“ХОЗЯИН ВЕРНУЛСЯ”
Я едва не столкнулся с ним нос к носу. Шел себе по лесной тропе, ни о чем не думал, согнувшись под рюкзаком, а когда поднял голову, поначалу принял его за обгоревший пень. Нет, со зрением у меня все в порядке, просто глаза отказывались верить: представьте себе, в километре от деревни, озвученной петушиными воплями и собачьим лаем, на утоптанной тропинке со следами рифленых шин — и вдруг лохматое, головастое, желто-дымчатое чудище, примерно метр семьдесят ростом. Медведь! Он стоял спиной ко мне и, видимо, не чуял никакого подвоха. Расстояние между нами сократилось до пятнадцати метров. Зверь резко обернулся, глянул на меня оторопело, вывалив острый язык, опустился на четвереньки и снова встал в полный рост. Зеленые дремучие глаза были парализованы страхом, шерсть на холке поднялась дыбом, из разинутой пасти медленно потекла слюна. Это продолжалось секунд десять, не больше.
Из шокового состояния его вывела, наверное, палка в моих руках. Мишка отпрыгнул в сторону, затравленно рявкнул и понесся через перелесок в сторону чащи. Слово “косолапый” прозвучало бы сейчас самым отъявленным враньем. Подумалось даже: как бы его инфаркт не хватил!
Мне, конечно, никто не поверит, но страха я не почувствовал. Изумление, шок, полное обалдение — это да. Страх придет позже — дома, во сне, во время прогулок по лесам мне долго еще будут мерещиться эти зеленые дремучие глазки, выбивающиеся из дыма пушистой шерсти. Хотя зверь этот, по правде говоря, больше напоминал мирную колхозную корову или нашкодившего ученика, которого застали на месте преступления.
Самое интересное, что наша встреча произошла там, где когда-то располагалась бригада Паши Набатова. Здесь всегда горел большой костер, стояли заляпанные грязью трактора с прицепами, высились бочки с соляркой и мазутом, и бригадир Паша, озлившись на какого-нибудь пьянчугу, бессвязно выкрикивал грозные прорицания. Природа вокруг тракторного стана плакала нефтяными слезами. Земля у кострища была утрамбована так, будто по ней прошелся асфальтовый каток. О медведях тогда никто и не думал: их вывели отсюда полвека тому назад, и последнюю шкуру я видел в доме знакомого охоттехника из Костромы, который хвастался, что якобы добыл зверя именно в районе Ряполова.
Набатовские механизаторы думали о гектарах вспашки, о вовремя или не вовремя закрытых нарядах, о нормах выработки, “об выпить-закусить и чтоб солнце было...”. Но вот закрылся колхоз, увезли трактора и комбайны, умерли бригадир Паша и многие из его ребят; поля, которые они обихаживали, мало-помалу превращались в бурьянные пустыри. Каждую весну и лето на деревню обрушивалась эпидемия сорняков-паразитов. А ведь наукой доказано, что у каждого культурного растения есть свой спутник-сорняк, семена которого имеют ту же форму, величину, окраску и вес. Бороться с этими двойниками-приспособленцами так же трудно, как с мерзавцами в человеческом обществе. Слава богу, что пришел на помощь лес. Он задавил дурнотравье, и теперь ряполовцы имеют возможность собирать здесь молодые подберезовики. Такая уйма земли — и вся она теперь пустая! Может быть, так и надо? Есть в этой пустынности, девственной шири, дикости какая-то величавость, полнота возобновившейся жизни, не требующей участия человека. И вернулся наконец исконный хозяин этих мест: природа не терпит пустот...
Я шел в свое Ряполово и нет-нет да оглядывался по сторонам. Кто его знает, этого “хозяина”, какие у него намерения: вдруг опомнится от страха и нападет сзади?
У НАС ВОРУЮТ
Туристским топориком я поддел рассохшуюся доску, гвозди легко вышли из пазов, и дверь со скрипом подалась назад. В нос ударил спертый дух плесени, мышиных закоулков и соскучившегося по печному теплу дерева. В сенях я помедлил немного перед тем, как толкнуть другую дверь, в жилую комнату, и слегка запаниковал. Вдруг опять залезли? Опять придется вставлять оконные стекла, собирать с пола битую посуду и развороченное постельное белье со следами грязных сапог? Я шарил глазами по затененным углам — нет, кажется, все в порядке.
А ведь были, были такие годы, и не столь отдаленные, когда по весне в моей московской квартире трезвонила междугородка и голос на том конце провода участливо сообщал: вашу избу, товарищ Ларин, обворовали! Влезли, видать, ночью, сбили замки, взломали шкафы и сундуки. Даже лампочки вывернули, мерзавцы!..
И вот, нагруженный замками и скобами, я ехал в свое костромское Лукоморье, в свое уютное гнездышко на окраине полувымершей деревеньки. В места глубинные — грибные, ягодные и рыбные (а теперь уже и медвежьи), куда вместо дорог ведут слегка угадываемые тропинки. Но куда все чаще и чаще стали наведываться некие личности комсомольско-уголовной внешности на мотоциклах и без. Вынюхивали, высматривали, окольными путями наводили справки, у кого чем можно поживиться, — и однажды, не обязательно ночью, совершали набег.
Ей-богу, раньше так не грабили. Раньше, в эпоху алкогольного дефицита, даже находясь в кромешной глуши костромского бездорожья, вор лез в мой дом с чувством некоторого стыда и страха. Да и вором, по теперешним временам, его можно назвать с очень большой натяжкой — скорее бомжом, забулдыгой. Его интересовали чай, сахар, дрожжи (для бражки), какая-нибудь замызганная телогрейка или подушка с одеялом, на большее он не покушался.
А вот нынешних ворюг ничем остановить нельзя. Эта нелюдь сметет любые запоры, может и дом подпалить, были такие случаи. Вообще я толком не могу понять, что это за людишки и откуда они взялись. Их появление в наших лесных палестинах нельзя объяснить только тем, что, мол, “кушать хочется”, что, мол, вся страна подверглась криминогенной порче и приходят такие времена и воцаряются такие нравы, о которых сказал еще древний мудрец: “стыдно не быть бесстыдным”.
Дело, по-моему, гораздо проще и страшнее: появилась новая генерация “двуногих” с совершенно иной, чем у нас, системой жизненных координат. Внешне похожих на нас, людей, но потерявших исходное человеческое начало — совесть. Совесть для них — как аппендикс.
Во все времена и у всех народов были свои воры, пройдохи, мошенники, хапуги. Но было чувство греха, понимание неотвратимости кары за совершенный грех, и на этом держалась народная нравственность. Раньше вор знал, что он вор, что он выглядит преступником в глазах других людей, потому и промышлял скрытно, прячась от посторонних взглядов, чувствовал себя волком, обложенным красными флажками. А теперь вор вышел из подполья — научился “бомбить лохов”, “гнать пургу и тюльку”, “вешать сопли на уши”, “жать на весь костыль”, “ботать по фене” — и при этом смотреть тебе в глаза не краснея... Разум у этих людишек еще есть, кой-какое красноречие, располагающая внешность своего в доску парня — а стыда и совести нет и никогда уже не будет, потому что они лишены этого на генетическом уровне...
