Маканин Владимир Семенович родился в 1937 году в Орске Оренбургской обл. Окончил МГУ. Живет в Москве. Постоянный автор “Нового мира”.
Из книги “Высокая-высокая луна”. (См. также: “Однодневная война” — “Новый мир”, 2001, № 10; “Неадекватен” и “За кого проголосует маленький человек” — “Новый мир”, 2002, № 5.)
1
Cтарый хер, я сидел на краешке ее постели. Весь в луне — как в коко не чистого серебра.
В том-то и дело! Старикан Алабин сидел на самом краешке ее постели. Конечно, напряженно. Конечно, с опаской. Но луна за окном вдохновляла!
Ни к чему много света. Заоконная луна это понимала не хуже меня: на спящую молодую женщину хватило одного луча, но какого! Воистину чудо. Я был в отпаде. Я не дышал. Луч тоже не дышал. (Картина старых мастеров. Уже наш Вермеер. Вот он. Откровенный. Cамую чуть.) Хотя, по сути, чтобы пускать слюну, лунному лучу открыто было не так уж много. Лицо... И сонно нависшая женская грудь. И пожалуй, подчеркнута диагонально рука — узкая, выпроставшаяся из-под легкого одеялка.
Я немного придвинулся. За полчаса я всего-то преодолевал расстояние в сантиметр. Чужак. А что поделать! (Зато в их дом я пробрался за пять минут — половицей не скрипнув, прошел веранду, прошел комнату. Большую их комнату с фортепьяно... Взял влево... И в три мягких шага оказался в спальне.) Однако теперь медлил и вел счет на сантиметры... Тем более, что едва придвинувшись на первый же смелый сантиметр, я замер. Я вдруг учуял запах. Сладковатый.
Он исходил как бы от ее лица. Что-то необычное и пряное?.. Эту пряность ее дыхания я учуял еще вчера. Утром. (Когда напросился сюда, к Даше, на чай.) Но я уже забыл... Луч... Я тонул глазами. Луч не давал думать... Луна завораживала. Луч, смещаясь, показывал теперь фрагмент той же картинки. Лицо и грудь.
Невольно насторожившись, я втянул воздуху (и сладковатого ее запаху) побольше... Спит... Я еще к ней склонился. Еще. Получалось, что я осторожно пробовал лечь с ней рядом. (Я хотел бы лечь. Это правда. Но движения, чтобы лечь, я не делал.) Я только вбирал ее пряное дыхание. А Даша проснулась.
И тотчас, инстинктивно, толчком бедра она сбросила меня на пол. Включила ночник. Я стал оправдываться. Сидя на полу... Объяснение было, конечно, нелепо. Фантазии никакой!.. Мол, шел ночью к некой женщине, а попал на дачу к ним. Ошибся в темноте домом... Даша только фыркнула:
— Что за сказки, Петр Петрович!
Но я опять... На дачах бывает!.. Ночью вдруг заблудишься... Темно... Мое словоизлияние Даша решительно перебила — она хотела спать.
— Хватит. Иди на веранду, дед... Там диванчик.
Я подумал, не попытаться ли хотя бы обнять ее. Для контакта.
— Иди, иди, дед! На диван. Там есть одеяло... Утром кофейку выпьем.
Я сник.
— Я, Даша, вчера яблоки принес.
— Видела.
— Отличные яблоки.
— Видела... В нашем саду и насобирал, а?
Я нехотя отправился на веранду — и уже оттуда с обидой ей выговаривал. Ворчал, что, мол, за люди кругом! Что за гнусные наговоры! Эти их склоки... Эти их дачные друг на дружку поклепы, которые разносятся как ветром!.. Однако же что правда, то правда. Ее яблочки. Они. Когда шел, не мог не протянуть руки. Не удержался! (У меня ни такого сада, ни таких яблок.) А они потрясающи. Они одуряли. Они манили. Давно не видел таких крупных.
Луна сияла, а я лежал на диванчике и тускло обдумывал неудачу. И заснул. Я как-то и луну забыл.
Даша (уже при ярком утреннем свете) стояла надо мной и с издевкой, молодая, смеялась:
— Дед. А что тебе, хи-хи-хи, от меня было надо?
Я огрызнулся:
— Хи-хи-хи, не скажу.
Смеялась:
— Ну, дед! Ну, влюбленный!.. Ночная атака, ха-ха-ха... хи-хи-хи!.. А в чем, собственно, был твой, хи-хи-хи, интерес? Чего ты хотел?.. Но ты уверен, дед, что ты чего-то хотел, ха-ха-ха-ха!
Я вяло поднялся. Нечего смеяться над сонным. (Я хотел, хотел! Не сомневайся!)
Со сна я плескал себе водой в лицо. Я люблю воду.
Именно так. Со сна старикан Алабин плескал себе водой в лицо, и на шею, и за ушами — летним утром холодная вода очень освежает.
Услышал... Это пришла, притопала к Даше соседка. Из небогатых. Тощая и облезлая — из тех косматых ведьм, что поутру всегда что-то, бедные, клянчат. Но при всем том каков голосище... Валерьянку ей и пару сотен рублей! Батон хлеба срочно! Насос для колодца до вечера!.. Что-нибудь да выпросит. Даша очень умно поспешила старухе навстречу — не дать ведьме шанса вопить на весь поселок.
А в воздухе ванной, где старикан умывался, слышалось женское присутствие минуту-две назад. Чертовка! Плыл и здесь сладковатый пряный запах... Конечно, Даша... Даша на минутку уже заглядывала... Старый Алабин наскоро вытерся и, втягивая ноздрями, целил носом то туда, то сюда. Ванная комната здесь велика! Однако щекочущий ноздри запашок нигде не становился сильнее. Нет. Никаких таких порошочков... Теперь — в углах.
Когда крикливая соседка ушла, Алабин уже и с углами покончил. Он обследовал зеркало... За зеркалом... В шкафчике. На верхней полочке и даже за трубами с горячей водой (если встать на табурет). На самом полу, возле фаянсового тюльпана... Ничего. Нигде. И тогда старый Алабин прошел на кухню.
Да, да, я быстро-быстро на кухню — там Даша у плиты разжаривала картошку, заливая ее яйцами. Я подошел тихонько к ней сзади и обнял. Сзади удобно обнимать. Особенно же пользуясь тем, что женские руки заняты готовкой.
— Но-но! — прикрикнула. И залилась: — Ха-ха-ха. Хи-хи-хи!..
И вчера, и сегодня — прежде чем вот так хихикать и хахакать, она отлучалась в ванную комнату. (Я припомнил.)
— Ха-ха-ха. Хи-хи-хи!.. — И мощно оттолкнула меня задницей.
Кобылица!
Я успел ощупать: в карманах ее халатика, их всего два, ничего не было. Ни намека. И на молодом теле, под легким ситчиком, нигде не топорщилось, не шуршало и не бугрило.
Не обнять ли. Не начать ли поутру новой атаки в такой, казалось бы, доступности ее тела. Всего-то халатик! — думал я. Но смех настораживал. Смех ее какой-то рваный... Даша как раз повернулась от плиты и шла к столу (и ко мне) с полной шипящей сковородой.
При случае такая сковорода — опасное оружие.
— А я в тюрьме! — смеялась она.
— А?
— В тю-ууурьме! Ха-ха-ха-ха-ха!.. Хи-хи-хи-хи-хи! — Смех стал жесткий (как режущий наспех стекло).
А следом... Уже как вопль боли... Без перехода, обвалом — в стремительную женскую истерику с криком, с брызгами слез:
— Они меня заперли!.. Заперли! Заперли!.. Ха-ха-ха-ха-ха! В тюрьме!
Она вопила. Судорожно дергала плечом... При этом достаточно метко разбрасывая ложкой содержимое шипящей сковороды по нашим двум тарелкам. Опасно стояла... Как раз передо мной.
Возможно, поэтому я ей спешно подсказал:
— Двери открыты.
— Двери? Ты, дед, мудак... Что мне двери!
— И окна тоже.
— И окна?! — завопила она прямо мне в лицо. С никак не мотивированным (по отношению к этой минуте) раздражением. При вскриках она еще сильнее дергала плечом. А сковорода в руке!
Глаза в немыслимой жиже — слезы так и слетали. Слезы тоже разбрасывались по нашим двум тарелкам. И какие слезы! Давно не видел таких крупных.
— Жизни не-еееет! — кричала. (Как ни молода, как ни современна женщина, она начинает с того, что “жизни нет”. И что муж идиот... Классика.)
Она с ним давно в раздрае. Муж забрал машину. Да пошел бы он! Она разводилась с ним уже дважды — разведется и в третий!.. И это не с крыши упало. Не случайно. Разумеется, это злой и завистливый (к ее красоте и к ее уму!) заговор людишек. Она не может отсюда выбраться, не может даже сбежать, ОНА В ТЮРЬМЕ, ты понимаешь, старый идол, В ТЮРЬМЕ-ЕЕ-Е... Даже телефон, не поболтать всласть, лимитирован. Поминутная оплата. Непродленная!.. Телефон — только если звать на помощь. Если пожар!.. Если грабят!.. Да хоть бы ограбили, пошли они все!..
Она выкрикивала, а я с перепугу уставился ей в глаза... Зрачки расширены. Истерика?.. Человек при таких зрачках больше видит — или меньше? (Я тупо припоминал. Из оптики.)
— Они все сговорились!
— Они нехорошие, — поддакивал я.
— Сучары! У всех дела! Свои делишки! А я сиди одна! Одна!..
И вдруг смолкла. Кажется, ее качнуло. Наконец поставила (бросила резким движением) пугавшую меня сковороду на дощечку. А сама наконец села.
Как быстро менялась ее картинка! Она пригорюнилась. Дед, давай запоем. Дед, мудак старый, давай петь!.. Она звучно всхлипнула. Она подперла кулачком щеку и завела — негромко и вполне душевно. А я-аа хочу-уу... Песенный вой прерывался всхлипами. Разве могут в наши дни молодую женщину понять? Юбка в клет-точ-чку...
Но и этого куплета не осилив, молодая страдалица вздохнула и... разок на пробу хихикнула — надо же как резво! А зрачки-то, зрачки!
И мне пальчиком, с легкой укоризной:
— Ты, дед, хи-хи-хи-хи, как птичка, которая прилетает к моему окну поклевать. А поклевать — ноль. Меня заперли. Меня крест-накрест. В тюрьме не поклюешь. Хи-хи-хи-хи, птичка ко мне на окошко... Птичка садится...
Я подыгрывал:
— На самые прутья решетки.
Я поел. Я хорошо, отлично поел! (А она есть не ела.) Она вся обмякла, откинулась к спинке стула — и руки-ноги вялые, никакие. Качалась.
Я приобнял ее за плечи и повел мелким шагом к кушетке. Дернулась, но снова обмякла — а я ее бережно вел. Уложил. Я мог ее сколько-то ласкать, но не более того. Я и сам был парализован ее зрачками.
— Ты глуп, дед, — бормотала она негромко. — Ты совсем без башни. Ты очень глуп... А вот мне клёво. Мне — лучше не бывает! Хи-хи-хи-хи... хи-хи-хи... Знаешь, кто ты?
— Птичка.
— Птичка, хи-хи-хи-хи... прилетевшая... по какому-то идиотскому случаю... — Голос ее стихал. Но она продолжала нести чушь. А я ее скромно ласкал.
Под каждой крышей свои мыши. Еще вчера казалось, что эта Даша так счастлива жизнью на богатенькой даче. Здесь, за добротным забором, она, казалось, не живет, а только растет и растет — тянется к своему огромному солнцу. Яркий стройный подсолнух... Ранний.
— Птичка села на решетку... на мою фиговенькую железную решетку. Поклевать — ноль. Хи-хи-хи-хи!
Радиация радости... За забором... Так казалось. Из-за их забора шло неслабеющее излучение светлой и благополучной молодой жизни. Я проходил около разинув рот. Наблюдать за красоткой в саду — это затягивает! Кусок счастья... Всем хватит! Как огромный духовитый домашний пирог. (Яичко. Лучок... Как следует поперчено... И привкус. Хруст корки!) Свежеиспеченный пирог, по какой-то случайности выложенный от меня, старого и шустрого, неподалеку. В лунные ночи мне так и думалось — как о большом пироге. Хотелось отщипнуть. Хоть бы с краю.
Помимо своей красоты, Даша в общении мила, интеллигентна, так что если однажды поутру решиться и к ней прийти... Если незваным попросту войти к ним на ухоженное пространство их дачи (одна из лучших здесь дач... собаки нет), то вряд ли прогонят... Пришел, мол, по-соседски. Лето, мол. И сразу что-то решительное, напористое про погоду...
А она даже не вгляделась. Она сразу сказала: “Садитесь же. Чашку чая?” — и мне, старику, только и дел было, что кивнуть, — мол, да, да, да, никак не кофе, не люблю кофе!.. И вот уже Даша, по-летнему одетая, легкая, подала...
Принесла салфетку и чайничек. Чашки, мне и себе, чай с жасмином, так? — подтолкнула поближе еще и стекляшку с вареньем. И села напротив с отчасти ждущей улыбкой. Мол, что за дедок такой с неба свалился.
По-летнему, в легком платьице — такая она и теперь лежала на кушетке. Нежная кожа открытого плеча. Загар. Можно погладить... Загорелые, с легчайшим пушком руки. И слабые тени в изгибе локтя. Но это и все, что отщипнулось.
Засигналила приветственно (и даже с поддразниваньем) машина за забором. Я правильно отличил звук. Так приезжают родные.
А Даша тотчас поднялась с кушетки. Еще прежде меня (на секунду) звук тоже отличив и узнав. Сестра! Это сестра!.. Даша встала, еще и потянулась — как после сна. Хрустнула плечами. Разминка мышц перед скорым боем.
— Кто-о?.. Кто-о?.. — Сразу в крик. — Кто, я спрашиваю, забрал машину?
— Знать не знаю, — отвечала ей приехавшая сестрица.
— Заперли! Забрали машину! Выкрали права!
— Но ты, Дашка, не можешь сейчас водить! Я сочувствую... Я сочувствую. (Оглянулась на меня. Голос строг.) Не имеешь права — а потому, извини, не имеешь прав!
— Не учи меня! — взвилась Даша.
— Не хочу ссориться.
— А я хочу!
Даша и Алена стояли друг против друга... глаза в глаза — и ни единого слова приветствия. Слишком близки. Слишком родны. Каждодневные, должно быть, перебранки интеллигентных молодух. Как говорится, слишком сестры.
— Сказать, что будет с тобой завтра? — спросила Алена с легкой угрозой.
— Скажи.
— Сказать?
— Давай, давай!.. Мне интересно.
Но сестра Алена уже взяла себя в руки. Старшая. Красива, еще более, чем Даша. Пошла к плите. Спокойным шагом к плите... Надо же выпить кофе.
Гурмански заваривая себе полтора наперстка, увещевала Дашу:
— А что, сестренка, творится на улицах — знаешь ли? А что стреляли прямо из окон — знаешь?
— Зачем знать всякую хренотень?
— А что бабульке прямо в пакет молока влупили? Прицельно. Даже не ранили. Чтобы посмеяться. По улице шла себе бабка, хромала, в авоське молочко домой несла. Пакет-то невелик, ноль-пять, полулитровый!.. И пулей чпок!.. Как раз бы нашей Даше теперь порулить на тех улицах! По классной машине они с удовольствием стреляют — ну как пропустить такую конфетку?
— По движущейся машине не попадут.
— Неужели?
А я был, конечно, на стороне Алены: не хотел, чтобы Даша уезжала. Если дадут ей машину — финиш. Уедет — я ее потерял! (Ах, ах, старичок! Влюблен-с.)
— ...Дашка! Сидишь ты какая!.. Расслабленная, вялая, ленивая! Салата поутру себе сделать не можешь! Трудно ли нащипать с грядки?
— Поди и нащипай!
Но сестра Алена сбить праведный тон не дала. Увещевала сестру Дашу медленно и умно — а вот она дома, представь себе, так и сделала, она себе с утра нащипала, она красиво позавтракала! Это ж не в труд!
— Хозяйничать нас с тобой отец учил — это как игра. Это для самой себя. Это как удовольствие... Или, скажем, полить деревья по пять ведер под корень. Изнывающие в жару от жажды... А кстати, как яблони?! Ты смотрела на листья? На самый кончик ветки, Даша, смотрела? Представь, что у тебя вот так же скрючены кисти рук. Ссохшиеся пальцы! Представь, что жажда...
— Что?! — И Даша вдруг значаще хмыкнула. Сестринское слово не промах! Жажда.
И дернулась загорелой рукой вперед:
— Дай позвонить.
— Кому?
— Да кому угодно...
Алена оставалась спокойной:
— Ах, Дашка!.. В Доме их отлично знают. Кого ты обманываешь. Твой Славик — парикмахер в хозчасти... Блондинчик, а носит берет. Разве блондины носят берет?
— Тебе какое дело?
— А Стасик и того попроще, да и поржавее — водопроводчик. Но воду он как раз почему-то не пьет, а?.. Слесарек!
— С кем хочу, с тем вожусь.
Даша водилась с молодыми людьми в Доме, где меня бы и ко входу близко не подпустили. И где работал (судя по намеку, совсем-совсем недавно) их, Даши и Алены, влиятельный отец.
— Но дай!.. Дай хоть мужа вызову. Муж он или не муж? Он звонил?
— Нет.
— Тогда Стасика-Славика дерну.
— Да кто в такой день к тебе приедет!
— А кто бы ни приехал — я рада. Поговорит со мной. Кофе сварит. А там, ха-ха-ха, и пять ведер под корень яблонькам нальет! Сама сказала — жажда!
Даша сильно, вкусно произнесла это слово.
А я, чуть в сторонке, уже скорбел о потерянном сегодняшнем шансе. Уедет! Сейчас и уедет! Молодых слесарьков в Москве не счесть. (Примчавшаяся Алена словно разбудила ее!) А ведь Даша и я — мы были в Подмосковье как в ссылке. Как на острове. Чай с жасмином. Как староватый Адам и молоденькая Ева. Яблоки на каждом шагу... Даша почти сразу стала говорить мне “ты” и “дед” — дистанции ни малейшей. И скучала. И одна-одинешенька на огромной даче...
— Дай твой мобильник. Дай!.. Я же при тебе буду звонить!
Сестра Алена едва прикасалась губами к чашке. Кофе мелкими глотками. Протянула Даше трубку, а та — так и выхватила своей рукой. (Я первый раз в жизни увидел мобильный. В 93-м это было нечто.) Но потрясен я был отнюдь не техникой — лицом Даши.
От сестры Даша отвернулась, зато теперь повернулась лицом ко мне. (И трубка у самой щеки.) Боже ж мой! Гном!.. Телефонный гномик! Разговорная дрочилка!.. Весь в пол-ладошки, а ей обернулся какой радостью! Она будто выхватила рукой свободу.
Даша сияла.
Надо признать, и сестра Алена переменилась лицом — открылась, ответно подобрела к младшей. Даже губку нижнюю прикусила, как бы молча каясь... Но какие обе красотки!
А Даша названивала. Звонок в звонок, она просила позвать ей Славика, а если нет Славика, если курит, — Стасика. Это просто. Это ж ее приятели. Ей им только свистнуть!.. А вы делайте, делайте, что вас просят, — просят позвать, зовите!
Ей отвечали (как я понял), что и Славик, и тем более Стасик сильно заняты, и разве она не знает, куда она звонит? Не знает, что у них? Не знает, что сейчас у них шагает сама История! — сказали ей с нажимом (я расслышал). На что Даша ругнулась, это она мастерски. И добавила, что на шагающую Историю ей еще со школы плевать... А на их Дом плевать еще больше! А Славик ей обязан, он мудозвон, но для Даши он свой и, если что, расшибется в лепешку, — а тем более расшибется в лепешку Стасик!
Переговорив, Даша стала менее красивой, но зато лаконичной:
— Ну, суки!
И рванула в ванную комнату. Прямо-таки влетела туда! Впрыгнула — принять душ и переодеться.
Я-то смекнул (в отличие от сестры) — но как было Дашу остановить? Что и как сказать?.. А что, если молодая женщина любит в жару принять прохладный душ? Ванная у них отменная! С душевыми кабинками! А льющуюся воду никто не жалеет, не считает... Не мог я ей помешать. Ничего не мог. Разве что на халяву помыться. Освежиться в очередь!
Конечно, глядел во все глаза, когда она, вся дыша прохладой, вышла. Одежды на ней только и было — летнее безрукавное платьице. Под ним слегка просвечивали крохотные трусики, набедренная повязка. Но опять же нигде ничто не топорщилось и не выпирало... Я ждал, будет ли хихикать.
Нет, не хихикала. Но зато как-то ловко и умело отворачивала лицо, зрачков не углядеть.
— Молодец! Классно выглядишь! — похвалила Алена и вдруг, засмеявшись, тоже подхватилась: — Приму-ка и я свежей струи!
А я все недоумевал: где же оно, если не на Даше... и если в ванной комнате я тоже ничего не нашел?
Сестра Алена, направляясь принять душ, словно бы на меня наткнулась. Только-только вроде заметила... И спросила с улыбкой — а это, мол, кто такой? И откуда? — на что я, неожиданно для себя, этак по-домашнему ворчнул в ее сторону. Глухо, но ворчнул:
— Птичка.
