ЕВГЕНИЙ КАРАСЕВ
РАСПАХНУТЬ ОКНО И СОРВАТЬ ЯБЛОКО
Соучастие
Но я не из тех зевак, кто, тишину блюдя,
безучастно взирает на бесплатное действо.
Я сюда прихожу, чтобы пережить вновь
скамью подсудимых, речь прокурора,
набранную из казенных, штампованных слов.
И тягостное ожидание приговора.
А потом, осознав вдруг,
Мимо мальчишки пронеслись гурьбой,
солнце в витринах красуется.
И броситься на тротуаре, забыв про года,
прилюдно отплясывать развеселую чечетку.
Как мало надо для счастья —
Новый отрядный
Помню, в барак к нам явился начальник,
худосочный щенок в мундире парадном.
И с бодростью отчаянной
заявил:
приподняв прицельно ногу, охально постреливали
И вот в этот-то бедлам беспросветный
он пришел нас учить уму-разуму.
Откуда-то вылез Печора, мастак на штучки прикольные,
осклабился, свежатине обрадованный:
Я знал одного отрядного,
только у него ребра были продольные! —
Барак гоготнул дружно,
признались воспитателю новому:
— Сотворить из нас честных тружеников
пробовали, ох какие подкованные! —
Казалось, после такого приема отрядный навострит лыжи —
кашалоты, любого скушают.
Но он, к удивлению нашему, выжил
и даже пытался влезть к уркам в душу.
Как-то, задетый его словами,
в сердцах костеря сосунка облыжно,
я съязвил:
что вы сделали стоящего в жизни? —
Неприютность, лагерную лямку —
— На шаг впереди незнакомого человека
прошел по дороге,
Его представленья о доброте, о людях мне были чужды,
я не в ладах с ним оттрубил свой срок.
Но страх, что я живу никчемно, —
Поверка
В бараке лагерном, тесном,
с окошками, затянутыми испариной,
умирал генерал известный,
герой войны в Испании.
Он то теплил сознанье,
то вновь терял пульс.
Пришел лепила[1]. Сказал со знаньем:
“Готов гусь!”
Мертвецов вывозили из зоны;
у пункта охраны
их молотком казенным
поверял Полтора Ивана.
Надзиратель, детина рыжий
(такому пахать и пахать),
бил так, чтоб сачок не выжил,
а мертвому —
дубак дубаком.
И тут Полтора Ивана
огрел его молотком.
Генерал привстал на телеге,
губами хватая воздух.
И снйги пошли, снйги,
и близкими стали звезды...
Не всполошился рыжий —
накрапал в отчетной бумаге:
хотел навострить лыжи,
а проще — сбежать из лагеря.
И дальше пошла подвода.
Все по режиму. По расписанию.
Так получил свободу
герой войны в Испании.
Старик
Мене, Текел, Фарес[2].
Мы шли по этапу. С добычею спиннинг —
тянулся наш поезд из глуби лесов.
И реки сцепили на масленых спинах
гудящие руки железных мостов.
И облако низкое с солнцем багровым
было похоже на льдину с костром.
И таяла вера в приход Иеговы...
На нарах старик с пожелтевшим челом
в окошко с решеткой смотрел и молился.
Вокруг были воры, картежников рык —
но ясью такой лучезарной светился
его вдохновенный, всезнающий лик.
Казалось: была ему в радость дорога,
и воры, и карты, и все впереди...
И что-то во мне отошло. И тревогу
сменила надежда в груди.
* *
*
Свентицкому Борису.
Ты знаешь, что я вспомнил, дружище?
Твой старый деревянный дом на улице нашего детства;
окно, выходящее в сад, и яблоки, яблоки,
уткнувшиеся в самые стекла.
Пора была голодная, послевоенная,
я впервые пришел к тебе в дом
и вылупился на это неправдашнее окно,
пораженный доступностью соблазнительных яблок.
