Заметьте: в книге В. Кожинова “„Черносотенцы” и Революция”[1] слово “Революция” в заголовке — с прописной буквы. Речь идет не об отдельных революционных взрывах, но, цитирую, “обо всем грандиозном катаклизме, потрясшем Россию в XX веке”, по сю пору не закончившемся. Следовательно, и черносотенство (зачем кавычки?) в книге В. Кожинова — явление сквозное, к злобе дня имеющее отношение.
Но в таком случае как, собственно, это явление определить?
Известные факты: в разгар революции 1905 года возникли политические организации, которые их оппоненты назвали (и сами они приняли это название) “черносотенными”: Русская монархическая партия, Союз русского народа, Союз Михаила Архангела (выделился из предыдущего) и некоторые другие, более мелкие. Кожинов, однако, считает, и, наверное, с ним можно согласиться, что к черносотенцам следует отнести также многих людей, формально в черносотенные организации не входивших. В таком случае, черносотенство — это образ мыслей? А может быть, некоторая градация умонастроений, существенно различных?
Последнее, думаю, ближе к истине. В черносотенстве было свое навершие, интеллектуальное и даже рыцарское. Яркая иллюстрация — фигура генерала Нечволодова (историческое лицо) из “Октября Шестнадцатого” Солженицына. Одинокий “избыточный часовой” перед царским домом на могилевском Валу, толкаемый теплым бешеным ветром, производит (на беседующего с ним Воротынцева) впечатление рыцаря, опирающегося на меч. Но меч врыт в землю, да так, что никакая рука не могла бы вытащить его. “А если б и вытащить — так сгнил он острием”.
Концепция Кожинова: черносотенцы — мудрые консерваторы, наследники славянофилов (которых он не считает нужным отделять от официозной доктрины “православия, самодержавия, народности”) и Достоевского. Они показывали несостоятельность мифа о “прогрессе”, которым едва ли не вся Россия была тогда одурманена. Они, и только они противостояли надвинувшейся Революции, предвидя далеко вперед, какие гибельные последствия она будет иметь.
Надо сразу отдать должное Кожинову. Нынешние российские (советского воспитания) историки обращаются к прошлому, зачастую не зная толком, чего они там “хотят”, иначе говоря — не имея твердых ценностных критериев. В отличие от них Кожинов знает, чего “хочет”, и это придает его повествованию необходимую энергию. Оборотная сторона его целеустремленности — в пренебрежении некоторыми объективными фактами и в подборе “удобных” фактов, иногда мелких, не дающих прочного основания для широких выводов.
Кожинов делает упор на интеллектуальной составляющей черносотенного движения. Действительно, в рядах черносотенцев или в непосредственной близости к ним выделяются достаточно сильные мыслители. Такие, как Л. Тихомиров, Б. Никольский или митрополит Антоний (Храповицкий). Консервативные мыслители, у нас и в Европе, всегда имели сказать по поводу мифа о “прогрессе” нечто, к чему стоило и сейчас еще стоит прислушаться. Беда их в том, что миф о “золотом веке”, к которому они так или иначе склонялись, ничем не лучше.
В то же время нет оснований считать черносотенцев, даже в интеллектуальной их части, полномочными наследниками славянофилов или каких-то иных вершинных явлений русской мысли (за исключением, быть может, К. Леонтьева). Кожинова раздражают известные суждения о некотором вырождении славянофильства во второй половине и особенно к концу XIX века. Видимо, он просто не воспринимает разницу между вселенской истиной, ведомой славянофилам, и локальными правдами, коих держались их духовно обедневшие продолжатели.
Но главное даже не в этом, а в том, что интеллектуальная верхушка не играла сколько-нибудь значительной роли в черносотенном движении. И, наверное, не могла играть: этимология сего выразительного наименования не позволила бы. Исторически черные сотни — организации, состоящие из мещанских элементов города и свободных крестьян[2]. Вообще “черный народ” — простой народ. Черносотенство XX века — преимущественно низовое в социальном смысле движение; городские низы, а также крестьяне составили основную массу его приверженцев.
Более того, в низах черносотенства, как писал, например, Г. Федотов, “собрано было самое дикое и некультурное в старой России” (цитирую по Кожинову, приводящему данное суждение как “русофобское”). Такая оценка подкрепляется аналогичными оценками других свидетелей, которых можно посчитать достаточно объективными в данном вопросе. Разумеется, я не отношу к их числу революционеров и вообще левых всех сортов, задававших тон в общественном мнении России.