Ничуть не меняясь, с той же улыбкой на красивом лице она переспросила Дашу:
— Откуда этот старый филин?
2
— Ты почему вырубился — почему смолк, дед? Ты же влюбленный... Не расспрашиваешь, не интересуешься женщиной. Нехорошо. Некрасиво!.. А ты давно трахался? Скажи честно. Давно ли? Сколько лет назад? Я же должна знать. — И засмеялась. — Или ты уже не помнишь?
— Я помню.
— А хотел бы ты быть... м-м... сутенером, дед?
Я тоже засмеялся:
— Конечно.
— Трахался бы вволю. С любой и разной... И денег бы внавал, а?
— Деньги бы не помешали.
Ей нравился такой треп. (Эти их, девичьи, манеры!)
— Молодец, дед... Я ведь только любопытствую. Люблю поспрашивать...
Ей бы не спрашивать, а рулить. Дорога вся в колдобинах, в ямах — мы прыгали и скакали... А Даша, знай, наращивала скорость.
— Что там? — Я напрягся.
— Не бойсь, не бойсь!
Прямо на пути (проезжали Осиновку) вырос громадный битый стол. Как слон... И сразу под колесами два выброшенных стула. Даша так рванула руль, что я приложился виском.
— Держись, дед — если сел!
— Мать твою!
Она засмеялась:
— А тебя дрючили в зад?
Я даже крякнул:
— Бог миловал.
Она еще заливистее. Ну смех разбирает:
— Разок-другой?.. Неужели не дрючили, дед?
— Нет.
— Везучий ты.
Это чтобы сбить мужика с колеи. Ну и для понта. Кр-рутая. (Я, мол, все про вас, в брюках, знаю.)
— Значит, ничего занятного с тобой не было — а, дед?.. Или лучше тебя называть Петр Петрович?
— Как угодно.
— Ты, дед, конечно, мудак... Почему?.. Да это же видно сразу. Но хоть какой-то завлекательный опыт у тебя есть?
Просто болтает. Я особо и не слушал. Я стар. Это для нее всякие словечки горячи, еще обжигают.
— Объясни почему?.. И с вином тебя любят, и с цветами. И даже (что реже!) с заботливым умным словом. И нежничают... И подарки... А на самом деле они к твоему заду подбираются... Чаще всего — к заду.
— Ты уверена?
— Конечно.
— Гомики?
— Брось, дед. Не прикидывайся... Это всё здоровые и крепкие ребята. Спортивные! Красивые даже... А я так думаю, дед, что им все эти дела — как вершина горы. Самоутвердиться за твой счет. Только бы на гору влезть — для отметки. Отметиться!.. Ты понимаешь, о чем речь?
— Не. Я отсталый.
— Ну да, я слышала: у тебя всё только лунная ночь... Луна, луна!..
При этом Даша все прибавляла по колдобам. Тряска меня доставала куда больше, чем ее треп. Желудок взмывал вверх. И урчал... Я тихо молил — скорей бы шоссе.
— А зачем в постели луна, дед?
Я не ответил. Она засмеялась:
— Де-еед! Зачем?.. Зачем луна, спрашиваю.
— С луной легче.
— Почему?
— Не знаю... Я отсталый. Я, Даша, дремучий. Я где-то на уровне дедушки Фрейда.
— Это как?
Она чуть тормознула. И переспросила:
— При чем здесь Фрейд?
— Ну-у, это... Это — чтоб лунный свет... Чтобы постель. И чтобы все красиво. — Я вдруг засмеялся. — Это чтобы в постели ты не показалась мне моей дочкой.
— Дочкой?
— Ну да.
— Только и всего!.. Фи! Над твоим Фрейдом скоро будут смеяться.
— Почему?
— Груб... В новом веке над ним будут потешаться. Как мы потешаемся, когда лечат кровопусканием.
какие мы умные!..
— Держись крепче, дед.
Конечно, я мог ощетиниться. Так запросто, меня мудаком... Болтунья! Но с другой стороны...
— Держись крепче, я сказала!
Но с другой стороны, кем я вижусь ей после той лунной ночной атаки?
— Как теперь, дед, дорога — нормалёк?
С таким трудом мы (мое поколение) пробились в свободу языка. С таким скрежетом!.. С таким запозданием... А ей — нормалёк. А ей — всё задаром... да она же наследует нам! — вдруг дошло до меня.
Но на колдобах ей было бы лучше не газовать.
— Ах, ах. Значит, и в зад не дрючили... Как же так?.. Жизнь уже прожил!.. Не обижайся, дед. Я всех спрашиваю.
— Бывает.
— Что “бывает”?
— Бывает, что женщина всех об этом начинает спрашивать.
До нее дошло.
— Что ты имеешь в виду, дед?
— Да ладно... Женщинам это прощается.
Мелкая месть. Но так получилось.
Я думал, она взорвется. Думал, рассвирепеет. А она обиделась:
— Дед... Я ведь не сказала, что меня дрючат.
— Да ладно.
Она отчеканила:
— Я. НЕ. ПРО. СЕ-БЯ!
— Ладно, ладно.
— Дед! Ты мудак. Я же про... Я про современную женщину... Вчера только в газете читала. “Московский комсомолец”! Всерьез обсуждают... Умные люди спорят!
— Я же сказал: женщинам прощается.
Только теперь она озлилась:
— Дед, а ты мудачок ядовитый.
— Ну что ты.
— А не боишься, что я тебя выгоню на хер из машины?
В каких-то ста метрах от шоссе опять заминка — объезд из-за ремонта. Резко рванув руль влево (меня опять бросило), Даша рассказывает анекдот о Чапаеве — о том, как знаменитый Василий Иваныч написал наконец свои мемуары. Воспоминания о войне. Первая фраза далась рубаке с трудом: “Я вскочил на коня, пришпорил и отправился в штаб дивизии, не зная зачем...”
Я помнил анекдот, но смолчал. Иногда интересно услышать вдруг вырвавшийся собственный смех рассказчика.
— Книга, дед, триста страниц. Представляешь! Триста!.. А последняя фраза в этой его книге такая: “И вот я приехал в штаб дивизии”.
— И всё?
— И всё.
— А о чем же книга?
— А там на каждой странице — всюду — повторяется в каждой строчке одно и то же коротенькое слово: “Цок-цок. Цок-цок. Цок-цок...”
Я дождался — Даша выдала сама себе счастливый смешок.
Я спросил:
— И все триста страниц “цок-цок...”?
— Все триста.
— Понятно.
— Мог бы и засмеяться, дед.
Мог бы. Но рябило в глазах... Пятна мелькающей земли!.. Когда в мчащейся машине вдруг (ни с того ни с сего) вспомнишь о самом себе, то даже не сразу понимаешь, кто ты?.. где ты? почему ты здесь?.. В этом освобождении от “я”, должно быть, и припрятано нехитрое счастье движущегося человека. Знай мчи вперед!
Я ведь тоже мчал — ехал в штаб дивизии, не зная зачем. Цок-цок. Как я оказался в машине?.. Цок-цок... Поначалу, когда у них на даче сестра Алена небрежно спросила о “старом филине”, я смалодушничал. Я смолчал. Я же — в гостях. Гость! Пил чай с жасмином!
Откуда этот старый филин? — а я смолчал. Я блестяще смолчал. Ни словца. Но затем бочком-бочком я с их богатенькой дачи отвалил. Ушел. (Не снес обиды.) Вышел, выбрался поскорей за их красивую калитку. На пропыленной дороге... И с кислой мордой обходил сзади... Огибал скучавшую машину этой Алены. (Хотелось пнуть.)
Уже было зашагал в направлении моего Осьмушника, затхлого огрызка дачи — домой, домой! (Долго не сержусь. Себе дороже.) Погостевал, и хватит. И пыль знаково плеснула. Пыль ухода! Это я ботинком в сердцах причерпнул летней дорожной пудры. Как вдруг... из калитки вслед за мной... вышла Даша.
— Де-ед! — окликнула.
Нет, не пулей выскочила на дорогу, а вышла — спокойно, элегантно. В руках сумочка. Села в машину и позвала меня:
— Едем, Петр Петрович!
И первое, что я остро почувствовал, — я ей нужен. По голосу. Хотя ни намека. Мужчина в дороге всегда в помощь. Я сел рядом, и Даша свою сумочку бросила (сразу) мне на колени. А в другой руке (не мог не заметить) — в кулачке зажаты сестрины ключи от машины и ее же права.
А что же Аленушка?.. У нас в поселке, известно, волосы промываются отлично: мягкая вода! Водица, бормотал я себе под нос. Сестрица промоет голову водицей.
Но на всякий случай я поинтересовался — а мужчине в будущем за помощь что-то перепадет?
— Э нет. Я не торгуюсь.
Остановила машину, проехав едва ли десять метров. Перегнулась через руль и толкнула мою дверцу:
— Хочешь — выходи.
Я не хотел.
— То-то, дед. А то сразу про награду. — И Даша нажала на газ.
Даша прибавляла газу, где только могла — и где не могла тоже! Я вдруг пару раз блеванул. Прямо в открытое окно... Мы уже давно не ехали — мы летели. Цок-цок.
— Каждый отцов помощник — каждый, заметь! — получал, пользуясь его связями, поле действия и перспективу. Молодые таланты... Отец ставил на молодежь. Молодой талант получал машину “нисан”... Обязательно светлую... Получал куш. Куш денег для вложения куда-то конкретно и, обзаведясь блядями, вдруг затихал... Нет его!
— Зачем?
— Затихал, замирал... И ждал некоего общего потрясения. Пейзаж после битвы... На потрясение куш тотчас списывался. Смута... Все вдруг как в тумане. Денег нет, бляди разбежались, и где светлый “нисан”, неизвестно. И каждый — каждый, заметь! — тотчас отращивал бороду.
— Хотел быть мрачным?
— Хотел быть неузнаваемым.
— А твой отец — был и есть человек хороший. — Это я поддакнул, понятно, с иронией. Проблевавшись, я повеселел... Даша захлебывалась рассказом, но я-то, я слышал и переслышал такого. О плохих-скверных-мерзких-вороватых помощниках. И о хороших, честных, милых, но чудаковатых начальниках.
— Ты, Петр Петрович, не врубился... Отец даже не знал, что скоты пользуются его именем. Приторговывают именем... Грозят именем... Шантажируют...
Мы уже выскочили на лихое шоссе — в Москву, в Москву!
— Молодые, дед, живут в наш торопливый век как получится. Ждут... Ждут и ждут. Один что-то случайно примыслит — остальные набегают ратью и хап, хап, хап!.. И опять тесным кружком сидят и ждут.
— Ждать — талант.
— Ручонкой подпереть башку и думать, думать! Я это, дед, умею. Я умею. Могу... Но вот делиться надуманным — не хочется.
— Однако вот делишься.
— Это я просто так. Болтаю. С тобой как ни делись и чем ни делись — ты не урвешь, староват слишком!.. Не чувствуешь ситуацию. Не рубишь дровишки... Эй, дед, проснись!
— Я не сплю.
— А с какого перепуга ты блевал?
— Цок-цок, — засмеялся я.
Шоссе сузилось. Пост ГАИ.
Даша только здесь и сбавила гонку. Сбросила разом скорость. Плавно катила... И скучавшему постовому улыбалась во весь рот. Красавица! Он на миг охренел. “Привет, мент!” — крикнула ему скалясь.
— А?
— Привет, говорю!
Он зачем-то стал перетаптываться. Как-кая!.. Блондинка, бля, за рулем! Распущенные светлые космы... В сверкающей, бля, в дорогущей машине!
А мы, конечно, сразу рванули.
Когда я оглянулся, мент уже не перетаптывался. Стоял спокойно. Но с открытым ртом.
— Нравишься гаишникам?
Она смеялась:
— Он же денег хотел, дед.
Впереди уже выросли каменные кубы Таганки.
А я тоже вдруг заговорил — в дороге такая смена говорящего обычна. Без причины заговорил:
— Это он, Даша, от смущения. Я про гаишника... Это он притворялся...
Притворялся, что ему деньги нужны. Но что ему деньги!.. Такое бывает, Даша, от смущения. От мягкости душевной... На самом-то деле он думал о нас. О безопасности...
— О людях думал?
— О людях.
— Это ты такой ядовитый, дед?
Она в ответ приударила по тормозам. Легкий тормозной визг попадал точно меж моими и ее фразами — в пустоты, как в цель. Помолчала. Оценивала... Человек уважает яд. (В дозе.) Яд успокаивает, смиряет.
Но и тут Даша нашла что сказать:
— Не люблю я о людях — если обо всех сразу. Что мне, дед, твое человечество?!. Что они мне, если кучей?
— Не нравится человечество?
— Как бы это тебе объяснить, дед. Нравится — или не нравится? Не знаю... Чудовищный долгострой!
От Таганки мы рулили каким-то новым съездом... Понастроили! Я почти не узнавал. В глазах мелькало и рябило... Попали на набережную. И мчали уже там — по другую сторону реки от Кремля.
— Здесь меньше машин. Здесь английское посольство, — коротко бросила мне Даша.
— Папа хотел, чтобы я прочитала то, прочитала это. Он растолковывал мне не книги, а их идеи. Надо или не надо — он растолковывал. Разъяснял самые сложные!.. Мама умерла. Нет мамы. А он мне взамен мамы — книги, книги, книги... Я, дед, знаю уйму всего. Я угадываю мысль с полуслова. А знаешь зачем?..
Как не знать! Я так и видел ее папашу. Я его чувствовал!.. Политикан-чиновник... Солидный старый мудила... Как же чертыхался он на неуправляемую свою дочурку!
— Что бы они там ни говорили — наверх! Им всем хочется. Всем — наверх, пока там еще есть место. Говно хочет всплыть!.. Говно не может всплыть не толкаясь. Ты это знал, дед?.. В этом-то вся нынешняя проеблума.
— Что?
Даша засигналила — раз, другой... третий! — обгоняя машину за машиной.
— Боишься?
— Осторожней! — Я вскрикнул.
И тут же я (совсем по-отцовски, что самому неожиданно) вдруг стал заботливо пояснять ей, что страх — здоровое чувство, Даша. На небо — без спешки. Там — нет очереди...
— Дед. А вдруг там — там — нас ждет одна сплошная радость? После всего этого говна... После всей этой мыловарни... Прикольная мысль — а, дед?! Радость и радость!.. Почему бы и нет, а?.. Никто же оттуда не пожаловался... Неужели ты боишься, дед? Ты уже столько прожил! Все пробовал и перепробовал, а мыслишки твои мелкие — как бы уцелеть. И как бы кого бы напоследок трахнуть.
— Трахнуть тоже радость, — заметил я.
— Да ну?
— И — не кого бы. И — не как бы.
— Аг-га. Значит, с отбором!.. Обиделся!.. А что тебя так радует, когда женщина раздвигает ноги? Победа?
— Меня луна, Даша, радует. Сначала — луна.
— А да, да! — я забыла: ты же лунатик!
— Меня радует спящая молодая женщина. Я не лунатик.
— Поселковский лунатик — все знают!
По набережной и правда ехать было легко. Почти пусто.
— И никакой нет луны, дед. Ты пережиток. Ты просто мамонт!.. Вбить кол меж ног. Самцы. Вот вся мудрость. Кто глубже... А женщина лежит — потолок изучает.
И как же стремительно, как взбалмошно мы столь замысловатым путем промчались! (От бранящейся сестрицы Аленушки — к ловким ребятам Славику и Стасику.) Как быстро сжиралась под нашими колесами дорога. Съедалась эта пустота меж пунктом А и пунктом Б.
— Ты точно знаешь, куда рулишь?
— Не сомневайся.
Навстречу нам шли непонятные грузовики... Шофера в касках! Ага — на повороте просятся бэтээры-80. Первый из бэтээров изо всех сил мигал. Тревожно мигал...
— Страшно?.. Сам же сказал: страх — здоровое чувство. И больше не гоняйся за женщиной среди бела дня!
— Не шибко я и гонюсь.
— Тогда что ты сейчас делаешь?
— Цок-цок.
Она засмеялась:
— А молодец, дед. Не трусишь. Ведь уже близко...
Мы въехали на Бородинский мост. Дом уже маячил. Дом давил высотой — я смотрел не отрываясь. Как на белую гору. Скорость мы сбавили.
— Жизнь без натуги — а, дед?
— Жизнь без натуги, Даша.
Нам стало хорошо. Нам стало отлично. Так бывает вдруг... Возбуждение и кураж — взамен тревоги.
— Нет. Честно... Зачем ты увязался за мной? Твое время — ночь. Ты же поселковский лунатик, все знают.
Она поучала:
— Женщина днем, пусть она даже супер. Пусть раскрасотка... Она тебя принижает... Это тебя мельчит, дед. Это прокол. Это распыляться. Это все равно что к блядям! Нет и нет!.. У тебя должны быть только лунные женщины! Лунные бабцы! И никого других. Это звучит! СТАРИК, ТРАХАЮЩИЙ ПО НОЧАМ! У СТАРИКА МОЩЬ ШИЗА. Чувствуешь?.. У НЕГО СТОИТ ТОЛЬКО ПРИ ЛУНЕ! При высокой луне, ты сказал?
— При высокой.
— Вот так и трахать. Всех подряд. Но — при луне. Ты должен поддерживать имидж. Лицо держать! Как говорил мой муженек, лицо надо держать не после удара, а во время. Не кривясь и не моргая. Это же сила! Это звучит гордо. ПРИ ЛУНЕ У НЕГО ЧЕТЫРЕ ЯЙЦА. ОН УМЕЕТ ЛЮБИТЬ ТОЛЬКО ЛУННОЙ НОЧЬЮ.
— Ночью — это прекрасно.
— А, кстати — чего ты тогда здесь? в машине?.. Когда еще совсем светло! — Даша смеялась.
Стало весело. Хотя мы как раз съехали с моста и уже выворачивали на явное сближение — на встревоженную улицу.
— Аленушка в струях плещется... Уже, уже, дед! Уже полотенчико на ее плечах. Выглянула она в окно — и увы...
Вспомнив сестру, оставшуюся без машины, Даша и минуты не каялась.
А я ощутил несильный, но как бы оживший внутри меня холодок страха. (Увидел танки.) Впереди ползла “Жигули”-шестера. Медлила.
— Здесь же нельзя парковаться...
— А? Парковаться?.. Что за проблемы, дед! Как говорил один мой дружок, что за проеблумы?.. Это у него так в компьютере само собой написалось. Опечатка!
Мы притормаживали.
— Он, бедный, все печатал: проблема... проблема... проблема... Все было сложно, мутно, муторно. В мыслях хаос. В голове — хлам. И вдруг напечаталось само: проеблума!.. И вдруг (он так сказал) все в жизни стало ясно! И все-все-все видно. Солнце взошло! Окна распахнули!
Сбросив скорость, мы объезжали — внушительный Дом плыл от нас слева. Бело-розовая пастила. (Пастилку поставили на попа. Громадная. С окнами.) Вот и оцепление... Танки. На мосту — танки. И солдатики наши родные.
— Не трусь. Мы дома, — сказала Даша. Она чуть шевелила рулем.
Первый кордон. Кольцо... Десантники с короткоствольными автоматами. С дюралевыми щитами. (Чтоб всякому их издали видно...) Мрачноватые. В бронежилетах. А под касками цивильные лыжные шапочки.
Но главное — это в цепочку их бэтээры-80. Солидно... Тем солиднее, что дальше — в глубине, в противостоянии — можно было угадать еще одно зримо-незримое тянущееся кольцо. Кольцо защитников.
— Мы дома. — Голос Даши стал заметно мечтателен.
Я чувствовал, что мне сильно полегчает, если мы сейчас встанем. Где-нибудь на обочине встанем. Где угодно. И просто посидим с ней вдвоем. Почему не поболтать вдвоем в машине. (Я уже ясно слышал страх. Холодок полз.)
Но, может быть, у нее спецпропуск? Папин подарок?.. А этот ее сладкий замысел разжиться здесь зельем!.. Бело-розовый Дом-брусок внушителен. Но красотка Даша выйдет из машины с улыбкой... И со старичком... Мимо тех и этих стражей. Она небось будет придерживать меня за локоть. За локоток. Мудак старик придаст ее приходу в Белый дом значительность! (Старик никогда не помешает.)
А внутри... В прохладном огромном здании... поищем-ка Славика-Стасика, парикмахера или слесарька. Или кофеварочника Мусу. Или кто там еще... И с этим же Славиком в каком-нибудь уютном уголке прихлебывать кофеек из термоса. И, покуривая обычную сигаретку, заодно забить, выкурить потайной косячок. (Или что там еще найдется у Славика-Стасика.) А какой кайф! А какой на всю жизнь кайф — хмель дерзости и блеф отваги. В таком-то месте! За такими-то шторами! (Когда за окном нацелились танки...)
Ну да! Посиживать за термосом с кофе. Кайф!.. И вот-вот начнется большая пальба! Мудаки они, дед...
— Они мудаки, дед. Они обалдели от слова “парламент”. Музыка для совка!.. Парламент — понос. Публичная дрисня. Если бы они знали, какое это уже невостребованное старье. Какое это говно, разбросанное по всем континентам! Уже приванивающее от страны к стране!
— Чего ты опять кружишь?
— Так надо.
Машина еле ползла.
— Ждешь?
— Да.
— Чего?
— Нашу минуту.
