Кабинет
Алиса Ганиева

Мятеж и посох

Ганиева Алиса — литературный критик. Родилась в 1985 году. Печаталась в журналах “Новый мир”, “Октябрь”, “Литературная учеба”, в газете “Литературная Россия” 
и др. Автор и сотрудник “НГ Ex Libris”.

Мятеж и посох
 

Романтический протест героев неформально-экстремистского толка

Близость молодежного и романтического сознания (преобладание становления над бытием, процесса над структурой, культ чувств, творческий экстаз и т. д.) не нуждается в дополнительных расшифровках. Неистовая молодость сближается и с модернизмом, поскольку и там, и там — стремление отбросить историю, отказ от устоявшихся ценностей, акцентирование новизны, попытка изменения наличной культуры. Естественно, не без признаков романтического шлейфа: та же апелляция к чувствам плюс расстановка акцентов на всем ненормированном, асоциальность, исключительность, странность, внесистемность, уход от любой кодифицированности и стандартности.

Молодежное движение так или иначе контркультурно, выражая себя притом в эмоционально-чувственной, образной форме и наделяя несогласие чертами артистизма. Деятельность российских молодежных субкультур отчасти актуализируется в текущей, молодой же, художественной литературе, даже если автор не является активистом или сторонником тех или иных молодежных идеологий. В общем-то, у нас, с обычным опозданием в тридцать-сорок лет, отчасти повторяются черты молодежной ситуации в Европе и Америке шестидесятых.

Но если в Америке шестидесятых главной действующей силой молодежного протеста являлись сытые дети среднего класса, взращенные обществом потребления, то в России для значительной части молодежи проблема физического выживания заглушает специфически субкультурные потребности. Плюс усилившаяся тяга к получению высшего образования, которое, в отличие от ситуации девяностых, теперь становится, пусть и неполной, гарантией карьеры и защитой от призыва в армию. Плюс недоверие к власти. Плюс угрожающее распространение в последние годы молодежной преступности. Все это определяет особенности именно российских молодежных группировок, испытывающих влияние криминала[1], западной моды, советского прошлого (движение “ностальгистов”, подконтрольные государству организации типа “Наших”, копирующие институт советского комсомола).

Надо сказать, что в современной “молодой” литературе очень часто демонстрируются персонажи из полупреступных кругов, из низших слоев общества, из неблагополучных семей. В основном это произведения, включенные в периодические “Антологии двадцатилетних”, иногда переиздаваемые отдельными книжками. В первых двух сборниках (Ирина Денежкина и ее друзья) героев объединяли радикализм и недовольство, провокационное желание заявить о себе через агрессию. В третьем выпуске антологии от прежней фабульной экстремальности остались лишь рассказы Ланы Берн и Милы Окс под общим заглавием “Следую худшему”. Девушки вооружили своих персонажей полным набором героев трэш-андеграунда с постоянными зависаниями по тусам, с граффити, войной со скинами, наркотическими сходками и блатной лексикой. “Обман” Валентина Истомина из того же сборника — о молодых неформалах, правда, не об альтернативщиках и рэперах, а об уголовниках полувековой давности. Довольно ироничное повествование с частыми отступлениями и игривыми обращениями к читателю — о дуэли фраера и мазурика из-за воровки, вскрытие тела которой смакуется на последних страницах.

Роман-дневник Михаила Лялина “Солдаты армии ТРЭШ”[2] — это бесчисленные описания жесткой агрессии подростков из питерской неформальной организации (“Мы ТРЭШ-поколение. Мы созданы для драки”) против прохожих, бомжей, жителей особняков. С этим сочетается декларируемая вера в 
Бога и справедливость (даже фигурирующая там деревня поделена на бедную часть, населенную “хорошими” людьми, и богатую, где живут люди “плохие”). В главе “Заместо вступления” среди прочего говорится: “Пусть я один из вас, но я всегда был против Системы. А значит, всегда был против вас! Я ненавижу вас больше, чем собственную сучью жизнь! Пусть для меня и моих друзей эта битва уже ничего не значит — для нас одерживать верх поздно. Зато те, кто пойдет за нами, из уст в уста, слово в слово, как священный текст Писания, будут передавать текст нашей войны”.

Своеобразный кодекс чести, детерминирующий и оправдывающий противоправные действия, героизирует персонажей Лялина с их характерными неформальными кличками (Прыщ, Тесак, Вождь, Напалм) и стремлением бороться против главной мишени контркультуры — “общества потребления”. Наркоман Вождь сетует на неудавшиеся попытки предыдущих поколений полностью разрушить сложившийся порядок: “Они разочаровались в мировой идее и, как их папочки, со временем вжились в Систему: в семь подъем, завтрак, работа на интерконтинентальную компьютерную корпорацию, обеденный перерыв, опять работа, пробки, семья…” (действительно, субкультура, к примеру хиппи и битников, подверглась коммерциализации и была ассимилирована господствующей культурой, да и поколение это повзрослело).

Вообще, молодежные группировки стремятся к собственной мифологизации и ритуализации. В этом плане реальные репортажи со сходок российских скинхедов и пассажи из книги Лялина легко перепутать друг с другом: “Подростки здоровались за локти — „вена в вену”. Без лишних слов вожди повели их по лесной дороге. Сначала колонна шла молча, а потом какой-то скин в кепке и с подтяжками истошным голосом закричал „Будем строить новый рай!!!””[3].

Трэш-поколение Михаила Лялина — озлобленные бунтари из бедных окраин большого города, которые воодушевлены желанием разрушить Систему здесь и сейчас (благополучные автостоянки, торговые точки, инородцы — все и вся попадает под их горячую руку). Неформал, по определению, — человек, имеющий свое мнение и не идущий за толпой, что, в общем-то, подтверждается популярными слоганами и автодефинициями: “я Бог”, “я суперзвезда”, “я не такой, как все”. Молодежные движения (оплаченные феерии и финансируемые объединения выносим за скобки) предельно упрощают действительность, примеряя свой идейный волюнтаризм и эстетику бунта к примитивной бинарной оппозиции: картонный образ врага (президент, банкир-олигарх-еврей, иностранец, кавказец) — глобальная справедливость. Такой притягательный примитивизм нередко удобен и “большим” политикам, использующим протестные черты, имманентно присущие молодежи, в своих целях. То есть важно не почему все так плохо, а кого за это “мочить”. Наконец, власть имущим зачастую проще закрывать глаза на молодежные беспорядки, дабы самим не стать их объектом.

Мишень российских правых скинхедов — инородцы и просто “не так”, по их мнению, выглядящие прохожие. Характерен скинхедовский “Портрет предателя расы” — человек со “слащавым журнальчиком”, с кучей колец, с широкими шортами, с “ниггерскими патлами в стиле регги”[4] и т. д. Что касается панков, их главный враг — власть старших как таковая. На своем интернет-форуме российские панки определяют себя так: “Панк — это протест против всех форм дискриминации и политических режимов! Панки являются сторонниками анархизма, они негативно относятся к массовой отупляющей культуре. Отдельно стоит отметить ненависть многих панков к милиции как институту подавления, используемому властью. Панки стремятся к свободе, сопротивляясь навязыванию им чего-либо, будь то определенный образ мыслей, поведения, действия или образ жизни. Fight for freedom!”[5]

Свобода — главный контент любого молодежного высказывания. Страх быть как все бросает молодежь в крайности (голый череп скина, панковские яркие цвета волос и булавка в ухе, черно-розовые “прикиды” эмо, подведенные глаза и черепная символика готов, доспехи и капюшоны толкиенистов, шарф-“розетка” футбольного болельщика и пр.), что входит в противоречие с ценностью свободы, требуя строгого следования нормам субкультурной моды, где каждый аксессуар играет смыслообразующую роль.