Утверждая, что черносотенство было единственной силой, противостоявшей (именно противо-стоявшей, то есть стоявшей без движения или движущейся на одном месте) Революции, Кожинов приходит к целому ряду неувязок.
Вот он критикует известную точку зрения, что до революции все в России было плохо и всего не хватало. Напротив, пишет он, всего было много и всего прибавлялось — и как раз поэтому произошла революция (подобным же образом дело обстояло и во Франции конца XVIII века). Кожинов цитирует А. Суворина: за предреволюционные десятилетия Россия “страшно выросла”. Население росло не по дням, а по часам. Экономически страна непрерывно богатела и уже догоняла наиболее развитые государства. Культура процветала, даже если брать ее со стороны внешних показателей: Россия первенствовала в мире по числу студентов и по количеству издаваемых книг (по названиям лишь немногим уступая США, Англии и Франции вместе взятым). Кожинов подводит выразительный итог предреволюционному пути, перечисляя ряд знаковых достижений: “Транссибирская магистраль, свободное хождение золотых монет, столыпинское освоение целины на востоке, всемирный триумф Художественного театра, титаническая деятельность Менделеева, тысячи превосходных зданий в пышном стиле русского модерна, празднование Трехсотлетия Дома Романовых, наивысший расцвет русской живописи в творчестве Нестерова, Врубеля, Кустодиева и других...”
Все правильно. Но какое отношение имеют указанные достижения к Черной сотне? (К “черной кости” они, разумеется, имеют отношение, но это совсем другое дело.) И, если встать на точку зрения автора книги, не слишком ли далеко уводили они от “золотого века”? Будто спохватившись, Кожинов возвращается к заключению Суворина: а ведь как он выразился — “страшно выросла”! Понимал, дескать, старик, что такая торопливость неизбежно ведет к революции. Так и остается неясным отношение самого Кожинова к феномену “страшного роста”: приветствует ли он его или, наоборот, порицает?
Вопрос о том, была ли революция, точнее, Вторая русская революция неизбежной, достаточно проработан историософски, и нет нужды опять к нему обращаться. Судя по многим признакам, Россия “переболела” революцией в период 1905 — 1907 годов и в дальнейшем вполне могла развиваться эволюционно — если б не злосчастная мировая война. Разве что какая-нибудь верхушечная революция (типа английской “Славной революции” 1688 года), не вызывающая потрясения национального организма, могла бы оказаться уместной на одном из последующих этапов.
Возможность эволюционного пути подкреплялась тем, что уже было выработано мощное идейное обоснование его. Я, конечно, имею в виду “веховцев”. Кожинов говорит о них мало и невнятно, фактически выведя их из своего поля зрения. Исключение сделано для одного С. Булгакова, почему-то отнесенного к... черносотенцам.
“Веховцам” “страшный рост” сам по себе не был страшен. Хотя они прекрасно видели, какие трудности он создает: надо было в движении сохранить качества, связываемые с “неподвижной” (очень относительно, конечно) стариной — веру, культурные традиции. Как писал тот же Булгаков (уже ставший о. Сергием), следовало “найти внереволюционный, свободный от красной и черной сотни культурный центр”, отталкиваясь от которого можно было отыскать проход между Сциллой безнадежной косности и Харибдой безбожия и нигилизма. Такова была реальная альтернатива революции.
А черносотенство не только не могло противостоять Революции, хуже того — оно само соскальзывало на революционный путь.
Прежде всего это было заметно по его агрессивному стилю поведения, во многом копировавшему революционный стиль. Революционеры подстрекали народ к насильственным выступлениям, создавали боевые дружины и т. д., и, глядя на них, до некоторой степени сходным образом начинали действовать и черносотенцы: “Ах, вы так? Тогда и мы так!” Например, устраивали погромы, в частности антиеврейские, мотивируя их не в последнюю очередь широким участием евреев в революционном движении. Теме погромов Кожинов посвящает целую главу, где, между прочим, есть вещи, с которыми трудно не согласиться. Вроде того, что слово pogrom, вошедшее в иностранные языки, создает ложное впечатление, будто это специфически русское явление; на самом деле погромы, зачастую гораздо более жестокие, имели место и в других европейских странах, включая самые просвещенные. Или что виновниками многих погромов, приписываемых русским только потому, что они происходили на территории Российской империи, на самом деле были молдаване, греки или кто-нибудь еще. Но утверждение Кожинова, что со стороны черносотенцев ответственность за погромы несут лишь отдельные экстремисты, слишком неосновательно; хорошо известно, что погромную антисемитскую агитацию вела Черная сотня в целом (впрочем, о черносотенном антисемитизме я еще скажу ниже).
