Елена Чижова. Преступница. Роман. — “Звезда”, 2005, № 1, 2.
Продираться сквозь текст романа тяжело. И даже не потому, что то и дело приходится спотыкаться о новаторские сравнения, вроде “паучьих испытующих глаз”, или проваливаться в ямы запутанных и тяжелых метафор[1]. Основная сложность — в навязчивом ощущении себя бильярдным шаром, который гоняет по полю довольно энергичный, но неискусный и слабо знакомый с правилами игры любитель. Назвать любителем автора трех романов, один из которых даже вошел в шорт-лист букеровских финалистов[2], — пожалуй, опрометчиво. Тогда откуда же возникает подобное ощущение? В чем его причина?
С первых строк очевидна серьезность авторской заявки. Это и тема, живая, не обжитая и интересная: жизнь русско-еврейской полукровки, увиденная сквозь лживую призму советского интернационализма. И масштаб и многосложность предполагаемого конфликта: столичное образованное еврейство и провинциальное сермяжное простонародье, государство и личность, иудаизм и христианство, монотеизм и язычество, война и мир... Широта культурно-исторического диапазона, прочитываемая за метафорами-намеками, обескураживает: от тотемизма первобытных обществ до тоталитарных режимов прошлого. Установка на реальность в описании деталей и душевных движений героев как будто ориентирует читателя на традицию реалистическую и психологизм классической отечественной литературы.
Однако эти “посулы” — видимость. Жестокое разочарование ждет юдофобов и русофилов. Чувством глубокой неудовлетворенности наполнятся сердца бывших партработников и правозащитников. Психологи и моралисты, оставьте ваши чаяния. Иудейские цадики и православные фундаменталисты, перекуйте мечи на орала. Пожмите друг другу руки, знатоки еврейской истории и душеведы загадочной русской натуры. Логика, в свете которой все упоминаемые в тексте культурно-исторические феномены непротиворечиво увязываются друг с другом, — это логика супермаркета, где широта тщательно исследованного маркетологами ассортимента обеспечивает успех и продвижение целого предприятия. Рассмотренный, так сказать, не в “своей” нише, а в перспективе идей и эстетики массовой культуры, роман неожиданно получает внятный смысл и какую-то последовательность. А потому удобнее всего его разглядывать, будто двигаясь от витрины к витрине, перемещая взгляд от бренда к бренду.
Бренд “воинствующая жертва”. В 1980-х годах массовым европейским сознанием освоен тип “жертвы”-преступницы. Основанием “жертвенности” здесь является не полнота смирения, а сломленная воля. Ее ломают внешние силы, среда, обстоятельства: психические травмы, тяжелое детство, государственная машина и проч. И этот факт является рассвобождающим, снимающим с нее всякую моральную ответственность. Для таких героев, а чаще все-таки героинь характерны признаки орудийности (одержимости) и сверхчеловечности: скрадывание многообразия эмоций, отсутствие страха и чувства самосохранения, доминирование ненависти, жажда мести и/или злоба, фригидность, снижение болевого порога, отсутствие ощущения границ. Одна из ярких героинь этого типа известна в России широкой публике по фильму “Никитба” Люка Бессона.
Главная героиня романа Е. Чижовой — девушка с двойным именем, Маша-Мария. Ее история проста: талантливую и амбициозную абитуриентку, которая мечтает о карьере историка, заваливают на экзаменах в вуз по “пятому пункту”. Это событие-триггер запускает в ней процесс осознания антисемитской сущности советского государства и желание мстить. Отныне жизнь Маши-Марии превращается в хладнокровное решение технических задач, когда на “хитрую лопасть и клин с винтом”, как шутит любвеобильный и остроумный ее брат Иосиф. Маша начинает свою борьбу. Она избирает тактику партизанской войны в форме антисоциальных поступков разнообразного калибра. Иосиф наставляет и благословляет ее на этот путь. По его совету, она поступает в институт с подложной анкетой, куда вместо местечкового и бесперспективного отчества “Шбендерович” вписывает не менее экзотическое, но проходное — “Тоомасович”. Далее следуют мелкие покражи служебных документов по месту работы, незначительная порча соседского имущества, например, вырезание вышитых вензелей из простыней старухи-соседки, страдающей легкой формой наивного, простонародного антисемитизма. К наиболее крупным операциям можно отнести кражу книг из Публичной библиотеки с последующей их продажей по спекулятивной цене потенциальному жениху и дачу взятки начальнице жилотдела с целью улучшения своих жилищных условий.
Наряду с активной подрывной деятельностью Маша одержима мыслью об искупительной жертве и неугомонна в своем желании ее принести. Неугомонность проистекает оттого, что героиня разрывается между двойственной ролью жертвенного агнца и власть имеющего жреца. Камень преткновения — обвинительный приговор, который героиня не может сама себе вынести: ведь тогда пропадает ореол невинности и наваливается бремя ответственности. А это в свою очередь может сделать из Маши полноценного человека и тем самым разрушить границы избранного жанра.
Хаотичное метание Маши-Марии на время прекращается, когда приговор оглашается неким советским немцем-студентом. Маша встречает его на научной конференции в одной из прибалтийских республик. Там царит атмосфера не слишком завуалированной враждебности по отношению к русским оккупантам. В момент откровенности немец вытаскивает из-за пазухи семейную историю принудительного переселения и… (Здесь изрядно уже нагруженный разнообразными приобретениями посетитель может на время перестать толкать перед собой поднадоевшую тележку и перевести дух.) Маша наконец получает вожделенного палача. Немец, занесший топор праведного гнева, оказывается обескуражен и сбит с толку. Вместо ответной злобы и ненависти, он получает полное взаимопонимание, исходящее от той половины двунациональной Машиной души, которая тоже ненавидит русских. Немец повержен. Маша, не теряя чувства собственного достоинства и превосходства, приносит себя в долгожданную жертву: отдается растерявшемуся немцу.
Маша мыслит себя жертвой надличных сил. “Невидимые боги, не помышлявшие о любви, вглядывались в мир лишь в поисках жертвы, и именно жертва была верным путем, на котором можно было договориться. В мире, полном своих и чужих богов, девушка была собственностью племени, в котором родилась и выросла. Это племя могло принести ее в жертву или отдать в другое, но выбор, решавший ее жизнь и смерть, никогда не предоставлялся ей самой”.
“Принадлежность племени”, “боги”, “любовь” здесь не более чем фигуры речи[3], красочная упаковка. Главное в том, что Маша лишена собственной воли, лишена выбора, зажата в тиски движущих ею обстоятельств, а значит — освобождена от какой бы то ни было нравственной самоотчетности, от угрызений совести. Автор и читатель тоже оказываются в выигрыше, так как избавлены от тяжелой обязанности докапываться до глубоких душевных движений, искать подлинные причины поступков.
Трудно быть человеком. А потому, если не оправданным, то вполне понятным оказывается “человеческое, слишком человеческое” стремление прикрыть наготу совести звериной шкуркой и сбежать в царство невинной пред Богом твари.
Не случайно в романе не найти полноценно выписанного человеческого лица. Кое-где встречаются лаконичные портреты второстепенных персонажей. Главные герои упорно безлики. Маша, так и не сумевшая на протяжении романа решить проблему самоидентификации, в конце концов, глядя в зеркало, рисует себе лицо косметическими карандашами, утрируя то еврейские, то русские черты.
Бренд “человек-оборотень”. “Мир — это джунгли, и все мы в нем — маугли”, — могли бы мы воскликнуть вслед за классиком, несколько осовременив его высказывание.
Маша, разумеется, не обрастает шерстью в прямом смысле слова. Метаморфозы происходят на уровне метафор и аллюзий, которыми будут отныне сопровождаться всё менее объяснимые с точки зрения и человеческой логики и этики Машины поступки. Невидимо от глаз читателей, по некой потайной, только ей одной известной лестнице, Е. Чижова сводит свою героиню в темные подвалы первобытного сознания, безболезненно минуя все промежуточные стадии исторического развития. “Нелюдь!” — бросит ей отец после очередного бесчинства. А Маша, не шевельнув и бровью, одержимая ненавистью и нарастающей злобой, будет искать союзников в своей борьбе. Зверь на ловца выбежал крупный: профессор Успенский, сиделец, сын репрессированного профессора, алкоголик и охотник за женщинами. “Маша подмечала в нем волчье: ноги, кривизну которых не скрывал строгий костюм, ступали мягко и упруго, по-звериному. Волчьей была и быстрая усмешка. …Этот человек был зверем иной породы. Он был странным и непонятным, от него исходила опасность. … Маша выдохнула и приняла решение. У нее, выросшей в джунглях, не было иного выбора: волчий запах, исходивший от этого человека, был и ее запахом, потому что — не по-людскому, а по-звериному — они были одной крови — он и она”.
Бренд “дитя антимира”, “магические пассы”. Маша-Мария — человек антимира. “Светлая шерстяная юбка и черная кофточка сидели на ней ловко. Валя (провинциальная Машина сокурсница. — А. А.) удивилась, потому что у них носили иначе: темный низ, светлый верх”. “У них” — выделяет курсивом автор, явно не предполагая, что вкупе с Ульяновской областью противопоставляет столичному интеллигентному еврейству всю культуру Средиземноморской и ближне- и дальневосточной цивилизации, где темное символично отражает преисподнюю, ночь, низ, а светлое — земной и надземный мир, день, верх.
Маша убийственно серьезна: она не смеется, а разражается хохотом, не улыбается, а усмехается, кривит губы, морщится, гримасничает. Ее движения компульсивны, резки, истеричны. Она одержима.