Ты улыбнулся, открыл окно и протянул мне яблоко,
прохладное, все в каплях росы,
точно обрызганное дождем.
Я взял яблоко, надкусил громко, как расколол орех,
и принялся жадно грызть сочную хрустящую сладость.
Когда это было?!
Потом наши пути разошлись:
ты остался в своем добром деревянном доме,
а я бесшабашно ринулся на манящий большак.
Испугался ли захиреть в родном захолустье?
Захотел ли испытать себя на рисковых дорогах?
Или просто возжелал побольше ухватить от жизни?
Трудно сказать.
Только я поскользнулся.
Я прошел лагеря и тюрьмы.
Валил лес в тайге, добывал бутовый камень в карьерах.
Стыл в штрафных изоляторах. И всегда, чтобы согреться,
я открывал в памяти твое окно в яблоневый сад...
Я слышал, ты и нынче живешь в своем старом доме.
Жалуешься на отсутствие газа, теплой воды.
Но ты можешь распахнуть окно и сорвать яблоко,
дышащее запахами детства —
для меня бесконечно далекого,
а для тебя — под рукой.
Ты несказанно счастлив, дружище!
Правда, это открытие стоит так дорого,
что лучше живи в неведении о своем богатстве
и пеняй на неудобства быта и скудость бытия.
“...Мне 57 лет, 20 из них провел в лагерях и тюрьмах, имею 7 судимостей за кражи и нарушения административного надзора (наверное, режима? — Ред.). Но это, так сказать, в прошлом. Вот уже 17 лет, как я на воле... Стихи пишу давно, как попал за колючую проволоку, с тех пор и пишу... От надзирателей таил, ибо один знаток прочитал и сказал: “Пять зим добавят”. Пописывал и прозу...” (из письма Е. Карасева Олегу Чухонцеву). Автор небольшого стихотворного сборника и повести “Один на льдине”, вышедших в 1993 году в Твери тиражом 999 экземпляров. Живет в Твери.
МИХАИЛ СОПИН
*
ПОЧЕМУ ГОВОРИМ МЫ НА РАЗНОЙ ВОЛНЕ
* *
*
Говорила мне обитель,
Подтверждал родной уют:
Зряче жизнь свою любите,
Слепо любят — предают.
Ни утехи, ни покоя
Не нашел. Прошли лета,
Кто ответит, что такое
Массовая слепота?
Лилипуты — великаны.
Боль — полночная сова.
Резче звякают стаканы.
Глуше падают слова.
Над полями, над лесами —
Клочья пепла, воронье.
Сами, сами подписали
Мы своими голосами
Обречение свое.
* *
*
Где спасительный брег,
Я бы стал на колени,
Но мольба моя — грех
Десяти поколений:
Жизнь — авось,
Смерть — авось...
Правда — яви меж снами.
Так у нас повелось —
Власти вечно не с нами —
Кнут кремлевских богов
Гнал нас в мертвые дали.
Росомахи снегов
След багровый съедали.
Прокричи, паровоз,
О людском лихолетье.
Я до смерти промерз,
Я замерз на столетье.
* *
*
Слева — западный свет.
Справа — темный восток.
Ветер в душу и глубже.
Но мир не жесток —
Богоданный букет
Из святых и менял.
Здесь не раз я себе
Приговор отменял.
Мне держава — тюрьма.
Не союзник — союз,
В нем страшнее, чем смерти,
Бездумных боюсь:
Неуемная брань,
Клеветнический рот.
Голодрань всех времен!
Но ведь тот же народ.
Та же горечь во мне,
Та же гордость во мне.
Почему ж говорим мы
На разной волне?
Я ведь тоже прошел
По крутой, не в обход.
И за все —
На висках замерзающий пот.
По стране, по стране,
По стране, по стране
Босиком я бегу
По нержавой стерне:
Добежать не могу,
Отдохнуть не могу.
И рябиновой россыпью
След на снегу.