Но дело не ограничивалось стилем поведения; и по своему содержанию черносотенное движение в некоторых существенных моментах сближалось с революционным.
Кожинов пишет, что черносотенное движение было общесословным, и это, в принципе, так. Его, в частности, удостоила своим присутствием “белая кость”: князья и графы, входившие в состав черносотенных организаций или даже возглавлявшие их, видели в нем средство восстановить “народность”, структурированную по образцу “доброго старого” времени (то ли крепостнической эпохи, то ли виртуального времени царя Гороха), когда дворяне были сахарные, а мужики аржаные и царь-батюшка надо всеми был поставлен, как от Бога пристав. Но подобные умонастроения в рамках черносотенного движения оставались скорее маргинальными.
Уже в канун мировой войны Ленин проницательно заметил: “В нашем черносотенстве есть одна чрезвычайно важная черта, на которую обращено недостаточно внимания. Это — темный мужицкий демократизм, самый грубый, но и самый глубокий”. Кожинов приводит ленинские строки, но толкует их таким образом, что они-де имеют в виду простых людей, которые противились разрушению устоев. На самом деле “темный мужицкий демократизм”, может быть, не столько противился разрушению устоев, сколько сам их разрушал. А в книге фактически проигнорирована эта сторона дела (кое-что, хотя и явно недостаточно, говорится о ней в монографии С. Степанова “Черная сотня в России (1905 — 1914)”, вышедшей в 1992 году, но писавшейся, судя по всему, еще в советское время).
В черносотенных массах чем дальше, тем больше давала о себе знать неприязнь к образованным, к “господам” любого положения и сорта. Особенно это относится к самой многочисленной из черносотенных организаций, Союзу русского народа, возглавлявшемуся А. Дубровиным. Сам Дубровин, врач по профессии, по своему типу, кажется, был схож с “желчевиками” 60-х годов — не консерватор-охранитель, но “революционер справа”[3]. Дубровинцы позволяли себе резко критиковать правительство (не царя), довольно откровенно демонстрировали свою антипатию к имущим классам — помещикам и капиталистам. А дубровинские организации на селе зашли так далеко, что выдвигали требования о передаче крестьянам части помещичьих земель. Полицейские власти переставали понимать, с кем, собственно, они имеют дело — с защитниками существующего порядка или его противниками?
Все говорит за то, что в лоне черносотенного движения получила развитие утопия “мужицкого царства”, коренящаяся в далеком прошлом, но обросшая новыми значениями и смыслами. Вот эта составляющая черносотенства заслуживает внимательнейшего изучения. Тем более, что именно она получила, так сказать, подорожную в следующий (за семнадцатым годом наступивший) век.
Переходим к самому интересному. С падением монархии сакраментальная триада, служившая “замком свода” черносотенного образа мыслей, приказала долго жить. Гражданская война, как принято считать, столкнула друг с другом две силы — красных и белых. Где здесь было место черным?
В представлении Кожинова основное событие Гражданской войны — стихийный “русский бунт”, а не борьба красных с белыми. С некоторой точки зрения готов с этим согласиться; вот только как оценивать “русский бунт”? Кожинов подчеркивает его неоднозначность: он нес в себе “и зло, и добро, и ложь, и истину, и грех, и святость...”. Да, примерно так воспринимали революционные события многие современники, ошеломленные громадностью происходящего: бушующие хляби, первозданный мрак — но этот мрак пронизывают странные лучи, “трижды слепящий свет” (как писал Мережковский, цитируя Гёте). Была надежда, что странные лучи обещают нечто не только по ту, но и по эту сторону, что не зря взволновались хляби, что Россия зачала и в муках рожает что-то такое, что способно удивить мир. Сегодня, кажется, ясно, что надежда была иллюзорной. Нам, правда, не дано знать, как революционные события “лягут” в цепочку событий, продолженную следующим веком (или следующими веками), но одно мы знаем точно: что Россия в тот исторический момент рожала — чудище. Впрочем, говорить об этом Кожинову не имеет смысла, ибо ему чудище (при некоторых оговорках) то ли по-хорошему мило, то ли, наоборот, по милу хорошо.
