Кристоф Рансмайр. Ужасы льдов и мрака. Роман. Перевод Н. Федоровой. —
“Иностранная литература”, 2003, № 2, 3.
Нелегкая проблема рецензента: что, собственно, можно сказать о сочинении, во всех отношениях удавшемся? Рецензия — часто (может быть, чаще всего) поиски некой виртуальной книги: то есть пишешь о том, что хотел бы в книге увидеть — а не увидел. Но Кристоф Рансмайр из тех редких авторов, которые, с одной стороны, настолько плотно и полно прорабатывают свои художественные миры, а с другой — умеют делать их настолько замкнутыми и отстраненными (в какой-то степени даже от читателя), что рецензенту со “своим” вклиниться просто некуда. С неизбежностью испытываешь нехватку слов.
Судьба произведений пятидесятилетнего австрийского писателя в России не то чтобы сложная — а какая-то странная и перекошенная. Вроде бы все три его романа на русском изданы, причем всегда в безукоризненном переводе Нины Федоровой. Но и вышедший книгой герметичный “Последний мир”, метаморфоза Овидиевых “Метаморфоз”, принесший Рансмайру как минимум всеевропейскую известность, и мощнейший, куда более социальный, хотя и решенный в жанре “версии истории” роман о послевоенной Европе “Болезнь Китахары”, публиковавшийся в “Новом мире”, критиками, да, боюсь, и читателями остались вообще не замечены. Слабым утешением служит то, что такая участь в середине девяностых постигла много и другой отличной переводной прозы. Силуэты Милорада Павича и Умберто Эко начисто застили в эти годы западный литературный горизонт.
Сегодня ситуация иная. Подросло новое критическое поколение, подразвеялась аура исключительности прежних властителей дум, существенно переменилась книгоиздательская политика. Очевидна ориентированность издателей на как можно более полное представление актуальной западной прозы — и Рансмайру теперь, похоже, суждено переоткрытие. Нынешняя публикация в “Иностранке” встречена обозревателями на ура и, судя по всему, не намного опередит книжное издание.
“Ужасы льдов и мрака” — первый роман писателя — в Австрии опубликован в 1984 году, почти двадцать лет назад. Но прошедшего времени не ощущается. Рансмайр очень осторожен по отношению к модным на данный момент стилистическим и мировоззренческим тенденциям, к “горячим” событиям и реалиям, а посему все его вещи совершенно развязаны с какой бы то ни было сиюминутностью — и не стареют. Роман можно назвать документальным. Построен он по довольно-таки нехитрому плану. Две перемежающиеся линии: одна — историческая, изложение событий и обстоятельств австро-венгерской полярной экспедиции Вайпрехта — Пайера 1872 — 1874 годов. Экспедиция пережила на вмерзшем во льды корабле две полярные зимы, открыла и нанесла на карты Землю Франца-Иосифа и сумела выбраться на материк достаточно, по сравнению со многими другими, благополучно, почти в полном составе. Последние десятилетия приучили нас подозревать едва ли не во всяком тексте, претендующем на документальность, литературную мистификацию, но в этом случае, сердце подсказывает, выдержки из дневников и отчетов участников экспедиции, составляющие добрую половину текста исторической линии, — подлинные. Как и практически все встречавшиеся мне дневники, письма и т. д. полярных путешественников второй половины девятнадцатого — первой четверти двадцатого века, они заставляют признать, что человек с тех пор обмельчал, в смысле силы духа, и обмелел, в смысле масштаба замыслов и воли к реализации своего “жизненного проекта”. Почему так произошло — у каждого, наверное, своя версия. Вторая линия — современная и тоже по форме документальная, может быть, в действительности, может быть, якобы воссоздаваемая по дневниковым записям молодого, жившего в Вене итальянца, потомка одного из матросов экспедиции Вайпрехта — Пайера, который с детства был зачарован мыслями и фантазиями об Арктике, отправился по следам экспедиции на Шпицберген и далее и в конце концов пропал во льдах.
Полярная тема была достаточно популярна и в мистической европейской литературе, и в фантастической литературе девятнадцатого и начала двадцатого века: сразу приходят на ум “Гиперборея” немецкого романтика Захариаса Вернера, “Приключения капитана Гаттераса” и “Сфинкс снегов” Жюля Верна, рассказы Эдгара По и Куприна, запоздалая “Земля Санникова”, — есть и целый ряд менее известных сочинений. А вот после того, как стало понятно, чтбо полярные области представляют собой в действительности и с чем приходится столкнуться экспедициям, она практически исчезает — хотя вроде бы трудно найти тему благодарнее: подвиги, приключения, стальные характеры... Навскидку вспомнятся разве что “Два капитана” да линия отца в “Рэгтайме” Доктороу (есть еще роман датчанина Питера Хёга “Смилла и ее чувство снега” — но он увидел свет позже книги Рансмайра, да и речь там идет все же о терраферме — полярная часть действия разворачивается в Гренландии). Причина, должно быть, в чрезвычайной яркости и трагической силе широко публиковавшихся подлинных полярных документов. Автор этих строк, например, готов поставить в ряд лучших книг двадцатого века “Самое ужасное путешествие” Э. Черри-Гаррарда, участника британской антарктической экспедиции Скотта (русский перевод вышел в 1991 году в издательстве “Гидрометеоиздат”), да и сами дневники Скотта, издававшиеся у нас неоднократно, но всегда неудовлетворительно. После этих подробнейших, со своей естественной драматургией, свидетельств сверхчеловеческих усилий, потребных полярникам для выживания, жесточайших лишений, сомнительных триумфов что делать еще романисту? — тем паче, что дневники и письма принадлежат, как правило, людям образованным, отлично управлявшимся со слогом и стилем. Придумывать оставленную дома возлюбленную?[1]
Так что выбор Рансмайром документального формата совершенно точен, учитывает традицию и позволяет автору не городить лишнего ради романной формы. Выверенный ритм подачи документов и сведений, иногда даже организованных в таблицы, экскурсы в общую историю полярных путешествий, а между ними — уже писательская реконструкция событий: то, что автор мог представить себе, читая дневники. Интонационно напряженная проза. В том же скуповатом ключе — эпизод за эпизодом, без пространных психологических и т. п. отступлений (хотя и не вовсе без этого) — ведется и современная линия: неожиданный замысел героя, его встречи на Шпицбергене, плавание на научном корабле, несостоявшаяся высадка на Земле Франца-Иосифа, уроки управления собачьей упряжкой, исчезновение... Но понятно, что именно она и делает текст романом. И как положено роману, задача здесь больше и расплывчатей, чем просто беллетризованная хроника полузабытой экспедиции и рассказ о печальной и загадочной участи человека, которому что-то в истории этой экспедиции не давало покоя.
Рансмайр — писатель на современном фоне несколько обескураживающий. Современному роману положено иметь ясные обоснования своего существования вовне, как бы порождающую причину, и мы уже привыкли ее выискивать, тем более что нынешними авторами она не скрывается, а, скорее наоборот, — выпячивается: вот тут постмодернистские ребусы, тут испытание на прогиб возможностей конструирования сюжета или лексических, культурных пластов, тут реализация необычной структуры, тут критика современной цивилизации, политическая, психоаналитическая, феминистская, гомосексуальная подоплека... Но у Рансмайра ничего подобного не читается. Интеллектуально подкованный потребитель литературы вправе развести руками: по большому счету — о чем это? Даже искренности, исповедальности никакой, куда там — крайнее, холодное отстранение. Разве что переработанные “Метаморфозы” в “Последнем мире” можно пришить к постмодернизму. Но лучше, мне кажется, этого не делать — выйдет скучно. Лучше увидеть здесь “генетически чистый материал” трагедии. Которая, если она настоящая, в каких бы реалиях ни разворачивалась, будет не о манерных голубых страданиях и не о социальной несправедливости, а — прошу прощения за повторение общеизвестного — о предстоянии человека року. Только вот рок понимается Рансмайром не по-античному, как властная, хотя и безличная сила, где-то еще до времени словно отштамповавшая формы людских судеб. А вполне в духе века: здесь это абсолютная, мертвенно-бездеятельная пустота, в присутствии которой человеку достается лишь иллюзия судьбы. Нет, персонажи Рансмайра отнюдь не вздыхают экзистенциально по поводу “пустоты бытия” — обстоятельства вынуждают их жить наполненной событиями жизнью. Но любая жизненная траектория разворачивается у писателя в онтической пустыне, где все в конечном счете бесцельно и бесформенно, поскольку цели и формы невозможны как таковые — им не удержаться, не выстоять. Положения своего персонажи не осознают и действуют в своеобразном метафизическом сомнамбулизме. Вроде бы все, что они делают, — осмысленно, но на действительно глубоком бытийном горизонте их поступки не принадлежат ни им, ни какому бы то ни было смыслу. Так вода растекается произвольно по гладкой горизонтальной поверхности. В холодной пустоте герои Рансмайра тщетно, не понимая значения своих действий, пытаются латать прореху между собой и ничем. А из нее несет смертью.
Пройди Рансмайр, при таком подходе к делу, мимо Арктики — было бы удивительно.
“Жизнь во льдах? Сомневаюсь, что люди когда-либо чувствовали себя столь одинокими и покинутыми, как мы. Я не способен описать пустоту нашего существования”.
Не будь это слишком прямолинейно, Рансмайр мог бы вынести в эпиграф это приведенное им в тексте высказывание Фредерика Альберта Кука, путешественника, скорее всего первым достигшего Северного полюса, впоследствии оболганного и раздавленного своим конкурентом Робертом Пири.
Взгляд Рансмайра на всю полярную эпопею человечества может показаться циничным. Это не обычное восторженное удивление мужеством и героизмом полярных исследователей, но растерянное недоумение перед мерой человеческих страданий и числом погубленных жизней — в стремлении к чему? История полагания целей в области вечных льдов — вообще интересная штука. Прагматических было среди них всего две — Северо-восточный и Северо-западный проходы: предполагалось, что они станут удобными морскими путями в богатые и притягательные в торговом отношении страны Востока. В остальном искали на Севере все больше что-то мистическое и туманное: Гиперборею, зеленую алхимическую Гренландию, некие царства духа либо места, подходящие для пробуждения духа в себе. Последнее, пожалуй, удалось — через постоянное пребывание глаза в глаза со смертью. Спортивная гонка национального престижа ради к точкам географических полюсов пожирала людей как Молох. Разумеется, надеялись найти золото на новооткрытых землях, как надеялись на золото везде, потому что оно не только, а может быть, и не столько богатство, сколько символ земли обетованной, которую можно после соответствующих усилий обрести (простые участники австро-венгерской экспедиции — матросы, егеря — верят, что земля, которую им предстоит обнаружить, непременно окажется зеленой, обильной жизнью, благодатной, — и совпадают в этом со многими знаменитыми мистиками Европы). Но в Арктике нет золота. Усилия и результаты зияюще несоизмеримы. Морской начальник экспедиции Карл Вайпрехт в дневнике твердит как заклинание, как будто старается уверить самого себя: смысл арктических экспедиций не в поиске новых земель, не в достижении любой ценою все более и более высоких широт, — а в кропотливой исследовательской работе, методичном сборе научных данных. Но значимыми эти данные представляются только с борта затертого во льдах корабля. Занесенные в журналы в сорокаградусный холод обмороженными пальцами, на материке они ложатся на академические полки мертвым грузом. В упомянутой книге Черри-Гаррарда есть замечательный фрагмент о том, как по возвращении в Великобританию автор понес сдавать в музей пингвиньи яйца — вылазка за ними стала одним из самых драматичных моментов перенасыщенной драматизмом экспедиции Скотта. В музее никто просто не понимает, что он принес, откуда и чего ради они должны этим заниматься...
Реальные итоги многовековых полярных устремлений поразительно скудны и рутинны на фоне порыва, гнавшего путешественников навстречу “ужасам льдов и мрака”. Есть русская навигация Северо-Восточным проходом, известным у нас как Северный морской путь, но Европу с Индокитаем и Дальним Востоком связал в итоге прорытый безо всякого героизма Суэцкий канал. Открыт десяток островов и архипелагов, годных лишь на то, чтобы устроить там ядерные полигоны. Промерены глубины Ледовитого океана, и теперь под Северным полюсом может проплыть атомная подводная лодка, готовая обрушить свои ракеты на голову супостату. Впрочем, подводные лодки как оружие или, пожалуйста, фактор сдерживания уже устарели. Видимо, главное достижение — сеть метеорологических станций, поставляющих полезную информацию, действительно необходимую для множества задач. В Антарктиде и того меньше. Правда, здесь имеется погребенное подо льдом озеро Восток с древнейшими, первозданными бактериями, изучение которых может многое дать для понимания того, что такое жизнь и откуда она взялась. Однако пока не придуманы методы взятия из этого озера проб — чтобы исключить современное воздействие на его уникальный живой мир.
Арктические холод и пустота все перемелют в ледяное крошево. Матросы строят вокруг корабля дворцы изо льда, дома, целые улицы. Подвижка льда превращает их в ничто. Матросы строят опять. Пока хватает сил. Соревнуются с ветром и холодом, городящими торосы, собственную впечатляющую архитектуру хаоса. Но сухопутный начальник Пайер знает, чтбо даже здесь способно остаться крепко, надолго, — если, конечно, они выживут или хотя бы их записи попадут в нужные руки. Сухопутный начальник мечтает отдаться номинативной стихии. Но тут потребна земля, ведь не станешь именовать льды. Его санные вылазки на Землю Франца-Иосифа, осуществленные буквально на последнем дыхании, превращаются в захлебывающееся нарекание имен. Проливам. Островам. Мысам, к которым никто никогда не пристанет. Горам, на которые никто никогда не взойдет.
Михаил БУТОВ.
[1] Любопытное объяснение предлагает «традиционалист» — генонист Евгений Головин. Север, мистический северный континент Гиперборея, рассматривается этими традиционалистами как изначальная колыбель человечества, исток Примордиальной традиции. «Обратите внимание, — говорит Головин в интервью Александру Дугину, — что все нигилистические тенденции цивилизации за последние два века вообще не касаются темы Севера, избегают ее, обходят стороной. Тема Севера, тема полярной мифологии в принципе остается на крайней периферии и практически не подвергается профанированию. Европейский нигилизм занимается чем угодно — этикой, наукой, человеческой судьбой, но он по своей природе не может затрагивать осевых моментов экзистенции» (http://www.arctogaia.com./public/golovin/golov-1.htm).