Александр Строев. “Те, кто поправляет фортуну”. Авантюристы Просвещения. М.,
“Новое литературное обозрение”, 1998, 400 стр.
Книга Строева посвящена знаменитым европейским авантюристам ХVIII столе-
тия, побывавшим в России. Казалось бы, материал и типовой сюжет, к которым обращается исследователь, достаточно тривиальны: некоему проходимцу приходит в голову мысль воспользоваться ситуацией культурного контакта, чтобы разбогатеть. Он прибывает в страну “догоняющей” культуры и выдает себя за культуртрегера, пророка, целителя и чудотворца. На первый взгляд, такой сюжет больше подходит для авантюрной исторической беллетристики (Михаил Кузмин, Алексей Н. Толстой и т. д.). Но в книге Строева мы сталкиваемся с массой фактов, не укладывающихся в наши привычные представления и об известных авантюристах, и об эпохе в целом. Автор отмечает, например, такую закономерность: сокрушительные поражения заезжие “рыцари удачи” терпят именно в России, в стране, которая примкнула к европейской цивилизации менее чем за сто лет до описываемых событий. И напротив — наиболее значительных успехов авантюристы добиваются в Париже и других просвещенных столицах. Еще один любопытный факт: эра авантюристов кончается после Великой французской революции. Но вовсе не потому, что остальная Европа наводнена титулованными особами и выдавать себя за чужеземного принца невыгодно и опасно. Младшие современники авантюристов, принадлежащие к тому же социально-психологическому типу, находят себе иное применение — они идут в революцию: они наконец-то оказались востребованными обществом и временем.
Такая жесткая связь между эпохой Просвещения и деятельностью авантюристов, естественно, наводит на мысль, что авантюризм — явление, которое нельзя понять без анализа историко-культурного контекста породившей его эпохи. К выполнению этой задачи Строев приступает исходя из своего определения авантюриста — создавая собирательный портрет “искателя приключений”. Как правило, это человек незаурядных внешних данных, талантливый лицедей, предприимчивый и энергичный, умеющий нравиться и женщинам, и мужчинам; путешественник, виртуоз карточной игры, сведущ в медицине, политике (алхимии, горном деле, коммерции...) и почти всегда — литератор, библиофил, мечтатель, вынашивающий утопические проекты. Обладая столь блестящим набором талантов, многие персонажи книги Строева тем не менее ухитряются умереть в нищете. Как показывает автор, такой итог жизненного пути для “рыцаря удачи” вполне закономерен. По его определению, авантюрист — это прежде всего человек, не пожелавший примириться с уделом, выпавшим ему при рождении. По своему произволу авантюрист меняет национальность, сословное происхождение и подданство, вернее, старается по возможности обходиться без них. Однако набор социальных ролей, из которых авантюрист должен выбирать, задан раз и навсегда. Возможность приблизиться к недосягаемой, идеальной свободе дает лишь непрестанная смена этих ролей, несовместимая с преуспеянием, к которому вроде бы авантюрист должен стремиться в первую очередь.
Строев перечисляет основные амплуа “искателя приключений” и указывает, в какое отношение ремесло “рыцаря удачи” ставит его к эмблематическим фигурам эпохи Просвещения. Таковыми Строев считает Щеголя, Философа, Монарха и Купца и с помощью оппозиций, которые они образуют (щеголь — философ, монарх — купец), описывает социальное пространство эпохи. Положение авантюриста, согласно этой системе координат, как бы срединное и — по функции — посредующее: внешне он старается выглядеть и держать себя как щеголь, но при этом ощущает в себе тягу к эксцентрическому поведению философа; монарх оказывается средоточием его помыслов: служить монарху, оказать ему услугу, быть им оцененным по достоинству — вот о чем мечтает авантюрист, но при этом делает ставку на те свои качества, которые характеризуют его более как представителя “третьего сословия”.