Но пока шла Гражданская война, авансцену истории занимала борьба красных с белыми. Современникам так или иначе приходилось выбирать между двумя сторонами. И сегодня выбирать приходится историку, коль скоро он обращается к данной теме.
Кожинов свой выбор делает в пользу — красных. Объясняется он не симпатией к красным (если иметь в виду собственно большевиков, а не красноармейскую массу), противоестественной для апологета черносотенства, каковым является автор книги, но антипатией к белым. Для Кожинова белые генералы и офицеры (подчеркну, что речь идет именно о генералах и офицерах, а не о политических деятелях, чья роль в тылу Белой армии оставалась достаточно скромной) — “дети Февраля”, которые сами способствовали разрушению русской государственности. И тогда, когда они спохватились и вроде бы повели борьбу за ее восстановление, им явно не хватало “реставрационных вожделений”. Ибо сами они были заражены либерализмом и даже насчитывали в своих рядах немало масонов. А так как они слишком ориентировались на Запад, то победа их в Гражданской войне неизбежно привела бы к подчинению России иностранным силам.
За исключением фразы о недостатке “реставрационных вожделений”, здесь все неправда, граничащая с клеветой. На самом деле в подавляющей своей части генералы и офицеры “старой” армии вплоть до падения монархии политикой особо не интересовались, а масонов среди них были единицы (если вообще были). В дни Февраля некоторые офицеры и даже генералы повели себя довольно опрометчиво, но надо учитывать, какому они подвергались давлению со стороны того, что казалось неминуемым. Не либерализмом они были заражены, а народопоклонством. И в дни, последовавшие за Февральской революцией, просто уступали страшному напору солдатских масс, окончательно разложенных левой пропагандой. Но для Кожинова солдатская масса вне критики; “русский бунт” — ему все списывается! Нужен был чисто отрицательный опыт послефевральских месяцев, чтобы лучшая часть генералов и офицеров встала на путь борьбы с революцией. А их ориентация на страны Антанты была естественным продолжением союзнических отношений дооктябрьского периода и даже получила дополнительное подкрепление фактом предательства большевиков, вступивших в сговор с немцами.
Вот “реставрационные вожделения” белые генералы и офицеры действительно не торопились изъявить; и те, у кого они были, подавляли их в себе. И правильно делали: задача их состояла в том, чтобы создать условия, при которых Россия свободно могла бы определить свое будущее. А чего хочет Кожинов — чтобы армия решала за народ вопросы государственного устройства?
Как бы в поддержку своим симпатиям Кожинов призывает офицеров и генералов, принявших сторону красных; таковых, пишет он, было не намного меньше, чем тех, кто принял сторону белых. Положим, добровольно пришедших к красным было гораздо меньше, чем утверждает Кожинов, но дело даже не в этом, а в том, вправе ли он считать их своими единомышленниками? Призовем на помощь “сочувствующее воображение”. Войдем в ситуацию русского офицера, считающего себя православным и монархистом. Неужели такой офицер мог испытать желание влиться в “цвета пыли и песка” революционные войска и сражаться за идеалы мировой революции? Предпочесть Ленина и Троцкого Деникину и Колчаку? По-моему, это было бы совершенно абсурдное решение. Ясно, что те офицеры, которые сделали выбор в пользу красных, руководствовались иными соображениями, достаточно далекими от черносотенных (скорее всего теми, что большевики выступают “от имени прогресса” и что народ с ними).
Принимая решение за других, Кожинов делает то, чего в данном случае как раз делать не следует, — привносит в ситуацию Гражданской войны свое знание позднейшего развития событий. Будучи твердокаменным государственником, он приписывает большевикам изначальное стремление к сохранению “государственного пространства России” и “целенаправленное созидание прочной государственной структуры”. Это сейчас вообще распространенная ошибка. На самом деле большевики ставили целью не сохранение или обновление российской государственности, но создание Мировой республики советов; более того, они — по крайней мере наиболее последовательные из них — даже не отводили России в этой будущей республике привилегированного места (скорее на такое место, с их точки зрения, могла претендовать Германия). Но, как известно, Красная Армия была остановлена на Висле и отброшена, и поэтому де-факто, то есть совершенно независимо от их желания, большевистский режим вынужден был уместиться в несколько даже суженных пределах бывшей империи. По сути же, большевики — или по крайней мере их верхушка — были гораздо большими “западниками”, чем белые; другое дело, что “западничество” их было дурное.