Иногда танк или сразу два слепившихся танка стояли так, чтобы не дать пройти и проехать (чтобы перегородить пространство). Стояли боком... Но все равно башни их были повернуты как надо — дулами на Белый дом.
Кружили мы с Дашей — рядом с бэтээрами — и очень-очень медленно. Эти величественно плывущие мимо нас стены Дома... Эти окна на высоте... Как збмок...
— Такой косячок дадут закурить, что не прокашляешься!
Она смолчала.
— Зря мы по дороге не послушали радио.
— Остынь, дед.
А я остыл. Я только не знал, что нас ждет.
— Если бы понимали, какая это вонь — их парламент, — продолжала Даша, — они хотя бы уборщиц из Дома отпустили. И подростков. И баб. И некоторых парикмахеров. Разогнали бы по домам...
— Но, может, они хотят умереть.
— Ты, дед, хочешь умереть?
— Нет.
— Почему ты решил, что ты их умнее?.. Здесь ведь нет глупых. Здесь — мудаки. Это — шоу. Это всем, всем, всем будет показано. Шоу — и более ничего.
Я возразил:
— Знаешь, подруга... Не все так просто. И расстрел — шоу. И гильотина — шоу. И ООН — шоу, и нобелевский комитет... И вся история человечества — шоу. Однако же...
Вот тут она мне и сказала:
— Не люблю я про всех сразу. Не люблю про человечество... Как все это медленно. Чудовищный долгострой!..
Кольцо оцепления, против ожидания, оказалось не строгим, а скорее веселым. Солдаты, ерничающие, совсем молоденькие, запросто толкались. Только-только слезшие с боевых машин, они разминали руки-ноги. Каждый бэтээр — как маленький муравейник.
И прохожие, и всякие праздные люди тут как тут. Людишки у нас молодцы — любопытны! Да и лавка-фургон торговала. Бери не хочу! Яркие ряды бутылок пепси-колы и фанты. (Для солдат?) И тут же классическая старушонка с двумя таксами на поводках... Тюп-тюп...
Наша машина еле ползла.
Таксы, демонстрируя свои мягкие позвоночники, стелились по асфальту. Принюхивались к уличным урнам. А как же — собачкам пописать!.. Старушке, я подумал, тоже бы не мешало. Перед большой стрельбой.
— Бабулю видишь? — спросила Даша.
— Да.
— А за ней солдаты топчутся?..
— Вижу.
Солдат как раз бросил (или выронил) на землю сверток с недоеденным. По краям свертка жирно блестело... Старуха колебалась — подвести ли такс поближе, пусть-ка обнюхают! Или, может, смешливых солдатиков все-таки остеречься?
Даша, похоже, перехватила неосуществленный старухин замысел — пойти не к бэтээру, а к живой цепи солдат. Не хитря... Честно... Мы решились. Мы тотчас оставили машину. Оставленных здесь машин (и до оцепления, и сразу за ним) я увидел немало — стояли вразброс. Стояли там и тут.
Цивильные стражи (“идейные”, выразилась Даша) нас бы непременно развернули. Еще бы и к номерам нашей машины вязались. И потому мы с ней шли прямиком к солдатам. Мы, мол, запросто... У Даши никакого пропуска не было. Она приобняла меня за плечи — и вот так шла. Словно бы я не мог идти сам, словно бы ступал еле-еле... Ведет старого отца. А то и дедушку. Солдаты прикрикнули, но не на нас, а друг на друга. Они расступились.
Расступились с запасом — дали места пройти меж ними. Удивительно, что и я — ничего не поняв — все понял. И подыграл. Я именно заковылял, я ссутулился. Нет чтобы распрямиться! Нет чтобы ей сказать — куда ты меня на хер тащишь! Что я там не видал?! — вместо этого я именно что заковылял. Я ковылял, а она помогала. Сердобольно поддерживая, обнимала меня за плечи, и при этом — ух, женщина! — грудью грела мне бок. Теплой, круглой, крепкой грудью — старичка вела, а грудью грела.
На пути нашем как раз и стояли брошенные легковые машины. (Или кого-то из Дома слишком долго ждавшие? Но уже, конечно, невыездные.) Даша так и шла от машины к машине — вроде как она ведет к одной из них отдающего концы дедушку. Вроде как вот-вот свернет к машине, откроет дверцу.
Но она шла и не сворачивала. И с ней я.
Только завидев, что цепочка оставленных машин уже кончилась, а мы, не останавливаясь, уходим на открытое пространство площади — шагов за семьдесят до Дома, — солдаты, пропустившие нас, и их командир (я слышал его тонкий молодой голос) завопили:
— Эй! Эй!.. Куда вы!
Тонкоголосый офицерик прокричал в мегафон:
— Берите правее! Правее!.. Все службы справа! Все службы — в обход с правой стороны!.. Будьте осторожнее!
Даша, это было гениально, так и не ускорила шага. Так и вела меня, придерживая за плечи и продолжая греть толчками своей груди. Я все время слышал ее грудь. Горячие чувственные толчки меня пришпоривали. (Я готов был шагать бесконечно.)
Послышались одиночные выстрелы, но в отдалении... Случайные, в воздух — не в нас. И тишина.
На виду у всех мы продолжали идти. Из окон здания нас уже видели. А мы с Дашей снизу — тоже видели их... Пятна их лиц.
Двери дома оказались массивными и величественными. Даша и я — мы стали маленькие. Мы оба стали с ноготок, подступив к зданию вплотную... Как к средневековому замку.
Едва подойдя к дверям, Даша обернулась к тому молоденькому командиру и к его солдатам. И через пространство площади помахала им рукой — зачем? — как “зачем”, с благодарностью!
Скрип тоже был средневеков и внушителен. Двери Дома медленно раскрылись... А внутренние двери (в глубине первых) разъехались — оттуда выскочили два бородача с заплечными автоматами. Схватив меня под руки (как совсем уж инвалида), стремительно втащили внутрь. Я завис. Я только перебирал ногами в воздухе. Даша шла следом и смеялась:
— Осторожней! Дедок может рассыпаться!
Мы оказались в большом холле. Стоял гул — и вокруг полным-полно вооруженных людей.
Сам холл красив... Сходы лестниц стекали напрямую к нам, как ручьи с возвышенности. Сверкающие ступеньки... Для глаза было лучше, что ковры ободрали.
3
Люди (в основном не вооруженные) по этим ярким лестницам спускались к нам в холл как на большую выпивку. Люди (служащие) несколько праздно толпились. Но затем они спускались еще ниже, чтобы загрузить собой емкий цокольный этаж, который в простоте звали подвалами. “Всем готовиться! Всем в подвалы!..” — так я слышал команды. Шли и шли вниз. И гул стоял.
Но были и совсем другие приготовления. Бегущие наверх лестницы перегораживали. Прямо на моих глазах кабинетный стол, большой, начальственный (и тяжело принесенный), заваливали поперек лестницы набок. Похоже, готовились к рукопашной. Один стол поперек... Другой... Третий. Сужали тем самым лестничные проходы, заодно впрок заслоняя от будущих осколков себя и сотоварищей дубовыми “щитами”.
Был и главный стол. Казавшийся главным. Единственный не лежавший на боку — стол гордо стоял по центру. Возле него маячил революционный матрос, через его плечи к поясу сбегали знакомые ленты с патронами... Крест-накрест, кто ж их не знает. Мне вдруг понравился матрос. (Я подчас старомоден.) Тем более, что матрос честно улыбался — не брал на себя лишнего. Я, мол, впрямую скопирован с фильма... Стол... За столом спаренно сидели два строгих человека — и чуть сбоку девица за компьютером. У подходящих сюда людей проверялись какие-то бумаженции, бланки, мандаты. Архаика революции... Неумирающий надзор... Контроль бессмертен!.. Мужчины передавали бланк девице. Девица, сверив с голубеющим экраном компьютера, шлепала печатью.
К революционному столу Даша поначалу и сунулась — спросила там (через головы я слов не расслышал). Но ее сразу и отодвинули. Красота не в помощь! Куда там!.. Ее так отшили, что в сторону этого стола она теперь даже не оглядывалась. Зато переключилась на трудяг, баррикадирующих лестницы, — на тех, что кряхтя несли сюда дубовые кабинетные столы со второго и третьего этажей:
— А Славик?.. Не знаете ли, где Славик Широв?
Не знали, конечно.
— А где Стасик? Ну, Стасик — водопроводчик ваш! Слесарь!
Не знали. И тогда она спрашивала всех подряд. Кто-то дал ей скорую подсказку — но, кажется, недостаточную. Даша нервно закусила губку. А движущиеся люди все напирали, теснили. Выдавливали нас куда-то вправо, вправо...
В хаотичной общей толкотне Даша уже нервничала. Лицо побелело. И еще (я заметил) она украдкой — воровски — щиплет себе правую грудь. (Ту, что на площади так горячо меня подталкивала.) “Даша, Даша!..” — крикнул я. Она слышала. Но не обернулась. Нас разделил вдруг возникший ручей вооруженных людей. Эти шли мрачноваты. И нешумны.
У меня сердце бухало, так я боялся ее потерять. Но толпой меня зажало. Еще больше вправо... Какое-то время пришлось отгороженно стоять в углу, где все курили и, теснясь, задевали друг дружку локтями. Окурки бросали в урну, там слегка дымилось.
— Не наделать бы пожару! — рассудительно сказал я, просто чтобы что-то сказать.
Столь же рассудительно кто-то близкостоящий мне ответил:
— А ты поссы, старик.
Я вдруг обиделся. Я крепкий старик, я могу и врезать... Я так и буравил его глазами, ища повод.
А совсем близко возник человек с фотоаппаратом. Стиснутый, сдавленный, он умудрялся снимать окружающих, разок и меня — так сказать, для колорита. За мой непризывной вид и седину... Его изгнали криками. И даже пинками. Фотоаппарат его был совсем мелкий. Нечего торчать с такой побрякушкой в интимном углу... Где все курят. “Гнать! Гнать прессу!.. Это всё стукачи!”
И какой-то психованный мужичок... Он умильно улыбался. И каждому нашептывал. Этот тихий шепчущий дурачок, притиснувшись, стал меня уверять, что мне необходимо оружие. Он спрашивал: “Вам „калашников”? Или вам будет тяжело?.. Поискать вам пистолет?”
Негромко, но прямо в лицо ему я прошипел: “Отста-аань!” — Он исчез, но появился опять. Он не мог со мной расстаться. Опять растекался в улыбке и нашептывал мне в самое ухо, что пистолеты — большой дефицит, только раненым и командирам.
Я видел, как, нервничая (и пощипывая грудь), Даша протискивалась к входу наверх — на этажи. Кто-то ей дал знать.
Возможно, новая подсказка насчет Славика и Стасика... Но лифты отключены намертво. Даша крутанулась на одной лестнице, затем на другой. Я едва успевал отслеживать в толпе ее светлые волосы. Волосы ничуть не развевались... Волосы по самые плечи. Светлый овал так прекрасно гляделся среди тупых мужских голов и затылков. Как вдруг я ее упустил!
Я метнулся к лестнице. Она только что прыгала здесь... На этих ступеньках... Я заспешил вверх. Звук ее каблучков, плоских, деревянно цокающих. (Если я ее потеряю, что мне здесь делать?)
На третьем этаже каблучки стучали зазывно. На пятом я уже ничего не слышал, кроме их зазыва. Я подымался быстро. Кто-то пытался меня остановить. Офис — всегда офис, даже перед концом света. “Где Селиванов?.. Стойте же!” — и ведь как требовательно мне кричал. А каблучки стихли.
Спросил спускающихся навстречу людей, не прошла ли, не свернула ли на этаж девушка со светлыми волосами — сказали, пробежала. Только что. На даче (я помнил) Даша заскакивала, прячась, в ванную комнату минуты на три... Я решил, что здесь — нервничая — она забьется в женский сортир. А куда еще? Она слишком тороплива, чтобы выбрать что-то получше. Я смело туда вошел — и пулей вылетел из туалета обратно. Ее нет. Кабинки нараспашку... Пяток баб. Все в кружок — и курят.
И тогда я забегал по коридору.
Я бегал, а этаж пустел... Люди уходили, спускались вниз. Они все вдруг туда побежали. (Курившие в туалете тоже. Все пять. Я считал.) Оставшись на этаже один, я заскакивал теперь в незапертые кабинеты. Заглядывал на бегу...
Половина кабинетов была оставлена открытыми. И предбанник пуст, и дверь самого кабинета едва прикрыта — входи, дорогой! Паника?.. Не только паника... Если что, человечек скажет — а я ушел на миг, я даже не запер, я не бросал рабочего места! Трудоголик! (Эти нелепые объяснения мелькали в моей голове как сор — как мусор! О чем заботится чиновник, все равно не угадать.) Они сбежали. Ни души.
Кабинет за кабинетом. И всюду на рабочих столах стаканчики с авторучками, то-то украсть бы!.. Компьютеры... Кипы бумаг... Телефоны... Присборенные на окнах шторы...
Инстинкт толкнул меня в дальний конец коридора — в самую отдаленную чиновничью конуру. Ищи во тьме. Именно так: я вошел во тьму. Только на пятом-шестом слепом шагу заиграла впереди полоска света — это выдало себя ненамертво зашторенное окно.
Здесь были высоченные окна. Смелея, я прошел вглубь и углядел еще одну дверцу — там комнатка. А в комнатке на полу какие-то волны, вверх-вниз. Я тронул на пробу одну из волн носком ботинка. Скатанные в рулон паласы... Или же ковры... В углублении волн (меж вздутиями двух соседних рулонов) лежала Даша. У самой стены... Она лежала как в люльке. Грудь справа сильно обнажена. Платье, а с ним и белая маечка, спущены с правого плеча... Почти до пояса.
Майка скомкана, и я решил, что порошочки (или что еще) где-то здесь. В потайном карманчике майки... В плечике... А то и просто в складке.
— Даша...
Я так долго хотел ее. Мысль моя угасла. Я даже не успел понять, как я оказался на Даше, алчно дыша духами ее шеи, елозя по лицу губами, а рукой пытаясь стянуть с ее бедер нечто вроде узкой повязки. А она знакомо хихикала — и так ловко отталкивала. Отбивалась... Нет-нет и рукой хлеща меня по лицу.
Следовало бы еще выждать. (Пусть примет свой дозняк.) Но я... Но я... Мысль-то угасла... Стащить набедренную повязку почти удалось. Уже достаточно! Вот так!.. Я был готов. В самой боевой позе!
Как вдруг она перестала меня отталкивать и даже подставила грудь под мои губы. Я, конечно, прильнул. Еще бы!.. Раз и другой! Теперь-то я был уверен, что мы (мы оба) уже неостановимы. Кто же не знает, что ласка, лучшая из женских ласк — встречная! Даша, обняв — да, да, обняв мою голову, прижимала ее к груди. Моими губами чуть выше упругого соска. Вот-вот зазвучит музыка неба!
Но Даша снова... Снова мою голову обняв... И губами (моими губами) по груди, по груди, по груди... Возила и елозила моим ртом по каким-то там пупырышкам. Вроде как одна из женских постельных дразнилок. Некая современная прелюдия к сексу.
Я все же оторвал лицо — захотел увидеть сияющие (или, может, стыдливые) молодые глаза.
— Даша!
И сладковатый ветерок ее рта... А она с улыбкой, уже обеими руками прихватила меня за шею — и опять мои губы к груди. Терла и терла... Я млел... И уже ждалось предначальное женское “оо-х!..”. О-ох... Что-то было на ее груди. Словно полоски лейкопластыря... Две... под моими губами. Сладко... Как вдруг лицо Даши отодвинулось. Исчезло... Не поимел... А затем вся Даша от меня отодвинулась — исчезла, улетела с какой-то фантастической быстротой!
Я чувствовал, что словно бы сильно пьян. В голове туман... Что касается звуков, журчало, как по камешкам. Бежал звонкий (откуда-то и куда-то) ручей.
— Эй, люди... Даша... — позвал я из моего тумана.
Ни людей... ни Даши.
Я очнулся на тех же самых свернутых коврах-паласах, лежавших волна к волне. (Был в отключке минуту-две. Как провалился...) Я был один. Я поднялся. Я шел по коридору. Звучащий ручеек вдруг тоже стал понятен. Это пристукивали Дашины каблучки. Сомнений не было — мне и сквозь двухминутную дрему слышались уходящие ее шаги.
А ощущение (первое из них) было новым ощущением моих ног. Ноги как-то очень легко и свободно помещались в носках, а носки еще легче и свободнее — в ботинках. Ноги там слишком уж легко болтались. Да и сами ботинки касались пола еле-еле! По коридорному паркету я то ли скользил, то ли даже слегка взлетал. (Новичок на коньках.)
На миг Даша привиделась голая и почему-то с огромной почтовой маркой в зубах. Но я разгадал, что фантом. Я напряг мозги — и Даша распалась. Зато ноги мне теперь только мешали. Я почти летел... Стук моих тупоносых ботинок перерос в цоканье. Я скакал. Моя вороная... Какой кайф! Скок-скок. Цок-цок. По ступенькам... Лестница!
А какой-то безумный летел по лестнице вниз. Мне навстречу. Меня поразило, что он с автоматом.
— Что вы здесь делаете? Все уже внизу! Все внизу! — Он пролетел мимо.
Я крикнул ему вдогон:
— Я буду воевать, трус проклятый!
Мне стало отчаянно весело. Я очень и очень смел! Отличное ощущение!.. Я воин.
Я подскакал к некоему начальнику. Это был суперначальник. У него был большой, немереный лоб. Он стоял на месте, но тоже цокал копытами. (Звучный, как эхо.) Аура конармии... Аура свободной скачки отбросила мою лексику во времена Первой Конной — на несколько десятилетий назад.
— Много работы, товарищ? — Я спросил.
Лоб молчал.
И тогда я его спросил (глядя построже):
— А где светловолосая? Где?.. Возможно, она не наша — ха-ха!.. А что, если ельцинская шпионка?
Начальник так и замер. Его сразила информация. То-то. Начальник совсем побелел. Стоял недвижен... Он белел и белел, пока вовсе не перестал быть человеком. Он стал колонной с надписью синим фломастером: ПЕРЕВЯЗКА РЯДОМ С СОРТИРОМ...
Но зато на повороте следующего этажа я увидел неубегающих людей... Пост в три человека.
Пост был с обзором — у большого окна, застекленного квадратиками. Очень удобно! Постовой наблюдал с “калашниковым” в руках... Он выставился коротким дулом прямо в окно. В один из пустых квадратиков окна... На миг представился некий пулеметчик, поливающий вражескую улицу свинцом. Я был в восторге! Воин — это прекрасно! Не жаль людей было ничуть. Себя тоже! ..............................................................................................
...............................................................................................................................
..............................галлюцинация сменилась. Галлюцинация стала удивительной! Подходя к ним ближе (я уже не скакал), я шел легко и непринужденно, как идут спуском. Как идут на закате к реке.
Я принял этих трех постовых (вооруженных автоматами мужчин) за людей с удочками на берегу реки — за неудачливых рыбаков! (Рекой в этой галлюцинации было огромное искрящееся стекло окна.)
— Эх вы-ыыы! — подсмеялся я.
А закатом, надо думать, было солнце за окном. Преломленное мозаичными квадратиками стекла.
Трое постовых знали. Наверняка они знали, что — что именно — должно было вот-вот начаться. Они тоже хотели сбежать лестницей. Они хотели вниз. (Наблюдать в огромное окно нацеленные на тебя дула танков им поднадоело.) Но я-то не знал. Для меня они были неудачливые рыбаки. Салаги! Ну что, ни хера не поймали! — так я к ним подступил. Так я подсмеивался. В реальной жизни я не кичился тем, что хороший рыбак. А вот тут...
Они же не умеют держать удочку! А что за узлы!.. Я потешался над их безрукостью, над их уловом, их мелкой рыбешкой — “кошке? кошке разве что?”. Я издевался над ними: место у реки не сумели выбрать! “С чего это вы сели жопами на занюханный обрывчик! Вы же у рыбы на виду! На ярком солнце!.. Рыбки хихикают!” — Я небрежно шлепал ладонью по их непружинящим удилищам. Эк расставились!
Они угрюмо ворчали. Но без агрессии. Возможно, они (постовые) меня жалели и щадили. Кто я был для них? Тронувшийся старик-чиновник?.. Акакий Акакиевич, спятивший от долгого кабинетного усердия под дулами танков. Не покинул этаж. Не покинул рабочее место... В отличие от многих... Бедняга!
А я меж тем перешел к самому изысканному рыбацкому оскорблению. Оно заключается в том, что их мелкий улов ты считаешь экологической порчей. Есть такой указ рыбнадзора:не губить малька. Есть и статья, между прочим. То есть все, что с трудом поймали, — всю их мелочевку в сетке я издевательски посчитал мальками. “Вам не сойдет с рук. Клянусь, завтра же настучу в рыбнадзор!” — серьезничал я. Я вошел в роль охранителя природы. Решил сам разобраться с теми, кто портит рыбий генофонд. Принять меры! А в таких случаях — снасть изымают...
Я ухватил удочку одного из них — я видел, что автомат, что классический “калашников”! — однако же твердо хотел его изъять, конфисковать.
— Ну-ка отдай! Сдай по-быстрому!
Постовой опешил: “Спятил! Спятил, старый лось!..” Но я тянул и тянул автомат к себе. Настойчиво... И я продолжал издеваться:
— Сдай инвентарь.
