Эдвард Радзинский издал книгу, о которой, по его словам, “думал всю свою жизнь”, а начал писать ее с 1969 года[1]. Уже в наше время “получил уникальную возможность” работать в Архиве Президента (вобравшем и “личный архив Сталина”) и других до сих пор труднодоступных для простых смертных архивохранилищах, где известный драматург, а в прошлом (как сообщено в “Прологе”) студент Историко-архивного института и занялся тем, что “искал Сталина. Потаенного Сталина”. После всего этого от объемистого “кирпича” с лаконичным названием “Сталин” ждешь чего-то если не научно-фундаментального, то уж досконально выверенного. И поражаешься промахам автора в сфере не столько потаенного, сколько общеизвестного.
К примеру, о XIV съезде читаем: “Еще вчера Зиновьев и Каменев со Сталиным выступали против Троцкого, сегодня Зиновьев и Каменев с Троцким выступили против Сталина”. Но Троцкий на XIV съезде не только не выступал вместе с Зиновьевым и Каменевым против Сталина, а, напротив, явился одной из причин борьбы между Сталиным и ленинградской оппозицией. Перейдя в заключительном слове “к истории нашей внутренней борьбы внутри большинства Центрального Комитета”, Сталин заявил: “С чего началась наша размолвка? Началась она с вопроса о том, „как быть с тов. Троцким”. Это было в конце 1924 года. Группа ленинградцев вначале предлагала исключение тов. Троцкого из партии... Мы, т. е. большинство ЦК, не согласились с этим (Голоса:„Правильно!”)... Спустя некоторое время после этого, когда собрался у нас пленум ЦК и ленинградцы вместе с тов. Каменевым потребовали немедленного исключения тов. Троцкого из Политбюро, мы не согласились и с этим предложением оппозиции... и ограничились снятием тов. Троцкого с поста наркомвоена. Мы не согласились с т.т. Зиновьевым и Каменевым потому, что знали, что политика отсечения чревата большими опасностями для партии, что метод отсечения, метод пускания крови — а они требовали крови — опасен, заразителен: сегодня одного отсекли, завтра другого, послезавтра третьего, — что же у нас останется в партии? (Аплодисменты.)”[2] Интересно, что сталинские слова про “метод отсечения” Радзинский цитирует, но словно не замечает, что поводом для них послужил Троцкий, — подобные странности тоже нередки в книге. Еще примеры промахов. “Да, Совет (в Петрограде после Февраля. — С. Л.) — это сила, — пишет Радзинский. — Он воистину делит власть со слабым Временным правительством — в его состав уже введен председатель Совета, эсер Александр Керенский”. Но Керенский председателем Петроградского совета никогда не был. “В 1936 году ошеломляющим событием для СССР были не процессы — страна жила приездом футболистов-басков”. Но баски приехали не в 1936, а в 1937 году. “...Рудольф Эйхе, признав все ложные обвинения, умер с криком: „Да здравствует Сталин!”” Но Эйхе звали не Рудольф, а Роберт (Роберт Индрикович). “Уборевич — гигант-бородач, вместе с Фрунзе захвативший неприступный Крым, командующий Белорусским военным округом”. Ни “гигантом”, ни “бородачом” Уборевич не был, наоборот: мальчишкой довелось мне целый день разглядывать его (и его четыре ромба), когда он летом 1935 или 1936 года приезжал к нам на дачу в Серебряный Бор, — худощавый, среднего роста блондин в пенсне, с гладко выбритым лицом (“немец”, как тогда подумалось). “Вместо Тимошенко Сталин делает наркомом Жукова — смелого и беспощадного, чем-то похожего на него самого”, — сообщает автор, описав парад на Красной площади 7 ноября 1941 года. Но еще в июле того года Сталин назначил наркомом обороны вместо Тимошенко отнюдь не Жукова, а себя самого. “Следующей великой вехой в войне он сделал битву за город своего имени — Сталинград... К декабрю 1942 года было подготовлено поражающее воображение контрнаступление — множеством армий, тысячами танков и самолетов”. Но кто же не знает, что наше контрнаступление под Сталинградом началось 19 ноября?..
Особенность книги в том, что фактические огрехи (от досадных неточностей до грубых ляпов) зачастую переплетаются в ней с сомнительными авторскими версиями, а то и просто домыслами. Скажем, Жукова — даже если он, как считается ныне многими, и впрямь не жалел на войне солдатской крови — трудно, согласившись с Радзинским, наделить сталинской беспощадностью, так же как Сталина, за всю войну ни разу не побывавшего на фронте, приравнять к Жукову по смелости. Или взять тех же “футболистов-басков”. В книге они не только приехали к нам годом раньше, чем в действительности, они вообще не просто приехали. Это Сталин, пользуясь “глупой слабостью сограждан” — любовью к футболу, чтобы отвлечь их от “процессов”, “дал народу очередной праздник — выписал этих знаменитых футболистов”. Может, он их и во Францию с Чехословакией и Польшей “выписал” — страны, с которых баски начали свое европейское турне, прежде чем направиться в СССР? Футбольной “слабости сограждан” вождь отнюдь не потакал, достаточно сказать, что сборная страны не выходила на поле с 1935 года и первый официальный матч (после того, как Советский Союз стал членом ФИФА) провела лишь в 1952 году. Приезд же басков Сталин санкционировал (а возможно, и проявил в данном случае какую-то инициативу) по вполне понятным политическим соображениям — в знак солидарности с республиканской Испанией, охваченной фашистским мятежом: “сборная Басконии” представляла именно республиканцев. Но все это присказка — далее под пером Радзинского возникает поистине баснословный сюжет. “Ягода и Ежов позаботились: „Спартак” не был заявлен на участие в матчах, баски играли с „Динамо”. И дважды разгромили команду НКВД! Страна погрузилась в траур. И тогда Сталин велел выиграть. Ежов предложил выпустить на поле „Спартак”. Он понимал — поражение от басков станет концом команды”. Поэтому игроки “Спартака” “сражались насмерть. Для басков это был футбол, для „Спартака” — борьба за жизнь. В конце игры на табло были невероятные цифры: „Спартак” разгромил басков со счетом 6:2”. Я был на этом матче. Счет Радзинским указан верно. Правда, “табло” на динамовском стадионе тогда не было, у ворот поставлены были стойки, к которым сверху крепились кружкби с цифрами; когда счет менялся, один кружок снимали, другой прицепляли. Да и Ягода в ту пору не мог “позаботиться” об ущемлении “Спартака”, не до того ему было: баски прибыли в Москву 19 июня 1937 года, а в начале апреля Ягода был арестован “ввиду обнаружения” его “антигосударственных