МЕСТНЫЕ ПРОХИНДЕИ
Восемь километров по раскисшей тропе, три перехода через разливанные ручьи (ни дна им, ни покрышки!) — я, конечно, устал с непривычки. Пододвинув табуретку, уселся напротив русской печи. Язычки пламени быстро схватывали бересту, дымок, свиваясь в кольца, привычно пополз в тягу — и выступил из тьмы вымороженный печной под, простреливаемый искрами. Напитываясь жаром, очаг понемногу отдавал свое тепло бревенчатым стенам, постелям и вытягивал сырые запахи, застоявшиеся за полгода моего отсутствия. Подумалось, что хорошо бы поставить чайник на огонь, почистить картошку и открыть консервы, но в это время хлопнула входная дверь.
— Живой кто есть?
Именно этой фразой встречал меня совсем недавно Василий Егорович Иванов, мой дружок деревенский, закадычный частушечник и певец чувствительных баллад о неразделенной любви. По знанию всяких историй, быличек и небылиц Егорыч мог дать фору любому краснобаю. Кавалер трех боевых орденов и пяти медалей, единственный из знакомых мне солдат-ветеранов, кто прошел всю войну (аж с 22 июня), не получив ни единого ранения. И хотя я писал, что люди, подобные Егорычу, “не болеют, не дряхлеют, не чахнут и доживают до глубокой старости; их высохшая плоть, перевитая жилами, долговечнее камня”, вот уже полтора года Иванов лежит на Голубинском кладбище под могильным холмом с обелиском из черного лабрадора.
...На пороге — два обалдуя-бездельника, брат и сестра, жители подмосковного Чкаловского. Почти каждое лето они поступают на иждивение тетки Лизы Мухановой, когда вдрызг пропьются и их вытурят с очередной работы. Теперь это называется “доить предков”: племянники шастают по Лизиным сундукам и затайкам, хватают, что плохо припрятано, и потом неделю гужуются без зазрения совести с такими же, как они, прохиндеями на фоне одинокой старости. Появление их в деревне означает для нас, дачников, что мухановская изба будет круглые сутки звенеть от магнитофонного грохота и мата, соседи ночью станут затыкать уши и бросаться на стены, а овцы — кашлять и терять в весе. Но даже если и не будет никакого застолья, что проку от этих теней замогильных, все равно работать не станут...
Почему они появились у меня? Вопрос этот может задать только нерусский человек, некомпанейский и обязательно непьющий... Обалдуи еще не успели раскрыть рты, а уже услышали: денег нет, выпить нечего, так что гуляйте, ребята! Но они, конечно же, не поверили мне, ибо что это за мужик, который едет в бог знает какую тмутаракань, не прихватив с собой продолговатой округлости сосуд стеклянного происхождения.
ПРОШЛОЕ ПРОШЛО!
В 1928 году село Ряполово (тогда еще село) упоминалось в постановлении ВЦИКа под личной подписью М. И. Калинина, а жителей на ту пору насчитывалось: “мужчин 103, женщин 131”. И вдруг взметнуло их на крутом повороте. “Умные разбежались, а дураки тут остались. Вот я первый дурак и есть, — ухмыляясь, говорил Василий Егорович, когда речь заходила о прошлом. — Но ничего... сопим еще в обе дырки”.
Егорыч мог часами расписывать мне лавку-магазин купца Грызлова, что стоял когда-то в десяти шагах от моего дома. По словам старика, нэпман-торгаш выкладывал на прилавок икру черную и красную трех сортов, семгу, севрюгу, колбасу медвежью, языковую, копченую “Столичную”, полукопченую “Краковскую”, желтовато-белые тушки гусей, уток, кур, куски малосольного сала с чесночной заправкой. Головки сахара высились на полках, как стога. В банке со сметаной столовая ложка держалась без всякой опоры. “Осенней скуки друг”, водочка переливалась всеми цветами радуги в пузатых бутылках.
Пятьдесят ряполовских домов и прежде жили вполне сносно, а тут в середине 20-х мужика словно прорвало: кто кого обскачет по производству ржи, овса, мяса, молока, льна. У Черного омута, что на речке Мезе, где любил охотиться поэт Некрасов, встала водяная мельница. Волостной староста Павел Федорович Федоров бросил клич, и ряполовцы сообща построили начальную школу, отремонтировали церковь Рождества Богородицы. Большой медный колокол, отлитый на деньги местных прихожан, благовестом гудел на десятки верст. Оборотистый мужик Василий Иванович Харламов основал колбасную фабричку и за год с небольшим завалил своим сырокопченым товаром не только ближайшие села, но и саму Кострому. А сколько здесь было своих кузнецов, пекарей, кондитеров, маслоделов, сыроделов, бондарей, пасечников! Жил в Ряполове даже свой доморощенный нищий, Крылов Иван Никифорович, по всем статьям истый богомол, собиравший копеечки для восстановления костромских храмов. Но у себя в округе он не побирался, потому как гордость не позволяла...
Образцом сытости и благополучия подошло Ряполово к весне 1930 года, когда по соседству, в Абросьеве, начал раздувать пары бедняцкий колхоз “Броневик” с двумя десятками зычных глоток и парой тощих коров. А с другого фланга, из Михайловского, соловьем разливался “Боевик”, заманивая доверчивых селян в свой коллективистский рай. И не устояло Ряполово перед таким соблазном, сдалось на милость большевикам и стало называться “Новой жизнью”.
Между прочим, в коллективизацию мужиков загоняли не только страхом и лживыми посулами, очень многие шли сами, без принуждения — со своим скотом, домашним скарбом, с задорной частушкой под разливы гармошки. (Но пели в Ряполове и другие частушки: “Ленин, Сталин и Калинин — первые вредители. Ехал дедушка с навозом — и того обидели”. Или: “Кабы не было б морозу, не было б и холоду. Кабы не было колхозу, не было б и голоду”.) Откуда ни возьмись объявились в деревне собственные активисты, понаехали уполномоченные всяких мастей и калибров, закрыли лавку, колбасную фабричку, сырзавод. Заодно прикрыли и зубастую газетку “Борона”, выпуск которой только-только наладил волостной староста Федоров, вскоре угодивший в лапы ОГПУ. И началось...
АЛЕХА-ОБЛИЧИТЕЛЬ
Копаясь у себя на повети в груде старья, оставшегося от бог весть каковских времен, я случайно наткнулся на желтоватые, ломкие листочки с полувыцветшим текстом, вырванные из ученической тетради в косую линейку. По всей видимости, это был черновик письма, адресованного в высшие инстанции. О чем же размышлял ряполовский летописец Алексей Харлампиевич Харламов по прозвищу Алеха-безжопый, строитель и хозяин ныне принадлежащего мне пятистенка?
