*
ХРОНИКИ УКРАИНСКОГО ВОСТОКА
Сергій Жадан. Вогнепальні і ножеві. Харків, «Клуб сімейного дозвілля», 2012, 160 стр.
Сергій Жадан. Месопотамія. Харків, «Клуб сімейного дозвілля», 2013, 368 стр.
Сергей Жадан на сегодняшний день, безусловно, первый украинский писатель, и это, кроме всего прочего, означает, что на авансцену вышло поколение сорокалетних, а Жадан — самый яркий представитель этого поколения. Тут, наверное, еще следует сказать, что Жадан — самый известный и самый переводимый в России украинский писатель. На то есть свои причины, и, кажется, дело не только в том, что он «схидняк» (т. е. уроженец степного украинского Востока) и отчасти потому более «помиркований» (т. е. рассудительный), что он готов легко и ровно разговаривать со всеми и на всех языках, что он, наконец, бывает в Москве едва ли не чаще всех прочих представителей т. н. «сучукрлита» (т. е. «сучасной» — современной украинской литературы). Его переводят много, и ему везет больше, чем, скажем, Андруховичу: его проза переведена адекватнее и переводы дают представление пусть не о драйве, но о некой материи языка. Но, кажется, в нем еще есть то, чего сегодня не достает литературе русской, да и, похоже, восточноевропейской, в принципе: нынче существует запрос на хорошую литературу левого толка — не кружковую и экспериментальную (этого в избытке), а «настоящую», «читательскую», в правильном смысле популярную. Жадан реанимировал левый харьковский авангард 1920-х, и он всерьез поменял украинскую литературную повестку.
До известного момента новая украинская литература — от Андруховича до Прохасько и от Издрика до Мидянки — «праздновала» львовскую и венскую сецессию 1910-х с ее стилистической изощренностью и декоративным экзотизмом. Она органично соединяла этот трагически несостоявшийся, оборванный на полуслове украинский «модерный проект» с восточноевропейским модерном второй половины ХХ века, она культивировала софистицированные верлибры в духе Милоша и романного героя в духе Кундеры.
Я отдаю себе отчет в том, что все это нарисовано довольно схематично, что реальная картинка несколько иная; метафора «единого котла», где варится неоклассицизм с неоромантизмом, слишком приблизительна. И тем не менее — до появления Жадана лирическим прото-героем здесь был все же какой-нибудь полувыдуманный Игорь Богдан-Антонич, но никак не ранние Майк Йогансен или Михайль Семенко. Впрочем, Жадан, похоже, «проскочил» «футуристический тупик» (определение Лидии Гинзбург) и сходу выскочил на балладный «промежуток», сделав стиховое слово не самоцелью, как это происходило с «самовитым словом» футуристов, но опорой сюжета. В этом смысле, самым близким ему литературным персонажем из харьковских 1920-х, наверное, окажется Микола Бажан. Кажется, театральность ранних городских стихов Андруховича (поры «Неба и площадей») все же сродни карнавальности польского модерна, но никак не «Гофмановой ночи» Бажана. Между тем, в балладах Жадана мы узнаем именно ее:
По рубаних щаблях —
в провалля, в яму, в тьму,
По рубаних щаблях, по сходах обважнілих,
І по обвислих, висклизаних схилах —
В брухатий льох, в заброьохану корчму.
В корчму без вивіски, без назви і наймення,
В корчму скажених бюрґерів, голодних волоцюг,
В корчму фантастів, візників і шлюх,
В корчму огидного й ганебного натхнення.[1]
(М. Бажан)
Жадан оказался поэтом эпическим, он у нас оригинален, ибо пишет историю. Не в том смысле, что создает некие объемные романные полотна. Он эпик «по духу» и в этом своем качестве он, очевидно, противостоит современной украинской литературе, — и с ее чернушной «социалкой», и с ее гендерной зацикленностью, и с ее единственным в своем роде романтическим героем, упоительным эгоцентриком Стахом Перфецким[2].
Но весь этот условный «киплинг», который неизбежно встает за «хрониками украинского Востока», объясняет еще одно парадоксальное свойство Жадана: кажется, он первый и единственный из больших украинских поэтов абсолютно свободен от «виктимного комплекса» постколониальной литературы. Парадокс присутствия хрестоматийно-имперского «киплинга» в этом контексте способен ощутить разве что параноидально начитанный рецензент, но для самого Жадана, похоже, тут нет парадокса. Надо думать, это тот случай, когда степная провинция органическим образом несет в себе «длинное дыхание» больших пространств, будь то история или география. Ну и если здесь все же есть неизбежный «киплинг» (а он встает за любой балладой с экзотами и большими пространствами), то это «киплинг» пополам с негритянским госпелом — драйв и ритмы здесь именно таковы, и переживание библейской истории как истории, которая происходит здесь и сейчас, с этими конкретными героями, потому что других не бывает, — тоже оттуда.
