Лене пятьдесят шесть, она любит того же и так же, как в девятнадцать.
Лена думает, что cовсем не изменилась, — потому рудиментарная, многажды осмеянная прическа с чулком в волосах и снова модная кофта-лапша, которую Лена бережет: надевает аккуратно, пришивает свежие подмышечники. Тридцать лет Лена выщипывает брови и рисует сверху темно-серые полоски. Лена носит тяжелые серебряные браслеты и толстые кольца того же металла. У Лены духи «Клима». Босоножки на платформе. Ноги с венозным рисунком и редкими тонкими волосками, которые она задумчиво выдергивает пинцетом во время разговоров по телефону. Телефон стоит в коридоре на полочке, и поздно вечером, если прислониться к двери Лениной квартиры, можно услышать все ее разговоры. Впрочем, хватило бы одного: Лена не меняет тем и говорит всегда с одной подругой. Остальные совсем потеряли интерес к застывшей, будто пемза, Лениной жизни и зачеркнули ее адрес и телефон в записных книжках решительным движением руки или мысли.
Все годы прожиты в одной квартире. Мама родила Лену поздно и потому думала, что дочь — ее личная собственность, такая же, как телевизор, прикрытый бархатным занавесом, словно маленькая сцена. У Мамы были еще два кота — Петя и Мося, и обоих Мама кастрировала, обливаясь слезами. Если бы можно было, Мама обесполила бы и Лену; впрочем, ее воспитание заменило эту мучительную операцию. Лена не гуляла с мальчиками, не звонила им, как это случалось с ее подругами (особенно с той Мариной, которой Лена звонит иногда, выщипывая волоски на ногах), Лена не вышла замуж, и Мама иезуитски ругала ее за это, втайне благодаря Бога.
Лена окончила педагогический институт — фабрику по производству старых дев — и долго педагогила в школе. Детей она не любила и не хотела: школьники пугали ее своей непредсказуемостью, а главное — устрашающим количеством. Лене даже в голову не приходило, что по отдельности они ведут себя по-другому. Вечерами Мама счастливо слезилась глазами, когда они с Леной сидели у телевизора, откинувшего бархатный, в бомбошках полог, и как бы со стороны Мама видела их тонкие пальцы, играющие спицами, и вязаные полотна, спадающие на ситцевые цветочные халаты. По телевизору передавали сатириков, и Мама угодливо смеялась, желая возместить Лене собственноручно спродюсированное одиночество.
Дочь никогда бы не призналась вредной ревнивой старухе в том, что любит и полюбила уже давно — еще в девятнадцать — и даже не девушка уже. Тут у пока еще тридцатилетней Лены краснели щеки сквозь пудру «Кармен», а белый недовязанный шарф отливал розовым; впрочем, может, это только казалось слеповатой Маме, пристально и подолгу наблюдавшей собственное сокровище, понуро высчитывающее лицевые и изнаночные.
Девятнадцатилетнюю годовщину поступления в Мамино рабство Лена справляла дома, с подругами. Подруги хотели мужского общества, внимания, танцев и кухонно-ванных поцелуев, и поскольку Мама никогда бы не смирилась с таким развратом (на этом слове у Мамы топорщились реденькие, будто у подростка, усики), то день рождения быстро закончился. Полувысохшие салаты, обильно сдобренные майонезом, укоризненно смотрели на Лену круглыми глазками горошин, увядшие листики петрушки и кинзы в граненом стакане пародировали ее настроение, и когда за последней — самой терпеливой — подругой хлопнула дверь, обитая вишневым дерматином, Мама торжественно внесла в комнату торт с девятнадцатью свечами, плотно вкрученными в засыпанный измельченной крошкой, хорошо пропеченный корж.
Лена выбежала из комнаты с синими ожогами в глазах от этих ненужных и никому не интересных свечек, она чувствовала себя такой нелепой, что ее чуть не задушила обида, как это бывает только в день рождения. Мама недоуменно посидела возле полуразграбленного стола, потом вздохнула и начала нарезать торт на ровненькие треугольные кусочки. Ловко подцепила один из них лопаточкой и опрокинула в свою тарелку. Лена тем временем быстро оделась, всхлипывая и заливая свитер черными от ленинградской туши слезами. Ей просто хотелось убежать вон из этого Маменькиного жилища, где с ней считались не больше, чем с кошками Петей и Мосей.
Это был первый и последний бунт Лены, вспыхнувший от пламени тех самых именинных свечей. Она пронеслась мимо задумчиво поглощавшей торт Мамы, убирая на ходу волосы в узел.
Деньрожденное платье, сшитое Мамой из импортного поплина, валялось на полу скомканное, будто вчерашняя газета. Мама аккуратно подняла его, отряхнула и повесила на плечики. Потом собрала посуду, последовательно очищая тарелки от объедков и укладывая их одна в другую, будто играла в какой-то странный конструктор. Вскоре на кухне зашумела вода, и кошки заступили на вечернюю службу возле своих мисочек.
Лена бежала долго, пока не начала задыхаться. Тогда она остановилась и пошла, но тоже быстро, будто опаздывала на самолет. Она забыла взять плащ, и теперь пожалела об этом — тучи уже синели над головой, наливаясь и зрея, будто гигантские виноградины, откуда-то издалека неслись тихие бормотания грома. Лена вытянула рукава свитера и спрятала руки, сцепив их так крепко, как могла. Она уже не плакала, только по привычке всхлипывала, и еще брови у нее никак не могли опуститься, заняв страдальческое место на лбу почти у кромки волос.
Такой он и увидел ее — девушку Лену, как стал потом говорить. Он ехал по набережной в большой нарядной машине и смотрел на Лену через стекло.
Машина остановилась, и он вышел: невысокий, некрасивый, не, не, не — не важно! — он посмотрел на Лену еще раз, взял за плечи и повел в машину. Как раз начался дождь, темные капли закрасили асфальт и принялись за стены домов. Лену били страх и холод, она старалась не смотреть в зеркальце, откуда глядели незнакомые глаза — такие же темные и крупные, как будто первые капли дождя на асфальте.
Образованная Лена сразу поняла, кого он ей напоминает — случайный спаситель на механическом коне, тот мужчина, в которого она уже была влюблена с первых тактильных ощущений, что достались плечам, и плечи теперь горели, будто подожженные. Даже имя его — Николай — совпадало заглавной буквой с героем, которого Лена давно выбрала из тесных колонн великих людей, запрудивших просторную площадь Истории.
Репродукция давидовской «Коронации в Нотр-Дам-де-Пари» висела у Лены над письменным столом, и она хорошо помнила странно современную стрижку императора, его осанку и упрямый нос. Она была влюблена в Наполеона давно и уже навсегда безответно, потому, увидев живое воплощение своей любви за рулем, уверенно ведущее стального жеребца сквозь хлещущие потоки почти тропического ливня, не могла не совместить две любви в единое целое.
Николя — так, на французский манер, она стала его называть.
Николя привез ее в ресторан, вечно пустой и оживавший только во времена партсъездов. Лена расчесала волосы пальцами и мстительно представила себе Маму, спящую с открытым ртом под выпуск «Международной панорамы» и всхрапывающую в самых интересных местах.
Они сели за столик, и Николя что-то шепнул толстой официантке. Та кивнула и очень быстро забегала, так что вскоре стол покрылся бутербродиками, вазочками с салатами и маленькими порциями заливного, в котором навечно застыли морковные шестеренки и плоские волокнистые кусочки серой говядины. Новым был только графинчик водки, на запотевшем боку которого Лена безотчетно начертила букву «Н».
День рождения не желал сдавать позиции. Лена, выпив две рюмки водки, оказавшейся не такой уж противной, обмякла и подробно рассказала Николя о Маме и обо всей своей жизни. Новый знакомый делал бровями и глазами, будто ему интересно, но Лена чувствовала — он слушает ее совсем чуть-чуть, и спроси она его резко: что я сейчас говорила? — быть может, Николя и не смог бы повторить ее слова. Лене, однако, непременно надо было выговориться, поэтому, когда официантка пришла забирать пустую, в жирных следах посуду, девушка все еще жаловалась на Маму и все пьянела и пьянела от водки. Николя подливал ей участливо и про себя не забывал, и когда Лена стала говорить ему, заплетыкиваясь, что он очень похож на Бонапарта, эта мысль не показалась ему глупой — впрочем, наверное, только нескольким мужчинам в мире такое сравнение не понравилось бы, а Николя уж точно не принадлежал к их компании.
В черноте они не сразу нашли машину. После дождя сильно пахло яблоками и новыми листьями, и Лена открыла окно, вдыхая темный ночной воздух. Николя вел коня абсолютно пьяный, и странно, что Лену это совсем не беспокоило. Ветер вил гнездо в ее волосах, ей казалось, что она вот-вот умрет или уже умерла.
Смутно помнился чужой подъезд с незнакомыми ступеньками и окнами, дверь с яркой табличкой, которую пьянство не позволило прочесть, и в конце всего — унитаз, над которым Лена склонила голову и содрогалась, выливая прочь ярко-розовые порции вонючей жидкости. Николя держал ей волосы. Потом у Лены саднило горло, и ей было так плохо, что она даже не вспомнила про Маму, которая так и не ложилась в ту ночь, а выглядывала из окна в темный закуток улицы, изредка разрезавшийся ночными фарами на длинные однотонные лоскуты.
Последнее воспоминание: Лену крупно колотит похмелье под чужим клетчатым пледом, яркий верхний свет бьет в глаза, на стене — портрет красивой женщины в жемчужных бусах, а рядом, под пледом, — совсем голый Николя с непонятной улыбкой еще неизвестных, но уже родных из-за Бонапарта губ.
Утром она снова увидела эти губы, но теперь без улыбки — он спал так беззвучно, что ей стало страшно: умер? И она тихонько приблизилась к его лицу, а он открыл глаза и удивился, потом вспомнил ее и засмеялся. Лена натягивала на себя плед — и все зря, потому что он смотрел ей только в глаза. Он сказал, что ей не стоит больше пить или стоит научиться это делать... Впрочем, добавил Николя, он сам виноват — подливал масла, то есть водки, в огонь, и теперь — Николя выразительно посмотрел на нее — ему и нести ответственность. Лена мучительно вспоминала какие-нибудь непоправимые подробности ночи, но в памяти обнаружились только тихие тиканья чужих часов да жуткий запах блевотины, который, казалось, пропитал все вокруг. Лена попросила разрешения принять душ, и Николя дал ей большое удивительно мягкое полотенце.
Когда она одевалась, Николя уже не было в комнате, аккуратно, будто по линеечке, убранный плед лежал с краю приведенного в дневной вид дивана. Лена подошла к зеркалу, чтобы ужаснуться своему виду, но вопреки ожиданию отпугнуло ее совсем другое. С ней-то все было в порядке — легкая припухлость глаз и бледные щечки не в счет. А вот на полочке у зеркала стояла целая батарея косметики и дорогих духов — Лена и не видала такого богатства никогда в жизни. Рамочка, установленная между ярко-голубой коробкой «Клима» и шкатулкой, тяжелой даже с виду, дублировала портрет, который Лена уже видела на полуночной стене. Зубы и жемчуг на шее единого цвета и калибра.
Лена молчала про свои находки за завтраком, что Николя подал в кухне, которую можно было принять за еще одну комнату. Ела без аппетита и слушала легкий светский треп, который Николя умело сочетал с заинтересованными взглядами, прилетавшими ей прямо в глаза. Кухня с ходу проговорилась, что здесь частенько бывает женщина — одна и та же. Полосатый фартук, подвешенный на собственных завязках, розовая, с золотыми и белыми цветочками чашка, которую Николя даже не подумал дать Лене (сам он пил из высокой серой посудины, скорее столового, чем чайного предназначения), и еще один портрет на стене — на этот раз женщина была без жемчугов, зато с Николя в обнимку. Взгляд Николя слегка изменился, и он сказал, что да, женат, притом счастливо. Лена молчаливо, одними глазами задала ему еще один вопрос, и он не медля ответил: да, у них две дочери, и они вместе с Жемчу-женой улетели в Сочи, там уже так тепло, что можно купаться. Не бывала ли Лена в Сочи в эту пору? Лена вообще не бывала нигде, кроме их с Мамой квартиры, институтских корпусов и еще — даже рассказывать было неинтересно.
Теперь Николя молчал, и Лена почувствовала, что ей пора уходить. Было одинаково страшно предстать перед Мамой и расстаться с Николя, особенно теперь, под утренним солнцем, когда он еще больше стал похож на одного императора. Николя проводил ее до дверей и сказал, чтобы она не беспокоилась, он ничего не пытался с ней сделать, просто смотрел. Она протянула ему руку и почувствовала бумажный клочок.
В лифте она развернула бумажонку и увидела телефонный номер, написанный красивым четким почерком.
Мама полулежала в комнате лицом к стене. Ноги в ребристых чулках цвета жидкого какао с яркими пятнами штопок на пятках, худенькие, бледно-красные локти, седые волосы убраны в аккуратную плюшку и закреплены рыжим гребнем с неровными, кривенькими зубчиками. Лену словно ударило от жалости и стыда. Она заплакала и позвала Маму, но та лежала упрямо и не желала повернуться. Со стороны казалось, что Мама внимательно изучает картину Шишкина «Утро в сосновом бору», которая была воспроизведена в стенном ковре. Шторы оказались наглухо закрыты, а на столе громоздился вчерашний торт, заветрившийся и без трех сегментов.
Так и было до вечера: Лена плакала, Мама смотрела в ковер, торт же был в центре события, он высыхал прямо на глазах, и отчего-то именно его было жаль Маме больше всего. Наверное, из-за него она и встала к вечерним новостям, проехав по Лениному раскаявшемуся личику невидящим взглядом. Мама встала с дивана, но тут же сложилась углом и сделала такие губы, будто собиралась свистнуть. В сочетании с молебно поднятыми бровками это означало страшную, нечеловеческую боль, вошедшую в Мамино тело. Отрепетированный перед зеркалом этюд удался на славу, и простодушный ребенок кинулся поддержать слабнущую на глазах родительницу. Мама довольно сильно пихнула дочерний бок свободной от самообнимания рукой.
Через пару часов, когда самодеятельный спектакль закончился, Мама и Лена сидели перед телевизором с откинутым бомбошечным занавесом и смотрели новый фильм про любовь. Точнее, смотрела Мама, а дочь просто глазела в экран, при том что в висках у ней сладко билось на три слога новое слово: Ни-ко-ля.
Ей удалось позвонить Николя только через неделю. Мама хоть и проглотила мало съедобную байку про ночевку у бестелефонной Маринки, но решила умножить бдительность и подвергла себя просто адскому труду. Она ночевала теперь в одной комнате с Леной, а утром ходила с ней в институт. Подружки не могли даже смеяться — так им было жаль Лену, хотя она улыбалась открыто, забыв про тот некрасивый зуб слева, который лучше не показывать. После третьей пары Лена спускалась к памятнику, указывающему рукой на коричневый плащ с Мамой внутри. Мама плотно сжимала губки при виде дочериных подруг, а они здоровались, бессердечные, как-то неприветливо и норовили поскорее сблызнуть.
Вечером Мама разыгрывала перед единственным своим зрителем новые хвори, и Лена покорно сидела дома, приносила к телевизору бутерброды и черный, словно вакса, чай. Так было до пятницы — когда позвонила Марианна Степановна, Мамина приятельница (слова подруга для Мамы будто не существовало), и пригласила Маму с Леной на дачу. У Лены как раз пришли праздники — так она называла малоприятные дни, повторяющиеся из месяца в месяц. У Лены праздники всегда продолжались не меньше недели и сопровождались страшными болями, один раз она даже потеряла сознание, так что перепуганная Мама вызвала «скорую». Приехал врач-мужчина, усатый и игривый. Попросил Маму выйти из комнаты, и когда она, возмутившись, отказалась, объявил, что волноваться не о чем: как только Лена выйдет замуж (тут он улыбнулся под усами), все это пройдет. Мама потом пила настойку пиона, а Лена глаз не могла поднять, лежала на боку и плакала, будто без того потеряла мало жидкости.
В этот раз Лена тоже мучилась — зеленая, жалкая, извивалась на диване, и Мама довольно спокойно оставила ее дома на два дня.
Когда дверь хлопнула, Лена постаралась выдохнуть из себя боль вместе с воздухом. Боль задумалась и ушла куда-то в поясницу. И принялась за дело так, что Лена закричала. Потом Лена разжевала две таблетки анальгина и проглотила их не запивая. Села на пол и закрыла глаза.
Мама не разрешала попусту глотать таблетки — это было вредно. По Маминому мнению, боль надо было терпеть. И теперь, когда Лена нарушила закон, стало легко и одновременно страшно. Боль растворилась, вышла наружу в поисках новой жертвы, а Лена аккуратно обрезала анальгиновую упаковку, так что никто бы и не заподозрил, что изначально здесь было на две таблетки больше.
Черный, в круглых, оставленных Мамиными пальцами следах телефон призвякнул, лишь только Лена сняла трубку. На секунду показалось, что в телефоне сидит Мамин шпион, но шестизначное число все-таки было набрано, притом безо всякой шпаргалки, — Лена запомнила его еще в лифте, как песню, а бумажку бросила в урну, разорвав несколько раз (чем мельче становились клочки, тем яростнее они сопротивлялись уничтожению).
Номер был рабочим — потому что ответил мужской голос, но другой, не принадлежавший Николя. У любимого Леной был академический, памятный голос, кроме того, он довольно заметно выделял парные звуки «з-с». А у того, что ответил, голос был так себе — и Лена попросила Николая. Голос повеселел и закричал фамилию Николя, которую Лена услышала в первый раз, и фамилия ей понравилась.
Николя если и был рад, то не показал этого, но позвал в гости сегодня же вечером. То, как он торопился встретиться с Леной, более искушенной даме указало бы на скорый возврат семейства и конец разврату. Однако Лена не могла провести таких параллелей, поэтому сказала, что конечно же придет, но чувствует она себя не очень хорошо. Николя задал ей несколько вопросов, как опытный врач, после чего перенес встречу на неделю. Шепнул в трубку, что целует, а потом положил ее на рычаги.
С дачи Мама вернулась подобревшая и с мешком зелени, которой и начала кормить Лену нещадно. Лена ела, кивала и мучительно соображала, как бы ей вырваться к Николя. К счастью (ли?), Лена поделилась проблемой с ушлой Маринкой, которая согласилась прикрыть подругу, сочинив семейный праздник, на который Лену пригласила Маринкина мать — Мамина антиподша, молодая гибкотелая красотка; из-за ее измен Маринкин папа однажды не насмерть, но значительно вскрыл себе вены. Лена сделала вид, что ей совершенно не хочется тащиться на это занудное семейное сборище, и Мама начала ее выпихивать со страстью, которой хватило даже на утюжку того же поплинового наряда.
На пороге Мама что-то заподозрила, но Лена уже поцеловала ее в щеку, которая напоминала сырое песочное тесто, продававшееся в «Домовой кухне», и не торопясь вышла из дома.
В этот день они с Николя стали любовниками, а вечером смотрела Лена с Мамой телевизор и обильно рассказывала о Маринкиных родителях и старшей сестре Людмиле, которая окончила горный с красным дипломом.
Лена любила беззаветно, но ответно. Так ей казалось. Николя говорил ей приятные слова, возил в рестораны, учил есть салаты вилкой и ножом. Он подарил ей золотые серьги (не кольцо — Лена мечтала о кольце, символе вечной любви, она ведь уверена была в том, что Николя скоро разведется и предложит ей все, что у него есть), которые хранились у Маринки дома (ее мать пару раз надевала их к любовнику) и часто повторял, что Лена — красавица.
Маринкина мать, которая курила и просила звать ее «просто Вера», научила Лену выщипывать брови, делать прическу с чулком и красить губы, смешивая разные помады. Мама была в ужасе, пыталась бороться, но Лена сидела дома, лишь изредка, всегда с предварительным звонком Веры, посещала как бы Маринку, которая стала единственным свидетелем запретной любви. Николя, впрочем, об этом не знал. Он встречался с Леной в какой-то нежилой квартире, обставленной скупо и неуютно, будто в нее свезли со всего города ненужные вещи.
В конце института у Лены пропали месячные. Она спросила у Николя, что теперь делать, и он отвез ее на платный аборт. По тем временам сделали ей все просто шикарно, но детей у нее больше быть не могло — потому что Николя перестал с ней встречаться, а других мужчин она не могла представить рядом с собой, даже Наполеона — кроме того, он ведь уже умер и ожил заново в Николя. Так что круг опять замыкался, не было видно даже следа, где сливались линии.
Николя перестал подходить к телефону и прислал к Лене своего друга, который сказал, что у Николая серьезная проблема: вся семья может поехать в Алжир на три года, но если выяснится, что у Николя любовница, да еще такая молоденькая (тут друг улыбнулся, и Лена увидела, что у него кривые зубы)...
Лена работала в школе и смотрела мимо детей, объясняя им про «Пушкин — это наше все». Они называли ее «русалка» — не потому, что глаза Лены были словно из реки зачерпнуты, а волосы всегда чуть влажные, а потому, что, читая «Лукоморье», она перепутала, сказав: «Русалка там на курьих ножках стоит без окон, без дверей». «Без носа, без ушей», — хохотал отличник, похожий на маленького Николя.
Три года прошло, еще три, еще пять. Десять. Двадцать... Ушел совок, пришел капитализм с нечеловеческим лицом. Умерли от старости коты Петя и Мося. Появились наркоманы, колбаса, книги, лифчики, заказные убийства, доллары, страх, решетки на окнах и парадные на ключах, билеты в Париж, СПИД и компьютеры. Исчезли зарплаты, пафос, чистота, боязнь наказаний, жуткая рожа однопартийности, комсомольские собрания, бескорыстие, девскромность, волосы на женских ногах и когда весь город в одной помаде. Маринка родила тройню, а просто Вера развелась с мужем и уехала в страну, которую Мама, влюбленная теперь в Невзорова, презрительно называла Жидостан.
Лена рассказывала про Пушкина, носила платье с молнией, ела много булочек с маслом и читала книги про Наполеона. Она поправилась на двадцать килограммов, потом похудела на восемнадцать, и кожа некрасиво висела на ней, будто на мопсе. Прежде чем надеть платье, Лена собирала кожу в складку и потом уже застегивала платье. Ночью Лена обнимала себя за плечи, скрестив руки на груди, и так, в героическом виде, спала до рассвета.
Мама перестала молиться, но иконы из комнаты не убирала. Святой Николай-угодник, на которого Мама раньше по часу просматривала полуслепые, в очках глаза, зарос пылью, и Лена из жалости несколько раз отряхивала его рукавом.
Однажды позвонила Маринка и, солируя на фоне тройного детского бэк-вокала, сообщила, что Николя теперь директор фирмы, которую Лена знает. Лена не знала, она не вникала в приметы новой жизни, ей привыклось жить с воспоминаниями о Николя, любовью к нему, еще у нее были Пушкин и Наполеон. Маринка терпеливо повторила название, потом сказала, что это не важно, и надиктовала Лене номер телефона.
Мама была уже почти совсем глухая, поэтому Лена позвонила почти при ней — из коридора. Аппарат был тот же самый, по которому Лена звонила двадцать лет назад, тот же самый был и голос Николя. Он не удивился, не обрадовался, назвал Лену милой бонапартисткой, рассказал про успехи дочерей и спросил, что надо. Лена сказала, что ей ничего не надо, только она просит Николя: если ему вдруг в старости будет одиноко и тоскливо, пусть он позвонит Лене, она заберет его к себе и будет за ним ухаживать. Николя не очень понравилось, что Лена намекает на его пятьдесят семь, но он записал номер — не думая, зачем. Остров святой Елены! — сказал он и попрощался, довольный своей шуткой.
Лена долго потом сидела в коридоре с трубкой в руках и не сразу услышала громкий стук в спальне. Когда она вбежала в комнату, то увидела сухенькое Мамино тельце, лежащее на полу с иконой святого Николая на голове. Икона упала и сильно ударила Маму. Та усмотрела в этом событии страшный мистический смысл и в больнице — от страха, не от ушиба — умерла. Лена похоронила ее на хорошем месте, в самом центре кладбища. Она не плакала, но душою сильно скукожилась и такая осталась уже навсегда. Маринка принесла водку, и они пили ее на могиле, хотя Маме бы это не понравилось, как и пепел Маринкиных сигарет, летящий прямо в лицо на временном деревянном памятнике.
Лена начала готовиться к приему Николя. Она отмыла Мамину комнату и купила новый диван. Поменяла шторы и достала из шкафа парадный сервиз, на который Мама не разрешала даже смотреть. Почему-то Лена была уверена, что на пенсии — а ждать осталось недолго — Николя будет заброшен и никто, кроме Лены, не будет за ним ухаживать.
Через два года после смерти Мамы Лена еще раз позвонила Николя и сказала, что остров готов. Николя спросил: Эльба? или все-таки святая Елена? — намекая на выбор между бегством и смертью. Лена сказала, что Корсика, и Николя засмеялся. У него немного изменился голос, потому что мужские гормоны ушли навсегда, а Маринка сказала, что видела его и Николя теперь лысый и толстый, но все это было не важно.
Новые шторы сначала стали привычными, потом надоели, сервиз наполовину разбился, а у дивана сломалась ножка. Лена поседела, но так и не сменила прическу. В школе ее уже совсем не любили — учила она по старинке, а теперь требовали индивидуального подхода к ученику. Девочки из одиннадцатого класса — те, что с короткими челками и в широких штанах, — смотрели на Лену презрительно, хотя она была одета по той же моде, что и они, просто у нее эти вещи сохранились с незапамятных, по короткочелкиным представлениям, времен, и это было смешно. Однажды на уроке у Лены разошлась застежка-молния на зеленом платье. Лена неловко пыталась поймать разъехавшиеся части платья, а потом выбежала из класса и в тот же день решила уйти на пенсию. Заменить ее было некем, поэтому Лена доработала до конца года. Проводили ее с облегчением и цветами, которые долго жухли на кухонном столе, пока Лена смотрела в окно на старушечий манер.
У Маринки родился шестой внук. Лена не понимала, как этому можно радоваться, но делала вид, что рада за Маринку в свободное от ожидания Николя время. Рабочий телефон Николя не отвечал, а домашнего Лена не знала.
Осенью, вечером, в универсаме Лена покупала масло и бананы, к которым пристрастилась теперь, как и к латиноамериканской кинопродукции (ей виделось сходство между судьбами чернявых, по многу раз преданных и отвергнутых героинь и своей собственной). Она устала мечтать о последних годах — своих и Николя, — которые они проведут вместе в ее квартире, если угодно — как на острове... Да, остров — там не будет никого, кроме них, и это так правильно! Однажды Лена забрела случайно в рыбный отдел магазина и увидела элегантную пару, склонившуюся над замерзшей серой камбалой так, будто она была их первенцем. Женщину Лена не знала, только жемчуг на шее сделал дежавю, а мужчина был Николя.
Лена внимательно посмотрела на своего любимого, с девятнадцати и по теперь единственного. Отметила красненький нос, коричневый пигмент по рукам, тяжелую одышку, седые волосики в ушах, ласковый взгляд, мечущийся от рыбы к жене. Жена была до странного моложавая, худенькая и одета лучше Лены, нельзя было не признать. В отделе пахло рыбой, а вокруг Николя и его Жемчу-жены витали какие-то неземные, духовные запахи.
Резко повернувшись, Лена вышла прочь, забыв про масло. Обида больно стучалась в уши, и Лена побежала быстро, изо всех сил, будто опаздывала на корабль. Который увезет ее на остров, откуда не надо — никогда не надо — будет возвращаться