Криминальные и анархо-нигилистические субкультуры в России наиболее многочисленны. К ним близки футбольные фанаты, вовлеченные не столько в ход спортивного матча, сколько в сопровождающие его неистовства, крики, драки и акты вандализма. Ментальность типичного фана демонстрирует книга, выпущенная под авторством некоего Lightsmoke, по-русски обозначенного как “Дым” (хотя в переводе скорее — “легкий дымок”). Этот “Дневник московского пАдонка”[6], молодого окраинного “гопника” и футбольного фаната, с детства привыкшего к “махачам” и безжалостным дракам, написан так называемым “албанским”, или “падоначьим”, языком, зародившимся несколько лет назад в Рунете. Жизненное кредо у “Дымка” не ново: неприятие собственной офисной работы, стремление к шокирующему и необычному, циничное отношение ко всему правильному и стандартному, жажда удовлетворения приступов агрессии (“Чаще всего, кроме злости и ярости на весь мир, ничего внутри нет”).

Психологи объясняют размножение экстремистских проявлений пубертатной игрой гормонов, социологи — отсутствием в мегаполисах досуговых организаций и условий для общения, большим количеством закрытых, запрещенных зон в топографии улиц и т. д., философы — спецификой молодежи как особой антропологической общности, доселе дискриминируемой, а теперь дорвавшейся до частичного признания. Нет только артикулированной манифестации самого “великого немого” — молодежи. От представителей околокриминальных субкультур можно дождаться разве что гордых самоопределений на многочисленных сайтах: “Фанат, который не ищет возможности 
устроить „махач” с вражеской группировкой, считается в Москве „недофанатом”. Хотя, наверное, это неправильно. „Ультрас” — это последняя стадия 
фаната, неважно „правого” или „левого”. „Махач”, „глумежка”, „хулиганизм” — это отличительная черта „ультрас””[7].

Опусы Lightsmoke’а и Лялина, написанные в форме дневников (время действия обоих: 2002 — 2004 годы), — это тоже голос субкультуры изнутри. “Допив синьку и обоссав друг другу ноги в темном подъезде (и я отличился на этом поприще), бригада „Clock Work Жулебино (CWG)” выдвинулась к метро — на соединение в моб с подрастающим поколением и выдвижение на матч. Подходим к платформе — сверху торчит кучка щщей хулиганского вида; идем наверх — свои”, — пишет “Дым”. На фоне посекундной документальной хронологии (что выпили, что покурили, с кем подрались, кто попал в реанимацию) в дневнике “пАдонка” вырисовывается близость значений “фанат” — “брат”. Фигура врага компенсируется персоной даже не друга, а “брата” (в “дневнике пАдонка” среди прочих фигурирует Маленький брат, МБ). “Когда ты дерешься на секторе с ментами и после матча с мобом встречаешь врагов плечом к плечу с незнакомыми тебе людьми, они, пусть на короткое время, становяцца тебе как братья, и красно-синие цвета в толпе в дальнейшем вызывают уже практически родственные чувства”.

Оценочный мир российского фаната выстраивается по простейшему маршруту: неприятели (менты, болельщики вражеской команды, обычные люди—“кузьмичи”, нерусские, просто субъективно неприятные встречные) и близкие (люди из одной тусовки, одной фан-организации); чужие и свои. При этом 
фанаты не добиваются никакого глобального финального результата, они не столько борются за “идею”, сколько “кайфово” проводят время, находят выход юной энергии.

У молодых националистов Лялина имеет место глубокая социально-расовая ненависть. “Я сразу с силой вдавил в нигерский череп мириады стеклянных осколков, и оттуда потекла густая, будто ягодное варенье, кровь”. И за этими книгами — “Дневником московского пАдонка” и “Солдатами армии Трэш”, — судя по новостным и газетным сводкам, стоит самая что ни на есть жизненная реальность.

Драки создают племенной дух, “самцовую” атмосферу соперничества, дают возможность удовлетворить воинские инстинкты и звериную жажду крови. Правда, помимо деструктивных интенций разрушения всего, не вписывающегося в созданный молодыми мини-космос (люди, нагружающие тележки в супермаркетах, обладатели дорогих машин, хозяева торговых точек, “Макдоналдсы”, чернокожие студенты и так далее), обязателен и положительный полюс: родная деревня (в случае прилепинского Саньки), истинная рок-музыка, религия и т. д. Эта двухполюсная черно-белая система не предполагает оттенков и исключений. Идти до конца в своем заблуждении, даже ценой собственной жизни и крови, — черта героизма, отсутствующая в каждодневности.

Противоречивость молодежного мировосприятия оборачивается переменчивостью эмоций, проходящей весь спектр настроений от чувствительности, сентиментальной жалости к себе до оголтелой ненависти. “Сейчас я сижу пьяный, пишу этот прогруз, ощущаю собственную ненужность и усталость, какое-то разочарование во всем, словно кто-то меня обманул, а я не знаю, в чем и как…” — пишет молодой “пАдонок”. Прилепин тоже демонстрирует у своих персонажей нравственное чувство локтя, нежное, практически семейное отношение к друзьям-однопартийцам и младшим товарищам — к примеру, изображая убегающих от ОМОНа молодых участников митинга “Союза созидающих” (название, вызывающее ироническую улыбку): “„Давай ты встанешь мне на плечи”, — предложил Веня. Саша посмотрел на него, улыбаясь, и даже, наверное, с нежностью. Потому что Веня не сказал: „Давай я встану тебе на плечи””[8] 
Подобные “кровнородственные” отношения (вместе веселиться, бок о бок умирать) между ровесниками помогают возместить невнимание родителей, государственных институтов, а в целом — разобщенность и холодность всей Системы, в которой люди чужды друг другу.

В молодежной контркультуре сказываются такие черты романтико-модернистской парадигмы, как ориентация на отличительность, динамичность, творческие проявления. В область последних входят не только граффити, театрализованные флеш-мобы, хипповские и панковские стишки и песни, игра 
на гитаре, но и попытки литературной самореализации (в газете “Лимонка”, в 
некоторых книгах закрытого теперь издательства “УльтраКультура”, на многочисленных интернет-сайтах вроде “Официального сайта неформалов”, “Сайта поэзии сопротивления” и так далее). Иной раз встречаются там и модные, охотно печатаемые поэты, завсегдатаи слэмов и клубов вроде Андрея Родионова (представитель радикальной поэзии, поэт, панк и “митёк”) или Всеволода Емелина, автора “Русского марша”, “Скинхедовского романа” и других стихов на подобные темы.

Помимо наци-скинхедов и футбольных фанов, к молодым российским экстремистам можно отнести ваххабитов — адептов мусульманского радикального учения, исповедующих буквальное следование Корану и внешним атрибутикам, нетерпимых к более широким взглядам на религию, наблюдающимся, к примеру, в философии суфиев. Вынеся за скобки сложную политическую подоплеку, можно сказать, что образ ваххабита-оппозиционера является весьма притягательным для недовольной безработицей и местной коррупцией молодежи, провоцируя ее массовый уход в леса. Образ полевого командира, бандита по сути, в оптике романтической оценки мира приобретает героические, идеалистические, контркультурные черты. Он борется против Системы и в любой схватке с ее представителями (федералы, ополченцы) оказывается в символически более выигрышном положении благодаря ореолу страдания, угнетенности и мужества. То есть, к примеру, экстремист Гелаев, убивший двух преследователей и, будучи ранен, сам себе отрезавший поврежденную руку, выглядит более “героем”, чем официально удостоенные этого звания его противники — пограничники.

Так или иначе, радикальная мусульманская поэзия как одно из литературных проявлений контркультуры тоже имеет место; взять хотя бы коллективный сборник “Баллада о Джихаде”[9] и всевозможные интернет-публикации такого рода.

Российские молодежные субкультуры, включая перечисленные анархические, в основном имеют западные корни, отчасти оставаясь данью моде и глобализации (которую все они не приемлют и против которой борются), отчасти органично вписываясь в русскую ментальность и сращиваясь с ней (как в случае с футбольными болельщиками, к примеру). С начала “нулевых” годов молодежь испытывает бум самосознания, прививая западные заимствования к оригинальной российской неформальности. То, что в Европе давно превратилось в несерьезные подростковые игры (тамошним панкам и готам, к примеру, не больше тринадцати-четырнадцати лет), у нас становится жизненной установкой куда более взрослых людей.

