Плисецкий Герман Борисович родился в 1931 году в Москве. По образованию филолог. Будучи человеком независимым, в советское время принадлежал к непоощряемым авторам. В журналах печатался мало и редко, много писал “в стол” и переводил. Автор известной в списках поэмы “Труба” — в память о задавленных на Трубной площади во время похорон Сталина. Только в 1990 году в библиотеке “Огонька” вышел его первый и единственный сборник стихов — тридцатистраничный “Пригород”. Скончался 2 декабря 1992 года от болезни сердца. В конце жизни составил книгу под названием “Мемориал”. Она до сих пор не издана.
Публикация Д. Г. ПЛИСЕЦКОГО.
Мне подарили старый план Парижа.
Я город этот знаю, как Москву.
Настанет время — я его увижу:
мне эта мысль приставлена к виску.
Вы признавались в чувствах к городам?
Вы душу их почувствовать умели?
Косые тени бросил Notre-Dame
на узкие арбатские панели...
...........................................
Настанет время — я его увижу.
Я чемодан в дорогу уложу
и: “Сколько суток скорым до Парижа?” —
на Белорусском в справочной спрошу.
1955.
К составу уже паровоз подают.
Мы провожаем маму на юг.
Мы стоим с отцом посреди перрона,
курим, засунув руки в карманы.
Мама — в окне голубого вагона,
лицо озабоченное у мамы.
В морщинках лицо в оконном просвете
глаза мои словно приворожило...
“Не женюсь! — говорил. — Ни за что на свете!”
Ты смеялась и волосы мне ворошила.
Мама! Что там говорят мне губы? Не слышу!
Я часто не слушал, что они говорили.
А ты не спала, когда, снявши ботинки, стараясь тише,
я крался на цыпочках по квартире.
Вот отец: он уверен, что провожают,
приходя на вокзалы за час до отхода.
Он не знает, что матери не уезжают —
сыновей уносят курьерские годы.
А матери стоят на отшибе
в обнимку с годами нашими детскими,
именами уехавших по ошибке
внуков зовут и не ладят с невестками...
Мама! Не слышу! Что там говорят твои губы?
“Будете мыться — носки в комоде...”
Паровоз выдыхает белые клубы.
Поезд уходит. И мы уходим.
1956.
Году, кажись, в тридцать седьмом
квартиру дали бате.
Отгрохали огромный дом
цекистам на Арбате.
В квартале старом он стоял
с особняками рядом
и переулок подавлял
гранитной колоннадой.
Внизу был нулевой этаж
и вестибюль с диваном.
Дежурил в вестибюле страж
на страх гостям незваным.
Мой батя был из работяг.
Ему переплатили.
Он чувствовал себя в гостях
В трехкомнатной квартире.
Вокруг цекисты жили те —
над нами и под нами.
И бабка их по темноте
считала господами.
Я задирал их сыновей,
от ярости бледнея,
чтоб доказать не кто сильней,
а чей отец главнее.
На утренниках мне пакет
с конфетами дарили.
За детство наше мы портрет
вождя благодарили.
Я счастлив был. Поверх домов
на Кремль далекий глядя,
я видел, как взамен орлов
монтажник звезды ладил...
Мы переехали потом.
Прошло двадцатилетье,
но он все тот же, этот дом,
колонны, окна эти.
Все тот же нулевой этаж
и вестибюль с диваном.
Дежурит в вестибюле страж
на страх гостям незваным.
1957.
Вдруг показалось: это Космоград,
ракетодром с посадочным пространством!
А вот и черный звездный циферблат —
вокзальные куранты на Казанском.
И я сошел с “Серебряной стрелы”,
с обычного межзвездного экспресса,
и в памяти моей живут миры
с иною мерой времени и веса.
И незнакомой показалась мне
Москва, и на какое-то мгновенье
я вдруг вообразил, что на Земле
живут уже другие поколенья.
Где в Космограде переулок мой?
На землю с неба возвращаться трудно.
Я покажу прописку: я — земной!
Прошла всего лишь звездная секунда.
1960.
Прошедшие мимо, вы были любимы!
Расплывчат ваш облик, как облако дыма.
Имен я не помню. Но помню волненье.
Вы — как ненаписанные стихотворенья.