Родился в 1931 году в Курской области. Отца, военпреда на Харьковском танковом заводе, расстреляли в конце 30-х. Воспитывался бабушкой в деревне. Когда пришла оккупация, бабушка отдала его в помощь партизанам. Будучи сыном полка, Сопин прошел всю войну — до Потсдама. Оттуда, переболев тифом, вернулся в свою деревню, был арестован “как поднявший руку на героя-фронтовика” (защищал честь сестры от настойчивого ухажера). Был осужден, работал на строительстве Волго-Дона. После амнистии, в 1953-м, уехал в Харьков, где попал в компанию уголовников, вместе с которыми был арестован в 1955 году. Заключение отбывал в лагерях Северного Урала — до 1970 года. Писать стихи начал на фронте, продолжил в заключении. Выпустил три книги стихов. Живет в Вологде.
ЕЛЕНА ЯГУНОВА
*
ПОЗДНИЕ ВСТРЕЧИ
* *
*
Весна,
а как-то вяло, сонно
часы безмерные текут
по циферблату небосклона.
Прошло лишь несколько минут,
а кажется, уже неделя
со всею скукой прожита,
и еле-еле, еле-еле
капели сонной маета.
Под кровлей булькает ложбина,
не в силах сжать запавший рот,
как будто смерть по капле пьет,
как будто знает, что умрет,
и безразлична ей кончина.
* *
*
Северо-западный ветер
вымел остатки зимы
перед окном на холмы.
Вот вам и мартовский вечер.
Ох эта поздняя стужа —
не отойти от окна, —
было б неплохо на ужин
выпить немного вина.
Было б неплохо согреться —
одолевает озноб,
будто бы прямо под сердце
мне наметает сугроб.
Ты бы зашла по-соседски,
валятся книги из рук:
Тютчев, Рембо, Достоевский —
милый зачитанный круг.
Ох эти поздние встречи,
чай за кухонным столом —
кутаем зябкие плечи
исповедальным теплом.
* *
*
Нагретый аромат тяжелых лилий,
над синей заводью стояние стрекоз.
Мне душно от распущенных волос,
пропитанных подсолнечною пылью.
Над раскаленной степью дикий зной,
шершавым шелестом щекочет кукуруза.
Коровы тучею прошли на водопой,
в блаженной мути по рога огрузли.
Отфыркивают радугу носы,
сбивая с толку разъяренных слепней.
Ленивый самолет завис над степью,
пастух сверяет с ним свои часы.
И жалко времени, и страшно пропустить
минуты в этом солнечном мельканье,
и миражей текучее дыханье,
и камышовым оборотнем — выпь,
и мальчиков верхом на лошадях,
замедленно над травами плывущих,
и плосколицых идолов, идущих
за кругом круг на каменных ногах.
Кто создал их подобием людей,
лишив навеки муки состраданья,
тем самым обрекая на скитанья
по циферблату бесконечных дней?
Им, твердокаменным, должно быть, все равно,
какой им век тоской в сосцы вопьется.
Слагают яркость и незримость солнца,
как будто время им подчинено.
* *
*
Тарелка спелых вишен на столе,
собака спит у запертой двери,
свет лампы отражается в окне,
колеблется и множится в стекле.
В соседней комнате часы пробили три.
Пугливая крадется тишина.
Как странно — пес ее не слышит.
Я вижу в отражении окна,
как над столом склоняется она,
по выцветшей бумаге что-то пишет.
Не глядя вишни спелые берет,
о чем-то думая, их в кулачке сжимает
и, наклонив головку, наблюдает,
как по запястью липкий сок течет
и темным пятнышком на буквы наползает.
Но, собственное уловив движенье
в прозрачной неподвижности стекла,
она на полдыханье замерла
и соскользнула в сумрак отраженья.
Напоминают о ее вторженье
две смятых вишни на поверхности стола...
Живет в Норильске. Стихи пришли из Красноярска от Виктора Астафьева. Больше ничего об этой северной жительнице редакции не известно.
