Мой сосед Август Солин, вероятно, латыш. Он высок ростом, тощ, узкогруд и блекло-рыж, словно пук соломы. Говорит размеренно и тихо, с еле заметным акцентом.
Каждый год в конце лета к нему из деревни приезжает погостить мать. Накануне он заходит ко мне в комнату и просит помочь ее встретить; в тонких, похожих на плети руках Августа нет силы, а мать обычно привозит для него кучу гостинцев, разносолы, теплое белье на зиму.
Я соглашаюсь, с трудом утаивая радость.
Наутро мы выходим из дому, когда солнце уже висит высоко в небе. В любую погоду Август наглухо застегнут на все крючки и пуговицы, он также тщательно причесан на прямой пробор, серьезен и не слишком разговорчив.
Молча мы переходим мост. Под нами снуют поезда, бренча колесами, сипло ревут гудки, и снизу приятно тянет горьковатым запахом тлеющих листьев: потихоньку, хоть это и запрещено, жгут костры в канавках, выкопанных вдоль путей. Около Рижского вокзала садимся в старый разболтанный трамвай. Пропуская вперед, Август учтиво придерживает меня под локоток.
Тут некоторая странность. Из Латвии в Москву народ приезжает на Рижский вокзал, единственный столичный вокзал, почти целиком отданный на откуп одной маленькой республике. Однако сейчас мы едем на Белорусский, куда прибывают поезда из Минска, Литвы, с Запада... Может, Август — литовец или поляк?
В трамвае спорим, кому из нас пробивать билеты. Чаще побеждает Август. Потом вежливо, но непреклонно он усаживает меня на свободное место, а сам, держась за верхний поручень и неотрывно глядя в окно, нависает надо мною этаким заботливым зонтом. А за окном рваной угловатой линией проносятся дома, перемежаясь пустырями и редкими деревьями, а затем слева на пригорке вырастает старинная церковь с белыми, мягко оплывающими боками. Остановка рядом, и пассажиры таращат на нее глаза, пока вагон не стронется с места.
Снова дома, снова пустыри и стройплощадки, заминка перед красным глазом светофора — и скоро трамвай заканчивает бег возле другой церкви, тоже белой, зажатой со всех сторон пристройками и сараюшками; слева торчит неуклюжая колокольня.
Привокзальная площадь напоминает стертый пятак, мы огибаем ее точно по ободу. По пути Август обязательно стреляет у прохожих папироски и курит поспешно и нервно, задыхаясь то ли от внезапно нахлынувшей сердечной дрожи, то ли от резкого дыма. Если еще есть время, я пью в киоске газированную воду — Август и здесь успевает заплатить раньше меня.
Наконец сквозь двери, вернее, ворота, увесистые и резные, просачиваемся в закрытый от солнца дворик, прохладный, огражденный решеткой. Внутри как вечные часовые — два бюста, два черных истукана. Поезд уже подкатывает к перрону.
Я знаю, что последует дальше. По ступенькам вниз шагнет аккуратная седая дама в очках и шляпке на тонком шнурке. Тут-то я непременно пригожусь, потому что, завидев сына, она начинает в волнении ронять на перрон кульки, баульчики, разную снедь, а я все это буду подхватывать и ловить.
На мгновенье Август скроется в плеске мелких старческих ручек, нечаянно я подслушаю путаный шепоток, имя “Август”, произнесенное страстно, взахлеб, и тут же отвернусь, украдкой похитив толику чужой материнской любви.
Потом я иду чуть впереди, держа в каждой руке по чемодану, а Август с матерью любовно квохчут на языке, щедром, как кажется, на разные сюсюкающие звуки. Обилие, я бы даже сказал — водопад этих звуков нисколько меня не раздражает, а вот гласные, на мой аршин, можно было бы растягивать чуть покороче.
Иногда, купаясь в теплых родственных струях их речи, я забывал, что я — всего лишь носильщик. Между нами возникала невидная, но прочная связь, и их беседа, похожая на легкое любовное пожатье рук, становилась мне абсолютно понятной. Я начинал верить, что из всего потока горстку теплых материнских слов Август великодушно мне уступает. На своей правой руке я вдруг ощущал тревожную и радостную тяжесть как бы оттого, что на нее оперлась пожилая дама. С этой дамой мы безмолвно переглядываемся, нам не надо слов, чтобы выразить то, что нас переполняет, а Август держится чуть поодаль, благожелательно и ласково разделяя наши чувства. Несколько мгновений он мне родной брат.