Самыми обманутыми рухнувшим миром старших чувствуют себя родившиеся в семидесятых: в годы перестройки им было по пятнадцать-двадцать лет от роду, система досуга, воспитания и образования оказалась сломана, и пришлось учиться жить заново, тем более что сами старшие думали тогда в первую очередь о выживании, а государство — об угрозе собственного распада. Именно молодежь оказалась жертвой ошибочных решений власти: потерянные жизни в бывших советских республиках, многолетний котел Чечни (все это отражается в психопортретах героев Гуцко, Карасева, Садулаева, Бабченко…).

У отечественной молодежи есть психологическая мотивация для протеста, но нет конкретной цели. Если французские студенты весной 2006-го восставали против дискриминирующих их трудовых законов, то протестующая российская молодежь (в частности, герои текущей прозы) вообще не желает работать в угоду “интерконтинентальным корпорациям” и не стремится связывать себя какими-то обязательствами.

В последние годы возродился такой общественный феномен, как “молодые писатели”. На прошлогодней февральской встрече молодых писателей с президентом случился характерный эпизод, уже многими пересказанный и обсужденный. Путин, увидев “лимоновца” Прилепина, спросил, условно говоря, чего они, “лимоновцы”, хотят. Четкого ответа не последовало. Дело тут не в Прилепине, а в отсутствии Идеи в целом. “Сдохните все! Не хотим подчиняться!” — не в счет.

Трагедия повседневности и способы ее преодоления

Как уже было сказано, монотонная рутина (а вместе с ней — каждодневный труд, приличное место работы, традиционная семья) наряду с Системой оказывается для молодого героя воплощением той антипатичной реальности, от которой следует бежать, которая душит и угнетает. Способом ее заглушения может стать и нечто разрушительное с социальной точки зрения (самоубийство, наркотическое и алкогольное опьянение), и что-либо более конструктивное (йога, мир искусства, любовь, отшельничество, путешествия). Примеров в молодой прозе предостаточно.

Повесть Сергея Чередниченко “Потусторонники” (“Континент”, № 125 /2005/) начинается с некролога, и далее в обратно-ретроспективной композиции разворачивается бытие двадцатидвухлетнего провинциального поэта Гриши Андреева. Это трагедия человека, стремящегося к трансфинитным 
категориям, разочарованного в видимом и жаждущего невидимого, человека, движимого усталостью и утратой жизненных аппетитов“Усталость, желающая одним скачком, скачком смерти, достигнуть конца, бедная усталость неведения, не желающая больше хотеть: ею созданы все боги и потусторонние миры”, — так говорил ницшевский Заратустра.

Гриша Андреев противостоит в первую очередь родственникам, отцам, старшему, совковому, поколению, всем недовольному и увязнувшему в рутине, гордящемуся борьбой за выживание и учащему детей точно так же барахтаться, жить по тем же правилам массы. В “Обращении к отцам” Андреев разражается программным манифестом: “Мы сберегли последние силы, чтоб с высоты своего низменного века плюнуть в ваши растерянные физиономии. Чтоб 
не быть контингентом потребителей; черной дырой с вечно разинутым ртом, алчущей поглотить бездну секондхендовских автомобилей и шоколадных батончиков; винтиком в системе, организованной по принципу „заработал — потратил” („поел — покакал”, „покакал — поел”). Чтоб остаться немного собой”.

Гриша говорит своей девушке Коре (она то Кора, то Мара, и сам Гриша — то Гриша, то Горя, то Данила-мастер, здесь множественность аллюзийных, выдуманных имен тоже сигнализирует об отталкивании от реальности): “Нужно писать о жизни, о жизни, о жизни! А ты от нее хочешь спрятаться!”

Между тем не жизнь, а инобытие — лейтмотив “Потусторонников”. Мистическим постижением инобытия занимался и постоянно упоминаемый здесь Даниил Андреев, с которым Гриша Андреев себя внутренне связывает (“Он и есть Христос! А я — не обретший себя апостол!”). Стремление к верхним брамфатурам, к Шаданакару, влитие в потусторонние процессы, отображающиеся в метаистории, — вот куда должна стремиться душа человека. Грише Андрееву лучшим средством такого перехода кажется физическое изнеможение, страдание: “Я хотел бы заболеть… сильно-сильно заболеть… или чтобы меня вырвало, и я бы корчился в судорогах над унитазом. После этого, быть может, смогу почувствовать всю „прелесть жизни””.

Развлечения молодежи в “Потусторонниках” — и утонченной, и уличной — полная отдача инстинктам, телесным желаниям, игра с ними, разнузданность как способ отрешения от всего внешнего. То же самое в повести Марины Кошкиной “Химеры” (см. тот же “молодежный” спецномер “Континента”). Ее герои, еще старшеклассники, пьют, курят, колют вены и идут в ночь бить врагов 
арматурой. И родители ничего не могут поделать. Скучающий Илья (“Вся жизнь — цепочка лишенных смысла действий. И люди — дебилы. Ничего 
интересного”) и его плотоядная, всем довольная сестра Лиза (“Дикий зверь, самка… что еще скажешь?”) переезжают в другой город к тете, чтобы начать там новую жизнь и закончить школу. Но вскоре беспорядочная жизнь возобновляется — Илья связывается с замужней наркоманкой Анечкой и ее друзьями.

Эстетика нигилизма превращает этих детей в эгоцентричных гедонистов, для которых каждая минута без наслаждения — мука. И опять возникает проблема избавления от жизни. “Смерть, — думал Илья. — Она похожа на снежного барса. Она такая же нежная и страшная”. Точно такие же герои с точно таким же отношением к жизни повторяются у Кошкиной в повести “Без слез”, вышедшей в прошлом году в “дебютовском” сборнике.

Социологи подтверждают распространенность гедонистических установок у молодежи. Помимо понятного желания постоянно получать максимальное наслаждение, не отдавая ничего взамен, здесь сказывается опять-таки тяга к экзотике. Хиппи и прочие, начавшие с “ЛСД-революции”, сначала воспринимали наркотики как безвредную часть индейской культурной традиции, затем, после случившихся смертей, стали относиться к ним двойственно, как к “вратам восприятия” (название книги Олдоса Хаксли) и как к средству саморазрушения. Сейчас наркотики — в первую очередь средство ловить кайф (взгляд молодежной массы, не носящей особых контркультурных мет).

Впрочем, в искусстве химические трансформаторы реальности и сейчас играют значительную роль, в особенности в направлении так называемого психоделического реализма, изображающего галлюциногенную реальность. Таковы картины и произведения художника Павла Пепперштейна, автора книги “Свастика и Пентагон”, в которой молодые герои-рейверы (английское rave — бредить, бессвязная речь, реветь, неистовствовать; в России это субкультура клубных тусовщиков, любителей ночной жизни, дискотек и вечеринок) принимают психотропные таблетки и едут веселиться, спариваться и предаваться “античным” оргиям на Крымское побережье.

Мотив рутинности жизни и “обыкновенности” персонажа как неких нестерпимых черт существования — постоянная и доминирующая черта творчества Романа Сенчина, начиная с первой публикации в журнале “Знамя” (рассказ “День без числа”, давший название его позапрошлогодней книге) и заканчивая романом “Лед под ногами”.

Его герой всегда зауряден, недоверчив к новому, выбивающему из колеи, но в то же время страдает от удобной размеренности и однообразия собственной жизни. “Иногда что-то вроде бы наклевывалось, обещало появиться, зажечься внутри, Сергеев на секунду-другую куда-то переносился, как бывает в самом начале засыпания, и тут же внешнее, с его горами проблем, дел, людей, выталкивало обратно, в эту уже тягостную, порядком надоевшую реальность” (“Конец сезона”).

Норма в сенчинской интерпретации оказывается аналогом прозябания, уделом человека, лишенного творческих рефлексов. “Про жизнь надо, про нормальную жизнь. Вот, — Андрей чуть замялся, — вот, например, я. Как я целый день вкалываю, бегаю, верчусь, а вечером отдыхаю”. “Нормальным людям” со стертыми именами и фамилиями, деперсонализированным, озлобленным, компенсирующим тупой дневной труд тупым же вечерним отдыхом, бросившим свои былые творческие увлечения или вовсе их не имевшим, мутно скучающим, противополагается свободный, созидательный, самобытный подход к жизни как некий так и не выбранный ими путь (“Один плюс один”, “Афинские ночи”, “Ничего страшного”, “Персен” и др.).