Для одержимости, запутавшейся в силках своих по определению недостижимых целей, вопрос о средствах крайне важен, гипертрофирован, болезнен. Их никогда не хватает, и потому поиск их ресурса быстро переваливает за рамки всякой естественности. Маше нужны очень сильные средства — магические слова. И она их добывает по всем правилам эзотерики у профессора Успенского.
Еще в советском концлагере Успенский, достойный сын дореволюционно образованных родителей, очевидно совершенно разочаровавшись в возможностях более близких и родственных богов, дал клятву, судя по ее содержанию, греческому богу Приапу, “по которой каждая баба, если выпадет выйти, обязательно станет его”. Из лагеря он вышел. Вышел не только невредимым, но с неким сверхчеловеческим отблеском — “правом на скверну” и отмычкой, которой так не хватало Маше. Маша приносит жертву — на этот раз клятве профессора Успенского — и в обмен получает нечто гораздо более ценное, чем обывательская перспектива мирного строительства карьеры ученого, — волшебное слово, язык сквернословия. “…Язык, которым владел профессор, бродил в ее крови, становился необходимым знанием… Это знание было важнее предмета, который Успенский читал для нее дополнительно, потому что касался главного, против чего — до встречи с профессором — она стояла безоружной. …Грязный профессорский язык вступал точным инструментом, издававшим звуки безошибочной скверны”.
В традиции славянских народов матерный язык — язык сакральный, язык разговора с нечистой силой. А также язык осквернения, святотатства. Этот язык оказывается исключительно эффективным при общении со служащими в советских учреждениях.
Экипированная Маша совершает свой первый подвиг. (Как и положено инфернальному персонажу, подвиги Маша осуществляет в пограничных временах и пространствах: ночью, на кладбищах, в крематории, в больницах.) Для начала девушка требует у дюжего, обвешанного золотыми цепями и печатками, с ног до головы упакованного в кожу кладбищенского воротилы-администратора сухую могилу для своего родственника вместо затопленной. Тот, заслышав звук родной матерной речи, безропотно, не взяв ни копейки денег, в считанные секунды повинуется. Сработало! Маша получает властные полномочия духовного лидера среди своих задавленных страхом и от того раздражающе пассивных еврейских и объевреившихся родственников. Кого же они боятся?
Бренд “чудовище”. Если ввести шкалу зла, на которой поместились бы все герои романа, позиция абсолютного зла досталась бы пауку. Родится он как персонификация взыскуемого автором палача из глубин Машиного подсознания. “Страшный паук казался кошмаром, терзающим во сне. От этого сна еще можно было очнуться, и, засовывая руку под платье, она щипала себя до синяков. Однажды, дойдя до Гостиного, Маша вдруг осознала, что паук ее не обманывал: давным-давно, в детстве... он запал в ее сознание и терпеливо дожидался, пока она подрастет. …Дождавшись, он расправился с нею, прокусив кожу: на Машиной шее остались ранки от его челюстей. Ядовитый след паук оставил намеренно, чтобы люди, с которыми Машу сводила ее нынешняя взрослая жизнь, могли различить его свежий знак — с одного взгляда”.
Паук вырисовывается из “свастики”, образа незнакомого слова, которое она услышала в детстве и представила в виде машины, похожей на железного паука. Впоследствии “машина” наложится на “государственную машину”, а эта последняя — на историософские фантазии о палаче-истории, нацистскую символику и мысли о близости тоталитарных систем фашистской Германии и коммунистической России. В голове блестящего, но несостоявшегося историка эта мысль сформулируется в виде общей для обоих государств идеи национального (именно так у автора) превосходства, являющегося основанием репрессивного отбора.
Есть три вида обращения с пауком-государством и его приспешниками, которых Маша опознает по “паучьему взгляду”: пассивно приносить ему жертвы, договариваться и бороться. Первый она презрительно отвергает. Это делают все ее родственники, все люди вокруг, которых она ненавидит и презирает. Героиня выбирает второй и третий путь. Одновременно. Но с подсознанием бороться бессмысленно. Потому и Машины действия больше напоминают хаотичную подковерную борьбу за власть, чем победительное шествие. Хаотичную, но кровожадную.
Ритуально-мистические картины, льющаяся реками кровь — реальная или воображаемая — в описаниях Е. Чижовой пугающе настойчивы. Маша в пафосе устрашения манкирующего своими обязанностями врача-реаниматолога размахивает перед ним скальпелем, а затем разрезает себе руку, мол, с тобой будет то же самое; с мардохейским злорадством празднует смерть старух-соседок, делая зарубки на их столе в коммунальной кухне и развеивая по ветру прах несчастных.