Похождения авантюриста ХVIII столетия требуют реального комментария. И значительная часть работы Строева является как раз таким комментарием. Монография состоит из трех разделов. Первые два исследуют социальный и культурный срез эпохи (“Социальное пространство Просвещения”; “Литературное пространство Просвещения”). Третья (“Географическое пространство Просвещения”) повествует о пребывании авантюристов в России. Из материала первых двух разделов, посвященных условиям повседневной жизни интеллектуального сообщества, вырастает системное описание менталитета просвещенного европейца ХVIII столетия. Особого внимания заслуживает анализ информационного пространства эпохи Просвещения, из которого явствует, что люди того времени имели совершенно другие критерии достоверности, чем те, на какие ориентируется наше время. Автор показывает, что повседневная жизнь в “век разума” была не менее открыта иррациональному началу и даже — пронизана им, чем в предшествующие и последующую эпохи. Нарисованная Строевым картина если и не противоречит хрестоматийной, то по крайней мере расширяет ее настолько, что позволяет увидеть эпоху Просвещения изнутри, если угодно, глазами авантюриста. Так выясняется, например, что читали тогда вовсе не те книги, с помощью которых мы строим свои представления об этой эпохе, что порой сами философы Просвещения экстравагантностью своей повседневной жизни могли дать сто очков вперед любому авантюристу.
Задача авантюриста в этом обществе — с максимальной полнотой удовлетворить ожидания людей, нередко достаточно образованных, но пожелавших узнать неведомое и для этого готовых обратиться к сомнительному источнику знания. Авантюрист в данном случае как бы обслуживает “коллективное подсознание” эпохи, куда стараниями просветителей была вытеснена присущая человеку тяга к иррациональному. В этой ситуации “рыцари удачи” тщательно имитировали масонские ритуалы, выдавали себя за алхимиков и чудотворцев, тайных вершителей судеб Европы, венчающих масонскую иерархию. Строев анализирует, например, историю Казановы, взявшегося переселить душу пятидесятидвухлетней маркизы д’Юрфе в тело юноши. В спектакле, разыгранном перед маркизой, кроме своих актерских, режиссерских и плутовских талантов, авантюрист использует репутацию человека, посвященного в масонские тайны, знатока каббалистики и оккультных наук.
Прибегая к семиотическому методу, берущему начало в работах Бахтина и развитому затем Борисом Успенским, Строев интерпретирует поведение авантюриста как знаковую деятельность, как высказывание, обладающее собственной “поэтикой”. Специфика случая авантюриста заключается в том, что он, в отличие от большинства современников, манипулирует поведенческими кодами сознательно, делаясь как бы творцом собственной биографии, “поэтом собственной жизни”. При таком ремесле лицедею не избежать влияния и других знаковых систем, определявших коллективное сознание эпохи, а именно — литературы, а главное, театра. Чувствуя, насколько их успех зависит от чуткости к запросам общества, при создании своей “легенды” авантюристы широко использовали романные топосы. Хотя здесь, как мне кажется, категориальная сетка, которой пользуется Строев, встречает заметное сопротивление реального материала. Часть литературных типов, по утверждению автора уже используемых авантюристами, еще только оформлялась в литературе и недостаточно глубоко проникла в сознание читателей того времени. Гораздо убедительнее автор в своих рассуждениях о влиянии деятельности авантюристов на формирование литературных мифов (Дон Жуан, Фауст). Очень интересны наблюдения автора за последовательностью эпизодов того представления, которое устраивает авантюрист, пытаясь обмануть очередную жертву. Парадоксальным образом последовательность эта совпадает со стереотипной последовательностью эпизодов классицистической комедии. Корни этого явления Строев усматривает в действии архетипа карнавального короля, чествуемого, а затем приносимого в жертву (метафорически) праздничной толпой.