Так что зря Кожинов уделил столько места вопросу об офицерстве: не найти ему здесь того, чего он “хочет”; гораздо ближе он оказывается к своей теме, когда говорит о “русском бунте”. В условиях Гражданской войны от офицеров и генералов многое зависело, но они-то свой выбор делали более или менее сознательно. А история черносотенства как сознательного и одновременно массового движения фактически обрывается уже в семнадцатом году. Лишившись царя, “растерянные черные миллионы” (как говорит тот же Нечволодов; а разрядка моя) остались и “без царя в голове”. И даже без прежнего руководства. Большевики перестреляли всех черносотенных вожаков, каких только смогли достать, не глядя, кто там был из простых, а кто из вислоухих. Лишившись своих идейных “дядек”, черносотенство не исчезло, но сместилось на иной, более низкий уровень. Можно назвать его уровнем инстинктов или психологических установок. Вот на этом уровне оно действительно испытывало определенное тяготение в сторону красных и отчасти даже смыкалось с ними: совсем не редки были многими из современников замеченные случаи перехода рядовых черносотенцев в лагерь большевиков.
В целом же остаточное — бес- и полусознательное — черносотенство ждало своего часа. И он не слишком замедлил наступить.
Периодом Гражданской войны Кожинов завершает свое апологетическое исследование, обещая продолжение в неопределенном будущем. Но его статьи, опубликованные в “Нашем современнике”, дают некоторую возможность судить о том, как он представляет себе развитие темы.
Вкратце так. Объективно складывающаяся в стране ситуация вынудила некоторых людей в руководстве правящей партии во главе со Сталиным повести борьбу против самого большевизма. На протяжении 30-х годов происходит “„контрреволюционный” (зачем кавычки? — Ю. К.) по своей внутренней сути переворот”, который “преподносится как борьба с „к.-р.””[4]. С удовольствием цитирую, ибо нахожу в Кожинове одного из немногих единомышленников в данном конкретном вопросе. Думаю только, что контрреволюционный переворот начался раньше: уже в 1923 — 1924 годах “бирнамский лес пошел” на интернационалистов, занимавших тогда ключевые посты в партии. Хотя основные события переворота действительно приходятся на 30-е годы.
Переворот, безусловно, можно назвать черносотенным в некотором смысле слова. Лишнее тому подтверждение — симпатия, которую он вызывает у Кожинова. По его словам, на протяжении 30-х годов шел “здоровый процесс реставрации”. Террор, которым он сопровождался, был продолжением и развитием революционного террора; ибо “Сталин, борясь... по существу именно с Революцией, конечно же, как и Наполеон, нес ее в самом себе”[5]. С последними утверждениями вполне согласен. Несмотря на все расстрелы и посадки, пишет Кожинов, многие перемены имели позитивный характер, например в плане культуры. Отчасти и с этим готов был бы согласиться — если бы можно было назвать позитивным то, что создавалось на зыбучих песках.
Изживая в себе революционаризм, сталинский режим, однако, не изживает его до конца (я навожу некоторую резкость на оценки Кожинова, который в отношении советской эпохи часто высказывается “под титлами”, не напрямик). И это тоже верно. Красное и черное — цвета советской эпохи, от истоков ее и до последнего вздоха. Притом (если брать период начиная с середины 30-х годов) черным была окрашена преимущественно (но не только) содержательная ее сторона, а красным преимущественно (но не только) внешняя.
Кожинову красный цвет “мешает”, и это понятно; одноцветно черный режим был бы ему ближе. Удивительно другое: не хочет он замечать, что черносотенный “Федот” под знаком пятиконечной звезды — не тот, что некогда осенял себя православным крестом. Известный феномен революционных лет — оборотничество. Такое оборотничество претерпело и черносотенство в некоторой своей части (оговорка необходима, ибо должны были оставаться, хотя бы как рудименты, черносотенцы, крест на звезду не променявшие). Все “элементы” опорной триады как будто остались, но превратились в нечто иное и даже прямо противоположное: место православия заняла “церковь” безбожия, монархизм превратился в вождизм, а народность была сужена за счет исключения всех вышестоящих сословий и сведена к идеалу “мужицкого царства”, тоже претерпевшему свою образующую мутацию (или скорее трансмутацию — алхимический термин здесь, наверное, уместнее) и легко просвечивающему сквозь все идейные и культурные оформления. Опознавая в оборотне любезную ему “черную кость”, Кожинов “не замечает” того, что она обросла собачьим мясом (я слегка изменил русскую пословицу, где речь идет о мужичьей кости). От какового “сюрприза” “черная кость” застрахована нисколько не более, чем “белая кость”.