Вы мною придуманы в миг озаренья.
Вы радость мне дали
и дали отвагу.
И — не записаны на бумагу!
Другие — написаны и позабыты,
они уже стали предметами быта,
а вас вспоминаю с глубоким волненьем...
Я вас не испортил плохим исполненьем.
1962.
На тахте, в полунощной отчизне,
я лежал посередине жизни.
В возрасте Христа лежал, бессонный,
в комнате, над миром вознесенной.
Там, внизу, всю ночь, забывши Бога,
содрогалась в ужасе дорога.
Скорых поездов сквозные смерчи
налетали, словно весть о смерти.
Ничего не зная про разлуку,
женщина спала, откинув руку.
В эту ночь, часу примерно в третьем,
я лежал, курил — и был бессмертен.
1964.
Свернул я, перепутав города,
однажды на Сенатскую с Арбата.
Я твердо помню, что спешил куда-то.
Но вот вопрос: откуда и куда?
Я смутно помню замыслы поэм
про доблести, про славу, про победу...
Хотелось землю мне, как Архимеду,
перевернуть! Но вот вопрос: зачем?
К жене спешил я или от жены
к возлюбленной, как в зале по паркету,
но все равно я упирался в Лету
и понимал: мосты разведены...
1987.
Накануне катастрофы
(да не личной — мировой!)
про кота слагаю строфы.
Здравствуй, кот сиамский мой!
В час ночной, когда не спится,
с черной мордою бандит
вспрыгнет — и на грудь садится,
и в глаза мои глядит.
Нет, увы, ни авторучки,
ни бумаги для письма.
Ни копейки до получки
нет в заначке, кот Кузьма.
Погасает папироса.
Не уснуть мне до утра.
Не ори гнусноголосо,
что тебя кормить пора.
Боль тяжелая в затылке,
стеснены мои виски.
Я, конечно, сдам бутылки
и куплю тебе трески.
Я устал умерших кошек
зарывать, как тайный клад,
так, чтоб видеть из окошек
место, где они лежат.
Я теперь совсем не воин,
я давно уже не тот,
я теперь почти спокоен:
кот меня переживет.
1987.
Твой город опустел. И Петр, и Павл
из-за реки грозят кому-то шпилем.
Державный призрак потонул, пропал,
приливный шквал сменился полным штилем.
Все отлетели. Отошли. Тоска.
Так в смертный час уходит дух из тела.
Но и моя кипучая Москва
вся выкипела. Тоже опустела.
Виденья обступают и меня.
Они все ярче, чтобы не забыли.
Гораздо ярче нынешнего дня
и ярче, чем когда-то в жизни были.
1988.
Сонечка из-за канала
носовым платком махала.
Мальчик шел — случайный зритель.
Ехал царь-освободитель
и погиб с бомбистом вместе.
Мальчик был убит на месте.
Первомартовская шутка,
от которой как-то жутко.
Царь Николай по городу гулял.
Таилась в отдалении охрана.
Он в Летний сад входил. Но вот что странно:
никто из-за решеток не стрелял!
Царь Александр освободил крестьян.
Он в целом всех Романовых полезней.
Но как назло из всех щелей полезли
герой, бомбометатель и смутьян.
1990.
Ты отомстила мне в гробу
за все обиды и измены.
Темна лицом, как кровь из вены,
лежала, закусив губу.
Я сильно сдал за этот год,
что провалялся по больницам.
Так брошенный тощает кот
и тени собственной боится.
Я превратился в старика:
усохли мышцы, грудь запала,
и не дается мне строка,
забыв, как весело давала.
Колдунья! Ведьма! Хохочи!
Ты всю мою мужскую силу
с собою унесла в могилу,
навечно спрятала в ночи.
1992.
Пребудет тайной для меня
твое предсмертное мгновенье
до самого конца творенья,
до Судного, надеюсь, дня.
Остекленевшие глаза,
в которых вечность отразилась,
и та последняя слеза,
что по щеке твоей скатилась.
Какая мысль тебя прожгла
в миг одинокого прощанья?
Скорей всего, что жизнь прошла,
не выполнивши обещанья.
Чего от этой шлюхи ждать,
коль весь расчет ее на теле?
Она и знать не захотела,
что можно бестелесным стать...
1992.