“Наломала ты с нами дров, товарищ вэ-ка-пэ-бэ. Хочешь с нами в дурачка сыграть в последний раз и чтоб карманы набить за чужой счет? А кто кормить тебя будет, думала? Мы хоть дураки дураками, а разбираемся с лаптем. Плохого Бога и телята лижут, а вы, партейцы, своего боженьку за ноженьку — да и об пол бряк... Грабеж и разорение — вот и вся ваша власть, уничтожение невинных семейств. А кто посылает вам хлеб, молоко, мясо, племенных жеребцов? Нешто без нас обойдетесь или на нищие колхозы надеетесь?.. Ты, товарищ партия, сиди уж лучше в своих креслах и ешь, покуда тебя кормят, а на чужой каравай рта не разевай...”
Я не застал в живых Алексея Харлампиевича. Ни в каких народных легендах не прославленного, ни в каких церковных святцах не записанного — но подлинного мученика за идею. Я даже не знаю, послал ли он свое письмо наверх и какие выводы там сделали. Самое интересное, что его не тронули. Видимо, система ВКП(б) дала осечку. А ведь мужик был, по словам Василия Егоровича, “шебутной и крикучий”, все куда-то рвался, все к чему-то призывал — и всюду стремился быть первым, “хоть на ленивом мерине, но впереди”. (Не отсюда ли и его прозвище?) На всех сходках и собраниях не было старику равных в споре. Хотя к концу жизни, измордованный, изрядно натерпевшийся от колхозных баронов, замкнулся в себе и потерял вкус к словесным баталиям. Умер Алексей Харлампиевич на девяносто третьем году, а в восемьдесят, говорят, еще ходил в Кострому пешком — полста верст туда и обратно.
“ЖИВЕМ КАК ЗАЙЦЫ НА ОСТРОВЕ”
Давно уже смолкли в Ряполове детские голоса, тропинки между домами затянуло гусиной травой. На окраине деревни в зарослях бурьяна валяются полиэтиленовые мешки с окаменевшими удобрениями, бочки из-под солярки, ржавые скелеты комбайнов и тракторов, оставшиеся от эпохи развитого социализма. Василий Егорыч когда-то шутил: если собрать весь ряполовский металлолом и отправить на переплавку, крупнейшая в Европе домна Череповецкого комбината могла бы работать как минимум сутки. А сколько у нас таких деревень?
“Живем как зайцы на острове”, — говорит баба Лиза Муханова, семидесятисемилетняя бобылка, более сорока лет, от звонка до звонка, отработавшая в колхозе. И хотя все годы, что мы знакомы, она постоянно жалуется и канючит, что “жисть хуже некуда”, однако хозяйство свое содержит на диво справно и “всего у нее до горла” (Егорыч). Сама-то росточка махонького и на вид болезная, вся черная от солнца, а голос такой трубный, раскатистый. Бывало, собираешь грибы в лесу, полная тишина — и вдруг наплывы Лизиного крика: то ли овец кличет, то ли с Васей Ивановым ругается. Одно слово, бой-баба! Ее как ни умасливай, как ни подслащивай, а если начнет говорить — хоть стой, хоть падай, ибо захлестнет тебя несметный поток слов-самородков из золотого запасника отечества. (“Ты чё прешь на клубнику-то, сатана?!” — это она стыдит лебеду, сурепку и прочее дурнотравье, а свою корову называет не иначе как “зечка”, так как куплена она в подсобном хозяйстве ИТЛ общего режима Костромского УВД.)
Баба Лиза работает так, словно назавтра обещаны потоп или светопреставление, и если она не успеет закончить свою прополку или окучивание, то ее расстреляют уже сегодня. Другой так водку любит, как она работу. К пьяницам же относится с осатанелой ненавистью, тут ее голос возвышается до пророческого накала, а язык заводит в такие глубины “великого, могучего” и такие потроха выворачивает наружу, что боже ты мой...
Пока высоколобые витии бьются над разгадкой русской души, а депутаты Госдумы (предварительно плотно пообедав) кричат о “глубоком обнищании крестьянства”, Елизавету Васильевну Муханову мучит неразрешимый вопрос — стоит ли ей добиваться законного пая и дивидендов после ликвидации колхоза имени XX Партсъезда или ну их куда подальше. Она хоть и ждет милостей от родного государства, чешет в ожидании не слишком образованный затылок, однако верит прежде всего себе самой. Потому и взяла дело обеспечения в собственные руки. Получается совсем неплохо.
Но одной ей, конечно, не управиться. Поэтому ранней весной приезжает на подмогу сестра, еще кой-какой народец подваливает. Хозяйство у Лизы немаленькое: корова, телка, череда (12 голов) овец во главе с передовым бараном Ромкой, десятка полтора курей, фруктовый сад, два огорода, пасека и гектаров пять сенокосных угодий. Это не считая оручего, но не кусачего пса Томика и двенадцати кошек и котят, которые регулируют мышиное поголовье.
Я покупаю у Мухановой молоко и сметану по смехотворной цене, иногда яйца и творог. Яблоки и кабачки она отдает мне задаром, а по престольным праздникам угощает еще пирогами с малиной и черникой. Баба Лиза могла бы запросто расширить владения, ничто ей не мешает: ни сельская администрация, ни налоговая инспекция, ни завистливое подглядывание соседей. Но есть нечто общее, что роднит ее с другими сельскими пенсионерами, которые отплыли от одного берега — колхоза, а к другому — личной собственности — пристать не сумели.
Вспоминаю Василия Егоровича образца девяностого года, когда он собрался продавать Вертушку: на ее молоке выросли мои дети. Но всему когда-нибудь приходит конец — состарилась королева Вертушка. Старик готов был отвезти ее на животноводческий комплекс за восемь километров, обещали заплатить половину магазинной цены за килограмм живого веса.
— Так мало?! — возмутился я тогда. — Это же грабеж среди бела дня!
— А чё делать-то? — обреченно выговорил Егорыч. — Хлеб и мясо от Бога, а плата за них — от дьявола. Так что вот...
— Будем торговать сами! — распорядился я за него, хотя не имел на это никакого права. — Что такое шашлык — знаешь? — Слыхать-то он слыхал и даже видал, как его зять Андрей едал. — Очень выгодное и ходовое блюдо. Водители-дальнобойщики берут его на ура. Сто граммов шашлыка — два с полтиной. — Примерная цена 1990 года. — Кусок хлеба — бесплатно. Один день торговли у тракта Кострома — Буй — и две тыщи у тебя в кармане.
У старика загорелся кошачий огонь в глазах. Но это длилось какое-то мгновение.
— Дак ить это... едрит твоя муха... мне нельзя. Я здешний...
Всю жизнь он никогда ничем не торговал. Даже представить себе не мог, что можно встать у обочины шоссе, облачившись в белый халат, и кричать во всю ивановскую: “Шашлык! Берите дешевый шашлык!” Что подумают о нем в Кузнецове, Михайловском, Абросьеве, что скажет громкоголосая бабка Муханова? Позору не оберешься и вовек не отмоешься от наждачного язычка ряполовской кумушки.