Домой мы едем знакомым путем. У дверей Августовой комнаты нашей бессловесной близости приходит конец, — мать благодарит меня за помощь и зовет вечером в гости на пироги.
...Пироги ее вкусны, чай горяч и отменно заварен, часы неторопливы, и незаметно я снова про себя начинаю толковать с ней о том о сем: о погоде, здоровье, ценах, ну и, конечно, о родной деревне или крошечном городке — аистах на крышах, чинном садике, парном молоке, сытых, разодетых господах, идущих в церковь семьями... Этот мир, навеки забытый, утраченный еще моими предками, я воображаю мучительно, так что слезы текут по щекам. Благословенный, недоступный мне покой! — я оплакиваю его, пугая слезами добрую мамашу, и, стыдясь своей плаксивости, стремглав убегаю к себе в комнату, в свой неуютный, почти станционный развал.
Отныне я стараюсь не попадаться ей на глаза.
На проводы меня не зовут. Корректный Август не хочет меня беспокоить. Вещей стало существенно меньше, гостинцы съедены, один жилет носит Август по случаю внезапного похолодания, другой, аккуратно сложенный, дремлет в нижнем ящике шкафа.
Все же мать Августа заходит ко мне попрощаться. Прощается она истово, рассыпаясь в любезностях и обязательно приглашая навестить ее вместе с “сыночком Августом”. Однажды, уже переступив порог, она вдруг обернулась и губами легко-легко коснулась моей щеки и тотчас отпрянула, смутившись, потому что я запылал — будто костер из осенних листьев и трав.
Это лето было чересчур жарким: плавился асфальт, раньше времени свернулась и пожухла листва, а глупые распаренные зноем воробьи ленились подниматься с мостовой. Они гибли во множестве, раздавленные машинами и пожранные проворными кошками.
В конце этого лета мать Августа не приехала. Я терялся в догадках, но Август был нем как рыба. Самые печальные мысли лезли в голову: может, неистовая жара спалила посевы и мать Августа вместе с односельчанами спасает от безжалостного солнца то, что осталось. А может быть, — я гнал эту мысль, но она все упорнее западала на ум, — человек не вечен, особенно пожилой, и матери Августа уже нет на свете?
Я долго терзался, извелся вконец, не решаясь спросить Августа напрямик. Но однажды, набравшись храбрости, подстерег его в коридоре. “С мамой все в порядке, только мы с ней поссорились. Зимой она прислала мне плохое письмо, и мы поссорились”, — повторил он и, не дожидаясь дальнейших расспросов, ушел на кухню.
В тот же миг я почувствовал огромное облегчение: мать Августа жива! Праздник царил в душе ровно час, а потом накатила душная тоска, накрыла словно раскаленное пустое небо. Я лег на кровать и пролежал не двигаясь долго-долго.
Потом мною овладела безграничная ненависть и обида. Я ненавидел Августа, как ненавидит узник своего тюремщика, отнявшего у него свободу, вкусную еду, мягкую постель и любимую...
Никогда больше я ее не увижу. И даже высказать Августу свою горечь, свою боль, свою претензию я не могу. “Какое ты имеешь к ней отношение?” — удивится он с характерным для него брезгливым отчуждением, и, без сомнения, будет прав.
В один прекрасный день я понял, что обида моя угасла и я скорее испытываю к Августу невольное уважение не без примеси страха: его бестрепетная решимость была неподвластна моему разумению и внушала определенную тревогу...
Нынче уважение и страх перед Августом тоже ослабли, он перестал меня интересовать, и все истории, связанные с наездами его матери, вспоминаются как приятный, но далекий и не вполне правдоподобный сон. Вот уж не думал, не гадал, что я такой непостоянный в своих симпатиях. И еще: я совершенно точно выяснил, что Август Солин в самом деле латыш и мама его живет в Латвии. Ее поезд обычно отправлялся из Калининграда, бывшего Кенигсберга, и по пути в столицу проскакивал небольшой кусочек Латвии — город Даугавпилс с окрестностями, откуда Август и его мать родом.
Ганкин Александр Михайлович родился в Москве в 1951 году. Окончил экономический факультет МГУ. Автор книги “Вторая реальность” (изд. “Carte blanche”, 1991). Печатался также в журналах “Столица” и “Собеседник”. В “Новом мире” (1995, № 8) опубликован его рассказ “Бин хаер”.