и уголовных преступлений” (по выражению Сталина). Имеются еще кое-какие сомнения. Политизируя тогдашнюю футбольную жизнь, автор понимает ее как “главное соперничество” “между двумя клубами”: московскими “Динамо” (“клубом НКВД”) и “Спартаком” (“командой профсоюзов”), за который болела “вся интеллигенция”, в порядке “дозволенной фронды”. В чем состояла “фронда”, неизвестно, но о том, что “Спартак” не был заявлен на матчи с басками и те “играли с „Динамо”” и “дважды разгромили команду НКВД”, сообщается со значением. Но, во-первых, играли баски, вопреки Радзинскому, не только с московским “Динамо”, а и с “Локомотивом” (с его разгрома — 5:1 — и начали), со сборной Ленинграда (2:2), обыграли динамовцев Киева и (дважды) Тбилиси. Во-вторых, от очередного проигрыша баскам страна вовсе “не погружалась в траур”, настолько все восхищались ими и как испанскими героями, и как спортсменами: такого футбола у нас прежде никогда не видели. А в-третьих, если уж всемогущий Ежов задумал погубить “Спартак”, зачем было егоусиливать? Причем гораздо более откровенно, нежели “Динамо”, ко второму матчу с басками в Москве. Обе команды, кстати, так и именовались в этих двух матчах: “усиленное „Динамо””, “усиленный „Спартак””. Но московское “Динамо”, помнится, усилили лишь одноклубниками из Ленинграда и Тбилиси, а “Спартак” после усиления представлял собой, в сущности, вариант сборной Союза. Знаменитые форварды киевского “Динамо” Шегодский и Шиловский, Малинин из ЦДКА и оттуда же еще более знаменитый в скором будущем левый крайний Федотов — неужто, выбежав в тот день на поле в футболках “Спартака”, они тоже не играли, а боролись за жизнь?.. Нет, как и “природные” спартаковцы, они сыграли легко и вдохновенно (а Федотов во многом определил исход встречи). И последнее: не знаю, на что опирался Радзинский, но его версия полностью расходится с подробным описанием игры “Спартака” с басками в известной книге такого участника этого матча, как Андрей Старостин (см.: “Большой футбол”. 3-е изд. М., 1964, стр. 169 — 179).
Задержался на футбольной теме в надежде, что интересна будет читателю оценка достоверности авторского рассказа о событиях шестидесятилетней давностисвидетелем этих событий. Находишь в книге и другие пересечения с собственным опытом. О новом доме, построенном в начале 30-х годов “для высших партийцев”, сказано: “Дом глядел на Кремль и на Москву-реку и получил название „Дома на набережной””. Такое название он получил в романе Ю. Трифонова, в “жизни” же его называли “Домом правительства”. Но не в названии дело. В 1935 — 1937 годах я бывал там у знакомых ребят неоднократно, а несколько месяцев занимался в детской группе немецким языком (частным образом, с преподавательницей) на квартире то ли Семушкина (секретарь Орджоникидзе), то ли Беленького (тоже, кажется, чей-то известный секретарь). И никогда не замечал, что в этом доме “вооруженная охрана дежурит не только при входе в подъезд, но и на всех лестничных пролетах”, как утверждает Радзинский. А вот что он пишет о процессе “троцкистско-зиновьевского центра”: “Итак, главные актеры были готовы сыграть пьесу. К ним присоединили еще нескольких знаменитых партийцев. Иван Смирнов — в партии с 1905 года, громил Колчака...” Автор явно не перечитывал судебного отчета: И. Н. Смирнов как раз оказался не готов “сыграть пьесу”. С детства помню, что из всех обвиняемых на трех больших процессах 1936 — 1938 годов он был единственным, кого не удалось сломить почти до конца. “Несмотря на все усилия прокурора” Смирнов “на всем протяжении процесса отказывался вести себя так, как было угодно Вышинскому”; в последнем слове Смирнов, “как и на предварительном и судебном следствии, продолжал отрицать ответственность за преступления, совершенные троцкистско-зиновьевским центром после своего ареста”[3] (Смирнов с 1 января 1933 года сидел в тюрьме). В рассказе о том же процессе, проходившем в Октябрьском зале Дома союзов, Радзинский упоминает, что “за спиной подсудимых” была дверь, а за ней “буфет, комнаты, где подсудимые отдыхали... и где Ягода и обвинитель Вышинский дружески обсуждали с ними течение процесса, корректировали и давали указания”. Этих “дружеских обсуждений” просто быть не могло.
Какова историографическая оснащенность автора, полагаю, уже понятно, о ней прежде всего пришлось говорить, ибо, по-моему, с ней просто по-читательски сталкиваешься, где бы ни раскрыл книгу. Это тем более огорчительно, что в принципе я согласен с авторским отношением к Сталину, к родству политических фигур Ленина и Сталина. Но когда, например, автор пишет о восторженных впечатлениях Герберта Уэллса от его приезда в СССР и встречи со Сталиным в 1934 году: “Он подтвердил: Сталин — это Ленин сегодня”, — невольно задумываешься не об описываемых событиях, а о том, почему Уэллс заговорил словами Барбюса. Или как не отвлечься от предмета, когда убеждаешься, что сам автор забывает о том, что он писал ранее. Так, повествуя о сталинском терроре, Радзинский почему-то дважды упоминает (и в сходном контексте) о расстреле Керженцева: “В 1936 году старый партиец Керженцев будет расстрелян. А Булгаков уцелеет”, — и страниц через полтораста с лишним: “В страшных 1937 — 1938 годах безостановочно гибнут один за другим преследователи Пастернака и Булгакова... Расстрелян и руководитель культуры в ЦК — старый большевик Керженцев”. Чему же верить: в каком же году расстрелян Керженцев? Учтем вдобавок, что в 1937 — 1938 годах Керженцев был уже не “руководителем культуры в ЦК”, а председателем Всесоюзного комитета по делам искусств при СНК СССР. Вопросы, возникающие в связи со всем этим у мало-мальски заинтересованного читателя, остаются без ответа, а главное, сведения о Керженцеве в авторитетных изданиях (СЭС и др.) дают годы его жизни — “1881 — 1940”[4].
Сказанное относится не только к фактографии и авторским представлениям о фоновых деталях эпохи, но, к сожалению, и к стержневой проблематике книги. Стержнем повествования Радзинского является, естественно, биография Сталина — от горийского детства до смертного часа на подмосковной Ближней даче, путь к власти, жизнь во власти, страна под его властью... Изложение — “писательское”, вольными беллетристическими мазками. Автор, напомню, искал“потаенного Сталина” — нашел ли?.. Мне, например, книга особенных “тайн” в Сталине не открыла. Но моменты “новизны” есть. Вот, пожалуй, один из важнейших.
Ленинское “Письмо к съезду” производит на автора впечатление “явной недоговоренности”. Ленин-де “пишет о необъятной власти, оказавшейся у Сталина”, опасается, что тот “не всегда сумеет „достаточно осторожно ею пользоваться””, но не предлагает Сталина “снять с поста” — “оказывается, надо лишь „увеличить число членов ЦК за счет рабочих””. Выходит, рабочие и должны обуздать властолюбие Сталина и партийных боссов? Неужели Ленин мог быть так наивен? Впрочем, продолжает Радзинский, после сталинской грубости с Крупской Ленин дописывает новый абзац, где уже “требует перемещения Сталина с поста Генсека”. Однако, недоумевает автор, опять же “никакой рекомендации — кем заменить? Никакого имени? Но это же означает хаос! Не может Вождь оставлять партию без точных указаний! Они должны были быть! Но где они?” Радзинский приводит также воспоминания М. И. Ульяновой о том, как Ленин, приехав в октябре 1923 года в Кремль, “прошел в свою квартиру, долго искал там какую-то вещь и не нашел. Ленин пришел от этого в сильнейшее раздражение, у него начались конвульсии”. В итоге — вывод: “Скорее всего, дошедший до нас текст — лишь часть письма... Опытный конспиратор, Ленин специально оставил этот вариант в секретариате, догадываясь о ненадежности сотрудников. Это был текст для Сталина”. А “иной, более полный текст” “Ленин мог хранить... в потайном месте — в своем кабинете в Кремле. В этом тексте, возможно, и были предложения съезду... например, популярная идея о замене Генсека тройкой секретарей — Троцкий, Зиновьев и Сталин. Подобное предложение начисто уничтожало влияние Сталина”. “Но и Генсек был опытным конспиратором. Он уже „проверил” кабинет Вождя... Из-за этого, судя по всему, и случились конвульсии у несчастного Ленина”.
Тут все характерно. Вопреки утверждению Радзинского, не только “абзац” насчет “перемещения Сталина с поста Генсека”, но и “опасение” по поводу оказавшейся у него “необъятной власти” высказано “после сталинской грубости с Крупской”: “грубость” имела место 22 декабря 1922 года, а первая часть “Письма к съезду” продиктована 23-го. Формулировка: “увеличить число членов ЦК за счет рабочих” — преподнесена Радзинским как цитата из ленинского “Письма к съезду”, но там такой формулировки нет. Версия автора, что “дошедший до нас текст” “Письма...” Ленин специально продиктовал “для Сталина”, а “иной, более полный текст”, спрятав у себя на квартире, предназначал съезду, отдает фантастикой. Хотя бы потому, что в мае 1924 года, накануне XIII съезда, Крупская передала в ЦК именно “дошедший до нас текст”, отметив в протоколе относительно “неопубликованных записей” с “личными характеристиками некоторых членов Центрального Комитета”, что “Владимир Ильич выражал твердое желание, чтобы эта его запись после его смерти была доведена до сведения очередного партийного съезда”. Легко представить, что кто-то из секретарей Ленина его обманывал (та же Фотиева). Непредставимо, чтобы он сам, или Крупская, или оба они вместе обманули партсъезд. Не говорю уже о том, что подлинное ленинское предложение заменить Сталина на месте генсека кем угодно, лишь бы был “более терпим, более лоялен” и т. п., на мой взгляд, несравненно действенней “уничтожало влияние Сталина”, нежели идея замены последнего “тройкой секретарей” — Троцкий, Зиновьев, Сталин (в гипотетическом “полном тексте „Письма к съезду””). Известно ведь из реальной истории, что сперва Сталин в союзе с Зиновьевым нанес поражение Троцкому, затем, нейтрализовав Троцкого, разгромил Зиновьева, а потом покончил с ними обоими. Но самое главное — это уверенность Радзинского, что Ленин не “мог быть так наивен”, чтобы надеяться, что “рабочие и должны обуздать властолюбие Сталина и партийных боссов”. Автор, кажется, просто не знает мировоззрения человека, о котором пишет. Наивен Ленин или нет, перед нами типичный для него в тот период ход мыслей. В марте 1922 года в письме Молотову перед постановкой на XI съезде “вопроса об условиях приема новых членов в партию” Ленин тревожится из-за того, что “наша партия теперь по большинству своего состава недостаточно пролетарская”, сами “фабрично-заводские рабочие в России стали гораздо менее пролетарскими по составу, чем прежде”, таким образом, “если не закрывать себе глаза на действительность, то надо признать, что в настоящее время пролетарская политика партии определяется не ее составом, а громадным безраздельным авторитетом того тончайшего слоя, который можно назвать старой партийной гвардией. Достаточно небольшой внутренней борьбы в этом слое, и авторитет его будет если не подорван, то, во всяком случае, ослаблен настолько, что решение будет уже зависеть не от него”[5]. Как видим, налицо увязка: чем меньше истинных пролетариев в составе партии, тем более опасна внутренняя борьба в руководящем слое. Подобная же логика в соответствующих разделах “Письма к съезду” (декабрь 1922 года). “Увеличение числа членов ЦК до 50, до 100 человек” с “привлечением” в ЦК “многих рабочих” должно способствовать “избежанию” раскола в партии, опасность которого заключается в основном в отношениях между “такими членами ЦК, как Сталин и Троцкий”[6]. В общем, никакой “кремлевской тайны”, как именует Радзинский похищение Сталиным “полного текста „Письма к съезду”” из кремлевской квартиры Ленина, не существовало, перед нами не “явная недоговоренность” означенного документа, а явная авторская неосведомленность (очередной пример). Полсотни страниц спустя автор вновь возвращается к своей версии, на сей раз называя “полный текст „Письма к съезду”” “большим завещанием”. “...Все-таки „поэтично” предположим: большое завещание было. Тогда обнаруживший его в ленинском кабинете Сталин чувствовал себя нашедшим карту сокровищ”. Оказывается, “все они”, и Каменев, и Сталин, “верили в путеводный компас в руках Боголенина”, так что “если бы Ильич повелел в этом завещании идти к нэпу „всерьез и надолго”, Коба с той же энергией повел бы страну до конца этим путем”. Но “радикал Ленин”, конечно, “завещал иное”, нэп для него “был не более чем ракетой, которая поднимает ввысь космический корабль и потом должна исчезнуть”, поэтому, “может быть, на XVI съезде партии Сталин своими словами излагал экономический план из этого завещания: за десять лет революционным путем пройти столетие”. Предположение не столь “поэтичное”, сколь баснословное. Общеизвестно, что при Ленине члены Политбюро, ближайшие его сподвижники нередко с ним не соглашались, свободно могли спорить с ним по самым важным вопросам, внутренний сакральный трепет перед ленинскими указаниями (тем более — посмертными) был им безусловно не свойствен. Чему лучшее доказательство — то, как “все они” — и Сталин, и Каменев с Зиновьевым, и Троцкий — не моргнув глазом проигнорировали прямую ленинскую рекомендацию сместить Сталина с поста генсека. А уж Сталин-то из похищенного им ленинского “большого завещания” выполнил бы, несомненно, лишь то, что отвечало его личным целям. Так что “экономический план из этого завещания”, который Сталин (по Радзинскому) “своими словами” излагал на XVI съезде, наверняка включал и политику ликвидации кулачества как класса. Любопытно бы, кстати, узнать у Радзинского, как вышеупомянутый “план”, над которым нашедший его в 1922 году Сталин якобы затрясся, точно над “картой сокровищ”, — как сей “план”, по которому нам предстояло “за десять лет революционным путем пройти столетие”, соотносится со знаменитой статьей “Лучше меньше, да лучше” (1923, март), где Ленин требует “проникнуться спасительным недоверием к скоропалительно быстрому движению вперед” и настойчиво подчеркивает, что для создания “действительно нового... социалистического, советского и т. п.” “госаппарата” “не надо жалеть времени и надо затратить много, много, много лет”?
Можно, конечно, и еще кое о чем спросить, к примеру: как мог Ленин так ошибаться в людях, зачем он прятал свое “Завещание” от столь преданного себе человека?.. Но лучше отметим: в тайном “большом завещании” содержится тайный же “экономический план”. Радзинский любит тайны, соответствующие подглавки так у него и названы: “Кремлевская тайна” и “Тайна нэпа”. О первой тайне выше шла речь, а в чем заключалась вторая? А в том, что “когда Ленин объявил нэп „всерьез и надолго”, это лишь означало: он хочет, чтобы так думали” (то есть на самом деле слова о том, что нэп “всерьез и надолго”, как раз “всерьез” принимать не надо). Не зря Ленин “в секретной записке... предлагал наркому юстиции Курскому набросок дополнительных статей Уголовного кодекса, где было бы изложено „положение, мотивирующее суть и оправдание террора”. Ибо, вводя нэп, Ленин уже думал о будущей расправе, когда они откажутся от нэпа и возвратятся к Великой утопии”. “Нэп для Ленина, — продолжает Радзинский, — лишь передышка, как Брестский мир... И когда Троцкий называл нэп „маневром” — это была правда. Но такую правду нельзя объявить партии”, “поверившей в смерть Великой утопии”, “ибо Ленин захотел получить средства от Запада. Капитализм должен был помочь большевикам, чтобы они потом его же уничтожили. Для этого необходимо, чтобы Запад поверил: с якобинством в России надолго и всерьез покончено — ведь пришел нэп!”.
Что сказать? Не совсем ясно, почему “записку” Ленина Курскому от 17 мая 1922 года, принципиальная часть которой с требованием “открыто выставить положение, мотивирующее суть и оправдание террора, его необходимость, его пределы”[7], была напечатана еще в 1924 году, в зените нэпа, Радзинский именует “секретной”. Совершенно непонятно, как торопливые ленинские “расстрельные” (впрочем, с “правом замены расстрела высылкой за границу”) поправки к Уголовному кодексу, введенному в действие через две недели (1 июня 1922 года), связаны с отдаленной перспективой отказа от нэпа и “будущей расправы” над нэпманами. И — основное. Где и когда Ленин объявлял (“чтобы Запад поверил”), что нэп означает “смерть Великой утопии” (социализма), что с наступлением нэпа “с якобинством (большевизмом. — С. Л.) в России надолго и всерьез покончено”? Нигде и никогда. Зато повсеместно и многократно во всеуслышание заявлял о нэпе прямо противоположное. Вплоть до своего последнего публичного выступления на пленуме Моссовета в ноябре 1922 года: “Мы сейчас отступаем, как бы отступаем назад, но мы это делаем, чтобы сначала отступить, а потом разбежаться и сильнее прыгнуть вперед. Только под одним этим условием мы отступили назад в проведении нашей новой экономической политики”. Далее у Ленина встречаем, между прочим, и уподобление нэпа “маневру” (без ссылки на Троцкого). А заканчивает Ленин хрестоматийно: “Мы социализм протащили в повседневную жизнь и тут должны разобраться”, “вот что составляет задачу нашей эпохи”, “не завтра, а в несколько лет, все мы вместе решим эту задачу во что бы то ни стало, так что из России нэповской будет Россия социалистическая”[8]. Все это тогда же, в ноябре 1922 года, было напечатано в газете “Правда”, которую могли прочитать и западные капиталисты, и российские большевики, из чего следует, что, вопреки Радзинскому, никакой “правды” ни от тех, ни от других Ленин не скрывал.
Тем не менее на версии о нэпе как “маневре”, “правду” о котором надо скрыть от “партии”, во многом строится концепция взлета Сталина к власти у Радзинского. Дескать, Ленин с развитием нэпа опасался растущего ропота в партии, выступлений “вечно мятежного Троцкого”, открытого мятежа “старой гвардии”, поэтому ввел новый пост Генерального секретаря и выдвинул на него Кобу, которому надлежало “усмирить” партию. Так это и именуется в книге: “ленинский план усмирения партии”. Специально подчеркнуто: “...не Коба, а Ленин задумал смену руководящих кадров. Вождь устал от старой гвардии, от этих вечно критикующих „блестящих сподвижников”, и поручает Генсеку Кобе готовить смену...” Нужно ли продолжать? Вспомним лишь, что в это же время, накануне XI съезда и избрания Сталина генсеком, Ленин писал Молотову о “громадном, безраздельном авторитете того тончайшего слоя, который можно назвать старой партийной гвардией”, как его страшила возможность малейшего ослабления этого авторитета! И тот же Ленин поручает Кобе “усмирить” “старую гвардию”?
Еще несколько слов о том “новом”, что открыла мне книга Радзинского, и лучше бы не открывала.
Сочувственно цитируется письмо некоего А. Колоскова, который утверждает, что накануне известного пленума ЦК 23 сентября 1923 года (разгневанный Троцкий ушел с пленума, в сердцах хлопнув дверью, а тяжелая дверь комически ему не подчинилась; Колосков почему-то считает этот эпизод “финалом Троцкого”) “сторонники Троцкого предложили ему, тогда еще руководителю армии, арестовать Сталина, Зиновьева и других, как изменников делу революции. Разговор произошел вечером. Наступила ночь, но Троцкий не давал ответа. В это время в другом лагере уже все знали. Это была жуткая ночь. Сталин в углу сосал свою трубку и вдруг — исчез. Зиновьев в истерике требовал Сталина, его искали, но безуспешно... На рассвете Троцкий объявил сподвижникам: он отказывается”. Затем автор письма излагает причины отказа, после чего вновь берет слово Радзинский: “Сталин появился утром — так же внезапно, как и исчез”. Думаю, все это — чистая мифология, во всяком случае — ночное раздумье Троцкого. Возможность военного переворота для него была заведомо исключена на всех стадиях борьбы. Даже на трех знаменитых открытых процессах 1936 — 1938 годов его в этом не обвиняли, хотя Бухарину не постеснялись “пришить” попытку убийства Ленина в 1918 году.