УРОЖАЙНЫЕ ГРЯДКИ
Лет тридцать назад, плутая по заволжским лесам, в нашу деревню забрел художник Герман Комаров. Понравилось ему Ряполово: место открытое, удобное, картинное. Куда ни посмотришь — всюду лес, река, медоносные луга. Не долго думая, купил избу за 150 рэ и стал жить здесь с семьей до самых холодов.
Так начиналась наша московская дачная колония.
Спустя пять лет Герман привел меня, потом Валентину Петровну Андрианову, я в свою очередь позвал супругов Лазаренко и Татьяну Васильевну Браткову с мужем Леонидом Андреевичем, которые поселились в соседнем Абросьеве. Так и живем, кто три, кто шесть месяцев в году. Копаемся на своих десяти сотках, варим, сушим, маринуем, солим, замораживаем на зиму ряполовские дары природы. Одним словом, каждая птичка своим носиком кормится. Если поначалу, чуть что не так, бежали за советом к бабе Лизе или Егорычу, то потом они сами стали прибегать к нашей помощи. Я, конечно, не в счет, а вот Комаровы, Лазаренки и Браткова с мужем стали — не побоюсь этого слова — подлинными зубрами овощеводства, цветоводства и ягодничества. (Не уверен, есть ли такой термин.)
Вокруг комаровской усадьбы настоящий английский газон — ковер из плотной изумрудной травы. На фоне увядающей деревни, поросшей сорняками, владения Гали Комаровой — будто с другой планеты. Здесь растет даже экзотическое фейхоа... Анатолию Лазаренко тоже есть чем похвастаться. Три стебелька ремонтантной малины, что он привез из Москвы, три веточки небывалого морозоустойчивого сорта, которые спустя два года принесли неслыханный урожай ягод, стали тем авансом доверия, который распространился и на всех нас, дачников. А ведь поначалу никто из местных и слышать не хотел “об эфтом ремонтане”: зачем лишние хлопоты, когда в лесу и так малины навалом? Теперь этот сорт заполонил все приусадебные участки, и даже маловерка Лиза не может ему нарадоваться...
Татьяна Браткова, автор многих публикаций в толстых и тонких журналах, ехала сюда с единственной целью: “чтобы встречать рассветы и провожать закаты”, а в перерыве заниматься литературным трудом. О том, что она, светская дама, станет закадычной огородницей, “земляным червем”, никто не мог предположить, даже муж. Глядя на ее наманикюренные пальчики, думалось, что Таня в лучшем случае разобьет цветочную грядку под окнами. Но власть земли вкупе с родительскими генами делает с нами что хочет. Это не мной замечено. Впрочем, говорить о том, как выглядит сейчас братковский огород, нет никакой необходимости.
Лучше я перечислю запас произведенных ею продуктов, предназначенных на вывоз в Москву. 60 трехлитровых банок соленых и маринованных огурцов, помидоров, патиссонов, 3 ведра соленых и 2 килограмма сушеных белых грибов, 2 таза клюквы, 110 кабачков и тыкв, 12 трехлитровых банок варенья, повидла и джема (клубника, малина, смородина, крыжовник, черника, черноплодка), несчитанное количество сушеной моркови, свеклы, укропа, петрушки, сельдерея, пастернака, базилика, 2 мешка картошки. (Между прочим, почти половина этого “творчества” предназначена друзьям и подружкам, многочисленному племени гостей, до которых Таня большая охотница...)
Я тоже могу кое-чем похвастаться, однако чувствую себя в этой дачной компании как лопушок в долине роз. Как говорил Егорыч: “При настоящем мастере у подмастерья всегда руки трясутся”. Поэтому стараюсь помалкивать и наматывать на ус, когда при мне заводят сельскохозяйственные разговоры.
Представляя меня своим приятельницам, регулярно наезжающим из столицы, Браткова обычно говорит:
— Знакомьтесь, выдающийся селекционер-мичуринец. Мастер по выращиванию особо стойких сортов... — здесь она делает выразительную паузу — ...крапивы, бурьяна, чертополоха и прочих жизнелюбивых злаков...
Все смеются, и я смеюсь вместе со всеми. Обидно? Да нет. Наоборот, я даже готов подыграть ей:
— Действительно, что-то у меня нелады с растениеводством. Все, решено и подписано: переключаюсь на животноводство. Буду выращивать крыс, мышей и тараканов...
МАРЕСЬЕВ. ДА НЕ ТОТ!
Есть такой фантастический рассказ. Не помню, к сожалению, фамилии автора и всех сюжетных подробностей, но за смысл ручаюсь. Ученый-биолог, проводя очередной эксперимент, разглядывает в микроскоп шустрого микроба. Тот тоже смотрит на человека и в крайнем раздражении вопрошает: “Чего тебе надо? Ты кто такой?” Биолог, растерявшись, начинает перебирать разные варианты ответа: я, мол, известный ученый, семейный, непьющий, член КПСС и все такое. Чувствует при этом, что несет ахинею, путается в словах и краснеет. “Вот то-то же! — по-родительски отчитывает его микроб. — В себе разобраться не можешь, а к другим в душу лезешь...”
Не хочу лукавить, но что-то похожее испытал и я, когда много лет назад попытался “влезть в душу” Толи Панова по прозвищу Маресьев. Не укладывался он под общий знаменатель! И так к нему подходил, и эдак — и напрямик, и окольными путями, и с подковыркой. А он смотрел на меня холодно и отчужденно, лишь глазами давая понять, что я вторгаюсь в личную, закрытую для посторонних сферу его жизни.
Вроде разговорчивый человек Толя Панов и характером вполне компанейский, на внешность — ну прямо член палаты лордов. (Редко, очень редко рождаются среди корявой народности эдакие красавцы аристократы.) Внук знаменитого ряполовского мастера Харламова, что владел особыми секретами приготовления сырокопченой колбасы... Да, но при чем тут “Маресьев”?
У древних греков существовало по крайней мере шесть легенд о том, как Тесей убил Минотавра, а мы знаем только одну. Что же в таком случае говорить о деревенской истории, которая насквозь пропитана мифологией? Я бы очень хотел, чтобы случай, о котором сейчас расскажу, был бы очищен от всяких слухов и вымыслов. Но там, где они борются со здравым смыслом и не хотят слиться с истиной, я заранее рассчитываю на снисходительность читателя.
Короче говоря, набрался Панов “под Октябрьскую” на колхозном активе, но показалось мало. Случилось это почти сорок лет назад, когда Анатолий подавал надежды как первый тракторист и первый пахарь колхоза имени XX Партсъезда. Были уже подготовлены документы для представления его к ордену Трудового Красного Знамени... Ходил Толя по знакомым, стучал в двери — может, кто нальет стопочку? И не заметил, как оказался в открытом поле. Человек давно не пил, ослабел, упал — и заснул, замерз. Подобрали его уже на следующее утро. Что это, расейская дурость, расхристанность? Тут просятся выражения похлеще: жизнь плохо оберегает молодых людей, то и дело норовящих по собственной воле сплавить себя на тот свет. Результат: ампутированная нога и восемь пальцев на руках.