Где же найти управу на эти ставшие утомительными бесчинства? Уже не терпится, наконец, положить им предел. Невольно ловишь себя на мысли: “Поскорей бы уже что-нибудь случилось с героиней”. И тут вспоминается крючок с жирной многообещающей наживкой добротного детектива, на который был посажен читатель в начале романа: подложная анкета. Самое время выпускать тяжелую артиллерию. Послужной список противоправных деяний Маши-преступницы уже так вырос, что тянет если не на расстрельную статью, то как минимум на десяток лет лагерей строгого режима. Ну и, конечно, интересно, кто же предатель: ведь, кроме Маши и Иосифа, никто не знал о подлоге? и мотив предательства? …Пустые надежды, читатель. Товар опять окажется контрафактным.
Бренд “свои и чужие”. Разболтал Иосиф. Своей любовнице Вале, Машиной институтской подруге. А жениться на ней не захотел. Валя в порядке отмщения за поруганную честь и проплывшую мимо носа ленинградскую прописку, на которую она в глубине своей чистой и наивной души искренне рассчитывала, донесла на подругу. Но Машу к этому времени уже тяжело было взять голыми руками, поскольку благодаря своим разнообразным талантам она успела стать светилом научного сообщества, надеждой деканата и вообще выдающейся личностью. Единственное, чего не хватало воинству паука, чтобы сделать Машу своей, — ее предательства.
Под вольнолюбивого профессора Успенского уже много лет в недрах института неуклюже, но настойчиво велся подкоп. Маша должна бросить увесистый ком на его гробовую крышку в обмен на право жить на “общих” основаниях. Этого права она домогалась, пускаясь во все тяжкие, на протяжении всего романа. Вот, казалось бы, и долгожданный случай. Более того, профессор Успенский на краю своего крушения внезапно оборвал волчий маскарад и совершил человеческий поступок. Он без боя сдал кафедру в обмен на то, что делу Маши не дадут полный ход, что ей позволят перевестись на вечернее отделение и получить образование. Но не тут-то было. Маша недюжинным своим умом поняла, что профессор пытался сделать ее пешкой в собственной борьбе с государством. Он боролся за достоинство чистой науки: мол, я умру, но наука мой прах переживет, а кто заступит на место убитого бойца — не важно. Этот вариант Машу не устраивал. Она все хотела делать сама. “Жертва, которую он принес, была человеческой. Никогда никакой волк не стал бы жертвовать собой”. В Машиных глазах это сгубило профессорскую репутацию.
Маша остается одна во враждебном окружении и неожиданно понимает, что паук-палач и есть ее мудрый спаситель. “Паук… повернул вспять ее реку, которую она — своей глупой хитростью — направила в чужие берега. Доносом, написанным в паучью славу, совершился спасительный крен, а значит, именно за это она должна быть ему благодарна. Единственный, он рассудил правильно, словно с самого рождения знал ее правильный путь. События последних лет обретали новое качество — осенялись дальновидностью паука. …на всем лежала печать его игривого внимания: пресыщенный всеобщей покорностью, паук следил за ней свысока. Здесь, где больше не с кем по-человечески, ни один волос не падает помимо его воли. …он, пристально следящий за всеми, выбрал именно ее. Если так, не все потеряно. Главное — договориться с пауком”.
Кажется, покупательская тележка переполнена сверх меры. Пора двигаться к выходу.
Размышления в очереди к кассе. Но почему же вместо чувства удовлетворения терзает ощущение подмены? Ясно, что шопинг, как средство справиться с количеством и качеством предъявленных артефактов, себя не оправдал. Массовая культура имеет свои четкие стандарты, свои жанровые ограничения и критерии, которым роман совершенно очевидным образом не соответствует при том, что в нем встречаются среди прочего и ее патерны. Здесь же мы сталкиваемся с эстетикой “блошиного рынка” как метафоры подсознания, к которому неприменимы никакие критерии этического, культурного, рационального, логического порядка.
На блошиных рынках, как известно, можно найти массу ценных и пригодных в хозяйстве, да и просто оригинальных вещей, но вряд ли найдется человек, который захочет переместить его к себе в дом целокупно. Если же речь идет о романе, то критика здесь бессильна. Здесь должны работать специалисты другого профиля.
Анна Анненкова.
[1] Вроде вот такой: “Панька коротко утерла лоб и сплюнула ЭТО слово. Она целилась в маму, но, отскочив, оно хлестнуло Машу по глазам и впилось в голову, как осколок. Зажимая пальцами рану, Маша бросилась в свою комнату…”
[2] Роман “Лавра” в 2003 году.
[3] См. следующий абзац, который привожу лишь в качестве примера авторского дискурса: “Чем дальше, тем неотступнее Маша думала о том, что все, случившееся с нею, объясняется тем, что в этом лесу, в котором ей довелось родиться, она принадлежит двум разным, враждебным друг другу, племенам”.