* *
*
Мое ли это сердце бьется?
На полштыка, еще на штык,
И заступ в твердое уткнется,
Пройдя сквозь красный материк.
Все это так давно случилось,
Что смерть нисколько не страшит,
Лишь кости — все, что сохранилось,
Лишь череп — твердый, как самшит.
Приветствуем тебя, зарытый
Две с лишним тыщи лет назад,
Иль воин, иль один из свиты
Вождя убитого, сармат.
С почетом ли закопан вживе
Или с почетом умерщвлен,
Улыбкой безобразной дивен,
Ты дважды свету возвращен.
А я, откинувшийся в яме,
Затылком подпирая скат,
На ощупь пробую руками
Столетья — или экспонат?
У антрополога на полке
Он обретет достойный вид...
И мне отпущен срок недолгий,
А все же вечность предстоит.
* *
*
Ни в сон, ни в постель, ни в мечту,
Ни в жизнь не возьму тебя больше,
Но в толстом журнале прочту
Стихи о полетах и Польше.
Твой голос — вот то, что любил
Сильней и мучительней тела,
О чем недостанет чернил.
Ну вот — за окном погрустнело.
Темнеет, читай же мне вслух
С медлительногласной ленцою,
Последний светильник затух,
И звезд не видать надо мною.
Читай, а не то я с ума
Сойду этой долгой зимою.
В стекле двухсторонняя тьма,
И звезд не видать надо мною.
К поспешным стихам и усам
Случайным, тем более к мужу,
Тебя не ревную, я сам
Живу в эту лютую стужу.
Лишь памяти свойство само
В себе заключает измену.
Читай же… Как в мире темно,
Как дует в бетонную стену.
* *
*
Желтые травы шуршат под ногами,
Медоточится в пространстве янтарь,
В кронах редеющих всюду, как в храме,
Сепия, охра и киноварь.
Все освещается ровно и ясно,
Но без посредства потухших небес,
И осознание смерти прекрасно,
Как увядающий осенью лес.
Все переходит в пергамент и плоскость
И в бестелесность, теряя объем:
Краткость мгновения, вечности кротость,
Лист, опаленный нездешним огнем.
* *
*
Бывало, до школы идешь и идешь,
Бывало, в кружочек указкою ткнешь,
А в нем — эта школа, и город, и я,
И дальше все наша, все наша земля.
Раз наша, так, значит, я здесь не чужой,
И все, что зовем мы своею страной,
Мое, как границы ее ни крои, —
И горы, и реки, и степи — мои.
И с кем поделиться, и как с этим жить?
По золоту плыть, по алмазам ходить.
На треть простирается скорбная ширь:
Есть запад, а все остальное — пустырь.
Прискучит — полюбишь тюрьму и суму
И вправду увидишь свою Колыму.
Земля — наше рабство, терпеть — наш удел,
Смиренье расширило оный предел.
В нем месяцы можно без толку плутать,
В нем взору любезны и леший, и тать.
Так вот она, тяга к печам и к углам,
Как к титьке, прижаться к своим городам.
И, может, таинственность русской души —
В отсутствии душ в мухосранской глуши,
А наш человек потому и широк,
Что даром достался нам Дальний Восток.
Так что же такая у нас за земля?
В ней сгинешь, зато затеряться нельзя;
Которой владеешь, богат ли, убог,
Раз корень единый владения — Бог.
На смерть Папы
Кормит сиделка понтифика с ложки,
Он улыбается: будьте как дети.
Голову клонит, смыкает ладошки,
Чтоб не дрожали, за паству в ответе, —
Папа не может отречься от папства
И на пороге небесного царства.
“Ангелюс” отроки спели в соборе.
Утро, расходятся кардиналы,
В Рим прибывают последние, вскоре
Курии папской обрушатся залы.
Ждали, что Папа угаснет намедни:
Ночь впереди, и нельзя больше медлить.
Жители города спать не ложились,
Ксендз из-под Гданьска на площадь пробился,
Карабинеры в кордонах молились;
Если бы Папа на день исцелился,
Думаю, как бы они огорчились.
Вся в ожидании папская область,
Белая грезится в окнах сутана,
И наконец-то щемящую новость
В черном несет секретарь Ватикана.
Тож бы отсрочкой в краю православном
Больше, чем смертью его, поразился.
Слышу печальную радость о главном —
Папа от мира и дел отложился.
Стих сочинитель стихов и энциклик,
Святый при жизни славянский понтифик.
К нашему он не причалит пределу,
Избороздив океаны и сушу, —
Дай отдохнуть его бедному телу,
Боже, возьми его детскую душу.