“Приход к власти Гитлера, — пишет Радзинский, — воспринимается как жесточайший просчет Хозяина. Он, управляющий Коминтерном как своей вотчиной, не дал немецким коммунистам объединиться с социал-демократами. И расколотая левая коалиция проиграла Гитлеру. На самом деле[9] приход Гитлера был ему необходим — для новой шахматной партии. Если бы Гитлера не было, его пришлось бы выдумать. Угроза интервенции наделила Сталина огромными правами, оправдывала любые чрезвычайные шаги, заставляла европейских радикалов поддерживать его несмотря ни на что. Ведь СССР — очаг сопротивления фашизму...” и т. д. Выходит, расколов коалицию с немецкими социал-демократами, Сталин намеренно привел Гитлера к власти, и это не было жесточайшим просчетом, а началом новой шахматной партии, разумеется победоносной. Стало быть, предусмотрела эта многоходовая шахматная комбинация и такие “ходы”, как вторжение гитлеровских полчищ в Советский Союз, гибель миллионов, разорение страны, неисчислимые бедствия народа и, если угодно, отчаяние и страх самого Сталина даже и за собственную жизнь в первые месяцы войны. Не говорю уж о том, что ни в каком оправдании своих “чрезвычайных шагов” перед “европейскими радикалами” Сталин не нуждался — ни когда еще до Гитлера ликвидировал кулачество, ни когда заключал с тем же Гитлером пакт о дружбе.
Не менее парадоксально (и безответственно) выглядят авторские рассуждения по поводу уничтожения комсостава Красной Армии в 1937 — 1938 годах: “Массовое избиение ослабило армию — это главный общеизвестный довод”. Радзинский оспаривает его, цитируя мнение маршала Конева: “Из уничтоженных командиров: Тухачевский, Егоров, Якир, Корк, Уборевич, Блюхер, Дыбенко... современными военачальниками можно считать только Тухачевского и Уборевича”. Большинство остальных “были под стать Ворошилову и Буденному. Это герои гражданской войны, конармейцы, жившие прошлым... Если бы они все находились во главе армии, война (Великая Отечественная. — С. Л.) сложилась бы по-другому”. И. С. Конев — тоже участник Гражданской войны (и подавления Кронштадтского мятежа), если сам он в Отечественную войну перестал, очевидно, “жить прошлым”, не ясно, почему, допустим, его ровесник И. Э. Якир, не будь он в 1937 году расстрелян, не сумел бы этого же сделать? Только потому, что больше в Гражданскую войну прославился (три ордена Красного Знамени, командовал группами войск)? Но не будем полемизировать с маршалом, послушаем резюме Радзинского: “Да, Хозяин просчитал: репрессии ослабят армию сейчас... чтобы усилить потом! Кровавый метод быстрой смены кадров. В результате массового убийства командиров всех уровней к руководству пришли накануне войны новые люди — пусть пока неопытные, но куда более современно мыслящие и образованные, для которых гражданская война была всего лишь героическим мифом”. К сведению Радзинского: “накануне войны” наркомом обороны СССР и начальником Генштаба РККА были участники Гражданской войны Тимошенко и Жуков, первыми командующими войсками трех “направлений” в начале Отечественной войны были знаменитые “конармейцы” Ворошилов, тот же Тимошенко и Буденный, для Василевского, Рокоссовского, Шапошникова, Мерецкова, Малиновского, Еременко, Говорова, Толбухина Гражданская война тоже являлась отнюдь не “всего лишь... мифом”. Что же касается главного — идеи усиления армии благодаря “быстрой смене кадров” “в результате массового убийства командиров всех уровней”, — то обсуждать ее всерьез не хочется. Приведем лишь свидетельство врага (одно из множества): “На совещании германского генералитета в январе 1941 г. Гитлер кратко дал понять, какие надежды породили у него эти убийства в стане потенциального противника: „У них нет хороших военных командиров”. Дальнейшие события полностью подтвердили его правоту”[10].
Впрочем, и сам Радзинский, забыв, что он говорил раньше, комментируя слова Сталина (из выступления перед выпускниками “Академии командиров Красной Армии” (?) 5 мая 1941 года) о произведенной “коренной перестройке армии и ее резком увеличении”, пишет: “Хозяин не знал... что из его военных училищ, которые он лихорадочно открывал в те годы, выходят плохо обученные командиры”. (А и кому же было их обучать, если к 1940 году из 3 командармов первого ранга было репрессировано 3, из 12 командармов второго ранга — 12, из 67 комкоров — 60, 70 процентов командиров дивизий и полков?[11]) Выразительно также и упоминание о гневе Сталина в первые дни войны “на маршала Кулика, бездарного военного, который был взят им вместо репрессированных маршалов”.
Вообще Радзинскому свойственно начинать с отвержения “общеизвестной”, “общепринятой” точки зрения, а потом фактически подтверждать ее.
Сталин не поверил никому из предупреждавших его, что “Гитлер решил напасть”, — и неожиданное нападение состоялось. “Его (Сталина. — С. Л.) первая шахматная партия на внешнеполитической арене закончилась крахом. Такова общепринятая версия”. У Радзинского она “вызывает изумление”. Чтобы “коварный Хозяин, восточный политик, первым правилом которого было не доверять никому”, вдруг настолько доверился “старому врагу” и “лгуну” Гитлеру, “что не обращал ни малейшего внимания на постоянные предупреждения”? Это просто невозможно, у Сталина “не тот характер. И он доказал это всей своей жизнью. Тогда что же произошло?” — спрашивает Радзинский. И вместо ответа констатирует, что Сталин был вправе не верить ни Черчиллю (может, тот “решил втянуть в войну Америку мольбами, Россию — дезинформацией”), ни своему разведчику Зорге (“как можно верить невозвращенцу?”). К тому же Сталин “вполне логично заключил”: Гитлер не может воевать одновременно с несколькими странами, чей суммарный потенциал превышает потенциал Германии, “не может броситься на Россию. Но Гитлер все-таки бросился. Почему?” — опять спрашивает Радзинский и на сей раз предлагает нам “забыть все общепринятые версии” и принять версию В. Резуна (Суворова), который, изучив этот вопрос, “понял: оказывается, доверчивый Сталин после заключения пакта бешено наращивал темпы вооружений и накануне войны разворачивал все новые и новые дивизии у самой границы — по всем правилам стратегии внезапного нападения”. Иными словами, “сам Сталин собирался напасть на Гитлера”. “Гитлер, конечно же, все это знал — разведка работала”.
Тут позволительно вмешаться и информировать читателя, чтбо в действительности узнал Гитлер от своей разведки. Вот что рассказал Гейдрих Шелленбергу в конце апреля 1941 года: “По мнению фюрера, мы можем сейчас напасть на Россию без всякого риска ввязаться в войну на два фронта. Но если мы не используем этот шанс, нам надо ожидать вторжения с Запада, причем к тому времени Россия уже так окрепнет, что мы не сможем себя защитить, если она на нас нападет”. “Конфликт с Россией рано или поздно, но должен произойти. Поэтому лучше предотвратить опасность именно теперь, когда мы еще можем быть уверены в своих силах... По мнению генштаба, в то время как войска противника будут только готовиться к боевым действиям, наши войска уже будут их громить на их же территории”12. Таким образом, абсолютно ясно, что ни германская разведка, ни “фюрер”, ни генштаб отнюдь не считали, что “именно теперь”, “сейчас”, накануне планируемой Гитлером войны, Россия собирается напасть на Германию, такая возможность предусматривалась лишь для более или менее отдаленного будущего. Судя по знаменитому “Дневнику” генерала Гальдера (начальника штаба германских сухопутных войск), ни малейших следов готовящегося Сталиным нападения на Германию немцы не нашли и после перехода границы: каких-либо упоминаний на сей счет у Гальдера нет. Л. И. Лазарев, указавший мне на “Дневник” Гальдера как на свидетельство вздорности построений В. Резуна, видимо, прав, полагая, что оно лучшее и достаточное. Думаю, все же нелишне вспомнить, что и Черчилль, рассказывая о том, как 22 июня 1941 года “русские армии были в значительной степени застигнуты врасплох”, специально подчеркнул: “Немцы не обнаружили никаких признаков наступательных приготовлений в передовой полосе, и русские войска прикрытия были быстро смяты”[13].
Вернусь к Радзинскому. Вот что он пишет о Гитлере: “Зная, что Сталин не верит в немецкое нападение, он использовал его уверенность и решился на безумие”. Тут, в сущности, уже все сказано. “Безумие” или не “безумие”, но ясно, что Сталин не верил в немецкое нападение, поверив в подписи эмиссаров Гитлера на пактах о “ненападении” и “дружбе”. Так что все получилось как раз по “общепринятой версии”: “коварный Хозяин, восточный политик”, “великий шахматист” оказался столь “доверчив к старому врагу”, “лгуну Гитлеру”, что тот провел его поистине как мальчишку. Даже не важно, собственно, была ли “внутри” удавшегося Гитлеру “итогового” обмана попытка Сталина обмануть его самого. Но далее переход к “общепринятой версии” становится еще очевидней. “Хозяин”, по Радзинскому, “по-прежнему” не верит в безумный шаг Гитлера. Он уверен: у него есть время, и он спокойно готовит свой поворот, свой “внезапный удар”. “Но по мере приближения рокового дня (то есть 22 июня. — С. Л.), несмотря на уверенность, он начал нервничать — слишком много сводок о передвижениях немцев у границы”. Затем Радзинский вполне серьезно приводит те самые “постоянные предупреждения”, над которыми раньше иронизировал: 18 июня передали донесение агентуры из Германии о дислокации немецких истребителей и назначении будущих глав оккупированных советских областей — Сталин наложил резолюцию: “Можете послать ваш „источник” к ...”, и т. д. А вот как описано состояние Сталина на исходе “безумного дня” 22 июня: “Он ненавидит всех за свою вину”. Автор, значит, признаёт за Сталиным “вину”, не замечая, что эту вину он уже отверг вместе с “общепринятой версией”.
Те же приключения смысла — в освещении темы: Сталин в начале войны. “В первые дни войны, согласно стойкой легенде, Сталин, потрясенный гитлеровским нападением, совершенно растерялся, впал в прострацию, а затем попросту уехал из Кремля на Ближнюю дачу, где продолжал пребывать в совершенном бездействии”. Радзинскому конечно же “все это показалось... очень странным”, и конечно же потому, что не соответствует образу Сталина-большевика, из тех, кто в Гражданскую войну, “потеряв три четверти территории, смогли победить” (как предыдущая “общепринятая версия” не соответствовала образу “коварного хозяина, восточного политика”). И опять автор восклицает: “...что же произошло на самом деле?” Он-то, разумеется, знает ответ. На сей раз его просветил Я. Чадаев, тогдашний управделами Совнаркома, которому Сталин разрешил делать записи важных заседаний, проходивших в его кабинете. Прочтя в секретном архивном фонде “чадаевские воспоминания, я смог понять поведение Сталина”, — пишет Радзинский. Но — знакомый случай! — воспоминания эти не развеивают “легенду”, а подтверждают ее. “Затем Сталин начал говорить, говорил медленно, подыскивая слова, иногда голос прерывала спазма”; “Мельком видел Сталина в коридоре... Вид у него был усталый, утомленный. Его рябое лицо осунулось”; “...Сталин умолк, он выглядел бледным и расстроенным”; “По сообщению обслуживающего персонала дачи, Сталин был жив, здоров. Но отключился от всех, никого не принимает, не подходит к телефонным аппаратам”. Таковы свидетельства Чадаева о первых военных днях. Примечательно и то, чтбо он записывает со слов Булганина, ездившего на Ближнюю дачу вместе с другими членами Политбюро звать Сталина вернуться к власти: “Всех нас поразил тогда вид Сталина. Он выглядел исхудавшим, осунувшимся... землистое лицо, покрытое оспинками... он был хмур”. Правда, этот эпизод Радзинский (Чадаев тут уже ни при чем) расценивает то ли как “блестящий ход” Сталина в стиле его “учителя” Ивана Грозного, притворявшегося умирающим, чтобы проверить преданность своих бояр, то ли как спектакль — “Игра в отставку”, разыгранный “великим актером”. Но в июне 1941 года, когда немецкий танковый вал катился в глубь страны со скоростью 50 — 60 километров в день, вождю народов, чтобы разыгрывать такие игры — сутками не подходить к телефонам и т. п., — надо было быть не столько великим актером, сколько прежде всего большим паникером. Кстати, и “учитель” его личным мужеством не отличался, недаром Курбский звал Ивана Грозного “хоронякой”.
Выводу Радзинского: “Нет, этот железный человек не повел себя как нервная барышня” — противоречат не только чадаевские записки, на которые сам же Радзинский опирается. Если на Ближней даче Сталин лишь разыгрывал своих “бояр”, чтобы “в очередной раз они сами умолили его быть Вождем” и “как бы вновь” облекли его властью, то 3 июля, когда “облеченный новой властью Сталин выступил по радио с долгожданным обращением к народу”, в его голосе должен был зазвучать металл. Но (я слышал это выступление) не было в голосе металла и не железный человек был перед нами: сдавленные рыданья (или “спазмы”, как выразился Чадаев) в начале речи, какой-то непонятный топот ног, бульканье воды помнятся до сих пор.
Приведу последний пример раскрытия сталинских тайн. Рассказ “старого железнодорожника”, услышанный в 1972 году, фотокопия документа из Национального архива США, увиденная в неназванном номере “Комсомолки”, отсутствие записей о приеме в соответствующие дни в Журнале регистрации посетителей Сталина приводят Радзинского к заключению: 18 октября 1939 года Сталин и Гитлер встретились во Львове. “Неужели действительно эта встреча была? — риторически вопрошает Радзинский. — Тайная встреча века! Как ее можно написать! Они сидели друг против друга — Вожди, земные боги, столь похожие и столь различные. Клялись в вечной дружбе, делили мир, и каждый думал, как он обманет другого... Видимо, на встрече Хозяин еще раз понял, как нужен Гитлеру”. Легко заметить, что предположительное “видимо” относится лишь к тому, чтбо именно понял Хозяин “на встрече”, сама же она из чистого вымысла уже превратилась для читателя в несомненный факт.
Пора подводить черту. Солженицын дал своей великой книге “Архипелаг ГУЛАГ” подзаголовок: “Опыт художественного исследования”. Надеюсь, сказанное выше убедило читателя, что от книги Радзинского исследования, анализа ждать не приходится. Настоящего художества в ней тоже нет. Кстати, “встреча” Сталина с Гитлером это как раз доказывает. Как-никак ее сочинил известный драматург, вот и вымыслил бы что-нибудь оригинальное, художественное. Но нет: одни штампы — и образные (“Вожди, земные боги”), и сюжетные (“каждый думал, как он обманет другого”). Между прочим, сталинский посланец Молотов, встречавшийся с Гитлером в Берлине в 1940 году, вовсе его не обманывал. Наскучивает тяга Радзинского к детективу — неутомимое разгадывание мнимых тайн. Бесконечно повторение одних и тех же словесных формул, иронизирующих над обожествлением большевистских вождей (“Боголенин”, “Богосталин”), подчеркивающих дальний прицел сталинской мстительности: “Но Хозяин решил их не трогать. Пока”; “Однако Хозяин и их не тронул. Пока”. В более общем плане о дальновидности Сталина, его способности обмануть любого противника постоянно твердит шахматная (“великий шахматист”) и театральная (“великий актер”) метафорика; первая нам уже знакома, а вторая выражается почему-то в том, что Сталин то и дело играет роль “доброго Отелло” (или просто Отелло). Все это (плюс монументальные эпиграфы из Апокалипсиса и Платона) придает некое метафизическое измерение фигуре героя, эстетизируя и демонизируя ее. Патетические ходули зловещего величия мешают читателю разглядеть ее в натуральную величину и лишний раз заставляют пожалеть об отсутствии в книге трезвого анализа феномена Сталина (причин его возникновения и живучести). Конечно, никто не требует всеобъясняющих концепций, каковые и невозможны. Но от автора современной книги о Сталине читатель вправе ждать нетривиального осмысления вопроса, каким образом сын безвестного горийского пьяницы сапожника стал тем, кем он стал в истории России. Однако из предыдущего изложения читателю известно, что такого осмысления в книге нет, и скорей всего понятно почему. Вспомним хотя бы, как Радзинского удивило ленинское предложение в “завещании” увеличить число членов ЦК за счет рабочих. Совершенно очевидно: о том, что Ленин весьма серьезно относился к идее диктатуры пролетариата, автор не слышал. Другой вопрос, чтбо на деле представляла собой эта диктатура, была ли советская власть действительно рабочей властью, как полагал Ленин, и т. д. и т. п., вплоть до того, правомерно ли в типе пролетария видеть венец человеческого развития. Радзинскому бы задуматься над подобными проблемами, но удивление толкнуло его в сторону приключенческих жанров (поисков “большого завещания” и т. д.). Пример из тех, что наглядно демонстрируют, какого рода книгу мы читаем.
Необходимые оговорки. Когда Радзинский пишет о большевистских вождях, мечтавших в Смольном, куда они переселились после Октября, о скорой отмене денег и государства: “Так они мечтали, чтобы в результате прийти к созданию самого чудовищного государства всех времен”, — я с этим согласен. Согласен не просто с оценкой — она не остается голословной. В книге много говорится и о “красном терроре” при Ленине, и о глобальном терроре при Сталине, о комбедах, продотрядах, подавлении Тамбовского восстания с помощью “боевого хлора” на заре советской власти и о ликвидации кулачества как класса уже в пору единоличной сталинской диктатуры, о невиданном голоде начала 30-х годов на Украине, в Поволжье, Казахстане, на Кавказе, когда “миллионы умирали, а страна пела, славила коллективизацию. И ни строчки о голоде — ни в газетах, ни в книгах сталинских писателей”. Тут уже речь заходит и о терроре идеологическом, и это тоже — сквозная тема книги, начиная с закрытия большевиками всех оппозиционных газет сразу после Октября и посылки “рабочих отрядов” громить их типографии и кончая “идеологическими погромами” на закате сталинской эры: постановление ЦК “О журналах „Звезда” и „Ленинград””, борьба с “безродными космополитами”... Книга по крайней мере напоминает о том, что все это — и террор, и голод — было, и в этом ее неоспоримое достоинство. Ведь у нас последнее время все уверенней раздаются заявления типа: “А в нашем районе никакого террора не было” — и осуществляются акции, подобные отказу думцев почтить вставанием память жертв сталинских репрессий. Но упомянутое достоинство — едва ли не единственное и относится к авторским характеристикам самого общего плана. Стоит, однако, автору конкретизировать наблюдения или попытаться выявить причинно-следственную связь между явлениями (перейти от констатации к интерпретации), как рождается та смесь разнокалиберных фактических огрехов с фантастическими домыслами, образчики которой приводились выше.
В нашем микрорайоне книгой Эдв. Радзинского “Сталин” торговали на одном лотке с детективами, преимущественно А. Марининой. Недавно известный социолог Б. Дубин отметил вклад этой писательницы в культуру: соединила детектив с “дамским романом”. Но книгу Радзинского покупали значительно охотней, и скоро она с лотка исчезла. Думаю, для поклонников А. Марининой прочитать вместо очередного ее романа книгу Радзинского про Сталина, может, даже и полезно. Что касается любителей иного круга чтения, выскажу собственное мнение. Чем внимательней вчитываешься в эту книгу, тем больше убеждаешься, что она не выдерживает такого внимания: искажение и фантазирование обнаруживается чуть ли не на каждой странице. Повествование, допустим, доходит до возвращения Ленина из эмиграции в 1917 году. “Коба верно оценил, что значит прибытие якобинского Вождя, снаряженного немецким золотом, которого ждет в России закаленная в подполье организация. При всеобщей разрухе и армии, не желавшей воевать, Коба чувствует, за кем будущее. Вот почему он так осторожен в Совете: со второй половины марта он уже ждет нового хозяина”. Но общеизвестно, что именно в конце марта — начале апреля Сталин оценил политическую ситуацию как раз “неверно”, вопреки Ленину: стоял за условную поддержку Временного правительства и за объединение с меньшевиками. Смехотворен в данном контексте и мотив “немецкого золота”, на предыдущей странице автор прямо утверждает: Коба “знал: Ленин вернется в Россию с большими деньгами”. Интересно, откуда автор знает, что Сталин это “знал”? И почему он решил, что “немецкое золото” тоже могло переманить Кобу на сторону “якобинского Вождя”? Двумя страницами ниже читаем: “3 апреля Ленин выступил перед аудиторией с „Апрельскими тезисами”. Выступление произвело впечатление взрыва... Он (Коба. — С. Л.) тотчас изменил свои взгляды”. Если уже в середине марта ждал “нового хозяина”, то какое может быть “тотчас” в начале апреля? А главное: на самом деле “тотчас” (6 апреля) Сталин объявил, что он против “Апрельских тезисов”: “Схема, но нет фактов, а поэтому не удовлетворяет”. Кстати, Ленин выступил с “Апрельскими тезисами” перед аудиторией не 3-го, а 4 апреля. А “очередная конференция большевиков” началась не 29 апреля (как пишет Радзинский на той же странице), а 24-го, 29-го она закончилась. Только тогда, на конференции, Сталин (в отличие от Каменева) и поддержал Ленина по всем вопросам. Как видим, заявления автора о том, что “со второй половины марта” Коба уже ждал “нового хозяина”, что, впервые услышав “Апрельские тезисы”, “он тотчас изменил свои взгляды”, не соответствуют истине. Рассказ о реальном историческом лице оборачивается явным вымыслом. Пусть это относится к малому отрезку сталинской биографии, другие отрезки, как правило, выглядят не лучше.
Вновь вспоминается авторское предуведомление: “Об этой книге я думал всю свою жизнь”. К сожалению, следов пытливой работы мысли как раз не заметно в книге. Гораздо заметней следы желания скорей выдать на-гора бестселлер... Конечно, чем разбираться в корнях и следствиях, анализировать противоречивый процесс возникновения сталинского криминального тоталитаризма из ленинского “идейного” и т. д., быстрее и легче слепить мифологизированно-беллетризованный образ “Богосталина” (порождение “Боголенина”), всегда все верно оценивавшего и делавшего в своих “длинных шахматных партиях” только “удачные ходы”.
При этом мера безответственности Эдв. Радзинского порой поистине изумляет. Добро бы путался лишь в “чужой” ему историографии. Нет, он пишет: “Сталин читал Достоевского и, конечно, помнил знаменитый вопрос, который задал писатель устами своего героя Алеши Карамазова: „Если для возведения здания счастливого человечества необходимо замучить лишь ребенка, согласишься ли ты на слезе его построить это здание?””
Не знаю, помнил ли Сталин, но писатель Радзинский должен бы помнить, что писатель Достоевский задал этот знаменитый вопрос устами Ивана Карамазова. Как же надо было читать “Братьев Карамазовых”, чтобы спутать Алешу с Иваном?[14]
Ломинадзе Серго Виссарионович родился в Москве в 1926 году, литературовед, критик. Окончил Литературный институт им. А. М. Горького в 1964 году. Член Союза писателей с 1979 года. Автор книги о поэтике Лермонтова и сборника литературоведческих статей.
[1] Радзинский Эдвард. Сталин. М., “Вагриус”, 1997, 637 стр.
[2] Сталин И. Об оппозиции. Статьи и речи 1921 — 1927 гг. М. — Л., 1928, 222 — 223.
[3] Роговин Вадим. 1937. М., 1966, стр. 40, 41 (В. Роговин цитирует судебный отчет в “Правде” за 24 августа 1936 года. — С. Л.).
[4] Уже закончив эти заметки, узнал, что на грубую ошибку в американском издании “Сталина” (Radzinsky E. Stalin. N. Y., 1996) в связи с тем, что Керженцев был не расстрелян, а умер своей смертью, отмеченной некрологом в “Правде”, указывалось в кн.: Максименков Л. Сумбур вместо музыки. М., 1997, стр. 289 — 290. При этом сам Максименков фатально называет разные даты смерти Керженцева, сперва: “в мае 1940 года” (стр. 289), а затем (цитируя “архив ЦК”): “Умер 2/6/1940 г. Некролог в „Правде” за 3/6/40 г.” (стр. 290).
[5] Ленин В. И. Полн. собр. соч. 5-е изд. Т. 45, стр. 19, 20.
[6] Там же, стр. 345, 347, 344.
[7] Цитирую Ленина точнее и полнее по смыслу, чем Радзинский (см.: Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 45, стр. 190).
[8] Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 45, стр. 302, 307, 309.
[9] Здесь и далее разрядка в цитатах моя. — С. Л.
[10] Хоскинг Джеффри. История Советского Союза. 1917 — 1991. М., 1994, стр. 200.
[11] Там же, стр. 199 — 200.
[12] Шелленберг Вальтер. Лабиринт. Мемуары гитлеровского разведчика. М., 1991, стр. 192.
[13] Черчилль Уинстон. Вторая мировая война. Кн. вторая, т. 3-4. М., 1991, стр. 168.
[14] Добавим, что знаменитая цитата приведена Э. Радзинским весьма неточно. Но, делая это замечание, редакция рискует обратить на себя евангельский укор: “Что ты смотришь на сучок в глазе брата твоего, а бревна в твоем глазе не чувствуешь?” (Лк. 6: 41). Увы, в № 6 нашего журнала за текущий год в одной из рецензий Смердяков назван персонажем романа “Бесы”! Пользуясь случаем, приносим свои извинения предполагаемому четвертому брату Карамазовых и читателям “Нового мира”. (Примеч. ред.)