.......Тут (мгновенно) наступило прояснение. Я увидел у них автоматы, все три — я увидел, что никакие не рыбаки, а вояки. Правда, с побелевшими лицами. И что предстоящей бойне они что-то совсем не рады... Это никуда не годилось. Возможность воевать бок о бок с трусоватыми мне не нравилась.
И тогда я сделал дружеский шаг к тому, который выставил дуло автомата в пустой квадратик окна. Я хотел расположиться рядом с ним. И забрать на время его автомат. (Я в дозоре.)
— Да, я староват. Но мы будем биться рядом.
Хотел поднять им боевой дух. Я хотел повоевать, пусть это и не спасет наш парламент.
Но на меня продолжал криком кричать первый — совсем разъярившийся молодой мужик:
— Спятил, отец!.. Вали отсюда! Давай, давай!
Другой, с острым, хищным лицом, тоже раздражился:
— Спускайся! Спускайся!.. Уходи вниз! Дочка твоя уже давно внизу... — И тут же он спросил у третьего: — Спустилась она вниз?
— Мелькнула! — кивнул третий, но неуверенно.
Напомнили о Даше, и я пришел в себя... Отчасти... И настроение мое круто переменилось. Я стал пацифистом. Я — малек. Я стал мелким — и я уже жалел всю прочую мелкую рыбешку... Брошенную на прикорм.
В ту пацифистскую минуту мне было без разницы — те или эти. Влезет ли Ельцин на танк, или Хазбулатов вскарабкается на Мавзолей...
А трое, отчасти испуганные, вдруг схватили меня за руки. Выкрутили... Какая-то бессмысленная акция. Два рыбака прижали меня к полу и не отпускали. Они увязывали мне руки ремнем. (Опять стали рыбаками. И солнце, искря, катилось по большой реке.)
А я (тоже, в общем, без смысла) кричал — мне, мол, жаль рыбешку. Малька жаль! Убивать людей! Убивать ни за что! Не стану...
— Надоел. Заткните рот этому придурку!
Третий из них, побледневший, посмотрел на часы.
— Время, — сказал он.
— Сколько?
— Минуты четыре... пять...
А я продолжал бесноваться:
— Правде рот не заткнешь! Малька жаль!
Они решили уходить. Лица совсем бледны. Всех их сильно трясло. Один вдруг выронил автомат, поднял... опять выронил.
“Правде — нет, а тебе рот заткнем”, — мстительно нашептывал тот второй, с хищной харей, и за неимением лучшего стал заталкивать мне в пасть самодельный кляп. Смятый в ком пластиковый пакет, подванивающий рыбой... Жареной рыбой!.. Лещом... (Рыбак рыбаку.) Чтобы я замолк. Хотя зачем ему мое молчание, если он уходит?.. А ни за чем. Им было страшней при моих воплях, вот и все.
Я вертел головой, а он запихивал в меня пакет... все глубже. Вонючий пластиковый ком. Но вот тут ша-ра-рахнуло. Да как!..
Дом сотрясся. Меня подбросило на ступеньках. Кляп выскочил у меня изо рта мигом. “А, ч-черт!” — этот второй, стуча ногами и бренча оружием, кинулся по ступенькам вниз. Они все разом побежали.
Я же не знал про обстрел, как знали по минутам эти постовые, что были оставлены (или расставлены) здесь у углового окна и что вовремя дали деру. Поэтому, когда шара-ра-рахнуло, я здорово подпрыгнул на месте. Зато и руки развязались сами собой. Неумехи-рыбаки вязать, конечно, не умели. (Интересно, кто из них пожертвовал ремень?) Неумеха бежит сейчас подергиваясь, хром-хром, восемь на семь! По ступенькам!.. Придерживая и автомат, и штаны.
Я, признаться, тоже проскочил с перепугу этажа три сразу. Наверх ли (к Даше) или вниз (в направлении цокольного этажа, где все) — я даже не помню. Помню только, что одним духом шесть пролетов.
Но остановился. Пожалел старое сердце. Кое-как пришел в себя. Значит, эти скучавшие танки уже стреляют. Прямо с моста? Значит, трахаем бело-розовое тело?.. Надолго... Как же Даша?.. Внизу?
Страх подсовывал самое простое решение: бежать вниз. Но я сказал себе — стой. Я даже зауважал себя. Стой! Сосредоточься... Если Даша внизу, ты ее в общей толчее не найдешь. В цокольном этаже — сотни. Там тыщи... Считай, потеряна... А вот если Даша наверху...
Шарах-шарах-ша-ра-рах! — раздалось над головой.
Третий удар из танкового орудия... Уже, конечно, не такой внезапный. Зато сами стены, казалось, заныли... Вибрировали от разрывов. Весь дом гудел.
Но более всего сотрясался пол. Подвижный пол — это нечто... На этот раз я не подпрыгнул, а только прибавил машинально шагу — шел и шел по коридору. (Искал Дашу.) Прогремели четвертый и сразу пятый ша-ра-рахи. Но ничего не случилось. Просто я каждый раз вжимал голову в плечи. И косился на отскакивавшие куски штукатурки — осколки стен. Летящие вразброс!
Один удар пришелся рядом со мной. Звук сам по себе был слаб. (Или я уже приоглох.) И вот вслед за звуком я увидел, как на правой от меня стене расцвел цветок. Цветок все голубел и голубел. Надо же какой! — подумал я.
— Краси-ииво!..
Страшно или не страшно, но я уже понимал, что этот цветок — пробоина (и довольно высокая) в стене. А сквозь пробоину — небо... Небо голубело в далеком далеке. Уже к горизонту... Уставившись и на миг замерев, я увидел это наше небо мелким синим пятном.
— Краси-ииво! — еще раз протянул я. (От страха хотелось что-то говорить.)
Какой этаж, я не знал, — а нужен был седьмой-восьмой... Нет, девятый. Но сосредоточиться было трудно. И еще под два или три ша-ра-раха я бестолково бегал туда-сюда. (Я мог бы сориентироваться по кабинетам... Вспомнить... Но мозги не работали. Какая-то половинчатая отключка.) Наконец выбежал к лестнице... Там кой-где этажные номера... Там проще.
И сразу на лестнице, на ступеньках — раненый. Рядом валялся его автомат. Чуть ниже громоздился перегораживающий лестницу дубовый стол. (Явно кабинетный... Лежал на боку.) И стояли два знакомых мудака, тоже с автоматами, онемевшие и с открытыми ртами... Смотрели, как упал и корчится их товарищ.
Это были те самые постовые. Они не сбежали в цоколь. Вспомнили долг. Они лишь спустились ниже — к баррикадно (набок) заваленному столу.
А раненый был тот самый, с хищным лицом, что заталкивал мне в рот из-под-рыбный пакет.
На его бедре проступило и расплывалось этакое пятнище крови, прямо сквозь светлые брюки. Похоже, ему попало чем-то мелким... Крошкой снаряда... Или стены... Лицо раненого, совсем белое, уже не казалось мне хищным. Зато хищным казалось пятно. На его брючине... Кровавое пятно проступало зловещей темной харей.
Двое наконец кинулись к сотоварищу, чтобы помочь.
Отложив автоматы, они суетились, мешая друг другу. Хотели спустить раненому штаны... Но тот вопил: “Нет! Нет!” — и так решительно взмахивал рукой: не подходи!.. Рукой он и врезал одному из помогавших ему. Удар был что надо. Помогавший откинулся назад, еще и грохнув головой о дубовый стол.
И тут опять ша-ра-рахнуло — и ступеньки под нами подпрыгнули.
Сотрясением от разорвавшегося снаряда... Из лежащего на боку стола вдруг с грохотом вырвалось его содержимое. Ящики выскочили играючи. (Вдоль по своим хитрым внутренним рельсикам.) Ящики как бы выстрелили и легко помчались по ступенькам лестницы вниз. Но их тоже опередили. Обгоняя все и вся, вниз по ступенькам хлынула бумага... Стопы кабинетных бумаг... Бумага в свою очередь с еще большей скоростью выпрыгнула из движущихся ящиков. Бумаги убегали вниз белым ручьем. Они достигли меня. И все ускорялись... Отделяясь и скользя одна по одной.
Я стоял на полпролета ниже, но действо бумаг... Оно проскочило уже и меня. Ручей мчал! Забыв ша-ра-ра-хи и лежащего раненого, забыв Дашу, забыв все на свете, я присел над бегущей “водой”... Я полоскал в скользящей бумаге руки. В этом было что-то завораживающее! Сначала я, кажется, хотел собрать их. Инстинктивно. Собрать хоть немного — хотел кому-то помочь!
А те двое наконец подхватили своего сотоварища под руки... Понесли... Приподнимая над ступеньками.
Меня, присевшего и полощущего руки в бумажном ручье, они не могли не заметить. Шли мимо. Шли рядом. “Контужен?!” — крикнул-спросил меня один из них. Но тут на них завопил их раненый... Было не до выяснений. И к тому же опять ша-ра-рахнуло.
Я держал руки в проточном ручье бумаг. Иногда я хватал лист, какую-то страничку, бегло зачем-то смотрел и вновь пускал вниз — по течению.
Один из них кричал другому:
— Нечего на него глазеть!.. Давай! Понесли, понесли на хер!.. Наш сейчас опять заорет!
Мысль их была проста. Уйти поскорее.
Кряхтя, браня друг друга за неловкость (и болтая неудобно висевшими на шее автоматами), они потащили раненого вниз. Мимо меня проплыл его открытый вопящий рот.
Даша... Уцокавшая на каблучках куда-то вверх. Присев на ступеньке, я думал о ней. (Руками я все еще перебирал белые листы бумаги. Белые с одной стороны.) Я не мог бросить Дашу, как не бросают раненого. Такая правильная пришла мысль. Как не бросили те двое своего вопящего...
Я почувствовал, что не хотел бы в жизни больше ничего — только погрузиться ладонями и пальцами в ее светлые волосы. В ручей ее бегущих мягких волос. (У меня потихоньку встал. Это было ужасно некстати.) Один, на опустевшей лестнице, когда вокруг беспрерывно ша-ра-рахало, я сидел весь притихший и немыслимо, непередаваемо хотел ее... Сидел на ступеньках (по щиколотку засыпан бумагами). И сам себе мечтательно улыбался.
Я отыcкал седьмой (или девятый?)... Тот самый этаж. Ту далекую в коридоре комнату. Где стареющего лунного придурка одурманили женской грудью.
Свернутые в рулоны паласы так и лежали мелкими застывшими речными волнами. Штиль. В задумчивости я зачем-то попинал их слегка ногой — то ли ковры, то ли паласы. Тупым носком ботинка.
Глаза, опущенные вниз, дали мне заметить светлый предмет. Это была ее маечка. Ух ты! Легкая, нежная на ощупь. (Не носила лифчиков — маечка взамен.) Я вовсе не любитель женского бельишка. Ничуть!.. Я в норме... Это я к тому, что случилось неожиданно в ту минуту. А случилось, что я схватил легкую светлую тряпицу и припал лицом, носом, ртом к соответствующему месту, где правая женская грудь. Я нюхал и вбирал. Сразу найдя!.. Сразу учуяв сладковато-пряную пахучую пядь ткани... Конечно, было как спитой чай. Остаточное. Но в голову шибануло. Успел повеселеть!
Ощущение чудесной высоты... И ноги стали легки и опять бесконечно свободны в носках, а носки — в ботинках. Ноги вытянулись. Этак четырех-пятиметровые. Вниз — смотреть страшновато.
И я храбро на них зашагал. Как на ходулях.
Я припомнил заново: “Мелькнула на девятом!”... Кто-то мне это говорил, кричал! Веселый, я уже нацеленно вел счет: девять — это семь плюс два... На седьмом я только что пинал рулоны.
Нюхнул еще раза два-три. По-собачьи. Я набрел (носом) на уголок, почти девственный... На шве майки, на рубчике с забившейся туда духовитой пылью нашлась-таки мне понюшка!Я оценил забытое меткое словцо, язык не дурак!
На лестнице пусто, только стол на боку — знакомый. Ручей, что с бумагами, вернее, из бумаг, — уже не тек. Ручей застыл. Здесь был опустевший пост... Я выставил голову в разбитое окно. Внизу открылась настоящая бездна. Я увидел там защитников — они были как муравьишки с автоматами.
Увидел импровизированные баррикады — у входов и въездов. Вывороченная брусчатка — курганами. Крест-накрест прутья арматуры... Сверху было не разобрать, что там за кубы и кубики. Неужели тоже кабинетные столы?.. Различились две легковые машины. (Лежали на боку... Бензин слили?..) И стоял грузовик.
Выскакивая из-за этих кубиков, муравьишки с автоматами, вероятно по приказу, стали отбегать к нашему Дому и скрываться в нем.
— Ого-го! Улю-лю! — кричал я им сверху. Пропарламентские упрямцы!.. Я свистнул в два пальца. Мне было весело. (Вынув из кармана, я еще разок нюхнул светлой маечки.)
А муравьишки — надо полагать — бежали, чтобы засесть в первых этажах. (Как известно, к этому времени невооруженные защитники: клерки, обслуга, женщины — все скопились в обширном цокольном этаже Дома.) Цоколь был хорошо защищен самим фундаментом. Но и канонада усилилась. От отдельных пристрельных попаданий башенные орудия танков перешли к равномерному и мощному обстрелу Дома. Стало ясно — дело нешуточное.
Стало ясно, но, конечно, не мне. Для меня просто продолжало грохотать. Где-то там. Где-то здесь...
Маечка маечкой, но было же в моем минутном нанюханном веселье и простое человечье торжество! Огромный же дом, домище, кругом величественные кабинеты. Отделка стен, лоск, сверкание ламп и люстр (хотя и обесточенных). А властная игра дверей! А отблески отлично прописанных фамилий на табличках — целый путеводитель по высшему чиновничеству! ЗАВЕДУЮЩИЙ ОТДЕЛОМ... ЗАМЕСТИТЕЛЬ МИНИСТРА... РЕФЕРЕНТ... Фамилии частично выдернуты. Прибраны. Фамилий нет. Испарились на тревожные дни.
Так что один-единственный МИНИСТР... И один-единственный ЗАМ, и один РЕФЕРЕНТ... И вообще один-единственный живой ЧЕЛОВЕК — я! — вышагивал по этому величественному кишкообразному лабиринту. Я внутри. Я здесь. (В кишках Власти.) И какой власти, не хер воробьиный — ВСЕ-РОС-СИЙ-СКОЙ!) Правда, моему торжеству (так сказать, личному и ни с кем не делимому всероссийскому триумфу) мешало то, что я нет-нет и вжимал голову в плечи. Скотство! Проклятый нутряной страх не давал словить минутную радость.
И еще мерзкий скрип битого оконного стекла под ногами... Под подошвами, когда идешь коридором вдоль кабинетов. На девятом было много, очень много стекла.
А вела мысль. (Женщина — как инстинктивный самоповтор.) Если на седьмом этаже она со своей бедой забилась, забурилась, запряталась, законопатилась, замуровалась в последний кабинет — она замуруется в самый последний и на девятом.
Оказалось все же — в предпоследний. Это оттого, что инстинкт. Это оттого, что инстинктивная хитрость, повторяясь, сама себя хотя бы на волосок сдвигает, смещает. Так ей еще хитрее.
Именно здесь на этаже (важно!) я вскрикивал на каждый мощный ша-ра-рах. Их было три таких. Три подряд. А вскрикивал я, потому что не ожидал. Потому что ша-ра-рахало по этому этажу и как раз по моему ходу — прямо передо мной, как по особой просьбе. Я вскрикивал и приседал. Вот это лупят! Пробоины на стенах! Опять же как синие цветы... Пробоины, как цветы, ускоренно отснятые на кинопленку. Возникали — и сразу на глазах распускались. И каждый раскрывавшийся бутон тотчас показывал мне (едва я с ним поравняюсь) кусочек синевшего неба. Уже темно-синего.
— Во дают! Во!.. Цветоводы! — говорил я. Страх все время понуждал что-то болтать.
В пустоте девятого этажа сохранялась логика седьмого. Понятно было, что Даша спрячется, заляжет где-то... Точь-в-точь... Вот только паласов-ковров здесь не оказалось. И это был не кабинет, а пока что приемная — секретаршин предбанник. Сам кабинет был в глубине. Заперт!.. Массивная и манящая к себе дверь. Но уже с обезличенной красивой табличкой. (Тайна. Не ясно кто.)
Даша забилась в самый угол приемной. Прямо на полу. Ее бил мелкий ознобец. Казалось, ей страшно от столь близких разрывов.
Я огляделся — куда бы ее, испуганную, переместить... Переложить. Жестко ей. Нехорошо ей!.. И сама собой мысль... А не открыть ли нам (я уже думал нам, для нас) кабинет и не облюбовать ли несомненный там кожаный диван. Не может не быть там ложа. За дверью... Порочного черного кожаного дивана. (Неужели же нет?) Для истомленного рабочим днем бонзы. Для его секретарши (про запас).
Я изучал запертую дверь. Вглядывался и вникал в замок... когда вошел вдруг Славик. Это Даша вызвала его по телефону. Отыскала. (Внутренний телефон работал.) Даша, как я понял, сделала звонок из последних сил. После чего забилась в этот угол — лежать и дрожать.
Работавший здесь, в Доме, парикмахером, Славик был стройный молодой человек. Стройный и отлично одетый. И с чувством собственного достоинства, сразу заметным.
— Я уже весь этаж обыскал. Кабинет за кабинетом... Когда позвонила, она неточно объяснила. Дверь за дверью дергал, — винился Славик передо мной как бы за опоздание.
Я его успокоил — я, мол, и сам еле-еле Дашу нашел.
Славик был вооружен пистолетом и был оружием очень горд. Правильнее сказать, он был горд своей востребованностью, своим участием — он защищал. Пистолет в руках он, конечно, сейчас не держал. Пистолет за поясом... Но после очередного ша-ра-раха (снаряд разорвался где-то пониже нас) Славик бросился к окну с выбитым стеклом. Выхватил пистолет. И выстрелил — пах!.. Пах! Пах! Пах! — в сторону танков. Так сказать, им ответил.
Когда он склонился к страждущей Даше, она приоткрыла глаза и ждала, что он скажет хорошего. Но хорошего ей не было. Она ждала глазами — часто подрагивающими и жалкими.
Славик покачал головой:
— Ничего нет.
Даша взрыднула и забилась дрожью. Дрожь мелкая... Приступами... А Славик только пригладил ей волосы. Он ее жалел. Он был чистенький молодой человек — с чувством своей всегдашней опрятности.
— Почему? Почем-мм-му? — спрашивала Даша, не переставая дрожать.
— Что — почему?
— Почем-ммму-у? — мычала бедная, вибрируя неожиданно севшим, сипатым голосом.
Я тем временем ковырялся в дверном замке. Взял скрепку со стола секретарши, выгнул — и мягко вводил внутрь, ощупывая острием пазы. Пазы замка — это как железные пещерки с не очень хитрой тайной. Ввел — направо. Ввел — налево. Знай ковыряйся! Я умею это. А Дашу трясло... Добавилось новое ей страдание — ком в горле. Она все глотала его. И снова глотала.
Славик, сидя около, красиво держал руку на поясе. На пистолете. Все еще слышал тепло ствола после стрельбы.
Я уже опустился на колени. Я весь ушел в замок и в его пещерки. А Славик тронул меня за плечо и, извиняясь, объяснял — почему у него нет наркоты. Даже винясь, молодой человек сохранял достоинство... Кем он меня здесь считал? — трудно сказать. Но уважение его явно возросло, когда под моими пальцами замок четко, неигрушечно щелкнул. Возникла, должно быть, мысленная перекличка меж курком его пистолета и вскрываемым замком.
Я еще аккуратнее ввел и ковырнул. Еще один звонкий щелчок — и дверь сама своей тяжестью колыхнулась туда-сюда. Дверь дышала. Дверь моя. Я выпустил из пальцев победную скрепку и смело в нужную секунду мягко вытянул дверь на себя.
— ...Вы поняли? — объяснял Славик. — Я не наркоман. И не продавец... Это правда. Я парикмахер. Меня все знают. Она попросила подержать для нее косячки по дружбе. Дома ее обыскивают. Сестрица у нее там!.. А теперь я все выбросил. Я решил, что в такой ответственный день!.. Вдруг найдут. На всех защитников сразу же навесят поклепы — а?
— Понимаю.
— Даже на убитом найдут, и то поклеп — вы поняли?
Я понял. Он был защитником. Он сам счел нужным этот нюанс уточнить: он сказал, я, мол, не идейный — я просто защитник. Потому что здесь работаю. Потому что вместе... Согласитесь, люди это люди, нельзя бросать своих!
— Ух ты-ы! — так Славик воскликнул, когда дверь открылась и мы прошли в просторный, ореховой мебели кабинет.
Массивный стол по центру. Три кресла вкруговую. Для бесед.
Но я прошагал к четвертому креслу, которое у окна, — я усмотрел, что оно с характерной покатой спинкой. (Раздвижное. Для Даши... Не все же блага на свете для гнущихся секретарш.) Я так и кинулся к креслу со спешной заботой. Стал дергать так, дергать этак, искать рычажок и второпях уже тянул кресло на развал — прямо за сиденье. Я сладил с креслом не так красиво, как с дверным замком. Но сладил.
А Славик все стоял у стены, восторг на лице:
— Ух ты-ы!