Персонаж романа “Лед под ногами” Денис Чащин — бывший сибирский рок-музыкант (уральские и сибирские города были форпостами отечественного рока), полный надежд на переделку мира, а теперь типичный офисный работник, проживающий устоявшиеся, однообразные недели жизни. Он радуется, что закрепился в Москве в относительно недорогой съемной квартире, что работает в приличном месте в центре города, что у него есть кровная машина—“шестерка”…

Вообще, слово “офис” в молодежно-понятийной системе все больше становится синонимичным бессмысленности и бесцельности существования, всему затхлому, неинициативному, тусклому, безвольному. Выражение “офисный планктон” стало аллегорическим обозначением механической типичности жизни. Эти маленькие люди, средние офисные работники, проводящие дни в блужданиях по развлекательным веб-сайтам, в частном общении через Интернет и в прочих посторонних, убивающих время занятиях, с романтической точки зрения — печально-отталкивающее воплощение ничтожества.

В символическом ракурсе роман легко пересказывается одним предложением: утонувшему в мещанстве Чащину является как бы спаситель, друг детства Димыч, желающий вернуться вместе с ним к утерянным идеалам, возродиться в былом мироощущении, открыться риску и непредсказуемости, однако Чащин не может ни следовать за бывшим другом (и прогоняет его), ни оставаться в своем привычном состоянии (и как бы умирает, кончается). Выпадает в осадок.

Архетипический антагонизм “лед и пламень” (сколько уже было в русской литературе прецедентов этого мучительного выбора между надежной устойчивостью и опасным привольем; взять ту же гончаровскую “Обыкновенную историю”) в решении Сенчина оборачивается ничьей победой, разочарованием обоих. Димыч пережимает, перекрикивает сам себя, его реплики истеричны, полны риторических восклицаний и вопросов: “И мы, мы — дети перестройки, мы хрипим, и задыхаемся, и ждем, когда что-то случится. Настоящее. Когда рухнет эта стабильность. Не так? Неужели не ждешь? Тебе не противно так жить?”.

Во время посиделок на очередных молодежно-политических дебатах Чащин узнает давнего знакомого, фаната “Гражданской обороны” и рок-музыки, приютившего его когда-то на месяц у себя в квартире. Теперь он болтает совершеннейшую чушь: “Над головой Дзержинского, Сталина, остальных — свечение. Понял? Как нимбы! Уже тысячи людей видели, могут доказать. Это ведь знаки. Знаки, что нужно опять...” При упоминании родителей он задирается: “При чем здесь родители? Я их ненавижу. Черви”.

Такая ретроутопия, восприятие болезненно пройденного исторического этапа как утраченного золотого века для части молодежи стабилизирует картину мира. Однако кроме отрицания Зла (подлая действительность) и физически опасной, но полной драйва борьбы за Добро (смутный миф о единственно правильном укладе) у них больше ничего нет.

Рок-культура играет особую роль в молодежной контркультуре, что также исследуется в социологических работах и отражается в “молодой” прозе. Именно рок-песни с их строками-тезисами, драйвом и энергетикой резких ритмов, единством музыкального трансэффекта и словесного ряда, представляющего собой свободно интерпретируемые сентенции, сродни юной возрастной психологии. Рок-стадион гипнотизирует, объединяет умы и души, а культовые музыканты становятся харизматическими лидерами не только одного поколения, но и целой субкультуры. Утерянное Чащиным романтическое мировоззрение вписывается в эту рок-эстетику.

Сенчин показывает два совершенно противоположных поведенческих экстремума: либо полностью неформальное существование, продолжающее традицию панк-рокеров восьмидесятых, либо унылое бытие благополучных бизнес-служащих среднего звена образца девяностых — двухтысячных. Понятно, что и то и другое не способствует обретению героями счастья, приводит к отчуждению и тупику.

Касаясь романа “Лед под ногами”, критик Дарья Маркова пишет: “Еще ярче, чем в антиутопиях, отказ от настоящего проявляется в творчестве „новых реалистов”, наиболее последовательно, пожалуй, у Романа Сенчина. Пусть своим делом писатель называет фиксацию настоящего (так сказать, картины современной объективной действительности), результат хорошо передается заключительными строчками знаменитой считалки: „Последний негритенок поглядел устало, пошел повесился, и никого не стало””.

Не затрагивая здесь проблемы общего неустойчивого мироощущения “новых реалистов”, стоит отметить, что “отказ от настоящего” действительно акцентирован в контркультурном сознании, к которому причастен и сам Роман Сенчин, имевший, как и его герои, отношение к сибирскому панк-року и по сей день иногда записывающий альбомы в составе группы “Плохая примета” (голос, тексты). Последний концерт состоялся в июне 2008-го: депрессивная музыка “гранж” и названия песен “Дегенерат”, “Рецидив”, “Быть или не быть”, “Экзистенциальный нуль”, “Люди-паразиты” продолжают панк-рок-традицию.

Контркультурность отечественного рока в годы его расцвета (восьмидесятые), когда Чащин и Димыч были его восторженными поклонниками-подростками, определялась противодействием не только угнетающей пошлости быта, но и коммунистическому строю. После его распада неофициальные рок-движения, получившие государственные площадки, включая Кремлевский дворец съездов, потеряли часть своей протестности и постепенно измельчали. Словами Юрия Шевчука, “нам хотелось или полной войны, или полного мира, или полной свободы, или неволи, или любви до края, или полной ненависти. 
Отсюда и вырос российский рок-н-ролл. От этого же и умер, когда все желания прекратились”[10]. Сейчас рок-звезды не придерживаются единой идеологии: 
лидер “Алисы” Константин Кинчев высказывается против коммунистов и 
либералов, декларируя свое православие и положительно оценивая деятельность Путина, Шевчук участвует в “марше несогласных” и примыкает к оппозиции, а Союз коммунистической молодежи собирает митинг памяти лидера группы “Гражданская оборона” Егора Летова, чья песня “Лед под ногами майора” дала название роману Сенчина.

Летов, СашБаш, Кинчев, Янка Дягилева — все фигурирующие в речах Димыча рок-персонажи — являют собой квинтэссенцию художественного протеста, свободы и широты сознания. Известно, что судьбы их действительно соответствуют лекалам романтико-мученического начала, мятущегося и вызывающего: все они хипповали и скитались, переезжая из города в город, от знакомых к знакомым, побираясь и выступая. Преждевременный уход многих музыкантов из жизни героизировал их, приравнивая к борцам, которые предпочли смерть бесславному сожительству с Системой. Башлачев выбросился из окна, Янка Дягилева утопилась — все они безумно боялись обыкновенности, заурядности и рвались к воле. “Вот это называется бытовуха, а для меня это путь на эшафот”[11], — говорила Янка, отказавшаяся от замужества и женской доли ради музыки и кочевой жизни.

Герои Сенчина в свои тридцать пять остались двадцатилетними, и то, что Чащин в момент осознания смехотворности и анахроничности своего социального положения и внешнего вида (скоморох без жилья и работы, не сделавший карьеры, не имеющий постоянной подруги) решил найти приют в новом облике офисного работника, — совсем не удивительно. Так или иначе, Система ассимилирует всех, включая культовых героев: она начинает тиражировать их изображения на футболках и в глянце, крутить их диски. “И вон уже — концерт в „Олимпийском”, запись нового альбома — в английской студии...” (“Лед под ногами”). Курт Кобейн, лидер группы “Nirvana”, застрелился, потому что не смог смириться с массовым успехом своей группы.

Сергей Шаргунов, молодой писатель, сменивший много партийных ролей и дивертисментов, — тоже персонаж Сенчина, лидер “Патриотического союза молодежи”. Реальный Шаргунов, чуть даже не ставший депутатом, опыт своей молодежно-политической жизни пародийно изобразил в вышедшем этим летом романе “Птичий грипп”. “Жили-были птицы. Они не хотели, чтобы их хватали. Разве приятно, когда хватают? Они не хотели, чтобы им резали крылья и вязали лапки. Но хозяин решительно загонял их по курятникам”.