СЕРГЕЙ ВАСИЛЬЕВ
*
СИНИЦА, ТВОЕ ЧАЕПИТЬЕ
* *
*
Ночь на то и дана, чтобы пел коростель,
То и славно, что надо ложиться в постель,
Чтоб проснуться в снегах на Тоболе.
И не лучше ль войти в этот обморок вброд,
Чем растерянно ждать, что возьмут в оборот
Да и выведут в чистое поле?
Я на кухоньке тесной сижу храбрецом,
Я курю сигарету, пью чай с чабрецом,
От высоких обид коченею,
А на улице злобные речи слышны,
И круги под глазами у нищей страны
Пострашнее, чем звезды над нею.
* *
*
Жирную зелень рощ отражает пруд,
Кем-то подвешенный к самым высоким кронам,
Спрятавшим речь улиток в сырой изумруд
Мхов, но позволившим вволю орать воронам.
Кстати сказать, отраженье искажено
Невероятно, но это резонно, ибо
Линза пруда слишком выпукла — в ней смешно
Выглядит даже обыкновенная рыба.
Даже тростник, преломленный сознаньем в бред.
Что же касается нас, мы почти уроды
Перед восторгом висячей воды и пред
Ветхозаветным ликом живой природы.
* *
*
Дымятся декабря сырые потроха,
И слышно, как снегирь кликушествует где-то.
И если плоть твоя укутана в меха,
Душа, наоборот, разута и раздета.
И более — слепа. И ей поводырем —
Бессмертье. И душа спешит хлебнуть земного
И в богословский спор вступить со снегирем,
Чтоб, проиграв его, вернуться в тело снова.
* *
*
Незаметно холодает,
На ресницах снег не тает,
Впору шубу надевать;
Полночь падает отвесно;
В человечьей шкуре тесно,
Да куда ж ее девать!
К прежней жизни не вернуться,
Голубком не обернуться
И травой не прорасти.
Громыхая временами,
Ангелы стоят над нами
С тихой вечностью в горсти.
Ангелы стоят живые,
Словно псы сторожевые,
Все мрачней день ото дня,
И особенно ночами
Блещут грозными очами
На тебя и на меня.
Взять бы, что ли, да напиться
Из козлиного копытца,
И не важно, что потом —
Голубятня с голубями,
Или пойло с отрубями,
Или черви с жадным ртом.
Лишь бы ты не взбеленилась
И, как девка, не пленилась
Пошлой выдумкой пустой;
Лишь бы смерть не обманула;
Лишь бы жизнь не громыхнула,
Будто выстрел холостой.
* *
*
Ложечка тенькает тонко о стенку стакана,
Длится и длится, синица, твое чаепитье:
Мятные пряники времени в розовом клюве,
Иней на грудке и щебет веселый в гортани.
И удивленно ты пьешь из январского утра
Всплески зари, обжигающей нежное горло,
Пьешь, холодея внезапно от капель морозных
И ужасаясь кипящему в сердце восторгу.
* *
*
Этот день не лыком шит,
Ради Бога, с ним не балуй.
Серый дождичек шуршит
Над листвою пятипалой.
Дождь мышиный, дождь грибной,
Непрерывно моросящий
Над тобой и надо мной,
Над малиновою чащей.
Не поймать его за хвост
Ни тебе, ни нашей мурке,
И блестят пылинки звезд
На седой мышиной шкурке.
И пускай нехороша
Эта вот грязца на грядке —
Серая его душа
С Господом играет в прятки.
Живет в Волгограде (бывшем Сталинграде и Царицыне). Ничего об авторе, к сожалению, не знаем.
[1] Лепила — заключенный, работающий при медчасти.
[2] Мене, Текел, Фарес — огненные письмена, увиденные на небе во время пира древнеассирийским тираном Валтасаром, что значило: исчислен, взвешен, расчленен.