Первые главы третьего, посвященного приключениям авантюристов в России, раздела книги описывают иммиграционную политику Екатерины II. Анализ этой политики приводит к неожиданным выводам: классический авантюрист, пробующий счастья в России, зачастую был неотличим от благонамеренного прожектера, а то и от обычного иностранного специалиста. Стремясь привлечь в Россию как можно больше иностранных ученых и специалистов, императрица распространяла в Европе миф о России как стране дикой, но управляемой просвещенными и исключительно богатыми господами, миф о стране безграничных возможностей. И, соответственно, реальное стремление властей укрепить и модернизировать Россию руками иностранных специалистов делало северную империю желанным поприщем для просветителей. Идея переустройства жизни на разумных началах в неосвоенной и малонаселенной стране приобретала вид милой их сердцу утопии сотворения разумной жизни из ничего. Однако в России их ждал, как правило, холодный прием — Екатерина нуждалась прежде всего в квалифицированных исполнителях. Реальная возможность воплощения идей Просвещения в сфере экономики, государственного и гражданского устройства была здесь значительно скромнее, чем в Европе. Прожектеры же, все как один, рассчитывали на финансирование своих проектов из государственной казны. Самый, пожалуй, экзотичный из подобных проектов принадлежал Бернардену де Сен-Пьеру, задумавшему создать колонию международных авантюристов на берегу Аральского моря. “Сто пятьдесят дворян и сто пятьдесят ремесленников” должны были образовать государство, которое “будет признано русским двором как суверенная вольная республика”. Колония авантюристов должна будет “завоевать и цивилизовать дикий край и юные народы. Она будет уравновешивать русский деспотизм и разнузданную татарскую вольницу. Авантюристы поставят под свой контроль торговлю Индии с Россией, а в идеале и со всей Европой”.
В этой части книга превращается в увлекательное повествование о приключениях иностранцев в России, об их головокружительных карьерах и сокрушительных неудачах. Хрестоматийные похождения авантюристов типа Казановы кажутся бледными и заурядными на фоне описываемых здесь переменчивых судеб, таких, как, например, судьба французского экономиста барона Андреу Билиштейна, получившего в России должность советника коммерц-коллегии и планировавшего строительство в России грандиозной сети каналов, соединяющих Москву с Петербургом, Волгу и Дон, занимавшегося планами застройки Петербурга, предпринимавшего попытку создать из двух российских провинций, Молдавии и Валахии, единую суверенную республику и т. д. — и все с нулевым результатом. Или малороссиянина Ивана Тревогина: учился в Харькове, издавал в Петербурге журнал “Парнасские новости”, потом ушел в матросы, бедствовал в Голландии, жил в Париже, выдавал себя за голкондского принца Нар-Толонда, он сам сочинил не только голкондскую географию, государственное устройство, но и язык; крал, плутовал, сидел в Бастилии, а потом — в Петропавловской крепости, был отправлен солдатом в Сибирь, умер в двадцать девять лет.
В целом же книга Строева может служить неплохим пособием по русской и европейской культуре ХVIII столетия. Несмотря на узкую тематику, Строев предложил достаточно последовательно продуманные модели социального, информационного и литературного пространства эпохи. В результате создана цельная картина общеевропейского культурного континуума эпохи Просвещения.
P. S.
Одна из первых рецензий на книгу Строева, принадлежащая Игорю Алексееву (“Русская мысль”, 1998, № 4234, 6 — 12 августа), побуждает меня продолжить разговор о некоторых ее недостатках, связанных с применяемой автором методологией. Однако стержневое положение рецензии Алексеева представляется мне необоснованным — Строев вовсе не является, как утверждает рецензент, убежденным постмодернистом в науке, сознательно творящим фикцию вместо полноценного исторического исследования. Следует согласиться с тем, что композиция книги чересчур калейдоскопична, что, стремясь найти закономерности, Строев нередко принимает за таковые лишь тенденции, в результате некоторые формулировки повисают, оставаясь недостаточно обоснованными. Однако виной тому как раз не методологический нигилизм автора, а его стремление оставаться в русле культурологической традиции, которая у нас в России вышла из филологии и которую он сопоставляет со школой Анналов. Культурология — всегда попытка синтеза, за что приходится расплачиваться и “расплывчатостью объекта исследования”, и “формальными противоречиями”, а главное, метафоричностью. Культурология не имеет собственных понятий, они всегда заимствованы из других областей знания. Отчего становятся менее точными и утрачивают системные связи, присущие им в исходной области. В частности, это касается психологии и семиотики, к чьей помощи не может не прибегнуть культуролог. Поэтому собирательный образ Строева — псевдонаучного постмодерниста, предложенный Алексеевым, следовало бы распространить и на других ученых, ну, например, на Лотмана.
В. К.