Аллегория прозрачна и даже немного смешна. Герой романа, некто Неверов, молодой человек, убегающий из дома, валяющийся по сугробам, воюющий с милицией и хрипящий на митингах, а в финале романа закалывающий вилкой человека из спецслужб, — тоже смешон. В одном из персонажей, активисте Иване Шурандине, можно узнать самого автора — писателя, лидера союза “За Родину”, жертву наездов, преследований, обысков. “В Иване была горячность неофита, обретшего новое любимое дело”. Все это начинено диалогами, стихотворными вставками и яркой пеной энтузиазма. Слова “План возмездия”, “Бомба”, “Месть”, “Революция” — на каждой странице. Но бунтари наказаны. В предфинальной главе “В это время” — перечисление фамилий, годов рождения и травм. “Шурандин Иван Петрович, 1980 г. рождения, сломаны ребра, пробит череп”. В том же списке персонажи с реальными именами: “Бирюков Федор Владимирович, 1978 г. рождения, сломан нос”, “Прилепин Евгений Вениаминович, 1980 г. рождения, выбиты два передних зуба” и т. д. Всех поймали и покарали за несогласие. Только у каждого несогласие разное. “Революция — это общий знаменатель. А идея у всех своя”, — говорит Неверов. А дальше на пальцах разъясняет суть каждого молодежного движения. Шаргунов смог отстраниться от материала и написать о соратниках, противниках и себе самом густо и иронично, пересекаясь с Сенчиным фигурами, образами, местами сходок.

Неизменно возвращаясь к своей осевой теме “трагедия будничности”, Роман Сенчин показывает бывших романтиков, отчасти тоскующих по былой дерзости мысли и вольности жизни, отчасти понимающих всю тупиковость этого прошлого. Человек, застревающий в отрочестве, обречен на вечную депрессию, так как неформальность, несистемность, неформатность, не приводящие к конечному органичному вхождению в мейнстрим, в генеральную линию жизни и культуры, приводят к разбитому корыту, изоляции: ровесники взрослеют, мир меняется, а ты остаешься смешным лузером, ведущим эфемерную войну с обществом бюрократов и буржуа. Как следствие перестроечного и постперестроечного процессов, множество молодых людей так и не вступили во взрослую жизнь, предпочтя уход в контркультурную тень. Потом им, как героям Сенчина, приходилось либо срочно и запоздало вписываться в какую-нибудь ненавистную корпорацию ценой онемения душевных сил, либо оставаться неприкаянными постаревшими неформалами, бессильными жить дальше.

Рутину научились компенсировать ролевыми играми и экстремальными видами спорта, драками и нападениями на невинных людей, политическими акциями и депрессивными сходками. Разнообразные субкультурные течения — готов, эмо, вампиристов — объединяют не только тинейджеров, но и молодых людей далеко не самого юного возраста. Пубертатный период со всеми его проблемами у российской молодежи сильно затянулся. Юноши сбиваются в стаи и жаждут возмездия. “Я, Саша Тишин, считаю вас подонками и предателями! Считаю власть, которой вы служите, — мерзкой и гадкой! Вижу в вас гной, и черви в ушах кипят! Все! Идите вон!” (“Санькя”).

А поскольку взрослые вон не идут, молодежь уходит от них сама (психологически и физически).

Причуды сапфической романтики

Занимающие в сегодняшней литературе важное место телесные перверсии входят в этот же ряд противопоставления норме. Помимо гендерного вопроса “женской” литературы в последнее время намечается также тема лесбийской прозы и лесбийской поэзии.

Лесбийская литература, за редкими исключениями, находится в маргинальном отсеке текущей словесности, зачастую не переходя границы дилетантизма. И все же проведение ежегодных фестивалей лесбийской поэзии, выходы сборников лесбийской поэзии и прозы — явления сами по себе знаковые. К тому же лесбийская литература для критика любопытнее геевской, поскольку в ней наличествует женская непрямолинейность, нередко делается меньший упор на эротику, лучше чувствуются обнаженный нерв, психологическая составляющая. Проза лесбиянок всегда рефлексивна, очень часто излита в жанрах, опосредованных личностью автора: дневник, эссе, письма (как в “Антологии лесбийской прозы”, вышедшей в 2006-м и включающей около двадцати имен). Эти писательницы отстаивают свое лесбийство как особый способ мышления, как великий переход в третье измерение, дарующий им некую защиту от грубой окружающей среды.

По сути это те же Чайльд Гарольды и Онегины в юбках (нет, чаще в брюках), не находящие себе места и конструирующие собственную обособленную мини-реальность. Сложность заключается в том, что помимо прихотливой дифференцированности самих лесбиянок (маскулинные “бучи”, женственные и шизоидные “фемы” или “клавы”, интеллектуальные “дайки”, не говоря уже о презираемых лесбиянками бисексуалках) очень расплывчаты и границы этой самой лесбийской литературы. Где маркирующий набор приемов, характеристик, образов? Где прослеживаемая линия традиции от Сапфо до наших дней? Кто является классиками лесбийской литературы: Вирджиния Вулф, Эмили Дикинсон, Гертруда Стайн, София Парнок, Марина Цветаева, Моник Виттих?.. “С книгами сложнее. Потому что литературы очень мало. Пожалуй, в основном самое известное, что есть, — это Цветаева и все, что с ней связано. Я думаю, что Цветаева это вообще некий культовый персонаж для всех лесбиянок, читающих, по крайней мере. Потому что, насколько я знаю, ее любят многие”[12] (из интервью питерской девушки).

В вышедшем лет десять назад переводном сборнике “Короткая лесбийская проза”[13], к примеру, были напечатаны зарубежные рассказы самого разного свойства: от откровенно порнографических до воинствующе-феминистских. Феминизм как явление, неотделимо сопутствующее, хоть и не равнозначное женскому гомосексуализму, точно так же радикально выражает неудовлетворенность наличным положением дел, стремление изменить свой общественный статус.

Находясь в перманентном меньшинстве, лесбиянки всегда будут представлять собой идеальный романтический элемент, вечно антагонистичный большинству. Тем более что, несмотря на морально-этические трансформации в обществе, женолюбство и мужеложество все еще заметным образом остаются культурно табуированными. Здесь корни бунта, восстания лесбиянок против гетеросексуального общества (из того же романтического ряда, что и отраженные в современной российской прозе мятежи феминисток против мужчин, детей против своих отцов, экстремалов против “офисного планктона”, рокеров против мажоров, политических радикалов против власти и т. д.).

Все же нельзя сказать, что лесбийская литература остается совершенно в тени: в 2007 году в Америке прошел фестиваль лесбийской книги, а в России целых два фестиваля лесбийской любовной поэзии — в Петербурге и в Москве (уже был и третий). Другое дело, что авторы действительно качественных текстов подобного рода (к примеру, Анастасия Афанасьева или Света Литвак), попадая в большую литературу, расцениваются вовсе не как представительницы лесбийской субкультуры. То есть фактор интимных приоритетов не является для литературы определяющим. И тем не менее — фестивали, сборники, журналы, сайты, литературные форумы сексуальных меньшинств налицо.

За рубежом еще можно проследить стойкую писательскую лесби-линию 
и определенно назвать несколько современных, в основном не переведенных на русский, произведений: “Stone Butch Blues” американки Лесли Файнберг, “The PowerBook” и другие книги англичанки Жанет Винтерсон, “Odd Girl Out” и прочие романы Энн Бэннон, “The Price of Salt” Клэр Морган и так далее. 
В силу, видимо, того, что в России никогда не было сильного суфражистского движения, а тем более трех волн феминизма, здесь нет и лесбийских писательниц-авторитетов.

В 2004 году вышла книга Маргариты Шараповой “Москва. Станция 
ЛЕСБОС”, которая вызвала возмущение гомосексуального сообщества, разглядевшего там сарказм, разоблачение, издевательство. Шарапова, с ее многоцветной биографией и отличным знанием описываемого мира изнутри, и вправду создала картину не особенно комплиментарную: две повести, вошедшие в книгу, изображали мир геев, лесбиянок, “би” и “трансух” с их аллюзийными кличками (Пиноккио, Герда, Ариадна), мутным времяпрепровождением и депрессивно-порочным образом жизни как некую пеструю клоаку, уродливый цирк. Это мир, в котором нет настоящей реальности, — она здесь распадается, раскалывается на реальность виртуально-компьютерную (персонажи постоянно играют за мониторами), смертоносную (много самоубийств и трупов), гедонистическую (телесная любовь) и так далее.