Как жить после этого? После деревенской славы и деревенской зависти! Чем заняться тридцатилетнему инвалиду и несостоявшемуся орденоносцу? А ведь на руках еще двое ребятишек и долги за квартиру. И немые укоры жены, хохот приятелей-собутыльников, приклеивших ему кличку “Маресьев”.
Все пришлось начинать с нуля: держать ложку, топить печку, ходить, извиняюсь, в туалет... колоть, копать, чинить, прикуривать, наконец. Крестьянская жизнь не признает увечий: кряхти да гнись, а упрешься — переломишься. Как гласит народное присловье: “Терпел Моисей, терпел Елисей, терпел Илья — потерплю и я”.
Но Толя не ограничился одним только терпением и освоил массу новых мужских и женских обязанностей, особенно после смерти Жени, синеокой супруги. Теперь это хозяин — будь здоров! Огород вскопать, печку сложить, сарай соорудить — пожалуйста! Рыбы наловить, обед приготовить, постирать, погладить белье, обувь починить — да ради бога!
Однажды я видел, как, обвязавшись кожаным фартуком, Панов уселся за гончарный круг. Он коснулся глины, и два его пальца, почуяв привычную сырость, вдруг запели, забегали, как живые зрячие механизмы, и глина ответила им взаимностью... А как он носится на велосипеде — и пером не описать! “Анатолий в друзьях у всех дачников, полюбивших его за редчайшее жизнелюбие и доброжелательность, — писала год назад газета „Версты”. — А еще за то, что всегда готов слетать в далекий от Ряполова магазин. По мнению художника Комарова, Толя даже превзошел „того самого” Маресьева: с одной ногой по лесным колдобинам на разбитом велосипеде — такое „ралли” никому другому не одолеть”.
Я пришел к Панову прошлой осенью накануне отъезда: одолжи, друг, лестницу, чтобы снять со столба фонарь.
— А зачем тебе лестница? — удивился Анатолий. — Лучше возьми “когти”.
Я развел руками: извини, мол, не умею пользоваться этой штуковиной.
— А я на что? — мигом отреагировал Панов.
Он взмыл по столбу, как ящерица, а лучше сказать — как обезьяна. Шестидесятидевятилетний старик, “английский лорд”, одноногий инвалид — только протез поскрипывал.
Через пару минут я уже держал этот фонарь в руках.
ВОРУЙ, НО НЕ ПОПАДАЙСЯ!
До Кузнецова, где мы платим налоги, восемь километров, до Михайловского — три с половиной. Но Михайловское — это уже другой район, и там мы считаемся чужаками. Тем не менее по вторникам, четвергам и субботам, в хлебные дни, когда завозят товар, на лесной тропе выстраивается целый выводок ряполовских ходоков.
Населенный пункт Михайловское дышит бензиновой гарью, озвучивается треском мотоциклов и ревом циркулярной пилы с местной пилорамы. Михайловское вызывает в памяти десятки поселений, какие не раз доводилось видеть в срединной России. Вроде бы не поселок, не деревня, не агрогород, а так — какое-то непонятное пристанище. Как это у поэта? “Околица, родная, что случилось? Окраина, куда нас занесло? И города из нас не получилось, и навсегда утрачено село”.
Две длинные улицы с аккуратными домами-коттеджами, приличный детсадик, школа-долгострой, двухэтажное здание правления СХК “Боевик”, три продмага и хлебный ларек (выбор продуктов не хуже, чем в Москве). По окраинам — пенные разливы бурого месива, взбаламученного тракторами, которые летом превращаются в неодолимую каменную преграду. Может быть, для кого-то Михайловское удобно для жилья и по нынешним меркам вполне современно, но я чувствую себя здесь нежеланным гостем и, выйдя из магазина, спешу на родную тропу.
Основа здешнего населения — приезжие, которые по тем или иным причинам покинули родные края. Новоселам устроили нечто вроде экзамена, кто на что способен, нет ли среди них отъявленных пьяниц или лодырей, предпочтение отдавали специалистам широкого профиля. Одни пустили прочные корни, обустроились с прицелом на детей и внуков, благо жилье получили незамедлительно. Другие остановились как бы переждать жизненную непогоду или семейную драму, чтобы отдохнуть перед рывком в другие, звонкие и изобильные, края — да так и застряли здесь на долгие годы.
Жалко смотреть на этих людей. Застой, апатия, унылое увядание сквозят в их глазах. Словно отбывают жизнь как тяжелое наказание. Иногда пускаются в разгул, залезают в долги, лишаются работы в сельхозкооперативе и, накачав глотку, по-черному клянут власть. У них, конечно, есть резон быть недовольными президентом, правительством, Госдумой и здешним руководителем товарищем Голубковым Е. А. Но большинство никак не хочет признать, что оно тоже виновато в том, что дошло до ручки.
Очень многие спят и видят, чтобы “выйти из стада”, попробовать себя в самостоятельном хозяйствовании, но и кооператив боятся потерять. Какая-никакая, а все же защита, поддержка! Хотя, случается, по два-три месяца в “Боевике” не выплачивается зарплата... Другие взяли себе за правило ни во что не вмешиваться, ни во что не вникать: день да ночь — сутки прочь. Иногда даже бахвалятся: хоть и бедно живем, зато все вместе, коллективом — нас не трожь, и мы тебя в обиду не дадим. Люди такого сорта всегда найдут себе хороший приварок к заработку или пенсии, а точнее говоря — подберут, что плохо лежит. Еще точнее — все домой тащат, что подвернется под руку. Доски, запчасти, инструмент, сено, зерно, комбикорма. Запас карман не тянет, авось да пригодится! И при этом самые языкастые всегда найдут себе оправдание.
— Какие ж мы воры, чудак человек? — как-то разливался передо мной в легком подпитии бывший бригадир “Боевика”, а ныне свежеиспеченный пенсионер с воловьими ручищами, кровь с молоком. — Воры тащат чужое, в чужой дом залезают, как, к примеру, в твой. А мы ежли и возьмем чего — дак свое.
— А не путаешь ли ты свое добро с колхозным, то есть с кооперативным? — поддел я его.
— Ежли и путаем, дак и что? — Бывший бригадир смотрел на меня весело и задорно, ни один мускул не дрогнул на его румяном лице. — Колхоз нас годами тиранил, колхоз нам недоплачивал, так. Ежли мы и возьмем маленько, ему от этого не убудет... Это как бы компенсация за грошовую пенсию, понял? — нашел он вдруг сильный аргумент. — Один фраер-начальник так прямо и говорит: я сам цыган и другим цыганить не мешаю. Только не попадайтесь!
— Ну а если все же попадетесь? — не отставал я.
