феврале при необходимости установите число 29».

1 «Любовь не различает цветов» (англ.) — строчка из одноименной композиции техно-проекта U96, популярного в середине 90-х годов, когда и происходит действие в рассказе (1996 г.).

2 Она! (англ.)

3 Чувство (англ.).

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация