Петр Вайль. Гений места. М., Издательство “Независимая газета”, 1999, 488 стр.
“Вайль” — имя объяснительное: в переводе с немецкого означает “так как”. Его книга “Гений места” — пятисотстраничный толковник: обстоятельств времени, кулинарии и искусства, которые сошлись в одном городе-месте.
Географический размах путешествий Петра Вайля поражает. Вверх по карте он набирает полста градусов северной широты: Дублин, Амстердам (выше — только родная Рига). Вниз — под сорок градусов южной широты: Буэнос-Айрес (ниже — только виртуальная Огненная Земля). Налево по шарику — 120 оборотов: Сан-Франциско (левее, как говорил Георгий Иванов, — только стена). Направо — тоже не слабо: 140 от Гринвича, Токио, Киото (правее — лишь нулевой меридиан). Неохваченными остаются Австралия, Африка и Восток — за исключением Стамбула. Остальные континенты и регионы Петром Вайлем отмечены.
Принцип разговора прост: каждому городу автор подбирает классика жанра — от архитектуры до кинематографа. Классик призван дать ракурс взгляда на город — и наоборот. Иными словами, Новый Орлеан не поймешь без “Трамвая „Желание””, но и Теннесси Уильямс объясним только после прогулки по Vieux Carr б e.
Но Вайль идет дальше.
Подобрав первую пару, он сопоставляет ее со второй. В пространстве одной — за исключением нескольких случаев — страны он подбирает еще один город и еще одного классика, поэтому конечный результат напоминает сложные дроби: “Эль Греко — Толедо / Мадрид — Веласкес”. Или: “Андерсен — Копенгаген / Осло — Мунк”. Или: “Малер — Вена / Прага — Гашек”.
С Праги мы и начнем — тем паче, что вот уже несколько лет Вайль живет в этом городе.
Поначалу дешифровка Вайлем этого фантастического города кажется слабой: вместо Кафки или Майринка — Гашек, вместо шума и ярости — застольный почти разговор.
Но в контексте всей книги это не кажется странным.
Вспомним: реальность Праги амбивалентна. Этот город — и самый призрачный, и самый плотский. Поэтому написанное на его тему всегда будет страдать или мистическим придыханием, или расчетливой приземленностью.
Вайль — не случайно, как позже увидим, — идет по второму пути. Его Прага прозаична, как кнедлик, который плавает в невероятном соусе на подступах к Градчанам в кабаке “У повешенного”, где пиво “Вельвет” и сыр “Гермелин” особенно сладки. Прага прозаична, как округлости живота, удобренного “Праздроем”, — и загадочна, как искривление пространства, этому городу свойственное.
Вайль уверен, что Кафка — это пражское подсознание, а Швейк — его альтернатива: здравый обывательский смысл. Кнедлики, пиво, заборный юмор с эротической подоплекой — из неотъемлемых пражских черт. И эти черты Вайлем отыграны. Да, Голем все еще мелькает в черных улицах чешской столицы — но Вайль выбирает другую Прагу, и делает это вполне сознательно.
То же самое можно сказать о всех парах, составленных Вайлем. О паре “Виченца — Венеция” — в первую очередь: поскольку Венеция Вайлем любима особо.
Но и к любимой Венеции Вайль подбирается “от противного” — через Виченцу, где работал Андреа Палладио: “Палладианские здания — архитектурное эсперанто, пунктир цивилизации. Самое представительное сооружение на свете — широкие ступени, ряд колонн, треугольник с барельефом, высокие окна: там тебе непременно что-нибудь скажут, объяснят, покажут”.
...Если свернуть трубочкой фасад Базилики Палладианы на площади Синьории, то получится Колизей. Наоборот, если развернуть шестеренку Колизея, окажется, что перед нами экземпляр палладианской застройки.
“Считается, что Палладио возрождал античность. Так считал и он сам. Так оно и было. Но с поправкой: Возрождение изгоняло из греко-римской древности язычество, а с ним — низовую физиологическую телесность”. То есть кухню и спальню.
Что сказать нам о Венеции Вайля? Что добавить к его Карпаччо? Что Венеция — в отличие от Виченцы — более физиологична и вместе с тем призрачна?
Что кухня там сливается со столовой, а вывеска — с покоями? Что Венеция верна лишь тому, кто ныряет в ее арки, пускаясь на свой страх и риск в путешествие по пространству “за фасадом”?
Что только у Карпаччо Вайль находит здоровое чувство юмора, которое потом откликнется у малых голландцев?
Что шлепанцы Святой Урсулы “посильнее будут” убийств на классические сюжеты?
“Карпаччо не просто кинематограф, а Голливуд: то есть высочайшее мастерство в построении истории, монтаже разнородных объектов, подборе главных героев и крупных планов; в результате — создание сложносочиненного, но целостного образа. И прежде всего — образа страны и ее обитателей”. Примерно то же он скажет и о Вивальди, в котором “карпаччовская смесь аристократизма (изысканности) и популярности (увлекательности)...”.
И наконец, обе эти фразы применимы в качестве эпиграфа к самому Вайлю.
Вот одно из ключевых его замечаний, взятых почти наугад из разговора о Флоренции: “Квартал Санто-Спирито вошел в пределы центра города еще в кватроченто, но за пятьсот с лишним лет центровым не стал: район это плебейский и оттого родной”. Главное слово в пассаже — “плебейский”, ибо на протяжении всей книги Вайль демонстрирует читателю именно плебейский взгляд на города и классиков.
Мы берем понятие “плебейский” в буквальном — а потому не обидном — смысле этого слова: “народный”. Что такое “народный” в понимании Вайля? Это здравый, практичный, лукавый и умудренный взгляд на все вещи, включая шедевры литературы и зодчества. Это смесь аристократизма и популярности, которая покоряет Вайля в Новом Орлеане, Нью-Йорке, Амстердаме и Мехико: у Теннесси Уильямса, О. Генри, де Хооха и Риверы. Это искусство на грани кича, которое оказывается долговечнее и — главное — функциональнее плодов полета фантазии, в которых нет места реальной жизни реального человека. Недаром Вайль пишет с оглядкой на кич. Кич — это здоровая реакция народа на “завышенное” искусство, точнее, его практическое применение, когда силуэт Джойса лепят на майки, а под “Полет валькирий” американцы мочат вьетнамцев в фильме Копполы.
Все пары в книге Вайля работают на авторскую сверхзадачу: дать урок здравого смысла, вернуть искусству утилитарный аспект, вывернуть шедевр наизнанку и сделать его более доступным — “освоить”, как он сам выражается.
Стиль тоталитарен — материал демократичен: на исходе XX века сомневаться в этом нет решительно никакой возможности. Дробь, которую образуют герои “Гения места”, — иллюстрация этого тезиса и залог цивилизованного порядка, который стихийно проповедует Вайль. “Поэтика цивилизации — его тема”, — как сказал в послесловии Лев Лосев.
Ганс Сакс, сапожник и поэт, сколотивший шесть тысяч произведений общим объемом в полмиллиона строк, — и заоблачный Вагнер. Домовитый Конан Дойл — и вечный странник Джойс. Карпаччо, у которого “бес... пыжится, сопит и похож на перепуганную собачку”, — и Палладио, выхолостивший античность плоским фасадом. Андреа делла Роббиа с веселенькими медальончиками из терракоты на Воспитательном доме — и Брунеллески, который “в процессе” забыл, что строит “для детей” и неправильно расчертил внутренние покои.
Главный урок этой книги — в том, что практичность долговечнее эстетства, а художественный вкус, который не чурается устриц а la Rockfeller и MTV, будет актуальнее произведений, созданных в башне из слоновой кости.
Великие шедевры великих творцов остаются — кто ж спорит. Задираешь голову перед собором Гауди — и кепка по-прежнему слетает с головы, так что выражение “шапки долой” стоит здесь понимать буквально. Но и от преклонения можно устать, особенно если учесть, как много накопилось шедевров, которые занимают по отношению к тебе позицию тирана — и требуют благоговения. Человек сам хочет участвовать в создании шедевра, поэтому кухня, коррида, карнавал, пивной фестиваль и собственно город, где все это происходит, всегда будут собирать больше восторженной публики, чем “Отелло” или новое исполнение симфонии Малера. И Вайль пишет свою книгу с учетом того, что это — неизбежно.
В конце концов, город и место мудрее художника — недаром жилой квартал у реки не отдали Брунеллески на слом под архитектурный ансамбль. Ансамбль ансамблем, а жить-то где будем — не в храме же?
“Всегда есть сильный соблазн счесть гения больше места, и этому соблазну традиция велит поддаться. Стереотип здесь таков: великий художник — вселенная, его город — лишь ее фрагмент, эпизод. Но на самом деле пропорция... такова... отношение малого к большему, части к целому. Речь не о смирении, а о взаимосвязи одушевленного и неодушевленного, если угодно, содержания и формы — содержимого и сосуда. Город старше, разнообразнее, долговечнее, больше — не надо притворяться, это так”.
И слава Богу.