Тогда же вышла книга “Я тебя люблю, и я тебя тоже нет” Сони Адлер, 
значительно уступающая повестям Шараповой в литературных достоинствах. Однако колорит здесь практически тот же: виртуальное общение и нескончаемая накопительная страсть главной героини к девушкам-любовницам, которых она меняет одну за другой. Порок в чистом виде, обессмысливающий сам себя.

Впрочем, перечисление лесбийской библиографии по шаблону телефонного справочника — гиблое дело. Во-первых, большая часть беллетристики на эту тему — либо порнография, либо массовое чтиво, либо нечто вообще трудноопределимое. Во-вторых, главное — не столько имена, сколько тенденция. Лесбиянки публикуются в основном в Интернете (на сайте “Стихи.ру” появились “Сборник лесбийской поэзии” и “Сборник лесбийской прозы”) и, желая соблюсти анонимность, подписываются никами, кличками, даже в бумажном варианте. Кое-что публиковал Дмитрий Кузьмин в своем альманахе для гей-меньшинств “РИСК”, но и Соня Франета, и Габриэла Глэнси, и Элана Дайквомон, и другие — авторы западные, переводные (из-за того, что, как пояснял сам Кузьмин, у нас еще мало хороших текстов такого рода). Впрочем, в профильном издательстве “Квир” вышел презентованный в обеих столицах сборник “Ле Лю Ли”, который собрал поэзию тридцати участниц первых двух фестивалей лесбийской любовной лирики.

Не ясно, разграничивать ли российских писательниц по тематике их произведений или по принципу их личной приверженности той или иной ориентации. К примеру, Линор Горалик (участница фестиваля лесбийской лирики и переводчица подобной поэзии на русский) не говорит о себе как о лесбиянке и не считается таковой (то есть для ее творчества это не важно).

На всех трех фестивалях лесбийской любовной лирики (май и октябрь 2007 года, май 2008 года) тоже выступали в основном девушки из Сети (некоторые, что называется, не снимая ников — Аня Ру, Саша П, Ольга Фц), поэтессы Ольга Краузе, Ольга Первушина, Татьяна Моисеева, Галина Зеленина (Гила Лоран), 
сами кураторы Настя Денисова и Надя Дягилева и прочие. Были и аудиозаписи, и перформансы — все как положено (кстати, второй фестиваль вполне можно было бы включить в рамки проходившего примерно в то же время поэтического биеннале), хотя и уровень текстов, и исполнение очень разнились между собой.

Среди прочих были заявлены вопросы: “Стихи о любви к женщине, написанные женщиной, — можно ли назвать эту лирику „другой”?”, “Может ли лесбийская любовная лирика выйти за пределы сообщества и влиться в общий литературный поток без эксцессов и трагедий?”, “Можно ли считать существование лесбийской лирики предчувствием своеобразной сексуальной революции в русской поэзии?”. Четких ответов фестивали пока не дали. Фестивали напоминали нечто вроде “Женского Поэтического Турнира”, который проходил примерно в то же время. Среди участвовавших в нем семи поэтесс одна (Ксения Маренникова) пишет как раз на искомую тему.

Кстати, если лесбийская проза лирична, переживательна, то поэзия в основном чуждается силлаботоники, переходя в речитатив, верлибр, бардовскую песню (Ольга Краузе — андеграундная песенница). Кричащие мотивы поиска себя во враждебном мире, жажда самоопределения — это просто 
усиленная степень присутствующего во всей текущей литературе стремления обрести свое имя и нишу. Лесбийская литература оказалась в “теме”, ее курс совпал с уклонами, наметившимися во всей литературной ситуации. Поэтому, возможно, она и активизировалась в последнее время. То, что раньше волновало только определенное меньшинство, сейчас в силу исторических сдвигов стало ближе каждому. Вычеркнутыми, изгнанными, неприкаянными, исключительными или исключенными чувствуют себя практически все персонажи текущей “молодой” прозы. В одном случае (у Прилепина, Сенчина, Чередниченко, Гуцко и т. д.) — потеря страны, своего общественного предназначения (готовили к одному, а вышло другое), в другом — потеря собственного пола, отсюда — опять-таки предназначения.

Нельзя не отметить, что лесбийская литература (чьи авторы изначально позиционируют себя как притесняемых и подавляемых, не таких, как все) подспудно таит в себе импульс агрессии, вызова миру гомофобов и гетеросексуалов. Книги, выпускаемые издательством “Квир” (вышла проза Маргариты Меклиной и Лиды Юсуповой, стихи Марины Чен и пр.), делают немалый упор и на нон-фикшн — литературу о. И везде — пресловутый романтический конфликт с окружением, избегание любой эталонности, трафаретности, уход из классической стабильности в динамику бунтующего смятения. Нередок переход лирического лица с “она” на “он”, как, к примеру, у Наты Сучковой: 
“Я пишу тебе, Герда, на рыбьем хвосте, / Имя новое в строчку втыкая, / Заклиная, моля, не успеть и успеть, / Ледяной твой, любимый твой. Каин” — или: “…потому что из тех, у кого я был первым, / вырастали отменные стервы, / потому что внутри меня вены и стены, / которые не пробить…” Стихотворения Сучковой обычно длинны, в них много действующих лиц, обстоятельств, предметов (поэтика вещмешка), много обращений к возлюбленной, при том что толстожурнальные публикации (“Октябрь”, 2006, № 5, например) гораздо более “цензурны” и не ориентированы на “тему”.

Часто в лесбийской литературе делается слишком навязчивый акцент на “другую” ориентацию героинь[14], на слащаво-мармеладные (вообще, недостаток многих женских “love-story”) описания любви, переходящие в концентрированную пошлость (как в рассказе Ольги Царевой “Доктор Феня” об отношениях девушки и собаки-сучки) или в дешевую эротику (подавляющая часть сетевых публикаций). И тем не менее западные традиции начинают усваиваться и в России: переводные лесбийские авторы сменяются отечественными.

Побег от реальности

Под эскапизмом обычно понимают уход от действительного к желаемому, от реальности к грезам, подмену настоящего социальной иллюзией. Странничество является ныне не просто формой аскетизма и просветления, не путем индийских садху (давшие обет отшельничества и странничества в индуизме), античных киников, христианских паломников, поэтов-бродяг и прочих путников и пилигримов, но и отображенным в текущей литературе, наряду с неформальной деятельностью, современным способом ухода от действительности.

Так и у героев Александра Иличевского: “…а куда податься неприкаянному, как не в путь?” (роман “Матисс”), “Никогда я не представлял себе жизни без походов” (“Горло Ушулука”). Представитель “сломанного” перестройкой поколения, он ищет в топосе экзистенциальные значения, и замена действительности у его героев осуществляется не через бунт, а буквально — через акт движения: “…движение — облегчение бытия, вот так побегаешь — и вроде бы все хорошо” (“Матисс”). Затрудненное, деформированное, ущемленное передвижение воспринимается как страшная напасть (странная походка ребенка-дауна и нарушенная координация выпившего человека в рассказе “Медленный мальчик”).

В романе “Матисс” московский физик Королев не просто отказывается от своей обыкновенной, средней и рутинной жизни, не просто топит ключи от квартиры в реке вдали от родного города, не просто становится странником, но и катапультируется из своей социальной среды, сам превращаясь в нищего и бомжа, как бы официально перестает существовать.