— Да ни в жисть! — засмеялся он и махнул в мою сторону рукой: мол, чего разговаривать с таким бестолковым. — Это только бабы-дуры попадаются, которые без понятий. Одну тут давеча на току застукали — в сапоги себе зерна насыпала. Это, значит, чтоб курей своих подкормить. Дак начальник в голос: тебя надо под суд отдать! А она как начала причитать, и все про голодных ребятишек, такой вой подняла! Начальство и не радо было, что связалось...
ВЫШЛИ ТЕЛКИ ИЗ ЛЕСА…
Целый вечер слушал, как соседские бабки с ехидным азартом обсуждали последнюю деревенскую новость.
А случилось вот что. Недели три назад пропали два телка из кооперативного стада. Паслись в лесу, заблудились — и с концами. Видать, пастух виноват: либо проспал, либо долго опохмелялся. И произошло это “чепе” в самый разгар отчетной кампании. Что делать, как выкручиваться? Ведь начальству пора сводки везти в район. Сколько могли, столько тянули: может, еще отыщутся, сердешные. А уж как сроки поджимать стали, поняло начальство: виновных искать — дохлый номер, надо самим что-то придумать, надо с цифирью поработать...
Запрягли в работу бухгалтера. Крутили, вертели отчетность и так и эдак, с щеки на щеку разные статьи расходов перекладывали, две ночи не спали — выкрутились. И по сводкам вышло, что этих двух телков как бы и не существовало в природе. Съездило начальство в райцентр, отчиталось по всем статьям и забыло эту историю.
А тут — здрасте-пожалуйста! — выходят эти телки из леса. Прошлись фертом по всей деревне, показали сытые бока в комариных укусах — и на скотный двор. А там с них прописку-то сняли! Ревут телки как оглашенные, домой просятся. Что делать-то, опять отчетность портят! Чем ему теперь крыть, начальству-то? И перед народом стыдно, и перед губернскими чинами ответ держать. А главное — как их снова в цифирь вогнать?..
ПАМЯТИ АНДРЕЯ СЕЛИВЕРСТОВИЧА
У ученых-диалектологов бытует такой термин — билингвы. Иначе говоря, “двуязычники”. Это люди, одинаково хорошо владеющие и деревенским говором, и нормами литературного языка. Они, как и все сельчане, смотрят телевизор, читают газеты, но в беседах с диалектологами пытаются во что бы то ни стало избавиться от словечек родного говора, расценивая свою речь как “нечистую”, более низкого сорта, — в особенности если они приехали в город. Очень уж стараются, чтобы из их уст не выскочила какая-нибудь “деревенская заскорузлость”. Не знаю только, выигрывает ли от этого их речь? Однако с домочадцами им и в голову не придет говорить так, как с учеными.
Но билингвизм, то есть двуязычие, а если хотите, и двоемыслие, проявляется не только при собирании диалектов... Моя соседка Павлина Андреевна, вполне разумная женщина, способная к мудрым решениям, до самозабвения любит президента (“До цего целовек-то хороший — Путин-от Володимер Володимеровец!”). Однако в раздраженном состоянии способна влепить ему такую словесную оплеуху, не стесняясь присутствующих, что впору задуматься о применении пресловутой 58-й статьи, пункт 10 (антисоветская агитация). Особенно если в михайловском продмаге в очередной раз повысили цены на хлеб.
Она напоминает мне своего отца, царство ему небесное. Бухгалтер Андрей Селиверстович всю жизнь слепо шел в фарватере партии, каждый день чуть ли не конспектировал передовую “Правды” и, выступая на колхозном активе, клеймил частнособственнические настроения. Свято блюл все партийно-советские праздники, за что получил нелестную кличку — Попка... Но вот пришла перестройка — и что куда подевалось. Когда бухгалтер узнал, что новая власть вроде как собирается ввести прежние порядки — то есть нэповские, — стал судорожно вспоминать, что забрали у его семьи в 1930 году проклятые коммуняки: 12 овец, быка, 2 коров (курей не тронули, за что он бесконечно благодарен Советам), 2 телеги, сани, лошадь, 8 ульев, комод старинной работы, 12 шелковых платьев, 3 кашемировых платка, ковер, 18 кубов наколотых дров и серебряную уздечку великоустюжской работы. Когда подсчитал, какое богатство светит ему на старости лет, если возместят убытки, Андрей Селиверстович не поверил своему счастью и от преждевременной радости скончался.
СТРАСТИ ПО ВЛАСТИ
Не перестаю удивляться тому, как здешнее население относится к власти, особенно накануне выборов. С одной стороны, власть признают все — поголовно и безоговорочно, когда она выступает в роли некоего безличного механизма. А с другой — ее лягает каждый, кому не лень, если она воплощается в конкретного человека. Бездна оттенков жизни текучей, переменчивой порождает бездну мнений, суждений, неадекватных поступков.
Вот баба Лиза Муханова. Увидела однажды, как по свежей пашне расхаживает кавалькада хорошо одетых господ. Рядом, у обочины, приткнулись их джипы и “мерседесы”. Еще не разобравшись, в чем дело, Лиза с диким воплем, на раздутых парусах понеслась навстречу благонамеренной свите с губернатором Шершуновым во главе. Ох, что тут началось! На втором русском языке бабка честила “его превосходительство”, воздавая сторицей за все содеянное, и не жалела красок. Никакого чинопочитания! Будто это не она, а он ходил у нее в подчиненных. Досталось и за “балахрыстов” водителей, что заехали на пашню, где только-только высеяли овес; и за пустующие, заросшие “нежитью поганой” крестьянские угодья, где прежде росли лен и жито; и за так называемых “графских лежней” (лентяев), которых давно пора “с тычка на тычок положить” (устроить хорошую взбучку), а то ведь большущие деньги получают, а толку — “шиш да маленько”... Многое припомнила Шершунову бесстрашная баба Лиза — тот только кряхтел да поеживался...
А вернувшись в деревню, она рассказывала о губернаторе: “Уж и человек хороший! Уж и наговорилась я с им! Нать ему рукавички связать...” Чем он расположил старуху, ума не приложу, этот малоприятный в общении субъект?
Вот так же в 1996 году удивил меня и Василий Егорович Иванов, заявив, что будет голосовать за Жириновского. За что, за какие такие посулы, заслуги? “За крестьянство выступает, — сказал Егорыч серьезно. — Чтоб мужику жилось как следует быть. Чтоб мужик-от человеком стал. Вот он каков, Жириновьска-то!” Эту мысль ему, вероятно, подкинул кто-то из “несгибаемых ленинцев”, сбежавших в свое время из лона КПСС. Сколько же пришлось сломать копий и выпить голландского спирта марки “Роял”, чтобы переубедить доверчивого селянина!
Помнится, в деревенском дневнике М. М. Пришвина за 1924 год тоже говорилось о том, что мужики-де скопом пойдут за Троцким. Объясняется это тем, считал писатель, что они вообще настроены против власти, а потому им кажется, что всякий, кто критикует власть, непременно выступает за мужика...
ЧЕСТНАЯ ДЕВУШКА ШУРА
У каждой окрестной деревеньки своя диковинка, своя особая отличка: то говором, то норовом, то ремеслом, то забавным анекдотом из незапамятных времен. А еще нередко то или иное селение ассоциируется с проживающей в нем личностью. Например, стоит кому-нибудь в разговоре упомянуть Ряполово, первым делом вспоминают Егорыча или бабу Лизу Муханову. По части выпивки старик был великий мастак, а по исполнительскому мастерству — первый тенор на деревне. Лиза же, помимо громкоголосия, могла похвастаться невероятной осведомленностью обо всем, что творится в грешном мире и в каждой семье в отдельности. Если завтра где-нибудь вспыхивал пожар, то старуха знала об этом уже сегодня...
Ну а Лиходейки, крохотную лесную деревушку за Мезой-рекой, отличало редкостное радушие и хлебосольство. И жила там, как мне говорили, сельская дурочка Шура Никифорова, бобылка лет пятидесяти. Сам я ее раньше никогда не видел и вот столкнулся случайно с глазу на глаз в избе Прасковьи Федоровны Мячиной, когда той не было дома.
— Шурка меня зовут, Шурка, — с ходу представилась женщина. Голос ее был не тихий и не громкий, а какой-то бесцветный. Не вышла она и фигурой: то ли закоренелая сердечница, подумалось мне, то ли заплывший жиром даун. — Мне Боженька тут приснился. Сидит у постели и волосы мне гладит. Ла-а-сковый! “Ты, — говорит, — Лександра, оттого больна, что с мужиком не живешь. С мужиком те нать жить — все хворости пройдут”. Что, не веришь? Вот те крест, святая икона!
Шура не отрываясь смотрела в мою сторону и все ближе и ближе двигала табуретку, на которой сидела.
— Зовут-то тя как? — Голос ее набирал силу.
— Олег.
— Алех?.. Так ты яврей али немец?
— Русский.
— Ру-у-скай?! — Сначала не поверила, а потом удивилась и обрадовалась. — А лет-то те сколько?
— Пятьдесят три, — сказал я. (Разговор был двенадцатилетней давности.)
— Пятьдесят три? Ух ты! — придвинулась с табуреткой еще ближе. — А мне, Алех, сорок годов скоро будет. Вот те крест, святая икона! Чтоб с места не сойти!.. Шурка меня зовут, Шурка... А мне ить пятьдесят дают, во как. Лицом я больно темная. А все потому, что с мужиком не живу. Я ведь, Алех, девушка...
Придвинулась совсем близко, коснулась ладонью моего колена, заглянула в лицо.
— Не больной, случайно?
— Да вот... насморк одолевает. — Я демонстративно зашмыгал носом.
— На-а-асморк? Дак это рази болесь? Дядька мой, Игнат, каку неделю соплями текет, и то ничё. — Шура смотрела на меня с надеждой и доверием. — Холостой небось?
— Нет. Я женат и трое детей.
— Ну-у-у?! — Она закипела от гнева, заерзала на табуретке, отодвигаясь и взмахивая руками, словно пыталась взлететь. — Ты бы хоть сапоги вытер, лиходей! Вон каку грязь-то развел. Энтеллигенсия называется. Щас вот Прасковья придет, она те даст...
ГУМАНОИД НА ЛОШАДИ
Шел я прошлой осенью через лес — дело было на подходе к Ряполову. Птицы поют, раннее утро, и комаров нет — красота! Пейзаж дышал былиной, первобытным непорочием — радуйся, смотри, думай! Сквозь сизый туман, чуть подсвеченный солнцем, увидел пасущееся стадо. И вдруг — густопсовая брань: матюк на матюке. Сначала подумал, что это пастух гневается на непутевую скотину. Раздвинул заросли кустарника... Нет, не коров ругал этот почтенного вида гуманоид в голубых джинсах и белых кроссовках. Сидя верхом на лошади и держа на весу какую-то замызганную книжонку, он напропалую шпарил рифмованную похабщину типа барковского “Луки Мудищева”, но похлеще и позабористее. Понимаю, был бы еще недозрелый отрок, мучимый плотскими забавами, а то ведь седатый детинушка с есенинским пробором на голове — семья уж, поди, есть, взрослые дети. И вот он наслаждался словесной блевотиной, находясь наедине с собой и зная наверняка, что его никто не слышит... Залитый солнцем лес, паутинные тени на деревьях с застывшими каплями росы, праздничная перекличка птиц — и эти похабные пасторали на всю округу. Я бежал как от чумы...
“Ох, какие мы нежные! — слышу голос не слишком щепетильного читателя, поднаторевшего в житейских передрягах и, возможно, махнувшего на все рукой. — Между прочим, сам Александр Сергеевич чтил незабвенного Ивана Баркова. Русский мат — явление планетарное! В Средней Азии, на Кавказе приходилось бывать? Слышали тамошнюю речь? Говорят по-аварски, по-грузински, по-узбекски, а чуть разволновались и рассорились — сразу мать-перемать. Видно, в нашем языке сокрыты какие-то крайне притягательные зоны непристойности, злости, алчности, мести. И восточный человек, не в силах совладать с собой, прибегает к помощи русского мата... Вспомните: все великие стройки коммунизма плюс Асуанская плотина были построены в его сопровождении. Без ненормативной лексики остановились бы заводы, без нее мы лишились бы урожаев. Не будь горячего русского словца, сказанного вовремя и в масть, все валилось бы из рук. Как иначе можно договориться с человеком? Второй русский язык порой обладает таким же преимуществом, как боксерский прием...”
Наверное, он в чем-то прав, этот тертый читатель.
СКАЖИ, ЕГОРЫЧ!
В этой связи снова вспоминается Иванов Василий Егорович, в прошлом пастух, скотник, бригадир, председатель колхозной ревизионной комиссии. Речь восьмидесятилетнего старика — это законченный театральный спектакль. С многозначительными паузами и покашливаниями, бурным нарастанием темпа, сверканием глаз из-под белых бровей — и никакого мата. Он крайне редко опускался до низкопробной матерщины и прибегал к ругани в самых исключительных случаях, когда в споре, казалось бы, все приемлемые аргументы исчерпаны и нужно сокрушить противника одним резким суворовским броском. И он совершал этот бросок в виде отточенного афоризма, после которого все хватались за животы, а посрамленный уходил, громко хлопая дверью. “Хитрый Митрий: наклал в штаны, а говорит „ржавчина””; или: “Все люди как люди, а ты хрен на блюде. Тебе не районом править, а беременной блохой из порток дяди Кузи”. (Кое-какие словечки я, естественно, заменил.)
Речь Егорыча жила в самом его дыхании, в его способе самовыражения, жила — пока она стихия, не зарегулированная правилами литературного языка, официозным косноязычием и матерным распутством окружающих его лиц из породы приблудных шоферов, трактористов и прочих представителей слабо развитой, но крепко пьющей страны. Таких, к примеру, как мой михайловский знакомец Генаха, который, как он сам признается, тяжелее стакана ничего в руки не берет.