Возглас относился уже не к кабинету, а к его особой части — к настенным (тоже вкруговую) полкам, заставленным коробками табака самых-самых, как выяснилось, знаменитых и дорогих марок. Несомненно, коллекция. Табачный рай. Несомненно, хозяин кабинета — многолетний, давний коллекционер.
Но та скромная зашторенная полка, что уходила в сторону окна, сорвала особое наше восхищение. Трубки!.. Славик приоткрыл — и вся полка оказалась испещрена специальными небольшими гнездами. Как соты. А в гнездах, в укладку, курительные трубки... Жерлами прямо нам в лица... То темнея, то играя цветом... То на изгиб. То подчеркивая свою прямизну... Трубки расположились! Одна к одной. Давних лет и далеких-далеких стран.
Возможно, знаток сказал бы, что кое-что здесь декоративное. Возможно, что напоказ. Но нас ошеломило. Ух ты-ы!.. Хозяин кабинета был докой! Представляю кайф, какой ловил дядя во время работы. Просто став рядом. Просто нет-нет и разглядывая. Или кому-то доверительно показывая! Похоже, он запирался в кабинете, а потом вышагивал от табаков к трубкам — и обратно. Похоже, он даже не курил... С этой смешной мыслью я перестал биться над креслом. Оно не раздвинется! Оно нераздвижное... Более того: оно здесь случайное. Плебей! Колхозник! — сказал я себе. Пороки хозяина были совсем из иной, из высокой сферы. (Зачем ему гнущиеся в кресле секретарши, когда вот они — гнутые в веках трубки. Амбре! Дурман табаков так и плыл... Зачем ему здесь запах напряженного женского тела, паха, подмышек... Какой я плебей!)
Славик больше не трогал за поясом остывавший свой пистолет. Руки его были уже заняты. В руках было кое-что другое. Славик тоже угадал про высокий порок. Смекнул. (Порок из неизвестных действует интригующе.) В обеих руках молодой защитник держал по фантастической курительной трубке. Принюхиваясь к той и к другой, подносил их поочередно к лицу.
Даша застонала, и увлеченный Славик несколько нервно (и нетерпеливо) вскрикнул: “Щас! Щас!” — Оставив трубки на столе, он вернулся к ней. Ну что? что?..
А ничего: ломка продолжалась. Даша была мокра от крупнокапельного пота. Лицо оплыло. Зрачки как-то странно буравились.
— Н-ме-нэ. Н-ме-нэ, — повторяла невнятное.
При этом скосила измученные глаза. Возможно, она показывала взглядом на свою правую грудь. На ту самую, что меня одурманила. Но ведь там (мелькнуло во мне) уже исчерпано. Там пусто уже в предыдущую ее лежку. На тех паласах...
Славик тоже не понимал.
— Ладно, — сказал он.
Но она просила:
— Н-ме-нэ. Н-ме-нэ.
— Ладно, ладно!
Стоны ее усилились. Она пускала слюну. Она косилась и косилась на правую грудь. А затем вдруг стала стаскивать с себя платье. Стягивала легкие плечики. Платье чуть затрещало.
— Ты что? — возмутился Славик. (Я не успел помешать.) Он дважды ударил ее наотмашь по лицу. — Ну ты, падла! В такой день!
И еще прикрикнул:
— Тихо! Ну тихо!..
Его удары не были похожи на отмеренные пощечины, какие годятся при истериках. Это были плохие... хотелось сказать, грязные удары. От таких ласк портятся ушные перепонки.
Я кинулся к ним. Кривя недобро рот, он все еще нависал над Дашей. Он был готов ей врезать еще. Я (на ходу) выбросил вперед руки, чтобы помешать, чтобы оттащить юнца за ворот. Я сильнее, дело пустяк! Только дернуть за ворот...
Но Славик уже и сам отскочил от Даши в сторону. В испуге... Снаряд ударил по нас, по нашему этажу. И тут же второй.
Нельзя бить женщину — дело последнее. Нас всех рвать скоро начнет! — Я хотел объяснить, прикрикнуть... Но опоздал... Один за одним снаряды взрывались у нас, на девятом. И совсем близко. Рядом! (Тоже удары по перепонкам, еще какие!) Однако я запомнил, что на миг стихло... Стекла вылетели беззвучно... Стекла оглохли.
И тогда я засуетился. Опасность! Вот-вот мы ждали гостинца прямо в окно... Я перенес Дашу из секретаршиного предбанника в кабинет. Сразу — в то гнутое кресло. Кресло все-таки пологое. Там ей лучше. Она же больная. Кресло оказалось на колесиках, подвижное, я сразу же воспользовался этим — переместил кресло (вместе с Дашей) от окна подальше. Внутрь.
Кресло с Дашей я приткнул у стола на самое начальственное место. Молодая женщина в самом центре... Дергающаяся от ломки Даша казалась теперь рассерженным нашим шефом. Гневающимся! Недовольным нами.
Мои руки, мои ладони все еще удерживали ее тепло. Это не исчезало. (Как, должно быть, ладони Славика удерживали тепло пистолета.) Женское тело словно бы в моих руках.
К этой моей минуте лихорадочные дерганья Даши, ритм ее ломки совпали с ритмом обстрела. С разрывами снарядов... Удивительно! Птичьим, высоким, страдальчески требовательным голосом Даша под залп вскрикивала:
— О-о!
И под следующий залп:
— О-о!
И снова... Она в точности фиксировала. (Как легко воспринимается молодой женщиной чужой ритм.) Снаряд за снарядом бухали теперь по десятому. Прямо над нашими головами.
А потерявшемуся Славику (такому опрятному, сдержанному) вдруг показалось, что это от совпадающих Дашиных вскриков сыплется там и тут штукатурка. Что это от ее голошения выпрыгивает из сотрясавшейся стены по полкирпича. Еще хуже была веером брызгавшая из той же стены окрошка бетона — осколки!
— О-о! — Это опять Даша.
А Славик — к Даше. Он подскочил к ней, вопя:
— Молчи-и-и! Никакой паники-и-и! — Крики их, совпавшие, уже ничего не значили.
Люди и под снарядами все-таки живут личным — Славик, казалось, не мог допустить, чтобы Даша насмерть запугала его воплями, а я не мог допустить, чтобы он еще раз поднял на нее руку... Так получилось, что он кинулся к ней — а я кинулся за ним вслед. И как раз снаряд врезался в наш девятый (взял пониже). Рвануло буквально в двух шагах — в стенную перегородку меж нашим кабинетом и соседним. Рвануло как до небес. Я тут же ослеп от пыли.
Еще один разрыв — и опять у нас! Именно этот могучий, спаренный — ШАХ-ХАХ-ХАХ-ШАРАХ — перешел в долгую (долго звенящую) тишину, а тишина — в нечто. В нечто ватное. В нечто никакое. Я принагнулся к Даше, к ее креслу... Я споткнулся. Меж нами упал Славик, валялся и полз... Мои ноги топтались в его куртке... Запутавшись ногами, упал и я...
Когда пыль рассеялась — я кое-как поднялся. И Славик поднялся.
Я был цел, а он был ранен в плечо. Мы стояли оба открыв рты (полные песка, пыли), а рядом с нами в кресле продолжала лежать Даша, пребывая в ожесточившейся мелкой-мелкой тряске. Ее лихорадило. Но зато она уже не кричала под взрывы: “О-о!” — чего же вскрикивать, чего же фиксировать голосом приближающиеся разрывы, когда снаряды уже “наши” — уже оба здесь.
Едва придя в себя, Даша спросила про сумочку. Женщина!
Когда Славика ударило, он завалился в сторону полулежавшей в кресле Даши и зацепил сумочку, что была при ней. (Даже когда я переносил Дашу в кресло, сумочку она цепко прихватила и держала.) Теперь же сумочка, упав, раскрылась.
И вот ведь неадекватность заботы! Оказавшийся после ШАХ-ХАХ-ШАРАХА на полу, я стал собирать. Я почти оглох. Я едва видел от пыли. Но моя рука скребла по паркетинам — я сгребал в горку тюбик крема, крохотную записную книжку, денежки, звонкие и бумажные, а также и заколки, зажимы двух цветов для светлых ее волос при сильном ветре.
Вывалившаяся мелочевка заворожила меня. Я спешил собрать. Я не мог ничего оставить. “Сейчас! Сейчас!” — кричал я Даше... Сумочка наполнялась, мелочь к мелочи.
Я привстал было — и к Славику. (Заметил его кровь, капающую на пол.) Но Даша завопила:
— А зеркальце! Зеркальце! Круглое!
Так кричала, что я не посмел шагнуть к Славику. Он стоял покачиваясь. Но ведь не падал. И кровь почти беззвучными каплями... С плеча... Шлеп, шлеп... Совсем не слышная кровь в нашей общей приоглохлости после двойного разрыва.
А я уже вновь на коленках, искал (важным! мне оно казалось суперважным!). Зеркальце... Я ползал под столом... Потому и не разбилось, что круглое. Закатилось, а не разбилось. Под столом. Я заглядывал и под кресла! Я ползал не уставая. Трудоголик. Я готов был остаться там... На четвереньках... Навсегда. Мне нравилось смотреть на чистенькие ровные паркетины.
Плечо ему порвало осколком. А возможно, острый огрызок бетона. Из разнесенной снарядом стены.
Славик левой рукой кое-как вытащил спецпакет из кармана. Там был бинт, была вата. И даже йод!.. Славик, лицом бел, хотел все сам. Но я помог — обработал по краям рвань кожи, заткнул разрыв ватой и перевязал. (Внутри чисто. Только разрыв.) Кровь сочилась. Но теперь несильно... При чужой ране делаешься очень заботлив. Я даже поддержал при шаге и усадил Славика в кресло, тоже по центру стола. Справа от Даши. Теперь они двое в креслах, как два начальника. Два шефа. Это пошутил Славик. Первые минуты Славик держался прекрасно.
Раненный, он не переставал считать себя защитником. Рукой нет-нет и ощупывал пистолет за поясом. Он, мол, в полном порядке. Он, мол, не вышел из строя. (Это про пистолет.) И кое-кто из защитников тоже еще крепок и в порядке. Тоже в строю. (Это про себя.)
А потом Славик стал часто раскрывать рот. Но голос сдерживал. Для меня, оглохшего, Славик ничуть не стонал.
Те два снаряда, когда Славика ранило, минут на пять—десять запечатали мне уши. А тот удвоенный грохот стоял в моих глазах восклицательным знаком! Зрительный образ из далекого детства — из того сидячего школьного времечка, когда я писал ненавистные диктанты. (И соображал, какие где знаки препинания.)
Слух стал возвращаться, и я тотчас осознал свою востребованность. Даша... И Славик стонал! Как вдруг уяснилось: Славик сквозь зубы цедил мне (оглохшему) номер нужного сейчас телефона. Он по десять раз повторял его. Назвав цифры, Славик обессиливал. И стонал.
Уже через пять минут к нам примчался человек. Поднялся снизу (из цоколя) после моего звонка... С небольшой фельдшерской сумкой через плечо. Молодой. Рослый. И сам себя весело назвавший:
— Я — Павлик.
Прошагав к Славику, он сунул нос к его раненому плечу — к красному пятну, ярко расцветшему через бинт.
Словно бы впрямь принюхиваясь к кровавому пятну, фельдшер с улыбкой еще разок представил себя нам:
— Я — непьющий Дракула. Я завязал. Легко переношу вид чужой крови.
Все еще глуховатый, я тупо переспросил:
— Дракулов?
Он посмеялся — нет, нет, по паспорту он просто-напросто Павел Дыроколов. Такая фамилия! Нет, она ничего не значит. Он даже не гроза девственниц. Просто-напросто его предки шили. Возможно, деревенские. Жили шитьем... Впрочем, может быть, кололи дырки во льду. Зимняя рыбалка.
Болтая, он осматривал рану. Осколка не было — и он заново быстрыми движениями перевязал Славику плечо. И похвалил меня — перевязано, дед, было неплохо. Совсем неплохо. Отлично даже. Чудо-юдо!.. И что в кресле — тоже правильно. Со свежей раной... Покой! Покой!.. Но не лежа.
Его веселые глаза остановились на трясущейся Даше. Он тронул ей лоб, после чего нюхнул свою мокрую руку. Обнюхал ладонь... Всю в каплях ее пота.
— Вот как!.. А у нее что?
Я сказал осторожным голосом — ломка. Я боялся, он тут же заблажит, занервничает. Но он только кивнул... Затем воскликнул:
— Да?.. Так надо ж ей дать покурить. Смотри, сколько здесь курева, чудо-юдо!
Чудо-юдо, как оказалось, был я.
А он, как оказалось, был еще один защитник. Как раз ахнуло снарядом совсем близко. Мы притихли... Наш веселый Дракула метнулся к окну без стекол, выхватил из своего кармана оружие — пистолет! — и ответно два или три раза смело стрельнул в пространство. Это было так похоже на Славика, что я не стерпел. Мне подумалось, что и фельдшера сейчас точь-в-точь накажет. Его накроет следующим разрывом снаряда — что я тогда с ними, мудаками, буду делать? (Двое раненых! Одна в ломке!) Я подскочил к нему и завопил — хватит, придурок! хватит!
— Это почему? — спросил он удивленно.
Злить и ярить человека с оружием не надо. Я стар, я знаю. Так что, вопя, я пытался быть остроумным:
— Хватит колоть дырки в небе!
То есть пулями. Одна из пятисот пуль, вопил я, считается шальной! Она ранит или убивает прохожего. Мальчишку, любопытствующего на балконе. Калеку, раззявившего рот на дороге. Бабку с авоськой...
Фельдшер посмотрел на меня и, гмыкнув, сказал:
— А ведь ты прав, дед. Ей-ей, прав... Гм-м.
Он был симпатичен своей мальчишеской открытостью. Правдивостью, которая так к лицу молодым.
Он запрятал пистолет куда-то в карман поглубже и призывно-радостно захлопал в ладоши:
— Всем курить!
Коробки развалились (коллекционная ветхость!). От последнего ша-ра-раха табак посыпался на пол, а частью — на большой кабинетный стол. Посыпались и трубки. На столе география! Холмы и пригорки. Рыжеватые... Пахучие.
Дракула, он же фельдшер Дыроколов, ловко набил одну из кривых трубок, раскурил и дал Славику. Затем стал набивать трубку себе. Фельдшер был речист и весел, удачное сочетание. Утрамбовывал табак пальцем. Надо держаться...
Тащить раненого вниз? Э, нет... По лестницам? Перила обрушены. И плюс этот бабец с ломкой? Уж лучше переждать... Он успокаивал, посмеиваясь. “Я держусь. Я держусь”, — негромко отвечал ему Славик. (И затягивался... Поднося левой рукой трубку.) Ко мне пополз вкусный дым. Дымило грушевым деревом... Как ранней осенью.
— Перекурим... Переждем... — посмеивался фельдшер. — Стемнеет... Канонада стихнет.
От Дракулы мы и узнали (во всяком случае, я), что извне Дом давно обесточили. Отключили воду, даже канализацию. Дом перешел на автономную жизнь. Но собственный наш генератор тоже вот-вот выдохнется... Видите?
И фельдшер указал на кабинетные лампы — обе и в самом деле были не ярки. Слабо подмигивали.
И прикрикнул на меня:
— Дай же ей! Дай!
— Чего?
— Чего, чего! Хорошую трубку набей!.. При ломке это в кайф! Тебе бы, дедок, хоть наскоро пройти “Курс современного фельдшера”. Книжонка такая! Ты от нее потащишься!
Я послушно исполнил. Набил Даше трубку, роскошную, надо сказать, трубку, раскурил — ах, как завоняло старой грушей! — и вложил ей в руку. Этого мало! Медленно и бережно я еще помог заправить мундштук трубки Даше в губы. Она затянулась слишком вяло. И повторно вяло... Но вот наконец вдохнула с силой — нервно, жадно.
Закурил и я.
Четверо, мы сидели в креслах вокруг стола (с некоторой асимметрией) и курили. Себе трубку я выбрал сам. Сначала, как и фельдшер, я протянул руку за гнутой, однако почему-то забраковал. Выбрал прямую. Острую.
Ах, как это было! Пах-пах... Пых-пых. Я пускал клубы дыма и оглядывал это чудное сборище — курение в креслах вчетвером. Дымящее зелье заволокло нас... В наших пыхах было полным-полно важности. Значительности — до небес!.. Мы не курили — мы решали судьбы. Боги! Фельдшер Дыроколов сидел счастливый. Он все это затеял. Он вещал. Он это сравнение и выдал — мы как Боги. Это же так прекрасно — курить! И не обращать внимания на разрывы! Другие при каждом залпе падают на пол. Им страшно! Даже раненые бросаются на пол! Он это видел. Или бегут вниз — в цоколь. А как раз бьют снарядами по переходам. Лучше остаться на месте... Нет, Дом не завалится... Танковые снаряды слабоваты. Калибр маловат...
— Оно так. Как Боги... Но что же нам дальше делать? — спрашивал я, не переставая думать о Даше.
— Как — что? Можно будет еще раз-другой набить трубки — почему нет?.. И разве это не приятнее, чем стрелять вслепую из окон. Ты же сам сказал, дед. Ты хорошо сказал. Палить по глухарке... По согбенной глухой бабке с авоськой...
А я подумал, что хозяин кабинета, хозяин трубок и табаков, если он тоскует сейчас в цокольном этаже... Был бы он нашей застольной картинкой доволен?.. Некоторый непорядок в иконостасе трубок... Варварский разброс. И холмы табака на столе...
Но зато весело гляделась Даша: женщина с трубкой — это нелепейшая картинка! Она полулежала и курила. Попыхивала.
Когда внизу вдруг усилилась автоматная пальба, она же и вспомнила первая:
— Домой бы надо.
Дважды пыхнув, она мастерски выпустила дым. Огромный клуб... Зеленоватый с проседью.
Старикан Алабин так и не знает, был штурм — или его не было?.. Обе точки зрения сосуществуют. И с той и с другой стороны есть свои неоспоримые стопроцентные свидетели. Есть свои неоспоримые факты. Но что до них ему!
Но что до них мне!.. Я — влюбленный старик. Я был горд своим чувством. Я любил. Я не мог симпатизировать жлобью, размахивающему красными флагами и тем меньше их хитроватым вождям. Но и за атакующих я не шибко болел. У меня своя жизнь. Говоря высоким штилем — у меня свои ценности. Какие-никакие. Свои... Личностные ценности! И я нес эти ценности, свою боль и свою влюбленность, не в обход, не сторонкой, не где-то в уголке, а через события. Я нес — через. Не вместе с людьми, а сквозь них. В самой их гуще. В самой каше. Так получилось.
Конечно, мои чувства к людям были в те дни обострены. Но из тех моих чувств я помню сейчас лишь самое сильное. Это чувство было, есть и будет — жалость. Я жалел что тех, что этих. Особенно же тех и этих придурков, черную кость всякого бунта.
“Пулями промчались... Это были профи. Могу спорить: „Альфа”... Или, может, „Витязь”... А наши и пукнуть громко не успели. Их перебили. Их здесь мало было...
Один мертвый сидел на полу с открытыми глазами. Возле лифта. Сидел как живой...
А кого-то на носилках — сразу в сторону”.
Такие были разговоры... После... Когда сдавались... Про штурм.
“Кантемировцы и таманцы... Они били из танковых орудий. Во время атаки особенно часто били. Это деморализует. Это как прикрытие для спецназа... Спецназ этаж за этажом взял первые два... Только два этажа... И тут же они все смылись... Один спецназовец, последний, бежал мне навстречу. В берете. С автоматом. Я чуть инфаркт не схватил, а он ухмыльнулся и крикнул:
— Все кончено! Сраные вы вояки!..”
Усилившаяся автоматная стрельба внизу означала, что именно в это время (если штурм был) нижние два этажа были атакованы и взяты. Атака спецназа длится от двух-трех минут до получаса. (И еще полчаса, чтобы трупы вынести. И чтобы уйти. Чтоб без следов.) Громить же тысячи людей в цокольном этаже никто не собирался. В цоколе полным-полно набилось людей сторонних... Сотни клерков... Женщины... Обслуга... Честные кухонные трудяги...
Часть тяжело раненных (после скорого штурма) забрали будто бы вместе с трупами. Уже на воле их срочно разделили по интересам — кого-то попрятали в больницы, а кого-то в морги. Неразбериху улаживали. Говорят, что телефонные разговоры были конспирированы. Не произносили, скажем, ВТОРОЙ МОРГ... А говорили: ТАНАТОЛОГИЧЕСКОЕ ОТДЕЛЕНИЕ НОМЕР ДВА. Иногда вдруг запестрят фамилии... Фамилии — да. Имена — да... А вот кто из них ранен? Или кто труп?.. Это — интонацией.
“...Меня занесло в Совет национальностей. Такое оказалось тихонькое место. И совсем без окон... Ни одного окна. При обстреле лучше не бывает... Как я сразу его не нашла. Ух, местечко!.. Там несколько нардепов сидели. Мрачные...
А на десятом пожар...”
Атаковавшие не хотели навешивать на себя убитых. Это понятно. Чем меньше крови, тем почетней и тем современней победа.
Логика... Но и защитники набрали в рот воды. Они оказались еще более современны. Понимая, что дело проиграно, защитники боялись, что как раз число убитых им прежде всего и поставят в вину. (Именно им убиенных зачтут. Победителей не судят.) И как только спецназовцы унесли два десятка трупов... Как только атаковавшие ушли (и ждали теперь знака о капитуляции)... защитники тотчас стали заметать следы. Защитники сами замывали на этих двух этажах кровь, подметали гильзы... И проветривали окна.