В “нагорном рассказе” “Ай-Петри”[15] Путь определяет не только строение, но и само существо романа: герой одержим эскапистской жаждой перемещения в пространстве. Памир, Волга, Каспий, тайга, Иран, Крым превращаются из географических пунктов в композиционные ряды-новеллы и вместе с этим — в мировоззренческую систему координат. Житейские объяснения бесконечного путешествия (“из свободолюбивых побуждений я разрабатывал способы бегства из родной страны, бурлившей непредсказуемыми трансформациями”) кажутся излишними, потому что страсть к движению нерационализируема. Таинственны всякая народность и всякий затерянный край. Образы белого волкодава-убийцы и прекрасной девочки, повторяющиеся в разных этнографических фризах и декорациях, закольцовывают роман, прибавляя к его многочисленным символическим значениям еще и религиозный мотив любви и смерти. Герой растворяется не только в ландшафте и флоре, но и в фауне, переставая быть одним из людского множества и разом становясь человеческим существом как таковым, даже зверем, волкодавом (сами страхи, интуитивное беспокойство становятся сходны с собачьими). Иличевский показывает, как, меняя место пребывания, меняешься сам, как путь превращается в поиск, а восхождение на гору (Ай-Петри) — в обретение желаемого. Герой убивает волкодава и получает девушку — архаичный героический сюжет, приобретший модернистские очертания.

Вообще, молодежное большинство, судя по живым контактам, интернет-блогам, дневникам, форумам, общественным движениям, флеш-мобам, литературе, несмотря на ксенофобские настроения экстремистских групп, тяготеет 
к интернациональному взаимообщению и взаимоперемещению. Трафаретные туристические маршруты отвергаются, а взамен выбирается авантюра ничем не связанного свободного путешествия. Из того же ряда, что и экстремальный спорт, диггерство, ролевые исторические или симулирующие жизнь игры.

Переезд в совершенно незнакомые социальные условия оказывается помощником в преодолении кризиса привычной жизни. Первая книга Александра Снегирева “Как мы бомбили Америку”[16] о нехитрых юмористических похождениях эстонца Юкки и москвича Саши по бунгало и ночлежкам Америки с намерением в первом случае заработать маме на зубы, во втором — просто проветриться, тоже отображает новое романтическое молодежное мировоззрение. Деньги — только повод (в итоге Саша отдает свою долю Юкке). Их ведет стремление самостоятельно поездить, пока мир не стал потребительски одинаковым, глотнуть непривычного для себя воздуха, не зарасти мхом будничности в душных офисных креслах, отыскать экзотику там, где ее, по существу, нет.

Два года назад, еще в рукописном изводе, произведение о поездке принесло Снегиреву премию “Дебют” в номинации “Малая проза”, а также премию Союза писателей Москвы “Венец”. Его “роман” скорее можно назвать циклом рассказов: вместо разветвленного сюжета, описания череды судеб и прочих романных примет здесь охвачено единственное событие — два друга едут в Америку. Тогда, в 2005-м, Маша Яковлева в “Русском Журнале” обозвала творение Снегирева конвейерной, непримечательной, неплохо скроенной поделкой, ориентированной на коммерческий успех. То же самое, впрочем, вменялось текстам остальных лауреатов “Дебюта”. После этого снегиревские сюжетно объединенные главки-рассказики, почти черновики, появились в журнале “Октябрь” (2006, № 5) под заголовком “Сделано в Америке”, а затем в гораздо более облагороженном и дописанном виде образовали книгу.

Добродушие, простосердечие, откровенность, необычная светлость и античернушность Снегирева отмечаются даже в недоброжелательных отзывах. Привычных констант молодой прозы — совсем уж непристойной лексики, агрессии и ненависти к миру, развернутых обличений “не своего”, будь то чужая страна, иностранцы, старшее поколение или что-либо еще, здесь нет. Поиск сильных ощущений у снегиревских персонажей осуществляется не через изменение реальности психотропными средствами, а через попытку вжиться в иной (американский) менталитет и образ жизни. Снижение речевого стиля, часто подсознательно использующееся молодыми прозаиками для самооскорбления и усиления депрессивности, у Снегирева заменяется “легкомысленностью” слога и ситуаций, порой граничащих с неприличием, но не более того. Привычная дивергенция отцов и детей, обида на родителей здесь сменяются заботой о них, чувством родственной близости. Этническая вражда уступает место международной дружбе (неразлучные друзья прибалт Юкка и русский Саша).

Из наброска, дневниковой записи, дробного наброска текст развился в полноценное произведение. В журнальном варианте путешествие друзей заканчивается за неделю до катастрофы 11 сентября, в книге — после нее. “Город стал другим. Раньше это была свежая куртизанка Холли Голайтли, а теперь королева, изнасилованная толпой. Тротуары, окна, машины — все покрывал слой серой липкой пыли”. В результате совершается выход за пределы увиденного к вечным темам.

В первой части книги герои разъезжают автостопом, встречая людей разного пола, убеждений, достатка и степени странности, живут в ночлежках с самыми пестрыми обитателями, попадают в мелкие неприятности и злоключения. Вторая часть отдана описанию их службы (уборщиками в отеле, раздатчиками на кухне) в фамильном бизнесе странной греческой семейки Папарис со сложными внутренними взаимоотношениями, которые заканчиваются большим пожаром, устроенным сумасшедшим Георгиасом, — некой прелюдией, зеркальным пред-отражением последующего крушения башен-близнецов. “Летнее путешествие заканчивалось. Мы покинули юность и прибыли в мир взрослых. Он встретил нас пожарами и смертью”.

Юное, жизнерадостное восприятие мира, почти убитое подростковой модой на мизантропию и меланхолию, оборачивает актуальные в молодой литературе темы чем-то совершенно новым. Вся книга, строящаяся на диалоге двух друзей, познающих незнакомый мир, насыщена при этом плотскими, чувственными деталями, описаниями физиологических моментов. “Мы пытаемся торговать ресурсами собственных тел” — так называется глава о том, как парни сдают анализы в центре генетических исследований, а затем направляются в банк спермы. Или — глава посвящена запаху метро: “В нью-йоркском метро пахло смертью, а еще отсыревшими бычками, блевотиной и поносом. У меня так пахло в квартире наутро после празднования восемнадцатилетия”.

“Телоцентризм”, выражающийся в нынешней прозе и как описание измененного сознания после алкоголя и наркотиков (то, на чем строится психоделический реализм), у Снегирева проявляется через детские нарушения табу (пукнул, рыгнул, плюнул, случайно обнажил причинное место, съел грязную пиццу или просроченное печенье и т. д.). Юкка и Саша — хорошие мальчики, которые если и курят марихуану с дальнобойщиками или с другими случайными знакомцами, то лишь затем, чтобы вжиться в чужую жизнь.

Романтика для хороших мальчиков прячется недалеко от рамок общепринятости, но все же — в асоциальном поле, что дает им свободу питаться из помоек, дурно пахнуть и шокировать окружающих. Ощущение себя в иной, чем на родине, общественной системе дарует им столько же адреналина, сколько для плохих мальчиков таят в себе наркотики.

Почему, несмотря на присутствующие в романе элементы неблагопристойности, он обдает светлым настроением? Дело, скорее всего, в добродушной, радостной, по-доброму смеющейся позиции самого автора (“ржал”, “сгибался от смеха”, “рыдал от смеха”, “хохотал”, “заливался”, “покатывался”). Автор 
искренним смехом нивелирует весь негатив того или иного срамного эпизода. Герои обожают дурачиться и беззлобно смеяться над всем увиденным, будь то клиент с фамилией Карлсон или группа детей-дебилов, идущих на экскурсию. Они смеются при людях, наедине, вместе и по отдельности. “„Кто ид-ё-о-о-от? Скажи мне, кто ид-ё-о-от?” — Я захохотал и игриво заверещал, кутаясь в 
одеяло: — „Папочка!” — „Кто? Не слышу!” — „Мой папочка!” — „Да, это я, мой малыш”, — захохотал Юкка”.

Агрессивная нотка, проскальзывающая в названии книги — “Как мы бомбили Америку”, — тоже оборачивается смехом. Юкка просыпается ночью якобы от бомбардировки и обнаруживает, что кровать трясется из-за баловства приятеля. “„А я… а я думаю, все, хана, ядерная война! Думаю, что первым спасать: бабло или тебя! Ха-ха-ха!!! Бомбардировка!!! Ха-ха-ха! Как мы бомбили Америку!” Мы хохотали, как сумасшедшие”.

