Черных Наталия Борисовна — поэт, прозаик, эссеист. Родилась в городе Челябинск-65 (ныне Озёрск), в семье военнослужащих. С 1987 года живет в Москве. Окончила библиотечный техникум, работала по специальности. Автор нескольких поэтических книг. Живет в Москве.
Память о памяти
Желала бы — не часто желаю, мутит меня от пищи и питья, —
желала бы увидеть и осязать,
такой набросок памяти:
как у одра стою, черчу карандашом свинцовым
по плотному листу
её фигуру и головку,
а она уже не движется. Уснула
память.
Наплакавшись до сладости под языком,
как девочка в компании мужской,
когда одно лишь чувство
подсказывает воинам, что перед ними не мальчишка,
насмешки сыплются, ни за что и ни про что, а так,
живи и привыкай.
Нет, жить она не будет.
К чему зерну божественных кровей, святыне юной —
мир с игровым началом. В ней нет и не было игры,
она острее настоящего.
Изобразить бы мне свинцовым остриём
усталость памяти: так бледная жена в неубранной квартире
сначала сетует и ропщет, а потом вдруг вносит аромат сырого дерева,
вдруг — веянье гвоздик и хвои. Люблю гвоздики,
особенно белые и красные, у икон, и не люблю тюльпаны — это шельмы.
Вот так ещё изобразить бы память: она до жути медленно стремится
к Чаше в молчаливой и встревоженной причастной череде,
чуть, из-за тесноты, неловкая, как поют «Тело Христово».
Ещё вот следующий ракурс: в нервическом волненье,
истощённая, как в испанской кинокартине, с лазурной яростью,
в той ярости не вижу злобы, а только тепло незаданных вопросов,
расшвыривает мягкими руками всё: иронию, досужие предположенья,
насмешки, Всё сминает и сжигает ладонью рыжеватой.
Человек и его память — вдовец у гроба жены,
несчастный у гроба возлюбленной,
человек и память — как женщина и денди,
её нельзя любить, и верить ей нельзя.
Ведь человек глупее и слабее.
Отрадное, Покров.
К пище
Смешное слово: пища.
Поди скажи младенцу: не пищи. Приём дешёвый,
с него жизнь начинается.
Любовь и пища — пища и любовь;
еда как утешение и радость.
Что греет, веселит и силы прибавляет,
а после — сладкий сон.
Мир вестницам и радуге.
Начну, однако, с грустного.
Мне радоваться нечем; съела всё,
в рот крошки не попало. Всё раздала весёлым тунеядкам,
а по счетам — сама и виновата.
Надеялась, вымаливала, ожидала,
работала на свой воскресный мир,
где творога стакан, да хлеб, да чай с лимоном,
пожалуйста, несладкий —
всё доступно.
Одна и в праздности. В печали, да на воле.
Стирать лишь; а готовить и не надо; всё купится.
Так годы отошли,
лежат рядком в сосновых домовинках,
по лицам хитроватые улыбки.
Всё вышло навпаки.
Как юная монашенка таскала камни к храму,
так я таскаю пищу. К чему-то мне она.
Размешивать, отмеривать, следить,
да всё равно сожгу, и не хочу готовить.
Лишь голос этот: людям надо есть,
даже когда не просят — люди просят есть,
по всей округе солнечной и лунной,
на Марсе и Венере — просят есть.
Так что несу, разогреваю, мою, раскладываю,
порой сквозь сон, иду, несу тарелки —
ешь, Лисонька, ешь, Петя-петушок.
Пока несу, поэты разворуют.
Обидно; ну да наедятся всласть,
зачем и пища — и зачем готовка.
Мне ж есть невмочь. Зернистый сыр да чай,
всё купится. Да песня не о том.
Друзьям
Глубоко в памяти моей друзья мои;
вас люблю, и не звоню, и не прошу прощенья.
Так бывает: руку в благодарность жмут, глаза сверкают,
а потом ни глаз не надо, ни руки,
лишь в голубоватом свете глубже
образ друга, на котором время запеклось.
Не звоню, а помню тяжче; не прошу прощенья.
Что звонки из прошлого; порой гнетут они.
Ухожу от вас; но дружбы нерушимы,
пусть гуляет лебедь в городском пруду.
Это вам, друзья, расти и золотиться
образами над моей могилой.