Впрочем, оборотничество было существенно облегчено тем, что уже в дореволюционном черносотенстве революционаризм, как выше говорилось, получил заметное развитие. А это значит, что уже тогда некоторая часть черносотенцев в какой-то степени была подготовлена к восприятию коммунистической идеи. Перед которой после 1917 года открылась “красная улица”. Часто говорят, что большевики не взяли власть, а просто подняли ее, уроненную другими. Нечто подобное, вероятно, произошло и с коммунистической идеей: она не овладела умами в том смысле, в каком об этом принято говорить, а просто вошла в “дом пуст”, за отсутствием “хозяина”, способного внятно объяснить оторопелым “черным” низам, что, собственно, такое их постигло. Зато уж потом, когда за нею прихлопнулась дверь, ей пришлось за свой успех крупно поплатиться — утратою трех четвертей, а то и девяти десятых ее реального (если можно применить это слово к утопии) содержания.
Симбиоз ублюдочного коммунизма с оборотническим черносотенством — вот, пожалуй, наиболее точная формула советчины. Несложившийся дух из гётевского “Фауста”[6] мог бы послужить ему некоторой парадигмой.
История продолжается, включая и ту, о которой дело идет в книге Кожинова. Нынешнее черносотенство, по крайней мере в думающей своей части, желает стать “собою, вывернутым на лицо” (пользуюсь выражением В. Соловьева, употребленным по другому поводу). Это дается ему очень непросто (что видно на примере самого Кожинова), если иметь в виду попытку возвращения к прежним мировоззренческим основам. Зато с необычайной расторопностью черносотенство усаживается на прежний свой конек — антисемитизм, еще крепче любимый, чем в прежние времена.
В советскую эпоху антисемитизм был подспудным, приглушенным. Лишь в конце 40-х — начале 50-х годов он попытался выйти на поверхность. Тогда, судя по всему, готовился советский вариант “окончательного решения” еврейского вопроса: евреев должны были депортировать в места не столь отдаленные, наподобие того, как это было проделано с некоторыми другими народностями. Смерть “кремлевского горца” помешала реализации этого “проекта”.
Сейчас антисемитизм фактически “отпущен”; лишь некоторые, весьма слабые правовые ограничения, а главным образом этические привычки интеллигентских кругов мешают ему заговорить в полный голос. Борьба с ним, как правило, ведется в ключе политкорректности: нам говорят, что евреи такие же люди, как и прочие, что быть антисемитом “неприлично” и т. д. и т. п. То есть нас призывают соблюдать условности, которые ничего не говорят ни уму ни сердцу.
Но раз уж пришло время обсуждать еврейский вопрос, надо брать его в полном объеме, иначе говоря, надо видеть прежде всего прочего его религиозную глубину. С христианской точки зрения евреи — не такие же, как прочие, но это значит, что они в некотором смысле выше прочих, а не наоборот[7]. Еврейский народ, и только он один, — избранный Богом; в каноническом смысле, насколько я знаю, таковым он остается по сей день. Конечно, то обстоятельство, что евреи в большинстве своем не приняли Христа, бросает на них тень, но она не может лишить их принадлежащего им места в священной истории — каковое просто обязывает всех христиан относиться к ним с особым чувством[8]. Следует также помнить, что священная история не закончилась и что в будущем, по слову апостола, “Весь Израиль спасется” (Рим. 11: 26). (“Весь” — или в количественном смысле, или в смысле “святого остатка”, “отвечающего” за всех.)
Вместе с тем из факта изначального величия и особой значительности еврейского народа следует, что он не должен оставаться “вне критики” (что явилось бы проявлением такта в отношении народа, о котором ничего существенного нельзя было бы сказать, кроме того, что он гонимый). Обходить “скользкие” вопросы — значит фактически уступать поле боя антисемитизму. Положим, в составе антисемитизма есть иррациональные моменты, трудно поддающиеся обсуждению, — это и религиозная ревность, и чисто земная зависть, и бытовое инстинктивное неприятие. Но есть и некоторые историософские построения, которые могут и должны быть предметом анализа.
Вот, пожалуй, две темы, в такой же мере “освоенные” российским черносотенным антисемитизмом, как и любым другим: власть еврейского финансового капитала и еврейская культурная “чужеродность”.
Относительно первого необходимо заметить, что усматриваемое в “еврейских финансах” зло, а именно некоторая их вненациональность и стремление к самодовлению, есть черта финансового капитала как такового, независимо от его принадлежности. И что это зло есть оборотная сторона добра: финансовый капитал нужен “в смысле обмена веществ”. Отчего, конечно, зло не перестает быть злом. Так белые и красные кровяные тельца выполняют необходимую работу, разнося по всему организму витамины и прочее, но их избыточный рост и чрезмерная “агрессивность” ведут к разного рода заболеваниям. Поэтому перед финансовым капиталом надо распахивать двери и вместе с тем уметь осаживать его, где надо и когда надо. Повторяю, это относится к финансовому капиталу в целом (да и к капиталу вообще). Евреи в силу своей большей беспочвенности (если, конечно, не иметь в виду Израиль) сравнительно с остальными играют в мире финансов наиболее заметную роль[9], но при этом никакой своеобычной величины, навязывающей свои “уставы” другим, собою не представляют. Всегда и везде евреи вынуждаемы были “играть по правилам”, принятым в странах пребывания. И если существует “культ Мамоны”, не евреи его создали; его создала цивилизация, с которою связало свою судьбу еврейство.
Культура. Нельзя отрицать, что усилия евреев — не в качестве иудаистов (В. Соловьев писал, что полнота иудейства есть христианство и полнота христианства обнимает собою иудейство), а в качестве атеистов — часто являются сознательно или стихийно антихристианскими, оспаривающими христианские начала культуры “с точки зрения пустоты”. Но, опять-таки, это вина цивилизации, которая сделала их атеистами и которой они, так сказать, возвращают сторицей то, что от нее получили.
У российских черносотенцев есть к евреям и свой особый счет: они-де несут ответственность за все преступления большевизма. Указывают на то, что доля евреев в партии и особенно в партийном руководстве, а также в ЧК до поры до времени была действительно очень значительной. Не я первый, однако, задаюсь вопросом: как это сравнительно малочисленные евреи могли бы “сесть” на Россию, если бы она сама того не захотела? Если бы не было призвания большевистствующих “инородцев”, в их числе евреев? (Кстати, с невозможностью подобного фактически соглашается и Кожинов.) И призвали их те, мягко говоря, недалекие люди, с которыми и сегодня идентифицируют себя господа макашовы, кондратенко и иже с ними.
Каждый из бегло рассмотренных мною “казусов” позволяет прийти к заключению: нельзя делать вид, что “проблемы нет”. “Проблема есть”, но важно подчеркнуть, что в каждом случае пропорции ее достаточно скромны и не дают повода для той гиперболизации еврейского вопроса, какую мы находим у черносотенных идеологов.
На мой взгляд, ее можно объяснить отчасти смешением двух планов бытия. В метаисторическом плане роль еврейского народа, как я уже сказал, действительно уникальна. Но это не значит, что ее позволительно проецировать непосредственно в план истории. Ни один серьезный историк, вообще ни один трезвомыслящий человек не согласится с тем, что в современном мире евреи играют какую-то первоплановую роль, будь то в позитивном или негативном смысле. И уж тем более не станет слушать, если ему начнут говорить о “жидомасонском заговоре”, всю планету опутавшем своею паутиной. Есть только один глобальный “заговор” — тот, в который вступил падший ангел с приспешниками его. Но секулярно мыслящих людей, включая сюда тех, кто кладет крест по писаному, такой всеприсутствующий и трудноуловимый противник “не устраивает”; и они придумали себе “любимого врага” во плоти, которому приписали черты врага метафизического.
Кожинов считает, что “загадочные страницы” возникают в истории потому, что есть люди, которые скрывают от других людей какие-то “секреты”. Но история вся — таинственна, и чем меньше отдаешь себе в этом отчет, тем скорее попадаешь в тупик. Вот еще “загадочная страница”: пореволюционное черносотенство, поставившее задачей создание могучего и внутренне цельного государства, стало (наряду с коммунистическим прожектерством) причиною такого обвала и такого глубокого внутреннего разлада, о котором никакие враги, реальные или вымышленные, не смели даже мечтать.
Может быть, хоть теперь будет понято, что нельзя строить будущее на испуге. Нельзя все время пятиться перед тем, что называется мировым процессом, или пытаться как-то его заговорить. Для сравнения: “белая” Россия, по крайней мере со времен Пушкина, вела себя в мире, скажем так, естественно-наступательно: все впитывала, все по-своему перерабатывала и переработанное возвращала — на удивление иноземцам. И можно утверждать с большой долей уверенности, что, не будь революции, роль России в духовной жизни мира еще возросла бы; и мир через это был бы другим. (Сказанное вовсе не означает, что все у нас было бы хорошо: в любом случае русская жизнь сильно усложнилась бы и различные болезненные процессы нашли бы в ней место. И, между прочим, разлив черносотенной стихии был, по-видимому, неизбежен; другое дело, что его удалось бы стеснить в определенных берегах.) А черно-красные, лишив страну необходимых духовных энергий (удастся ли их восстановить — большой вопрос), привели страну в такое состояние, что она теперь становится едва не по всем параметрам придатком развитых стран.
Есть ли будущее у черносотенства? Подобно избушке на курьих ножках, оно сейчас поворачивается, “как мать поставила”, глазами к уваровской триаде, изначальной своей “альфе и омеге”. И тут же обнаруживает ее совершенную утопичность. Отчего приходит, по крайней мере в лице Кожинова, к безрадостному для себя выводу, что “программа „черносотенцев” не может „победить” — как не могла она победить уже и в начале нашего века”.
Но рядом на той же странице Кожинов пишет прямо противоположное: своей задачей он ставит “выдвижение „черносотенства” в качестве программы для современной, сегодняшней борьбы в сфере идеологии и в конечном счете политики”. Вообще в книге Кожинова немало противоречий, но данное противоречие как раз можно объяснить. В своем изначальном виде черносотенство, по-видимому, обречено, ибо слишком связано, как справедливо писал Б. Никольский (цитирую по монографии Степанова), с “живой простонародной почвой”, каковою она была в начале нашего века. Но оно, конечно, не исчезнет совсем, а перетечет во что-то другое (иначе говоря, его ждут новые превращения). Что именно — не берусь пока определить. Знаю только, что это другое будет существенно меньше связано с исторической почвой и больше подвержено воздействию разного рода ветров, как низовых, так и верховых.
[2] Существует версия о происхождении этого термина от монахов, защищавших Троице-Сергиеву лавру (в 1608 — 1610 годах), но она считается сомнительной.
[3] Главное в истории — люди. Главное в черносотенстве — черносотенцы. Наверное, когда-нибудь появится антология, где будут собраны высказывания черносотенцев разного социального уровня и пошиба, а также мнения о них окружающих людей. Это позволит лучше “ощутить” живых черносотенцев и, значит, составить более точное представление о движении в целом.
[4] Кожинов В. Загадочные страницы истории XX века. — “Наш современник”, 1998, № 9.
[5] Там же.
[6] Как он сам себя характеризует: “Я из гадов двух гибрид / В синтезе каком-то, / На живую нитку сшит, / Как строфа экспромта”. (Перевод Б. Пастернака.)
7 Позволю себе поделиться тем, как я шел к этому “открытию”. С детских лет имея евреев в числе лучших друзей, я тем не менее в глубине души испытывал некоторые антисемитские шевеления (в отношении других евреев). И только религиозность позволила мне от них освободиться. Отыскав дорогу к храму, я впервые задумался над тем, что и Дева Мария, и апостолы, и, еще прежде, пророки — все были люди одной национальности. Мне стало ясно, что на евреев надо смотреть “сквозь” искажения времени, не путая “случайные черты” с тем, что является призванием и сущностью этого народа.
[8] Вот что пишет об этом “черносотенный” о. Сергий Булгаков: “...есть и не может не быть, должно быть некое неизреченное и неисчерпаемое чувство благодарности от всех народов, по крайней мере, уже включенных в христианство (а далее и в него пока не включенных, но еще имеющих включиться) по отношению к Израилю” (Прот. Сергий Булгаков. Христианство и еврейский вопрос. Paris, 1991, стр. 71 — 72).
[9] Любая диаспора, не только еврейская, находясь “в подвешенном состоянии”, проявляет особую, “пробивную” энергию, отвоевывая себе место в той или иной сфере деятельности, чаще всего в коммерции. Что вызывает неудовольствие и часто негодование в странах пребывания, хотя в конечном счете последние должны быть благодарны диаспорам, ибо те “заражают” их своей энергией, становятся для них “школой деловых навыков”. Это прекрасно показал Г. Померанц в статье “Другой” (“Время МН”, 1998, 30 ноября).