У Жадана была маленькая книжка, которая так и называлась «Госпелс i спiрiчуелс», а недавняя книга баллад, вышедшая в харьковском «Клубе Семейного Досуга», «Вогнепальні і ножеві», «собрание ран», — безусловно, хроника. Первое значение, которое приходит в голову при взгляде на эту «тайную вечерю» — криминальная хроника 90-х:
Вони сіли за стіл, накритий на всіх,
поскидавши шкірянки й важкі піджаки.
Відімкнули мобільники, поклавши їх
біля себе, на стіл, де темніли пляшки.
Охорона вийшла. Й свіжа імла
вихолоджувала вечірній туман,
і торкалася вікон густого тепла,
мов жіночі пальці відкритих ран.[3]
Но очевидно и другое, собственно, — исходное значение «хроники»: «временная запись», от греческого chronos (время). В этих стихах остается не столько ощущение единственного момента (остановись, мгновение!) и единственного переживания себя любимого (это делают все поэты, а у хороших это даже получается), — сколько сохраняется ощущение общего для всех времени. Жадан приподнимает некое обыденное время — и персонажей, его переживающих, — до размеров «былинных». Он вписывает это малое историческое время (какие-то двадцать с небольшим лет) в большую историю — там за криминальными героями 90-х встают библейские апостолы с именами революционных командармов, а «тіні наркомів стоять за спиною мов тіні архангелів». Там все города по утрам похожи, и непонятно, где кончается Харьков и начинается…Чикаго, и где остановится тот заблудившийся трамвай из едва ли не самой страшной баллады ХХ века. Хотя нет, звенящие трамваи, то и дело возникающие на этих страницах, самые сентиментальные персонажи городской хроники, — похоже, они призваны всякий раз напоминать, что это тот самый город и то самое утро, и тот самый дождь за окном. Что это не смерть, а наоборот, жизнь продолжается.
…навіть остання вуличка зі своїми псами,
з брамами зачиненими і нічними трамваями
є прихистком для нас усіх із нашими голосами,
є притулком для світел, які ми в собі тримаємо[4].
В конце той книги, в строчных «Комментариях», на сцену выходит автор — без представлений и никоим образом себя не выпячивая, собственно так, как это принято на больших эпических полотнах: неприметная фигура в конце длинной вереницы, спиной к зрителю. Он выходит затем, чтобы вновь представить героев, святых и смертных, злодеев и праведников, воинов и завоевателей, тех, кто по смерти «не имел с собой ничего, кроме нательных крестов, молитвенников в карманах шинелей и кукол вуду в кожаных мешках». И чтобы наконец объяснить, к чему был весь этот разговор: да, в самом деле, все это произносилось для того, чтобы вскочить в последний вагон и задержать непоправимо уходящее время, и оставить этот город таким, как ты его помнишь, а не таким, каким он стал после того, как мы его сдали и он сделался «чужой территорией» — с беспамятными новостройками и выкорчеванными трамвайными путями.
Оскільки в наших містах, з нашим фартом і вдачею,
нам і лишається хіба що виглядати за сонячною погодою,
коли прийде Цар Єрусалимський з ідеями законодавчими,
й прийме смерть за наші гріхи за обопільною згодою.
Тому вони і шикують довкола мене свій святковий паноптикум,
тому й виходять за мною з лікарень, тюрем та крематоріїв.
Які пророки?! Вони не вірять навіть синоптикам.
Вони навіть Царство Боже вважають окупованою територією.[5]
Последняя книга Жадана называется «Месопотамия», это не вполне роман, не «роман в стихах» и не «стихи в романе», это «проза со стихами». «Месопотамия» — это цепь историй с одними и теми же героями, которая заканчивается стихотворным «постскриптумом» (вроде тех «Комментариев», которыми заканчивалось «собрание ран»). Персонажи новой книги отчасти похожи на «былинных богатырей» из «Огнестрельных и ножевых». Фактически Жадан последовательно, с первого своего романа, с «Депеш мод», создает героическую историю украинских 90-х, с их духом свободы и авантюры, с постоянным привкусом опасности, с «заляпанными кровью ботинками». Эти «дорогие, заляпанные кровью ботинки» проходят через всю «Месопотамию», кровь и любовь преследуют ее героев с неизбежностью рифмы. Все эти стареющие боксеры, уволенные в расход футболисты, благородные шабашники и загадочные «соседи с верхнего этажа», эти фирмачи и рэкетиры, музыканты и официанты, дяди и племянники — все они влюблены и все они «повязаны» страстью. Любви, настоящей плотской любви, в этой книге Жадана больше, чем во всех его прежних романах. И если говорить о странной сюжетной структуре «Месопотамии», о трех китах, трех единствах, на которых она «стоит», то первым и главным «единством действия» здесь надо полагать любовь («All you need is love!»). Что же до времени и места, то все, что там происходит, укладывается в несколько месяцев — с мая по август: это пылкое и душное степное лето. Место действия — город, вернее, часть его, между двумя реками; это междуречье, месопотамия, со всеми ее ассирийско-вавилонскими коннотациями. Это может быть Харьков, а может быть и не Харьков, притом, что там есть очень конкретные ориентиры, и будущие историки и нынешние студенты неизбежно будут изучать эту литературную топографию и все ее нелитературные соответствия.
Действие этой удивительной книги начинается на поминках, продолжается на свадьбе (с сопутствующей дракой) и заканчивается на печальном празднике прощания. «Мы играем на похоронах и свадьбах», — могли бы сказать ее герои. На самом деле они всякий раз встречаются затем, чтобы вспоминать, чтобы пересказывать друг другу легендарные истории из недавнего прошлого и поверять их «правдой», которая тоже вполне легендарна.
Осталось сказать, что всего «именных» историй — 9 (каждая названа по имени одного из персонажей), а стихотворений — 30, что в какой-то момент понимаешь: имена героев и их условный облик равно отзываются и на кинематографическую классику (от «Крестного отца» до «Бешеных псов»), и на библейские притчи.
Євангелісти в церквах тут мають такі темні лики,
ніби цілими днями збирають виноград на сонці.
Чоловіки тут носять на собі стільки золота,
що смерті незручно забирати їх із собою[6].
И эта Сицилия в декорациях степной Украины, вернее, степная Украина, стилизованная под Сицилию, переложена в библейские притчи и перепета в ритме негритянского блюза. Строгий скептик скажет, что все это сплошная эклектика и что здесь слишком много простых эффектов. Однако звучит все это завораживающе, и — да, Италия эффектная страна. Почти как Украина.
Инна БУЛКИНА
Киев
1 «По утлым ступеням, в провалы, в ямы, в тьму, / По утлым ступеням, по сходам огрузнелым, / По склонам гулким и обледенелым, / В сырую щель, в проклятую корчму, / В корчму без вывески, без клички, без прозванья, / Где бюргер бешеный — бродяг бездомный дух, / В корчму фантастов, возчиков и шлюх, / Позорных вдохновений и страданий…» (перевод Эдуарда Багрицкого).
2 Стах Перфецкий — постоянный герой прозы Юрия Андруховича.
3 «Они сели за стол, накрытый на всех, / скинув кожанки и тяжелые пиджаки. / Отключили мобильники, положив их / возле себя, на стол, где темнели бутылки. // Охрана вышла. И свежая мгла / охлаждала вечерний туман, / и дотрагивалась до теплых окон, / будто женские пальцы — до открытых ран». (Здесь и далее подстрочный перевод Инны Булкиной.)
4 «…даже последняя улочка со своими псами, / с воротами закрытыми и ночными трамваями / и есть пристанище для нас для всех, с нашими голосами, / и есть приют для светов, которые мы в себе сохраняем».
5 «Коль скоро в наших городах, с нашим фартом и нашим норовом, / только и остается, что высматривать солнечную погоду, / когда придет Царь Иерусалимский со своими законопроектами, / и примет смерть за наши грехи по обоюдному согласию. // Потому они и выстраивают вкруг меня свой праздничный паноптикум, / потому и выходят со мной из тюрем, больниц и крематориев. / Какие пророки?! Они не верят даже синоптикам. / Они даже Царство Божие считают оккупированной территорией».
6 «У евангелистов в церквях тут такие темные лики, / будто они целыми днями собирали виноград на солнце. / Мужчины здесь носят на себе столько золота, / что смерти неловко уносить их с собою».