Что тиха — не верьте; я страшна,
я земля под вами, я волнуюсь.
Россия-Саломея
Так утопленница ходит по дну,
Саломея,
то пяточкой дна достанет,
а что та пяточка дну:
поживее, соня, живее.
То звездой рубина позвякивает,
то гимнасткой без ленты вскакивает,
влечет течение донное,
холодное-холодное.
Танец страны-Саломеи:
утопленница в омуте так
пляшет,
не растёт из ран мак,
никто целины не пашет.
Не в маке и целине страна.
Всё плывёт она,
не достигла дна.
Саломея от танца бледна.
Всё так же — бомжи и соседи,
да автобус китовый едет.
Саломея речную куделю вьёт.
А на лбу стал мартовский лёд.
Веяние
Так зёрна от веянья, так шелуха беззащитна.
Самые слабые, сиюминутные — как зёрна от веянья, зеница всполоха.
Люди, а не стихи — обычная пища Молоха.
Все шелушиные в Лете надкрылия яко шелка,
Силы Небесные у жерновов и на гумне мироздания:
телега стара, лошадка солова.
Изнемогаю от праздности.
Ясность не требует блёсток, блёклость всегда не одета.
Как ясность суметь удержать и как блёклость преодолеть:
сердце размазано с тушью по боку фарфоровому,
капли спадают в единое озеро.
Не переступить через предательство,
шельму не ошельмуешь.
Ложь миловидна, заботлива, в ней сострадание дремлет,
врагиня лишь кукла печальная с дикой мигренью,
черноволосая тварь, о которой печётся сам Бог, как и о каждом из нас.
Но таков человек: не пересилить очарования праздности,
не перейти сквозь минное поле мелких коварств,
а лжи монголоидный лик, нос каплевидный да волосы дымные,
рыхлая кожа — долго ещё будут мучить тебя.
Нет на земле крепче любви, что собирает в одно жертву и хищника.
В озере чёрном тонут и безответственность лжи, и бездарность её,
обаяние бледное, жажда помочь и простить, тонет всё.
Остаётся неведомый, выплеснувшийся из озера океан,
над которым ночь навсегда.
Не развести боль руками, не исправить суставы судьбы
ни знахарю, ни эрьзя, ни мокше, ни удмурту.
Лишь на гумне мироздания веянье, ходит великое веянье,
дивным дыханьем взметая судьбы, часы и вещи:
косынку да хлеб.
Нет различения, выбора нет
между тщетным смиреньем, отказом от битвы — он только на время —
между тщетным смиреньем и яростью битвы.
Победа, конечно, приносит то, что едва победил.
Не затем боль терплю, чтобы прошла, и не ради здоровья.
Не затем мы снисходим к предателям,
не затем предаемые — ангелы и хранители верных своих иуд,
а затем, чтобы прекратился привычный порядок вещей.
Как выходишь на нужной тебе остановке,
оставляя и шум разговоров, и шёлк дорогой шелухи,
оставляя и трепетный город, в котором всё родинки милые,
лица, голоса, жесты, — всё, что любил,
ради праздника и ради чуда,
ради безлюбия благословенного,
шелухи бессловесной любви.
На столе — крест и хлеб.
Так свобода от Бога,
но и сильная тяга Его.
Памятник
Уж время памятник ваять, уж время выбирать металл:
медь, бронза, сталь Дамаска, сиречь, магниторогского завода,
уж время, время. Оттого ли, что угол солнца так весною мягок,
что асцендент прекрасен и недостижим,
что полузнание царит, а начала знаний отдалены за преступленья
каждого и всех.
Мы все преступники.
Но памятник живёт, не просит есть, ни пить, желанием не дышит,
что делать с ним, не знает и художник, мастер вездесущих средств.
Уж время, думаю, а памятник растёт.
Все мои просьбы стёрлись и покрылись ложью, предательство ест шоколад
вокруг,
теперь уже нельзя и доказать, что я когда и у кого просила,
просила ли. А только: я жила, была как ветер, разметала пламя,
жгла, согревала, нежила, несла,
с богатыми не ела, не водилась с двуличными, не знала подлецов,
да много что ещё. И мне к лицу даже сплетни обо мне.
Так перед ликом бронзовым идола
жгут жертву.
Но крови жертвы нет на бронзовых руках.
А пепел переходит с рук на руки.