И те и другие сами собой, без сговора, решили скоротечный бой замолчать.
Звуки осады?.. Или там звуки штурма?.. Сверху, с высокого этажа, нам было не разобрать. Мы так и не узнали.
Нам, четверым, было не до них... Один на хер раненый... Другая в ломке... Третий на хер старик, уже дважды слегка контуженный (лишь бы возле Даши!)... И четвертый — фельдшер, который изо всех сил поддерживал в нас дух. Шутил. Уверял, что здесь на хер нам лучше всего... Хотя тоже рулетка. Танки-то лупили по верхним этажам. Танки по нас херачили.
Вволю уже накурившись, фельдшер Дыроколов и я (самые говорливые) угощали друг друга дорогим табачком.
Фельдшер: — Позвольте вам угоститься моим английским. Табачок — прелесть!
Я: — Да мой-то с Кубы... Будет покрепче-с.
Фельдшер: — А вы вот именно деликатного... Деликатного оцените.
Щедрые слова немедленно подтверждались подарком: перемещением целой горы табака с его края стола — ко мне.
В эстетику всякого разгрома входит особенность пережитых мгновений. Надо быть благодарным жизни.
Фельдшер мог быть доволен. Рвущиеся снаряды нам теперь не мешали. Разрывы пришли наконец с нами (с нашим пыхтеньем трубками) в полное согласие. Мы совпали. Консенсус. Пах-пах. Пых-пых.
Бухало — и тотчас мы подносили трубки ко ртам. Делали затяжку. Бах-бах, а мы опять трубку в пасть. В ответ. Пых-пых. И еще... И еще много-много раз. Нам бух-бух — а мы им пых-пых.
Дашу при этом мелко трясло. Ее рука плясала. Ее трубка плясала. И даже ее дымок (продолжение трубки) после всякой ее затяжки приплясывал, вырисовывая в воздухе некую дрожь.
— А где Стасик? — спросила она. — Вы ведь знаете Стасика?.. Внизу он?
Веселый Дыроколов ей ответил:
— Нет. Еще ниже.
— Как это?
— В бегах!.. Водопроводчик Стасик ушел через подземные коммуникации. Слесарек дело знает. По трубам — до Урала... Что ему двойное оцепление!
Фельдшер смеялся. Продолжал нас взбадривать. Подчеркивал наше изысканное (с трубками в руках) спокойствие под обстрелом. А мы оглянулись на Славика — пусть он тоже расскажет о беглом водопроводчике.
Тут и заметили, что трубка Славика поникла.
Четвертая трубка угасала. Дымок еле-еле... Трубка теряла свой прямой угол. Эй, эй, Славик!.. Силы четвертого нашего курца уходили не на попыхиванье. Не на сладостную тягу. А лишь на удержание трубки в зубах — хоть бы не выронить.
— Мать твою! — Дыроколов вдруг выпрыгнул из своего кресла — и был уже рядом со Славиком.
Он запустил правую руку за спину Славика (левой удерживал трубку). И с лету попал рукой в мокрое. В кровь.
Даже присвистнул.
Ладонь фельдшер пронес назад, нам не показав. Но она мелькнула. Вся красная. Скорым движением он спрятал ладонь под белым халатом. (В карман и там вытер.) Повернулся к нам лицом... Веселый Дракула все еще пытался улыбаться. Объяснял, что пропороло спину... Осколком... На уровне печени...
Он сообщал нам, как сообщают сводку погоды — Славик, мол, сам не понял. Не расслышал, где боль... Плечо его болело сильнее!.. Надо же!.. Два осколка с разных сторон!
Рукой (уже вытертой) фельдшер ткнул под самое кресло — показал натекшую лужу Славикиной крови.
Славик уже в отключке. И только теперь трубка вывалилась из его вялого рта. Я подскочил ближе, хотел ее подхватить... Трубка брякнула о стол. Из трубки вывернулся холмиком сгоревший табак.
Курила теперь только Даша. Руки ее плясали. Но соображала она быстро.
— А я? А я?.. — повторяла. Боялась, что теперь ее (с ее длящейся ломкой) оставят одну, попросту бросят.
Вдвоем (фельдшер и я) мы взяли Славика под руки справа-слева и подняли с кресла. Не только поясница его, но и зад промокли кровью. Вся левая штанина брюк была темна, тяжела.
Я успел дважды крикнуть Даше, что вернусь. Я оглянулся. Как же сильно ее трясло!.. Лицо смазано. Губы прыгали.
Мы наполовину вели Славика, наполовину волокли. Держали обмякшее тело на весу, давая его ногам выписывать синусоиды — то гнутые, то выгнутые дуги. Вышли к спуску. К плохо освещенным ступенькам... Ни души... Только мы... И чуть ли не на каждом повороте лестницы (на каждом полуэтаже) фельдшер повторял как заклинание:
— Мать твою!
Славик не приходил в себя. Сносить по лестнице — тяжко. Никогда не забуду, как по пути нашего следования — седьмой этаж... шестой... — стал на лестнице гаснуть слабый свет лампочек. Генератор сдыхал. Мы с трудом различали ступеньки.
Тело мы удерживали, а вот ноги его сползали по ступенькам сами, вприскок. Ноги сами поторапливались за нами. Но в разбитом месте, с шестого на пятый, был обход. Мы еле нашли другую лестницу. Эта лестница оказалась здесь винтовой, и Славику пришлось туго. Он сильно закапал кровью. И лампы уже еле светили. Был самый трудный момент. Мы изгибались, и изгибали тело бедного Славика. Он ужасно страдал, но держался.
“Я держусь”, — повторял он. Он даже силился не постанывать. Вот ведь дурачок! На этот миг-другой придя в себя, задергался... он хотел быть в строю... все искал за поясом свой пистолет. (Мы бросили это говно еще у кресла.) Мы жестко перекручивали его тело, а он так и не застонал в голос, смолчал. Он только сильно капал кровью, но это уже не его вина.
Снаряд ударил низом, лестницы тряхнуло, мы подпрыгнули. (Все трое мы разом подпрыгнули на взыгравшей лестнице. Как камешки на ладони.) Я оступился — и, конечно, не удержал. Мы упустили Славика.
— Мать твою! — орал фельдшер. Он орал на меня. Больше орать было не на кого. (Не на Славика же, который нырнул от нас вниз.)
Тело Славика проехало по всей лестнице. Еще и запрокинулось в конце пути. Ноги над головой. С выгнутой косо шеей... Ступенек восемь вниз, и все лицом. Когда подняли, лица Славика я уже не увидел. Не было... Только рот открыт и тоже полон кровью... И лишь по-прежнему молодо глядели его красивые и крепкие, один в один, зубы.
Одна из дверей оказалась закрытой, заложенной щитами, и опять нам с фельдшером пришлось сделать маневр — протащить Славика по коридору до другого спуска. Это было уже на четвертом. Близко!..
Но как только мы продолжили спуск, накал лампочек сошел на нет. Свет погас. Мы нашаривали ногой... Мы сходили по ступенькам уже в темноте. Где-то на темных ступеньках погас и Славик.
Мы почувствовали. Он стал тяжелее.
В огромном холле тоже темень — но все же в углу пылало что-то вроде факела. И в центре, где “революционный” дубовый стол, горели свечи. Запах плыл... Я еще подумал, что нагар. Что это так нагорели свечи час за часом. Хотя это мог быть “нагар” спецназа, уже повоевавшего на первых двух этажах. (Если штурм был.) Народ оставался внизу, в цоколе... Холл пуст.
Холл почти пуст... Туда-сюда все же ходили какие-то отдельные люди с фонариками в руках. Лучи фонариков метались по потолку. Один из них уперся в нас.
И нам сразу показали — куда.
В самом дальнем углу слева. Комната... С ширмами... И там светлее — несколько керосиновых ламп. Когда мы вносили Славика, по его содранному в кровь лицу несколько раз прошлись проверочным лучом фонарика. Белые халаты... В медкомнате было, считая вместе с нашим, уже четверо принесенных. Очередь...
И хотя наш Славик был с очевидностью более кровав, ему не сделали поблажки. Не пропустили вперед. И напористый фельдшер Дыроколов тоже смолчал. Не показал характер... Он, я думаю, уже знал, что Славик мертв. Что спешка ни к чему. (Возможно, когда мы так тяжело несли в лестничной темноте, он и пульс успел не нащупать.) Фельдшер смотрел куда-то мимо. Мимо меня... И в обход лица Славика. И он теперь не шутил, что он завязавший Дракула и потому запросто переносит вид крови.
А четверо принесенных, словно бы взревновав, вдруг заспешили в своей небесной очереди. Сначала стал мертв кряжистый мужик, который лежал как раз перед нами (перед Славиком). Он вдруг вытянулся, и те, что принесли его, переглянулись. Но сразу же задергался в агонии и тот, кто шел вторым. (Не стерпел.) Теперь это была очередь мертвых. Вот разве что принесенный первым был еще жив.
И танки насытились — танки смолкли. Понятно, что к ночи, что стемнело и что танки, как и все живое, попритихли к концу светового дня. Понятно, что по приказу... Но как было не подумать, они, мол, смолкли и стихли ради раненых. Ради того, чтобы принесенные нами раненые бедолаги могли в тишине отдать концы. Что они, чуть заторопившись, и сделали.
Когда Дыроколов стал рассказывать (докладывать) врачу, я ушел. Зачем мне это слушать?.. Я только кивнул веселому фельдшеру и вернулся в холл. Туда, где во тьме по высокому потолку метались пляшущие тени... И по стенам... В лучах десятка фонариков.
Однако обратного хода из парадного холла на этажи не было: уже не пускали. Причина: избежать лишних жертв.
Я объяснял стражам, что там, на высоком этаже, осталась молодая женщина и что ей плохо, что больна — надо ее забрать! Я уйду — и с ней же сюда вернусь! Сразу же ее приведу!
Но все слова — впустую.
Могло быть, конечно, что не хотели лишних свидетелей. (Что еще не замыли кровь. Не все замели в угол гильзы.) Но могло быть и правдой: там опасно... Мне ли не знать.
— Мы не командиры. Мы не решаем! — еще и так отвечали, посмеиваясь.
У каждой лестницы стоял рослый вооруженный мужик. И выкрикивал, едва я приближался:
— Куд-да-аа?
Никто из них перерешить приказ, конечно, не мог. Я лгал им насчет потерянного пропуска. Что толку!.. Мазнув фонариком (не вверх, а под углом в сорок — сорок пять градусов), мне снова и снова показывали осевшую от канонады мрачную лестницу. Смотреть (вверх по ступенькам) и впрямь было страшновато. Пейзаж фантастический.
А командиры, по их словам, сидели в штабной комнате цокольного этажа и решали, как завтра поутру сдаваться. К ним не пускали. Ни на минуту... Людское скопище могло им помешать. Ни по какому вопросу. Больная бабенка наверху — семечка... Они заняты... (Здесь не потерпят провокаций.)
Они решали, кому и за кем поименно завтра выходить из Дома. С какими лицами. С какими словами для телекамер. Быть может, просто молча. (Такие мгновения навсегда. Для летописей. Для веков.) И само собой, не оробеть под дулами автоматов, наставленных на них в упор в первую (в самую историческую) минуту... Много чего важного решалось — при том, что там, запершись, начальники и командиры, конечно, ели, пили, ходили по нужде... и все прочее.
И тут, вдруг вспомнив, что полдня не мочился, я по-стариковски, скорой трусцой побежал поискать. Где-то же была она... Мелькнувшая (при свечах). Подморгнувшая мне (при свечах!)... Она... Ни при каких режимах и ни при каких бунтах не меняющаяся буква “М”.
— А что, отец? Небось пострелять сверху хочется? — спросил один из охранявших лестницу, и рослые стражи разом захохотали. Ну, ржачка. Ну, весело!.. Им было забавно, почему я так рвусь вверх.
Я тоже смеялся с ними вместе. Я старался быть своим. (Почему не потешить вооруженных людей?.. Я будил их убогое воображение.)
А меж тем снаряды где-то что-то прожгли. Я чувствовал. Где-то дымило! Еще как!.. Вонь паленой бытовой пластмассы. И там Даша!.. Вяло сгорающий пластик — как химоружие! Клубы сизой вони!.. Даша... Лежащая в отключке... Много ли надо, чтобы ей задохнуться.
Но вдруг помог случай. Женщину выручила женщина.
Не знаю, как она здесь (когда все в цоколе) появилась. Откуда?.. Однако это был факт, что женщина уже здесь и что с ней истерика. Она рыдала в голос. “Коля! Коля!” Кричала, что Коля на втором этаже... И качала какие-то нелепые права: “Серебрянкин звонил — ему можно, а мне нельзя?.. Нельзя-ааа?..” — вопила, и к ней на голос сразу заспешили с фонариками.
Хотели увести. Но, взвинченная, она уже хлопнулась на пол. Вся в бегающих лучах... “Коля! Коля!.. Серебрянкин звонил!” И давай биться головой! Как деревяшкой... Дык! Дык!.. Страж, что как раз у лестницы, метнулся к женщине. Сказав мне кратко и приказным тоном (велев мне сменить его). Присмотри, отец! На пару минут!
У самого входа на лестницу... Он присел возле упавшей. И я видел (успел увидеть), как страж подставляет обе свои ладони под ее подпрыгивающую голову. Очень вовремя. И мягко приняв ее затылок.
Зато теперь впал в тряску его автомат. Дык!.. Дык!.. Дык!.. “Калашников”, висевший у него за спиной... Женщина билась. Страж ее держал. И его автомат хочешь не хочешь синхронно бил дулом в пол.
Так я оказался сам по себе. Но я не метнулся тотчас во тьму. Я нашел стопроцентно правильный ход.
И не пришлось придумывать. Мне сказали эти слова — и я их повторил. Этакий конвейер взаимных просьб. Я обратился к тому, кто рядом... Я изменил соответственно лишь возрастное обращение (и ни на чуть интонацию). Присмотри, сынок! На пару минут! И едва только ближайший ко мне мужик с автоматом изобразил согласие (занять сторожевое место у лестницы) — я шагнул в сторону. Я шагнул в темноту как в свободу. Движения совпали: он кивнул — а я уже шагнул и исчез.
Первые шаги в темноте были нетрудны — по памяти фонариков, плясавших на ступеньках. Это когда стражи показывали мне опасный путь наверх: мол, не рыпайся, старикан, куда тебе!.. Но я знал куда.
Полуразрушенные лестницы — как слалом, финт направо — и подняться. Налево — и еще подняться. Но всюду гармошка битых ступенек... Я шел и оступался. Перила попросту вдруг исчезали... Нет перил... И тогда я впустую махал руками в темноте, хватаясь за воздух. Зато стены всегда опорны и честны. Только в темноте понимаешь, что такое стены.
Как пройти вторым этажом и поворот на третий — это еще удерживалось памятью цепко. Памятью волочимого нами Славика. Здесь мальчонка угас. На этих ступеньках. Уже во тьме... Но уже на четвертом я умудрился попасть на лестницу, которая оказалась тупиком.
Конечно, я сбился. Дверь была заложена наскоро кирпичом (готовились к долгому бою? или такой крупный обвал?..). Обнаружился некий боковой ход, а уже за ним ступеньки... Лестница, чрезвычайно узкая и с поворотами — почти винтовая. (Это вроде бы она. Здесь мы тоже помучили Славика.) Но я сразу ткнулся в перегораживающий деревянный щит. Прибитые доски крест-накрест... Не пройти. Сбился...
Я двинулся в сторону по этажу (по какому?)... Обход ничего не дал. Лестничную площадку я кое-как в темноте обнаружил... Но оказалась вдруг дверь. Дверь заколочена. Я дергал и дергал за ручку! Бессильный и злой!..
Пробовал вникнуть в замок, но куда там! Дверь заколочена здоровенными гвоздями, двадцаткой. Я только водил пальцем по их могучим металлическим шляпкам.
Я так и привалился к двери. Я сник. Я устал. Все-таки уже ночь.
Как вдруг на этаже (шагах в десяти слева от меня) послышался говор, похожий на шепот. Там шли очень медленно. Медленно, но уверенно. Как-никак в полной темноте... Шли без фонарика.
Судя по голосам, идущие осторожничали — состорожничал и я. Я мигом снял ботинки. В носках, как балерун, легко приблизился к шепчущимся... Нет, не шепот. Но все-таки негромкий и осторожный (это чувствовалось) говор двоих — они поднимались наверх и слегка спорили. Один говорил, что “уже пора!” — а второй настаивал, что “уже пора... но надо убрать из обоих”
Речь шла о двух портативных компьютерах. Возможно, не “убрать” и не “стереть”, а “заменить”... Или, напротив: “что-то вписать”, “вставить”. Я не уверен. Уже не помню. Я всего лишь предполагаю и домысливаю (синдром ночного сговора), что сдающиеся могли хотеть что-то слегка подправить. Что-то убрать-стереть. Замести следы. И похоже, что мелькнуло слово “списки”... Но мне-то что! Мне было важно, что они знают путь наверх.
И первая моя мысль была мысль ясная и детская — просто красться за ними, за знающими. Идти за ними — и все. Однако мелькнула опаска: а если их дело серьезное?.. Опаска вполне в духе новейшего времени. Профи, они ведь и пристрелят. Возьмут недорого. Если дело ответственное... Если ставки крупные.
Серьезным парням (голоса молодые! свежие!) совсем не до какого-то озабоченного старикашки!.. Еще и заподозрят. Запросто пристрелят. (Как хорош в темноте молчаливый свидетель.) Я испугался всерьез. Хорошо помню. Это был страх.
Я так и видел, что с простреленной башкой останусь лежать на этой подванивающей порохом лестнице. И Даша, спускаясь, пройдет мимо тела. Завтра поутру... Обязательно пройдет — других лестниц здесь нет. И, увидев старичка, присядет на ступеньку. И еще как всплакнет! (Это я иронизировал. Меня лежащего Даша даже не узнает. Поторопится. Сбегая в спешке пролет за пролетом.) Зато я стал подбадривать себя эпитафией. Кадрики фильма... Надгробие... Бегущая строка... ОН ШЕЛ ЗА ЛЮБИМОЙ ЖЕНЩИНОЙ И ПОГИБ — ЧТО МОЖЕТ БЫТЬ ПРЕКРАСНЕЕ.
А кто-нибудь юный припишет мелом: НО ТАК ЕЕ И НЕ ТРАХНУЛ.
Страх страхом, а меж тем в полной тьме я уже вышел на лестницу (к движущимся молодым голосам)... Заговорил... Открыто и по-товарищески сказал-спросил:
— Можно ли с вами вместе подняться?.. Мне на одиннадцатый.
Их голоса на миг замерли (не ждали, что их слышат) — а затем из темноты мне этак спокойно, этак с легкой смешинкой:
— С нами до девятого... Можно!
То есть оба идут до девятого, но никак не выше. У них свои дела! И никакой иной помощи, конечно... Так что поспешай, заблудший!
Один из провожатых врубил свой фонарик и все-таки мазнул по мне лучом. А затем недоуменно воткнул луч в мои ботинки, что на весу. (Я так и держал их в руках, не успел надеть.) Засмеялся:
— Что это у вас? С мертвяка сняли?
Я не знал, что сказать, и коротко бросил:
— Жмут.
Он опять засмеялся:
— С мертвяка всегда жмут. Поначалу.
И тем наше общение кончилось. Оборвалось... Они вскоре свернули на свой девятый. А я затопал выше — опять в полной тьме.
Ступеньки разбиты и скользки... Или выбиты. С пропуском в две, а то и в три сразу. (Я уже обулся.) Я нашаривал ступеньку, тыча во тьму ботинком.
Но самая тьма оказалась там... На этаже.
Я пытался определиться по запаху. Большие кабинеты (по ним били танковые пушки) должны были подванивать обстрелом. Несколько дверей (я же помнил) были вышиблены снарядами. Но, видно, боевая гарь уже улеглась. Куда ни нацель нос, в воздухе чисто... Остывшее не воняет.
Хоть выколи глаз! Я шел, тыркаясь то туда, то сюда. Череда кабинетов должна же быть, но где?.. Должна быть по линии стены. Но направление все время терялось... Я уже толком не знал, не забрел ли я опять в сторону лифтов и лестницы (если лестницы — то какой?).
Даже двери кабинетов были не те. Не такие... Я пробовал почиркать спичками — но что можно разглядеть в объемной тьме? — только саму тьму. (Спичек осталось штук пять!) Я все-таки вошел на пробу... В кабинет с приоткрытой дверью. Вошел шажок за шажком. Но за приемной вдруг обнаружился провал никак не предвиденной двери... Там тянулся какой-то новый, неведомый коридор.
Я мог толкаться здесь целую вечность. Я заметался. Весь в поту, бросался от одной стены к другой стене. Я ощупывал углы... Стучал по стене кулаком, уже не в силах сориентироваться. Надежда была разве что на везение. На случай.
Однако же помог не случай, помогла интуиция, сопровождающая всякое наше сильное чувство. Влюбленный старик — он ведь тоже — влюбленный. Я вдруг понял... Я вдруг сообразил (не знаю уж как), что те двое пробиравшиеся наверх по своим серьезным делам меня обманули. На всякий случай обманули. Замели след. Их этаж был не девятый, а, значит, этот — не одиннадцатый. (Я именно чувством, чутьем сообразил. Я даже исчислил, что обманывающие обманывают в таких поспешных случаях на один.) И сразу же — на порыве — я поспешил назад к лестнице.
И взлетел этажом выше. Это был он, одиннадцатый. Потому что тьмы не стало.
Потому что сразу же я увидел поперечные лунные дорожки. В длиннющем темном коридоре гениальным прочерком лежали лунные полосы. Три. (От трех кряду помнившихся мне снарядов. От тех самых. От их пробоин высоко в стене.) И еще угадывалась последняя пробоина в самом-самом конце коридора, где Даша... Вдалеке.
Наращивая нетерпеливый шаг и пересекая (каждый из трех) лунный ручей, я невольно поворачивал голову к стенной дыре. В пробоине (в каждой из трех) я видел луну, кто бы еще мог мне здесь помочь! Сердце возликовало. Это она... Подруга постаралась! Мне в помощь!.. На ее белесые полосы я ступал в темноте уверенно — как на земную твердь.
Снаряд, пробив наружную стену, попадал в кабинет, по пути вышибая затем еще и его дубовую дверь. Три кабинета тем самым были нараспашку. Без дверей. Они приглашали... Я все помнил... Наш одиннадцатый.
Меня так окрылило, что я (в гордыне) подумал, что справился бы с задачей поиска и без луны.
Я ведь тогда, за неимением лучшего, пожертвовал пахучей маечкой Даши. Уходя, набросил майку на круглую медную рукоять двери (того кабинета, что с трубками и табаками). Приметил место извне... Когда помогал Дракуле нести Славика... Конечно, я мог промахнуться, бросить мимо дверной ручки. Но и упавшая маечка — достаточный знак.
Найти с луной, отыскать при такой ее дружеской (подружкиной) подсветке было, конечно, легче. И радостнее!
Маечка, вяло повисшая на дверной ручке, увиделась уже издали.
Лунный прорыв, что в самом конце коридора, был более яркий: он был двойной. Потому что двойным было то оглушительное попадание. Снаряд за снарядом, убившие Славика.
Все еще помня о погибшем, луна сотворила здесь дорожку высшего класса — и шире, и торжественнее, и трагичнее. Снаряды протащили с собой внутрь сверкающие куски окна и лунного света. Крошево оконного стекла лежало на полу... Под моими ногами лежала луна. Разбитая в мелочь.
Лунно и светло (от тех же пробоин) было и в кабинете... Куда я вошел и где увидел спящую Дашу. Она лежала на полу. Вся в луче... Как на картине старых мастеров. Она-таки сорвала с себя платье. Нагая... В забытьи...
Я и луна, мы смотрели. Мы только и делали, что смотрели — а красота тихо спасала мир!.. Я не посмел смотреть стоя. Я сел на краешек разбитого кресла и закурил. Я медленно курил. (Вот зачем спички.) Не отрывал глаз... Набедренная повязка ее все же была на своем месте. Нагота лишь казалась полной. (А почудившийся треугольник был всего-то косой тенью ее бедра.)
Но чудо застывшей картины вдруг слегка подпрыгнуло. И сместилось. (Луна затряслась... Луч луны прыгал мелковато. Этак припрыжкой... Не от перистого ли облака?) Я глянул в пролом. Луна там спокойна. Тогда я сразу перевел глаза назад — это не луну, это Дашу трясло. Это ее колотило, било мелким боем в продолжающейся ломке. И ломало ей руки. И пальцы крутило... И с отблеском прыгало пятно на ее лбу — мелкий пот.
Я лег к ней... Секс ни при чем... Я лишь пытался передать ей этот лунный мир. Передать покой. Передать это отсутствие желаний. И счастье покоя... Я просто лежал рядом... а Даша билась.
Я не хотел ее — и мой член, помощник в деле, оказался невостребован. Он по-тихому подсмеивался надо мной со стороны. Впрочем, сочувственно и вполне по-товарищески: зачем, мол, тебе я?.. Тебе и так неплохо... Я пробовал (проверочно) им шевельнуть, пополнить его кровью — той самой кровью, что по-сумасшедшему гнала меня за Дашей весь долгий день. Но он только подсмеивался: “Ну-ну, приятель! Нет же никакой драмы!.. Смотри, как славно вы с ней (с Дашей) лежите. Цени свою минуту... И ведь она (луна) тоже с вами. Чудное триединство! Зачем вам еще и я?”
Говорят же, объятия женщину врачуют! Дашина тряска попритихла. Ломка, конечно, не прошла. Ломка затаилась. Мы лежали с полчаса? Час? Не знаю... В темноте... В состоянии дремы... А потом я, отврачевавший, встал и пошел прямо на луну. В ее направлении. Луна висела в проломе.
Пролом в стене (плюс сбоку пустой оконный проем) был достаточно велик и вертикален — как раз за счет того двойного попадания. Почти в рост... Когда я вошел (или, лучше,вышел) в корявый овал пролома, то оказался на своеобразном балкончике — без перил, но с выступавшей наружу темной балкой. За балку я и придерживался. Я был высоко... Над ночным городом.
А как дышалось! С удивлением я обнаружил, что под ногами вовсе не балкон. Это был вылом — кусок взорванной стенной перегородки, выступивший каким-то случаем наружу. Выступивший туда углом... И держащийся на весу только за счет более тяжелой части, оставшейся в кабинете. (Кусок стены лег прямо на тот замечательный стол, раздавив его. На табаки и трубки.)
И едва глаза пригляделись, я обнаружил, что парю над городом. На малом выступе. На пятачке. (Примерно метр на два.) Как на микроскопической хрущевской кухоньке. И если что — держусь за балку.
С еще большим удивлением я обнаружил, что я совершенно гол. При луне это было хорошо видно. (Поначалу я все-таки изготовился к активному общению с Дашей.) Но в конце концов, что мне теперь до каких-то трусов. Да на фиг! Что мне до одежды, если ночь! Воздух застыл и недвижен. Тепло... Какая осень!
Подо мной был огромный город. Подо мной мчали ночные машины... Внизу были атакующие. Внизу были защитники. Все они... Безусловно, в том моем подлунном стоянии было торжество. Нагота — это открытость. Я был свободен от людей и от одежды. Я сам по себе. И я ничего не хотел. Разве что просто поиметь весь мир. Хотя бы один раз в жизни.Важная для всякого художника мысль. Да, да, поиметь. А иначе почему у меня встал?
На высоте дух мой ликовал!
Одна из смелых мыслей была в том, что снаряд тоже ведь ворвался в этот Дом голым. И потому я неспроста стоял здесь под луной гол-голышом. Я был то, что этот Дом возвращал... Дом не остался без ответа. Я — был ответ. Я был как ответный голый снаряд. (А можно предположить и так, что Дом вернул миру кое-что неперевариваемое... Выбросил из себя. Я — как честная блевота. Я — как возврат.)
Лишь тут, если честно, я заметил, что стою со стоящим. Но ведь это тоже увязывалось с достойным ответом.
Если честно, столь высокая и торжественная образность мысли слетела с меня мигом, как драный птичий пух... Слетела шелухой... Едва только снизу в меня уперся вдруг желтый прожектор. В ночной тьме это как удар. Как укус в глаза. Укус в зрачки... Это атакующие бдели. Нет-нет и они шарили снизу, ощупывая ночное здание прожекторами — они ведь приглядывали! (Не устанавливают ли среди ночи в окнах пулеметы? Не выкинут ли наконец белый флажок. Мало ли что!) По мне прожектор сначала только скользнул. Потом он вернулся, словно обомлел от моего нагого вида. Уперся. Замер... Вот тут у меня встал. Возможно, от легкого испуга. Бывает.
Я стоял и стоял. Я ощущал монументальность. И луч с меня не сползал... Ощущение затянувшегося величия. Миг истины... И на минуту-другую крыша моя, это возможно, поехала.
Когда я вернулся к Даше, я сообщил ей:
— Знаешь. Мы оба там стояли.
Она решила, что я брежу. И откуда такой голый? Почему?.. А я только улыбался. Я-то считал, что все понятно — что разъяснение мое честно и открыто. К тому же достойный минуты юмор.
Даша вполне очнулась. Но и ломка проснулась с новой силой. Ее чудесное лицо запрыгало, затряслось. А Даша смеялась... Через силу...
Этот ее мелкий хрипловатый смех! Напряженно выставив руки, но ладонями (почему-то) вперед, она звала к себе.
— Это я, — на всякий случай сообщил я.
— А?
“Это я...” — именно так (в точности так) я сказал ей вчера в темноте ее дачи (в такой же лунной полутьме). Даша тоже тотчас вспомнила и засмеялась повтору. “Вижу”. — Она еще потянулась ко мне. Она звала глазами... К себе... Она скосила глаза туда, куда до этого скосил свой глаз прожектор.
Руки Даша завела за голову, сцепив там пальцы и образовывая для своего затылка мягкое гнездышко. Она, мол, сколько-то приспособится к ломке. Она, мол, сумеет... И все равно ее голова запрыгала... Взлетала и скакала. Как мяч.
Она расцепляла свои руки лишь на миг, чтобы обнять меня, чтобы прихватывать меня за лопатки, входя в мой ритм. Но затем опять убирала руки под колотящийся затылок. Руки там и оставались.
И глубоко, жадно захватывала ртом воздух.
— Даша...
— Да.
То, что надо. То, что нам было надо. И ей (как я после понял) в особенности. Голова ее в подложенных снизу ладонях уже не билась — голова моталась туда-сюда. Голова казалась беспомощной. Но я вдруг сообразил, что это счастливое мотанье из стороны в сторону — не тряска... Это же оно. Это оно.
— Даша...
— Да, да! — вскрикивала она, уже не слушая и не слыша.
Она захватывала ртом все больше и больше воздуха. Звуки стали первородными:
— Оо... Уу... Ага-га-аааа!.. Уу!
— Как твоя голова?
— Что?
Она плакала. Счастливо плакала, мотала головой, билась, а я это понимал и был с ней, сколько было сил. Я старался. Я почему-то знал, что ей это нужно... Наши жизни исчезли... До предела. Долго. Пока она не впала в слабость. Пока не вырубилась. В забытьи... В никуда... И, только увидев, что могу торжествовать, я перевел дух. Я еще огляделся. Я не сразу обмяк. Я еще увидел, какие мы с ней смуглые в лунной подсветке. Лицо Даши осталось мокрым от слез. Хотя спала...
И хорошо помню: очнулись... Бабахнул какой-то запоздалый танк. Случайный ночной выстрел?.. Как после узналось — ночной, но не бессмысленный. (Это был знак согласия со стороны атакующих. Знак на подписание мира — двойной выстрел холостыми.)
Но мы-то решили, что бой продолжается. Бой до одури. Нам стало весело. Нам — наплевать!
— А представляешь, если бы сюда. Даша!.. Если бы снаряд ахнул сейчас здесь... Прямо в окно... Над нами!
— Оо... Ну и что?
— Как — что? Прямо над нами.
— Не страшно... Ты бы раньше кончил. Вот и все.
Мы смеялись. Ее больше не трясло. Она вполне могла говорить. Она уже была прежней Дашей.
И ведь какая обычная, скромная с виду минута... Мое тщеславие распустилось самым пышным цветом. Я с Дашей. Пусть это случай, пусть совпадение! Ломка изошла сама собой! Пусть!.. Но ведь совпало со мной!.. И значит, исцелил. И значит, покончил с ломкой... Я!.. Я!.. Мой мужской (и такой естественный) ритм оказался ритмом, ее подавившим и врачующим.
Лежали рядом... Как необычен, как скромен этот покой победы. А Даша затаилась. Боялась поверить. (Это она прислушивалась к себе: кончилась ли ломка? Точно ли?) Она боялась обрадоваться и назвать словом. Боялась сглазить.
Зато я вдруг вовсе лишился ума. Я этак на полчаса спятил. Я теперь буйствовал от великой радости обладания. Дергался, паясничал... Ликовал!.. А потом мгновенно вырубился уже надолго. Отключился и здесь же (на полу) заснул.
Даша рассказала (после), как именно я ликовал. Как показывал пальцем на луну в проломе и говорил Даше:
— Пойдем туда. К ней. Запросто!.. Что за проеблума!
Не знающий, как радость избыть, в те первые счастливые минуты я лизал Дашино плечо и ту коварную ее грудь. Я лизал до победы. До шершавости. До пустоты там.
А были (при луне еле разглядел) три этаких квадратика — с легкой клейкой пленкой. Возможно, нарезные “дольки”. Или марки с покрытием. Не знаю... Два квадратика, уже прежде слизанные ею. Да и третий почти... Но теперь я слизал и покрытие третьего, и сами квадратики. Все — на фиг! Я уже сыто мурлыкал (это я еще помню). Ей — ни крупицы!.. Ей (после ломки) оставлять нельзя.
То есть в некотором смысле я жертвовал собой — брал на себя. Жертвенное животное. Я делал это весело. И запросто!.. Жаль, не все помню. Лизал... И сразу же после жертвоприношения (это помню) плясал и скакал по разгромленному кабинету. Прыгал как балерун через валявшуюся битую мебель... Через обломки кирпичей и бетона. Как козел.
Даша (после) рассказала, как я, устав от пляса, устроил себе перекур. Стенной перегородкой завалило ту великолепную коллекционную полку. Какая досада! Я не смог отыскать ни одной трубки. Но зато табака на полу было полно! Пригоршни... Я скрутил козью ножку (козью ногу) из газеты — из свисавшего с подоконника огромного газетного лопуха. Курил. Нечто монументальное... Я держал на весу громадную цигарку, и дым — пахучий, заморский! — как уверяла Даша — валил у полоумного старика даже из ушей.
Покурив, я сильно посвежел и вновь пустился в скок и пляс. Но побил ноги о кирпичи... А Даша (надо же!) едва не взялась за старое. Грудь у нее была обнажена. И свою собственную грудь она своей собственной рукой тянула ко рту. Нюхала... Казалось, что оторвет. Нюхала, притягивая грудь к носу, к губам. Едва не грызла ее... Но тату (окоемочная татуировка) с вкрапленным порошком наркоты уже сошла, исчезла под моим языком. Тату тю-тю... Только-только и значились блеклые квадратики от слизанных марок. (Следы на стенах от проданных картин.)
И ведь как хотела! Разок даже застонала, как прежде. Бедная Даша!.. А что делать — все слизал и все вынюхал. Фигу ей! Ничего не оставил старый козел. Тю-тю.
Зато я, с непривычки, все только веселел и веселел в процессе — в первом в своей жизни кайфе.
— Все во мне! — вопил я.
Счастливо взвывая, я припал к Даше — она отбивалась. Я бросался на нее с высунутым языком... Как с копьем... С шизоидной силой заново вылизывал ее плечевые впадинки... Ее грудь. Правую. Всю!.. Даша хохотала. А я слизывал. Я свел-таки слюной на нет даже след хитроумной наклейки. Я выел тату. Я выжрал. Я взял в себя до пороховой пылинки. Саму пыльцу... Я покончил с пороком.
Не все помню... Однако же вот помню, что полизал еще ее грудь в самый сосок. Просто так. Из дружбы... А потом я вырвался (Даша туда не пускала). Выскочил на тот обвальный выступ-балкончик и там улюлюкал.
Но вернулся... Осколки стекла... Эти осколки под ногами были кусочками моего мозга, и я (помню) шел прямо по ним... По серому веществу... В моих извилинах похрустывало-похрупывало... Хруп-хруп! (Мысль-мысль.)
Это было как откровение. Я чувствовал: выявляется через звук хрустящая сущность гомо сапиенс. Когда мысль нас осеняет, она тут же гибнет. Вот в чем правда. Поняв мысль, мы ее давим! Хруп! Хруп! — И уже вслед ей мы кому-то говорим: “Вот мысль. Послушай!”... А ее нет... Она уже хруп-хруп. Мысль — это некая маленькая смерть.
Даша (после) рассказала, что, нализавшийся, я не переставал скакать ни на минуту. Бесноватый старикан... В одних трусах... Но мой скачущий пляс (уже перепляс) не был простым повторением. Сменилось место! Я уверял Дашу, что мы с ней уже какое-то время там — на Луне... Она на Луне, и я на Луне — как не порадоваться, дорогая!.. Я разулся, чтобы радоваться. Чтобы на лунном грунте плясать веселее и энергичнее. Порезал о битое стекло ноги. Но не остановился... Я все время слышал некий сигнал... Дело в том, что, оказывается, я был востребован с родной Земли. Я собирал лунную породу. Это была сверхзадача. Я должен был передать камни землянам...
Когда я рухнул и тотчас уснул на полу, Даша не перетащила меня волоком куда-нибудь в угол, на мягкое. Она побоялась. Подо мной могло быть стекло, много стекла.
Но, конечно, не это меня обидело. Подумаешь, оставила спать на жестком. Подумаешь, голый спал на полу! (Прижимая к груди собственные носки, набитые осколками бетона...) Да я же был счастлив! Еще как! Я мог спать на той темной балке, что выставилась в ночь в пролом стены...
Вялая самодвижущаяся колонна — вот как это было. Разбухший людской ручей.
Проще сказать — очередь... Мы ведь не отталкивали один одного, мы шли, жмясь друг к другу. Все тесней и тесней. Впритирку... Нам хотелось выглядеть плохо. Нам хотелось выглядеть измученными и, конечно, голодными, истощенными. (В осажденном Доме и впрямь было не сытно.) Надпись нас ждала: ВЫХОД...
И чем ближе к выходу — тем мы тише. Здесь мы шли совсем тихо. И прятали глаза. Мы сдавались.
И справа, и слева смотрели... На нас... Люди, что справа, что слева (победители), сильными и уверенными голосами кричали нам: “Топай, топай! Выходи!” — И нетерпеливо-ерническое громкое подбадриванье: “Шевелись! Шевелись, родные!” — было первое, что нами от них услышано. Их было много. Победителей всегда много.
К нам сразу приблизилось оцепление (и стало теперь нашей охраной). Нас ждали. С наставленными автоматами. И с кулаками.
Мы, впрочем, уже знали, что их кулаки страшнее их автоматов, так как стрелять в нас не будут. Ни в грудь стоящему, ни в спину уходящему. Конечно, солдаты и поодаль бэтээры... И автоматы в упор, всё так. И толпа нас ждала. И зрители ТВ ждали. А все же три-четыре человечка из обеспокоенной родни (молча затесавшиеся среди победителей) тоже вытягивали шеи — и тоже ждали.
Но прежде всего нас ждали эти крепкие парни с кулаками. Их кулаки были историей уже оправданы. По-своему честны... Не вы ли, мол, сверху стреляли в людей! Бунтари сраные!.. Не вы ли затевали войну — своих против своих. Прохожие гибли! ни за хер!.. Отпускаем вас ради общего мира — исключительно ради мира. Но уж пинка-то ради этого мира мы вам дадим! Хор-ррошего пинка! Еще и кулаком по загривку!..
Очередь сдающихся была вполне на кулак и пинок согласна. Но, понятное дело, на выходе медлила. Еле двигались... Очередь шла как бы по шаткому настилу. Готовая в испуге тотчас отпрянуть назад, если избиение станет кровавым и пугающим.
Били, конечно же, мужчин. Записывать на пленку “Выход сдающихся” телевизионщикам разрешили попозже. Когда серьезные парни с кулаками как раз ушли на обед. И когда оставшиеся мужички подымали на нас руку уже кое-как. Уже с ленцой... И давали по шее каждому десятому — вялая русская расправа.
В избиваемой очереди мы шли к выходу с ней рядом, совсем рядом, и Даша держалась робкими пальчиками за мою руку. В этих пальчиках, возможно, и вся моя обида. Не держись, отчуждись она сразу, я бы и дальнейшее воспринял по-иному. Но отчуждаться не было и в мыслях. Мы даже касались, бок о бок... По ходу чуть слышно терлись бедро к бедру, но главное — ее пальчики — они не переставая ласкали. Поглаживали кисть моей руки... Мою ладонь... Подушечки ее пальцев!
И вот ВЫХОД, и как раз на виду тех парней с кулаками (и с перекошенными злобой рожами), пальчики отдернулись — ласковые пальчики упруго поджались в кулачок, пальчики собрались, сгруппировались. И этим костистым оружием Даша сама стала меня лупить. По плечам. По башке. Еще по плечам... Еще по башке... Не дожидаясь, пока за меня примутся парни.
Смысл был очевиден: девчонка выволокла оттуда, из огня и обстрела, своего дурака отца (из-за дурацких убеждений полезшего в пекло!). Заблудший, дурно политизированный, а все же любимый папашка!.. Девчонка сама его справедливо наказывает! Пусть все видят — дочь дубасит отца. Она даже подпрыгивала, чтобы мне по башке врезать получше. (А что поделать, если родной папашка такой кретин!..) Так и прошли мы по коридору оцепления. Со стороны мне только разок и дали слегка под зад. И присвистнули!
Коридор победителей... С обеих сторон на нас были наставлены нестреляющие автоматы — и сколько мы мимо вороненых дул шли, столько Даша меня лупила и пританцовывала. Какой-то дикий пляс! Мумбо-юмбо. Я, щурясь, только и видел — косым взглядом — ее взлетающие кулачки. Да еще подпрыгивающие при замахе (совсем близко) ее груди без лифчика. (Маечка так и пропала.) Автоматчики тоже знали, куда скосить глаза. И парни с кулаками тоже. Как один... Наблюдали ее замечательно подвижные молодые белые груди.
Как только мы отошли достаточно далеко, Даша преспокойно взяла меня под руку. Мы шли через ту самую, что и утром, площадь. Я оскорбленно отодвинулся, а она вскрикнула:
— Что такое?!
Я молчал.
— Что случилось?
— Ничего. — Не стал объяснять.
Мы вышли к припаркованным машинам. На площади лавка с кока-колой. Никаких перемен... Машина на месте... Даша шагнула к машине — а я шагнул в сторону.
Она позвала. Но я уже смешался с толпой.
Мелкая дробь ее кулачков (не остаток ли ее ломки) была старой моей голове куда лучше и куда более щадяща, чем любые справа-слева удары дюжих ребят. И даже чем один их прицельный кулак мне в ребра. Когда мы с Дашей проходили тем коридором, децимация (каждый десятый) еще не восторжествовала. Могли ударить каждого. Любого! ТВ пока что не снимало. Это при ТВ они будут бить кое-как...
Так что, в сущности, я должен был благодарить Дашу за ее ловкую, типично женскую придумку. Ведь мы их на выходе обставили! Одурачили!.. Парни с кулаками и точно решили, что красотка кинулась спасать. Тряся белыми грудями и вся в слезах, кинулась в самую гущу разборки... В самую свару!.. Чтобы вызволить оттуда глупого политизированного папашку! Себя подвергла, а его вызволила! Во какая!
А Дашу, как она после призналась, прежде всего заботило то, что ее имя (в связи со звучным и знаковым именем ее настоящего отца) попадет в газеты — и будет политиканами сразу задействовано. Она отца берегла. Она за него болела!.. Однако она слишком уж торопливо говорила мне это. Признавалась как-то поспешно... Слишком дерганно... Слишком в глаза мне заглядывала... Да, да, ее отец! Такая фамилия! Даша испугалась. Газетчики бы тут же на выходе ее отследили. А то и менты! Эти хуже всего! Отвели бы кой-куда проверить... В связи с фамилией... На случай... Да просто из злой придирки проверить! (На алкоголь. На наркоту.) Отец повис бы на крючке...
Обо мне она и думать не думала — просто подставила.
Я не был так уж озлен. Только досада... Я очень скоро оправдал Дашу. Что ей было делать — молодая! Красивая! Вся жизнь еще впереди!.. И в сущности, это было забавно. Старому козлу по шее!.. Не могла же она допустить, чтобы менты, а то и фээсбэшники по какой-то случайности к ней прицепились. (Проверили бы ее на наркотики. Куда-то бы повели одну.)
Да вот и Олежка, мой племянник, подсмеивался. Он любит меня. Но ведь веселый, молодой, и как тут не поерничать!
— Дядя. Это про вас. — И он протягивал стопку из трех-четырех газет.
Или одну газету, но уже развернутую на нужном для чтения месте. Где вовсю обсуждалась осада Белого дома. Разговоры о штурме... Разборка, но непременно с нравственной стороны... Прав ли был вояка Руцкой. Как здорово распорядился силой невояка Ельцин!.. Кто был “за”. Кто “против”... Вся эта бодяга. Сведение счетов. Припоминание былых угроз...
Олежка приехал ко мне за город развеяться. По осени он навещает меня чаще... И конечно, он поволновался за меня, исчезнувшего на двое суток. (Приехал, а старого дядьки нет...) И как же он смеялся, когда узнал, где я был. Он прямо катался со смеху... Спрашивал, почему я так плохо руководил обороной.
В те дни Олежка искал новую работу... По объявлениям. По наводке приятелей... Каждый день рылся в газетах всех направлений. Покупал на станции ворохи. Просматривал.
— Дядя. Опять про вас!
И протягивал мне очередную газету со статьей, где вяло спорили, был ли штурм.
— Дядя. А вот опять...
В статье всё снова... Подсчитывали убытки, на сколько тысяч и тысяч долларов изуродовано стен. И отдельный счет на “внутренние органы” — на ремонт раздолбанных кабинетов.
Но зато однажды в протянутой мне племяшом какой-то желтой газетенке я прочел о некоем голом человеке на верху Белого дома в ту ночь... Я обомлел.
Защитники Дома, писала газетенка, были готовы сдаться. Решение о сдаче уже было принято. Но возникла проблема связи: как заново войти в контакт с атакующими... Как теперь известно, горячая (единственная) телефонная линия вдруг отрубилась. И как? Как связаться?
Не могли они дать знать и двойной осветительной ракетой. (О том, что готовы сдаться.) Слишком много трассирующих (светящихся) пуль взлетало ночью там и здесь. Стреляли!
И как раз запасным, мол, вариантом сигнала о сдаче Дома (решающим сигналом) стал одинокий человек без автомата — голый, на самом верху. Прожектора нашли его почти сразу. Луч зафиксировал... Голый — как раз и означало, что ресурсы защитников истощились. Сдаемся...
И атакующие холостым залпом тотчас дали понять — сдача как факт принята.
Но параллельно честная газетенка излагала и альтернативное мнение. Оппонент возражал... Да, голый был. Да, на самом верху. Но это был свихнувшийся, одуревший от рвущихся снарядов старик-чиновник... Голодный... Его многие видели. Он бродил по коридорам не первый день...
Дело в том, что старик вдруг оказался блокирован обвалившейся (рухнувшей внутрь) стенной перегородкой. Он еле вылез в щель. Выбираясь из завала, он и ободрался... Стал совершенно гол. А к пролому в стене он, бедный, вышел, чтобы просто отлить... Прожектор это четко зафиксировал. Все видели... Старик дотерпел до ночи. Он не мог сделать дело днем на виду прохожих. Среди них женщины... Он не мог сделать дело на виду Си-эн-эн. И поэтому только ночью... Только при лунном свете голый старик отлил прямо на атакующих — газета иронизировала, — в этом не было презрения, он просто справил нужду.
Олежка продолжал посмеиваться:
— Дядя. А вот опять... Говорят, там видели голого с членом.
Я только-только выполз из своего Осьмушника, а Даша только-только выехала на машине и на вздыбе дороги меня нагнала.
— Ну что, дед! — крикнула. — Могу подбросить.
— Куда?
— Могу до электрички. А если ты в город — могу в город — прямиком до метро.
Я колебался. Сам не знаю — почему. А машина потрясающая! Эта была еще лучше, чем та, которую она позаимствовала тогда у сестры. Еще более сверкающая. Надо же — с открытым верхом!
— Так едем или нет?
Похоже, я осторожничал. (Или, может быть, лелеял старую обиду.) Я как будто прикидывал, нет ли опять в этом ее приглашении какой-то эгоистичной задумки.
Да нет же! Всё честно... Даша действительно отправлялась своим путем в город — утро как утро. А я тоже выполз на свет с какой-то своей суетой... Мы совпали. Она ничего не задумывала. Она такая. Подбросить старикана, которого неделю не видела!
— Едем? — Она открыла дверь машины.
— Минутку.
Я вернулся в Осьмушник, кое-что быстро взял — и к машине. Сел рядом.
— Держи. — Я протянул ей ее маечку, проскучавшую, так случилось, долгое время в моем кармане.
— Зачем она мне?
— А мне зачем?
— Как память! — Она смеялась.
Я бросил маечку в ее бардачок.
— Фу, какой злопамятный! Фу, какое лицо! — А машина уже набрала скорость. Мы выехали за поселок.
Даша поигрывала рулем и смеялась:
— Ты же нормальный, добрый старикан. Зачем ты хочешь казаться гнусным?
Но я вдруг надулся: обида всплыла. Ничего не мог с собой сделать. На фига мне ее майка!
— С чего ты взяла, что я добр?
— Э, дед. Брось!.. Тебя за километр видно!.. Давай о другом. Ты лучше скажи: зачем ты скакал голый по карнизам?
— Я не скакал.
— Еще как скакал.
— Нет.
— Не нет, а да. Газеты писали. Не совестно тебе?.. С тобой рядом, дед, была, можно сказать, молодая и красивая, а ты за кем-то еще гонялся?.. За кем?.. Голый, у всех на виду! Стыдоба!.. Газеты писали: два прожектора тебя вели. Как вражий самолет. В перекрестье тебя держали! Вернее, не тебя, а твой... ну, этот... Забыла, как называется.
— ...Мне главное, дед, было добраться до моей машины. (Вернее, до сестринской.) Едва-едва мы с тобой оттуда свалили, я машину увидела. Углядела!.. Припаркованную... Не тронутую ментами... Заправленную машину!
Она закурила.
— А это значило, что я — уже дома. Уже с отцом. С родненьким моим папочкой. Ты понял? Все остальное — не значило... Отец мог кинуться меня искать — и мог засветить себя. Там! В дурном месте.
— Какая хорошая дочь.
— Хорошая.
Помолчали
— Я, дед, заметила, как ты отвалил с обидой. Но я уже решила... Едва завидели мою машину в целости: всё в порядке! Цок-цок. Я прибыла в штаб дивизии. Так и повторяла себе мысленно. Я прибыла в штаб дивизии... Я прибыла в штаб дивизии...
Я не хотел выказывать долгой обиды. Это тупик. Это глупо!.. И потому я стал посмеиваться:
— А твоя ломка?.. Ха-ха-ха. Это тоже цок-цок?.. А обстрел? (Я смеялся.) А мертвый Славик? (Я смеялся.) А то, что я оглох? А то, что я тебя не бросил?.. Ничего не значило?
Но может быть, что и я (если счеты сводить на глубине) был зол как раз из-за того, что у этой красивой и молодой нашлось в тот час столько отваги — защищать папашку-политикана. Пусть даже сделалось это у нее мимоходом. Пусть на испуге! Пусть на инстинкте!.. Завидуешь, старый хер? — спросил я сам себя... Тебе бы такую дочечку. (Твои-то дочери где?.. Кого они по жизни выручают?)
А она повторяла, поруливая:
— Цок-цок. Цок-цок.
Потом все-таки заговорила:
— И нечего обижаться — нечего меня со стороны оценивать. Такая или сякая, какое твое дело!
Я молчал.
— Ты, дед, темный. Слыхал ли ты про заповеди? Там есть одна гениальная. Не оценивай людей, да не оценят тебя самого.
— Не суди...
— Судить — и значит оценивать.
— Это как сказать.
— А вот так и сказать. Не спорь, дед. Применительно к людям — это ровнехонько одно и то же. Мне папашка объяснил!..
Я смолк. (Я мог бы еще осмелиться и кой в чем поспорить с евангелистами. Но как можно спорить с ее папашкой?)
— Да ты же совсем темный, дед! Меня качает, какой ты темный!.. Старый, а заповеди не помнишь. Не по-ооомнишь.
Я опять попробовал смеяться:
— Если хорошо поднатужусь, вспомню.
— Нет, дед. Если ты хорошо поднатужишься, у тебя только член встанет. Ничего более значащего не произойдет. Ты это уже доказал. Вполне. Бегал голяком... Говорят, твой член в приборы ночного видения усмотрели — любовались. Фотографировали!.. Решили, что парламентарий наконец-то вылез с белым флагом!
Это удивительно, как она и мой племяш Олежка одинаково ерничали. Друг друга не зная... Одинаково прохаживались на мой счет. Одинаково мыслили. Одинаково отталкивали старого дядьку. (Заодно с его мужским естеством. Подчеркнуто заодно. Мой член уже мешал им жить. Занимал место.) Не сговариваясь, хотели меня задвинуть. Выталкивали меня куда подальше... На отмель. На обочину. В мусор. В никуда. В ночь.
— Ой! Я вдруг вспомнила... Битое стекло на полу. Хорошо, я сообразила не оттаскивать тебя сонного в теплый уголок! Вся бы спина в порезах!..
Тоже было понятно. Тактика. (Слегка посочувствовать зажившемуся старикану. Почему бы нет?..) Все равно же на отмель. В никуда.
— Так что прости, дед... Может, и не надо было лупить тебя по башке. Да еще на виду у всех...
Она прибавила скорость.
— Но я же объяснила... Меня беспокоила машина. Ведь машину менты могли угнать...
Наше объяснение вдруг застопорилось. Нас с Дашей прервали. Притом грубо прервали — свистком и еще крепким встречным матом.
Пришлось съехать в сторону и тормознуть.
— Проверки на дорогах. — Даша готовила улыбку.
Мент... Словно проинтуичив, что милицию только что поминали, страж шел к нам, строг и сердит. Но только в первую минуту. Пока не увидел близко Дашу. Документы и права (она протягивала) на этот раз у нее были.
Но что-то опять не в порядке... Я сразу почувствовал... Или машина опять чья-то?.. Даша уже пустила в ход обаяние:
— Я... Я торопилась. Очень.
— Торопилась?
— Да, да! Торопилась, капитан!.. Прости, ради бога. Видишь! Еле-еле отыскала его на улицах. Заблудился, старый хер! Папашка мой!
Идея обаяния была та же самая:
— Как услышала, что он жив-здоров, так и кинулась за ним. В городе ужас! Народ одурел! Что творится, капитан!.. А старики невменяемы!.. У-уух, старый!
И Даша показательно (этак слегка) дала папашке (мне) по шее.
А мент козырнул ей. Приветливо козырнул — езжайте, мол, дамочка! Вперед, мол!
Какое-то время мы ехали молча.
— Не грусти, дед. У тебя крепкая шея, крепкое здоровье, крепкий даже член — чего тебе еще в твои застойные годы?
Она усмехнулась:
— Следишь за дорогой?
— Слежу.
— А ты не следи.
Я и правда насторожился, снова завидев ментов, вытягивающих шеи. В нашу как раз сторону.
— Ах, если бы ментам тогда (у Дома, под выстрелами) шепнули, что у меня нет прав... Когда я торопилась к машине, а?.. Ментам прихватить водилу-женщину — это ж какая мечта! Видел их шеи?.. Слышал, дед, когда-нибудь про параллельные прямые?
— Ну.
— И что ты про них слышал?
— Не пересекаются.
— Это правильно. Это в самую точку... Это ты, дед, про шеи ментов слышал.
Нас не остановили. Мы мчали дальше. Уже Москва.
Но расставание как-никак приближалось (по времени), и Даша опять соблаговолила кое-что припомнить:
— У меня, дед, в тот день были большие трудности... Ты же видел. Ты же присутствовал. Ломало же как!
— По-моему, это только цок-цок.
— Ты, дед, без понятия! — Даша вроде как рассердилась. — Что ты несешь, в чем не смыслишь!.. Ты сам-то хоть раз в жизни этот цок-цок пробовал? Хоть раз?
— Как не пробовать!
— Когда это?
— Тогда же. При тебе... А лунные камни кто в носок собирал!
Она фыркнула:
— Да уж. Повеселил.
— Осторожнее!
Мы сделали лихой обгон.
— Не бойсь. Я за рулем — это класс.
Ее насмешки были теперь мягки. Были милы... Можно даже сказать — миролюбивы.
— Дед. Вот ты бегал, говорят, по всем проломам и проемам. Голый. С членом наперевес. Что ты при этом чувствовал?
— Счастье.
— Счастье?
— Насколько я помню.
— Но ты же, говорят, долго бегал. Разве счастье бывает долгим?.. Говорят, фээсбэшники тебя наснимали полные две кассеты. А зачем ты кричал: “Мы сдаемся!”
— Не кричал я.
— Кричал!.. Еще как слышно кричал!.. Ты кричал и скакал по руинам со стоячим. На пленке, говорят, отлично все заснято. Бегал и кричал: “Мы сдаемся”. Всех потрясло! Всех тогда закачало!.. Защитники Дома тогда и проголосовали за сдачу. А рядовые защитники — единогласно!.. Ты знаешь ли, дед, что сдача Дома началась из-за твоих криков. Из-за твоего дурацкого скаканья.
Я посмеялся:
— А говорила, ничего интересного. Цок-цок...
— Не права! Не права!.. Ты, дед, счастливчик. Ты уже в истории. Вписан в историческое событие... А ведь тебе легко далось! Всего-то и дел, что куролесил голый. Скакал. Выл.
— Я?
— Желтые газеты уже подробно все написали. Тебя разыскивают. Но что ты имел в виду?.. Когда кричал: “Мы сдаемся. Но ночь наша!”... А потом спешно побежал кого-то трахать.
— Кого, интересно?
— Это тебе, дед, интересно. Газетам — нет... Побежал! Неужели в ту ночь еще и потрахался?..
— Плохо помню...
— Повезло старому... Ты, дед, лучше скажи, как тебе удалось — как ты устроил эту грандиозную сдачу? Ведь избежали кровопролития! А то и гражданской войны. Неужели ты все это предвидел?.. Факт истории. И пусть! пусть случайно! — но ведь остановил бойню. А как насчет Нобелевской премии мира, дед? Найдет ли награда своего героя?
Она и прощаясь смеялась. Она уже тормозила.
— Молодец, дед! Рада, что подвезла тебя до метро. С тобой дорога короче.
Я вышел из машины.
Но оказалось, что припарковалась Даша небрежно. Так что сразу же опять возник страж порядка. Мент. (Такой перепуганный день. Менты... Они были всюду.)
Конечно, красотка-блондинка за рулем. Да еще в такой машине!.. Золото волос спадало волной... Дашины плечи... И все же он стал придираться.
— Наруша-аете! — цедил мент сквозь зубы.
Даша тотчас запела:
— Вы нас защитили. Такое творилось на улицах... Вы нас так защитили!
Но чудной девичьей улыбки оказалось маловато.
— Наруша-аете! — цедил. — Нельзя-я-а...
Не помог и новый залп улыбок. Тогда Даша потянулась рукой назад. В рюкзачок, что был брошен на сиденье сзади — и извлекла оттуда великолепно изогнутый (и смутно знакомый мне) предмет.
Протянула стражу:
— Это вам. Подарок... Вы нас так защитили! Сегодня такой день!
И укатила от нас обоих. (Не ожидая высочайшего дозволения, тронула вперед.) Медленно... В ярком солнце... Отъезжала сверкающая открытая машина. И уплывало светлое золото волос.
Мент держал в руках дивную коллекционную трубку. Но он не смотрел на нее. Он завороженно смотрел вслед Даше — стоял открыв рот. “Как-кая женщина, а?” — вдруг хрипло спросил.
Я пожал плечами — женщина как женщина.
Он возмутился:
— Много понимаешь, старая мудь!
А у меня захолодило от ветра зубы. И я подумал, что осень... Осенняя прохлада... Коронки стерлись... Но причина нашлась проще. Оказывается, я тоже смотрел ей вслед открыв рот.
В их районе (в нашем районе) почва сильно пропитывается водой. К зиме промокшая земля схватывается морозцем, отчего фундаменты дач слегка выдавливает наружу. Фундамент “играет”. И сама дача “играет”... А с ними вместе “играет” дверь, что выходит на легкую веранду. И чтобы каждый раз с лета на зиму эту дверь не перевешивать (чтобы ее не заклинивало), в самом низу двери оставляют щель в палец-два. В запас.
Этого достаточно, чтобы проникнуть внутрь дачи. Но, само собой, надо подойти так, чтобы не заметили. Старикан Алабин это умеет... Ночью... При луне у него легкий шаг.
А ночь была восхитительно лунной! Старый Алабин вынул из кармана карандаш. Обычный... Вот только в торце карандаша небольшое углубление, лунка... Вставил в замочную скважину. Там ключ. Изнутри... Карандашом (лункой вперед) он сразу попал в торец ключа. И затем карандаш вращал... Тихо-тихо поворачивал карандаш вместе с ключом.
Как только вращаемый ключ совпал с прорезью скважины, старикан его чуток толкнул. И вытолкнул... Ключ упал там. За дверью... Но, разумеется, под дверь (в ту самую щель) старый Алабин предварительно подсунул газету. Так что ключ упал на нее. На газету... Мягко.
Газету — из-под двери — старикан вытянул к себе. Ключ в его руках.
Открыв дверь, он прошел в комнаты. Не зажигая света... И дальше... И еще дальше — в комнату Даши. Все было узнаваемо. И лунные полосы знакомо лежали на постели.
На их даче никого. Старикан знал. (Я отлично это знал. Уже дня три здесь тихо.)
Старик присел на край постели. (Я присел на самый край ее постели.) Постель так и оставалась не убрана. Ее почерк... Одеяло буграми. И старый Алабин мог себе представить, что Даша опять здесь — что спит.
Луч лег прямо на подушку. А старик удерживал в памяти, как именно лежала тогда здесь Даша. Изгиб тела. Поворот головы... Он вспомнил, что ее светлые волосы в лунном луче были темноваты. Разброс своих же теней... Раскинутые во сне, ее волосы заняли тогда все пространство за головой. Всю подушку!
Старику Алабину нравилось вернуться туда, где был. Он из тех, кто себя повторяет. Кто любит ступать в свой собственный след. Так он сам это называет. Так ему легче жить. Так ему слаще. Только чуть прищурить глаза... В лунном свете старик с легкостью мог представить, что Даша спит и что он опять с ней рядом.
Вот на эту сторону подушки она лежала правой щекой. Вот здесь лицо... Вот там выставилась ладонь из-под одеяла... Даже до локтя... Луна застыла в окне. И старик Алабин тоже застыл. Тот же самый (почти) миг жизни. Он поверил. Он даже руку негрубо протянул в сторону ее лица.