Входя ко мне в избу, Генаха с ходу включает свой мат. Я требую “закрыть пасть” — жена все-таки рядом, внучка. Он растерянно хлопает глазами, тужится, пытается выстроить фразу типа “дай двадцатку на опохмелку”, но, чувствуя свою беспомощность, плюется и жестом просит меня выйти на крыльцо. Здесь он облегчает душу с помощью обсценной лексики... Любопытства ради я как-то подсчитал: в полутораминутной “взволнованной” Генахиной речи 12 раз встретились слова с корнем “муд”, 18 раз — с корнем “б...дь”, 23 раза с корнем на буквы “х” и “п”...
Сегодня все можно! “Живой и бойкий русский ум, что не лезет за словом в карман” (Гоголь), словно сорвался с нравственных якорей, и понесло его, горемычного, по самым мерзким закоулкам отеческой речи. Будто открылись невидимые шлюзы и отовсюду, из всех щелей и закоулков, выползли и поперли бесы. Как будто там, где был когда-то свет, все объялось тьмой. Вот и вышел язык из берегов, как река в половодье с ее опасными руслами, прижимами, с ее завихрениями и подводными течениями, несущими грязь, мусор, донную взвесь...
Но, с другой стороны, как можно жить и не ругаться, когда видишь агрессивных потомков древних людоедов, грубый цинизм полублатных книжонок про ментов и шалав, когда по ТВ гремит “музыка половая” и скачут с крестом на пузе патлатый Гарик Сукачев и хрипатая Маша Распутина, сверкая розовыми ягодицами...
Никогда не забуду бабушку Марину Трофимовну из Сафонова, самого дальнего селения в Архангельской области, где я прожил неделю, дожидаясь рейсового самолета. Каждое утро я прощался со старухой. Она провожала меня до ворот, крестила, по церемонному северному обычаю кланялась в пояс, и я отправлялся в аэропорт... Но... Через пять примерно часов возвращался обратно, потому что Ан-2 не пришел по причине нелетной погоды. Тот, кто побывал в моей шкуре, поймет: хоть сквозь землю провались! Но деваться-то некуда, вот и приходилось снова и снова тащиться через всю деревню и на следующее утро повторять весь этот тягчайший церемониал.
На четвертый день принял решение: все, баста, сколько можно переживать проводы?! Буду жить в аэропорту! Но вечером радист, уходивший с работы последним, пригласил к себе домой. “Спать будете в боковуше”, — распорядился он. Мы уже сидели за ужином, мельком поглядывая в телевизор, как вдруг в дверях появилась разгневанная Марина Трофимовна.
— Что же ты, блендамед, позоришь меня... такой-сякой-разэтакий! — набросилась старуха. — Чё расселся-то, пошли домой! — И понесло ее, и понесло.
Она честила меня с непритворным материнским усердием, не обращая внимания на радиста: матюк погонял матюком и к матюку лепился. Но извлекала при этом такие перлы народного красноречия, такую музыку блатной фени, неизвестно где приобретенную, что я разинул рот... Пришлось собирать манатки и топать на другой конец деревни, почти три километра по грязи. Мне-то что? А вот ей, Трофимовне, было далеко за семьдесят. И ее виртуозную ругань я до сих пор вспоминаю как выражение доброты самой высокой пробы.
А ДАЛЬШЕ ЧТО?
Странная все-таки деревня — Ряполово: здесь сороки лают, а вороны хрюкают. Зайцы по весне копаются на помойках, не обращая внимания на приехавших хозяев. Лиса, вся худющая, с ободранными боками, усаживается напротив моих окон и ждет, будто я ей вынесу поесть. Среди кабанов, оккупировавших все подходы к деревне, выделяется один громила, так называемый “псих”. Увидев Лизу Муханову с вилами наперевес, он не только не убежал, а продолжал подрывать рылом вчера посаженную картошку. Вепрь огромный, с сединой и продольными бежевыми полосками на спине. Оручие пес Томик и баба Лиза бросились на него с флангов, но “псих” играючи отбил их атаку. И только когда подбежала вторая собака — Дымка, милое, тщедушное существо, вепрь с достоинством удалился.
А медведь, тот самый медведь, которого я встретил на тропе год назад, обнаглел настолько, что сломал изгородь и повалил два десятка ульев у Набатовых и Петрушевского. Потом залез в баню, выпотрошил мешок с известкой, приготовленной для ремонта, вывалялся в ней, как муха в сметане, и шел по деревне, чихая и облизываясь. Для его поимки приехала целая бригада охоттехников из Костромы. Лазила по кулигам и чащам, измеряла медвежьи следы, фотографировала, устроила диспут с участием местных жителей, выпила ящик водки, стреляла для потехи по воробьям и галкам, разругалась и уехала на мотоциклах в другие “медвежьеопасные” места. А мой дружок с дремучими зелеными глазками продолжает творить свое черное дело...
В сельской администрации все чаще раздаются голоса, что не удержаться, мол, Ряполову на плаву… В пример приводят Деревеньки, Борисовское, Ломки, Овсянниково, Миснево и другие близлежащие деревни, которые исчезли с лица земли кто раньше, кто чуть позже. По сути дела, дышат на ладан Федорово, Окулово, Юркино, Кусенево, и скоро там вообще не останется трудоспособных жителей... “Так что готовься, старик, — говорят приятели, наведываясь ко мне на рыбалку, — в одну из прекрасных весен ты приезжаешь в любимое Лукоморье — а на месте твоей усадьбы... вспаханное поле”.
Я не верю в эти предсказания: сейчас даже пахать некому! Но при этом понимаю, что земля не терпит временных соглядатаев, ей подавай жильца с постоянной пропиской. Со своим хозяйством, техникой, скотом, с трезвым предпринимательским расчетом: чтобы работать прибыльно, на вывоз, и чтоб себе оставлять хороший приварок к семейному бюджету.
Сегодня такой хозяин, слава богу, отыскался — Валерий Гаврилович Петрушевский. Да он, собственно говоря, никуда и не исчезал, просто до выхода на пенсию считался, как и мы, дачником. Вкалывал на своих грядках, расширял посевы, строил и ремонтировал сараи, хлевы, подклеты, ульи.
У Валерия все давно продумано и просчитано: здесь будет птичник голов на тридцать... чуть в сторону поставлю пчелиный домик... там оборудую клетки для кроликов... хлев для коровы и овец давно готов. Осталось только лошадь завести или, на худой конец, мотоцикл с коляской. И обязательно купить охотничье ружье...
Что-то носится в ряполовском воздухе, это точно, неуловимые толчки перемен ощущает деревня. Хотя по вечерам меня окружает почти необитаемая местность с вязкой, непроницаемой тишиной. Старая жирная ворона, которую я знаю, кажется, лет десять, уже не столько каркает, сколько хрипит и хрюкает. Должно быть, простудилась на сыром ветру. Если прислушаться, можно отчетливо различить не “кар-р-р”, а именно “крах!”... “крах!”...
Какое будущее пророчит она нам?