В персонажах Снегирева очень живо обнаруживается граничащая с наивной сентиментальностью романтика, в самом расхожем смысле этого слова. Вот у друзей возникает мечта устроиться мойщиками окон небоскребов: “Сидишь себе в люльке на высоте птичьего полета и драишь стекла, за которыми подписываются контракты, решаются чьи-то судьбы или происходит любовная игра”. Саша восторженно любуется прекрасными видами: “Вдруг, прямо на глазах, луч заходящего солнца раздвинул облака и осветил долину золотисто-розовым. Время остановилось. Картинка замерла. Орел повис в небе, пронзенный лучом. Я понял — Господь здесь”.

Сентиментальность и смех оказываются своеобразной цензурой: ситуации, затрагивающие межнациональную вражду, расизм, моральную распущенность, зачастую помещены в шуточный, курьезный контекст. Например, ребят подвозят признающие только англосаксов жители американской глубинки, так называемые “реднеки” (“Мы против освобождения черномазых из рабства. Белая сила! Понятно?!”), один из которых индеец, а другой, что еще более нелепо, — мулат. Несуразица, смехотворность такого сочетания “убивает” негативные убеждения этих странных людей. То же самое с греком Лаки, хозяином отеля, в который устраиваются Юкка и Саша. Он тоже “реднек”, и это тоже смешно: “Как можно быть греком по крови, православным по вере и реднеком по убеждениям?” — удивляется Саша.

Всерьез, без всякой иронии, а, напротив, с упомянутой сентиментальностью в книге описана лишь недолгая стычка между самими героями. Эстонец Юкка, чью семью посадили на платформу и отправили в Сибирь (где у мамы выпали зубы), выговаривает Саше: “Гитлер со Сталиным разделили Европу. Твой дед ничем не отличается от немцев, которые въехали на танках в Польшу или во Францию”. Однако объяснение заканчивается примирением: “Старик, не злись… Что было — не вернуть… Мы же друзья… Они были врагами, а мы друзья…”.

Тяжелое, серьезное, нецензурное в книге обыгрывается и становится по-детски невинным. Сквозь низкое проявляется высокое (дружба, открытость миру, жизнеутверждение). Тучи рассеиваются, и светит солнце. Делается 
хорошо.

Мотивы перемены места, внешности, ценностей, реализующиеся в передвижении или в превращении героев, обнаруживаются в рассказах и повестях Анны Старобинец, Ксении Букши, Олега Зоберна и других. Герои Олега Зоберна бродят вдоль крымского побережья, ищут хиппи и йогов, чтобы примкнуть к ним (“Меганом”), живут общиной в заброшенной деревне (“Пруха”), едут в бесконечном зимнем полуреальном поезде толпой дембелей (“Восточный романс”) или по летней автомобильной дороге (“Плавский чай”). Один из героев сочиняет историю про праславянского волхва, отправившегося на поклон к младенцу Христу, не зная дороги и без карты (“Белый брат Каспара”). А затем сам гуляет по незнакомым подмосковным пустырям и железнодорожным путям.

Однако эскапизм современного героя не оборачивается побегом в розовую прекрасность. Действительность не трансформируется в сказку. Остается вечным раздражителем. И романтики тщетно пытаются открыть своему сознанию выход к идеальной нетипичности.

Итого

Социологи давно разделили представителей молодежных субкультур (большая часть которых несет контркультурные установки) на бунтарей, гедонистов и эскапистов. В молодой прозе, сформировавшейся в последние несколько лет, активно действуют все три этих типа, что отражает даже не столько литературную, сколько общественную ситуацию. Тридцатилетние изверились в сломавшемся государстве и растерявшихся родителях, не обеспечивших им в девяностые достойный выход во взрослую жизнь. Двадцатилетние, усваивая предыдущую контркультурную традицию, культивируют прошлое, которого они не помнят и не знают, или зыбкие утопии, которые они намерены осуществить через бунт и агрессию.

Российская молодежь, оправившаяся от недозволенностей советского времени и приведших к массовой криминализации сверхдозволенностей девяностых, уставшая от тривиальных насущных проблем (как прокормиться, сколько дать “на лапу”, чтобы откосить от армии или поступить в вуз), объявила бой центральной культуре и имеющейся системе. Субкультурная мода захватила сейчас практически все социальные слои, от гопников до выпускников университетов. Исключениями являются, пожалуй, богатые “мажоры”, которых пока все устраивает (правда, и здесь начинает сказываться скука пресыщенности, что изображено в популярных романах Сергея Минаева).

Состояние молодых можно характеризовать как абстинентный синдром — болезненное состояние при прекращении безответственного детства. Взрослый мир лжив, и не хочется играть по его правилам: работать, жениться, становиться винтиком. Хочется адреналина, приключений и наслаждения. Хочется героики и победы добра над злом, причем роль зла часто играет вовсе не власть и не те люди, что ответственны за жизнь в стране, а ущемленные и увечные: чужаки, любители “плохой” музыки и “дебильного прикида”. По сути, молодежь начинает воевать не столько против Системы, сколько против себя самой. Собственно, власти это на руку — таким образом смещаются векторы бунта, превращая политические выступления в междоусобные разборки соседних дворов.

Как поступают молодые герои? Одни выбирают мятеж, другие — посох. Одни находят себе случайную мишень для вражды, другие — стараются убежать в другую явь. Исключить субкультуры нельзя, они — естественные и обогащающие ответвления культурного мейнстрима. Но чрезмерное сгущение контркультурных мотивов и нарастающее количество полукриминальных группировок и депрессивных настроений среди молодежи в целом сигнализируют о проблемах общегосударственного порядка.

 

1 Кстати, исследователь Мэри Маколи в своей книге “Дети в тюрьме” (ОГИ, 2008) показывает, что Россия по сравнению с другими странами сажает гораздо больше своих молодых людей, к тому же на более длительные сроки.

2 Лялин Михаил. Солдаты армии ТРЭШ. Роман. СПб., “Лимбус Пресс”; 
Издательство К. Тублина, 2007, стр. 235.

3 Аминов Д. И., Оганян Р. З. Молодежный экстремизм в России. М., Московское бюро по правам человека; “Academia”, 2007.

Стоит заметить, что субкультура как таковая в современной социологии признается явлением естественным, так как необходимость сплачиваться с ровесниками изначально присуща молодежному сознанию, уже ставшему предметом многих анализов и рефлексий. В частности, философ В. И. Красиков в статье “Когда заговорил Великий Немой” (под Великими Немыми подразумеваются женщины и молодежь, впервые громко заявившие о себе в середине прошлого века) определяет молодежь как “детство в столкновении-трансформации-борьбе с взрослым миром” (<http://credo-new.narod.ru/> — теоретический журнал “Credo New”). Ювенильное сознание, следовательно, включает в себя черты сознания детского со свойственными ему мифотворчеством, изначальным эгоцентризмом, поиском собственной подлинности, преобладанием фантазий над опытом, стремлением к утопическим предприятиям (“будем строить новый рай”) и т. д.

4 Аминов Д. И., Оганян Р. З. Молодежный экстремизм в России, стр. 21.

<http://www.punk.org.ua/forum/detail.php?fp=0&chapter_id=1507&lang=2>

6 Lightsmoke (Дым). Дневник московского пАдонка. М., “Кислород”, 2007, стр. 8.

<http://extrafutbol.narod.ru>

8 Прилепин Захар. Санькя. Роман. М., “Ад Маргинем”, 2006, стр. 18.

9В 2003 году издательство “Газават” выпустило сборник под этим названием, в Интернете можно найти лишь стихи отдельных авторов.

10 “Аргументы и факты”, 2002, 4 декабря.

11 <http://yanka.lenin.ru> — официальный сайт Янки Дягилевой.

12 Нартова Надежда. Молодежная лесбийская субкультура в Санкт-Петербурге <http://subculture.narod.ru>.

13 Издательство “Юность”, 1997.

14 В той же “Антологии лесбийской прозы” под редакцией Е. Гусятинской (KOLONNA Publications, 2006).

15 Иличевский Александр. Ай-Петри. Нагорный рассказ. Роман. М., “Время”, 2007.

16 Снегирев Александр. Как мы бомбили Америку. Роман. СПб., “Лимбус Пресс”; Издательство К. Тублина, 2007, стр. 240.

Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация