Кабинет
Николай Славянский

Вестник без вести

Вестник без вести
О поэзии Ивана Жданова
Вселенная, разъятая на части,
не оставляет места для вопроса...
А. Еременко.


Коль скоро поэтическое мышление является едва ли не основным для русской культуры, мне хотелось бы остановить внимание на Иване Жданове, который к тому же явление во многом видовое и с поэзией которого еще совсем недавно связывали большие надежды. И ведь не скажешь, что эти ожидания были изначально пустыми: явная талантливость ощущалась в его странных стихах. Что-то говорили о метафоричности и метареалистичности Жданова, пытались установить его литературную родословную. Я же постараюсь понять это явление исходя из его внутренних особенностей. Но не будем терять времени и сразу же обратимся к его стихам.

Запомнил я цветные сны шмеля:
плыла сквозь них ко мне моя земля.

Но неба для нее не подобрать -
пуста моя открытая тетрадь.

Так тучи пробегают по лицу,
так небо приближается к концу.

Оно уже дописано во мне,
оставьте меня с ним наедине.

Эта вещь из самых ранних, трогательная и наивная, почти детская. Но она уже несет на себе признаки именно ждановской поэтики. Сны запомнить в подлинном смысле можно только собственные. Здесь дается исходная родственность лирического сознания с "миром" шмеля. Сны являются общим пространством и для шмеля, и для поэтического субъекта, хоть внутри его они разведены ("плыла сквозь них ко мне моя земля"). Цветные сны, открытая тетрадь как-то сразу напоминают о детском рисунке и о детской же озадаченности: подобрать небо к земле. Приближение к концу неба совпадает с завершением рисунка, притом и внутренне данного (во мне). Таково самое беглое впечатление от чтения этой вещицы, с ее тонкими связями и перетеканием одного в другое. Мы становимся обладателями следующего тождества:


(шмель-сон-я) = земля = тетрадь = (лицо-небо) = Я

Но прочтем другое стихотворение, состоящее всего из четырех строк:

Когда умирает птица,
в ней плачет усталая пуля,
которая так хотела
всего лишь летать, как птица.


Поэтическое обаяние этой вещи несомненно. Ясно, что слова "когда умирает птица" отводят ощущение мгновенной насильственной гибели - речь здесь о самой природе смерти. И когда мы узнаём, что в умирающей птице плачет усталая пуля, нам открывается полная интимная сращенность птицы и пули, и пуля уже плачет вместо птицы, и пуля же оказывается усталой, как и умирающая птица, которая как бы сама вынашивала в себе эту пулю. Перед нами еще одно проявление способности поэта сливать не только близкие, но и прямо противоположные вещи. Свойство это окажется, как мы увидим дальше, увы, роковым для всей поэтики Ивана Жданова. Этот маленький этюд, безупречный по чистоте выражения (что у Жданова большая редкость на уровне целого стихотворения), высказывает главную интуицию нашего поэта, вводя нас в сферу нерасторжимых связей всех смыслов, включая и взаимоисключающие. На языке диалектики это называется чистым становлением, где бытие и небытие насквозь пронизывают друг друга. На общепринятом языке эта зона именуется стихией, или хаосом.

А сейчас я предлагаю прочесть другое, на этот раз довольно пространное, стихотворение, где в стихийное втягивается абсолютно все, где и главная тема (любовь) растворяется без остатка в борьбе двух противоположных начал (гибель - неуничтожимость). Это слияние настолько могущественно, что попытка образовать замкнутое (неприступное) кольцо смысла (остров, лебедь, снег) оказывается невозможной.

Ты, смерть, красна не на миру, а в совести горячей.
Когда ты красным полотном взовьешься надо мной
и я займусь твоим огнем навстречу тьме незрячей,
никто не скажет обо мне: и он нашел покой.
Рванется в сторону душа, и рябью шевельнется
тысячелетняя река из человечьих глаз.
Я в этой ряби растворюсь, и ветер встрепенется
в древесном шепоте моем и вспомнится не раз.
Ты, смерть, красна или черна, не в этом вовсе дело, -
съедает мартовский туман последний мокрый снег.
И в смертном шепоте моем уже не уцелело
ни слов для совести моей, ни берегов для рек.
А над оттаявшим прудом весна не городская,
на деревянном островке вчерашний снег уплыл.
Там, клюв упрятав под крыло, как будто замыкая
себя в осеннее кольцо, когда-то лебедь жил.
Я вспомнил лебедя, когда, себя превозмогая
и пряча губы в воротник, я думал о тебе.
Мне так хотелось умереть, исчезнуть, замыкая
в себе все прошлое мое, тебя в моей судьбе.
О, если б вправду умереть пришлось мне в то ненастье,
то кто послушал бы меня и кто б сумел помочь
мне вытравить себя из глаз, пророчащих участье,
неумолимых, как и ты, и обращенных в ночь.
Всю память выжечь о себе, сгореть, лишиться крова.
Кричать: забудьте обо мне, меня на свете нет!
Что будет, если я умру? Меня оттуда снова
оттуда вытащат опять просматривать на свет?
О, если б камни, что мои хранят прикосновенья
и в них живут, как в скорлупе, растаяли, как дым!
О, если б все ушло со мной: вся память, все мгновенья,
в которых я тебя любил отчаяньем моим!
Где зеркало теперь мое? Бродячим отраженьем,
не находя ответных глаз, по городу бреду.
Грозит мне каждое окно моим прикосновеньем.
Мне страшно знать, что я себя нигде не обойду.
Я натыкаюсь на себя, и там, где не был даже,
весь город мною заражен - повержен в колдовство.
Люблю, боюсь, зачем, кого - слова подобны краже.
Туман съедает мокрый снег, мне не спасти его.


3>Нельзя не отметить очень выразительного слияния четырех- и трехстопного ямба в единый стиховой период, передающий ощущение срыва в более стремительный, слитный поток, который не могут сдержать и рифмы, едва успевающие отмечать вдох и выдох. Здесь проявляется и своего рода речевая безоглядность, впрочем подкупающая. Нет нужды загромождать очерк подробным разбором этого стихотворения, в котором, кстати, не найти и следа того, что у нас принято называть авангардом или постмодернизмом. Я сразу же перехожу к другой вещи Жданова, написанной в том же ритмическом ключе, но в которой весьма ощутимо проявляются другие важнейшие свойства его поэтики.

Когда неясен грех, дороже нет вины -
и звезды смотрят вверх и снизу не видны.

Они глядят со стороны на нас, когда мы в страхе,
верней, глядят на этот страх, не видя наших лиц.
Им все равно, идет ли снег нагим или в рубахе,
трещат ли сучья без огня, летит полет без птиц.

Им все равно, им наплевать, в каком предметы виде.
Они глядят со стороны, колючий сея свет,
и он проходит полость рук, разомкнутых в обиде,
и возвращается назад, но звезд на месте нет.

Они повернуты спиной, их не увидишь снизу.
И кто - скажите мне - хоть раз подняться выше смог,
чтобы увидеть, как течет не отсвет по карнизу,
не тень ручная по стене, а вне лица упрек?

Как эти звезды приручить, известно только Богу.
Как боль неясную унять, понятно только им.
Как в сердце черном возродить любовь или тревогу?
Молчат. И как перед собой, пред небом мы стоим.

И снег проходит нагишом, невидим и неслышим,
и продолжается полет давно умерших птиц,
и, заменяя звездный свет, упрек плывет по крышам,
и мы не чувствуем тебя, и страх живет вне лиц.


Здесь на фоне уже привычной для нас общей смысловой размытости и перетекаемости одного состояния в другое мы имеем и нечто особое, и как тут не вспомнить про Чеширского кота, вернее, его улыбку, кота как раз нужно "снять". Страх и упрек вне лица, треск сучьев без огня, а за ними летит полет без птиц. Конечно, это не просто окольцованность смысла, а разложение целого явления на его составляющие для их последующей абстракции в качестве абсолютных и самодостаточных сущностей. Интенсивное использование этого приема и дало эффект особой метафоричности Жданова.

Но такая изолированная метафора вовсе не противоречит хаотическому окружению, ибо в силу своей изолированности она не может одолеть хаос в целом и неизбежно коллапсирует в самое себя, успевая на мгновение осветить только себя же, но не окружение. Не останавливаясь сейчас на некоторых других любопытных аспектах этой поэтики, отмечу уже здесь, что Жданов - одно из редких проявлений в поэзии именно музыкального уровня художественного сознания. Я имею в виду, конечно же, не мелодичность его стихов, а чисто онтологический срез. "Чистое музыкальное бытие есть всеобщая и нераздельная слитость и взаимопроникнутость внеположных частей" (А. Ф. Лосев, "Музыка как предмет логики"); если поэзия порождает конкретный эстетический смысл, то музыка является лишь зачатием такового смысла, образуя в своем развитии обобщающую структуру числа. Но, прорываясь на вербальный уровень, музыка размывает семантические очертания слова, напоминая этим о стихийном истоке всякого искусства - о необходимой энергетике любого творчества. Однако у Жданова хаос сам становится сферой его переживаний и невольным объектом его поэтического сознания.

Я не буду говорить о том, возможно ли построение творчества на единственной теме хаоса. Разумеется и то, что ни одна поэтическая интуиция не может быть изначально ложной. Мало того что хаос - неизбежный момент диалектического сознания, но и содержательно он - порождающее лоно всех возможных смыслов.

Мороз в конце зимы трясет сухой гербарий
и гонит по стеклу безмолвный шум травы,
и млечные стволы хрипят в его пожаре,
на прорези пустот накладывая швы.
Мороз в конце зимы берет немую спицу
и чертит на стекле окошка моего:
то выведет перо, но не покажет птицу,
то нарисует мех и больше ничего.

Понятно, что Морозом называет себя здесь стихийное начало, и пока есть его соотнесенность с пусть гадательным ощущением смыслового единства (без которого творчество и впрямь невозможно), целое спасается даже так: "На прорези пустот накладывая швы". У Жданова есть особая прелесть (если хотите, прельщенность риском) угадывания целого по части.

Из интуиции вечного стихийного становления и точечных изолированных смыслов вытекает самым естественным образом и чувство времени, которое у Жданова течет и бурлит, закипая на каких-то невидимых порогах, но, в сущности, кружится на месте, и в какую бы даль (увы, умозрительную) мы ни уносились, нас вместо грохота вдруг настигает безмолвие и неподвижность. Время у Жданова не убывает и не прибавляется, и само оно ничего не меняет. Если Жданов говорит "продолжается полет давно умерших птиц", то всякому понятно, что главное здесь - именно этот полет, а реальное существование птиц - лишь повод для него. Собственно, далее Жданов так и пишет: "...птица - это тень полета". Когда в другом стихотворении снегопад обводит собой очертания прежде стоявшего на этом месте дома, то видно, что сохраняется не сам дом, а его объем, который у Жданова куда важней дома. Бывшее - лишь повод для памяти, и поэтому дорога не память о чем-то, а память как таковая, взятая сама по себе, без всякой соотнесенности с конкретным предметом. Даже "запах бессмертный жилья" дается в исключительно напряженном отвлечении от всякого реального жилья, тем самым превращаясь в беса пустынного, блуждающего по безводным местам. Запах Бессмертный Жилья - жутковатое имя этого беса. У Жданова ничего не погибает, но лишь потому, что у него ничего не рождается, по сути, у него никто не живет. Изолированный смысл на фоне всеобщей стихийности "исчезает в себе... как синяк".

Я не берусь описать психологические мотивы и внешние влияния, приведшие Жданова к усвоению интуиций хаоса на уровне сознательного метода, волевого конструирования алогичного, но уже в первой книге в подавляющем объеме представлена именно эта вполне умышленная тенденция. Вторая книга стала поэтическим крахом Жданова.

Сказав о вторжении музыкального уровня в творчество Жданова, я вовсе не собирался делать комплимента, хоть это качество и в самом деле придавало своеобразную прелесть иным его вещам, приводя к семантическим смещениям, напоминавшим "высокое косноязычье". И если стихотворчество Жданова действительно пришло к катастрофе, то совсем не потому, что он музыкант, оказавшийся в чуждой ему словесной сфере. Провал в словесности имеет свой неизбежный музыкальный эквивалент, и к нему приходят из-за ложной творческой установки.

Довольно скоро все прочее у Жданова вытесняется холодной манипуляцией, в основе которой лежит уже знакомая нам операция абстрагирования. Изымая из явления одно из качеств (скажем, бег из коня) и разлагая предмет на его составляющие, Жданов выводит эти фрагменты в умозрительное пространство. Такие отдельно взятые и лишенные своей смысловой очерченности элементы можно вполне беспрепятственно и вполне произвольно комбинировать с другими столь же опустошенными, собирая из них любых динозавров. Конечно, читатель наивно думает, что слова все еще что-то значат и уж тем более дорого обошлись самому автору, особенно изначально ответственные слова, "метафизического ранга", так сказать, и на этой замороченности доверчивого читателя зиждется загадка сфинкса по имени Иван Жданов.

ПРЕОБРАЖЕНИЕ

И при слове клятвы сверкнут под тобой весы
металлическим блеском, и ты - на одной из чаш,
облюбованный насмерть приказом чужой красы,
вынимающей снизу один за другим этаж.

Как взыскуемый град, возвращенный тебе сполна,
и как слава миров, под тобою разверстых, на
воздусях левитации реет кремнистый пар -
от стерильной пустыни тебе припасенный дар.

Преображенный клятвой и ставший совсем другим -
всем, что клятвой измерил и чем был исконно цел,
наконец ты один, и тебе незаметен грим,
погрузивший тебя в обретенный тобой удел.

Соучастник в своем воровстве и третейский суд,
пересмешник, свидетель, загнавший себя под спуд
предпоследней печати, в секретный ее завод -
под чужое ребро бесконечного сердца ход.

И при слове клятвы ты знаешь, чему в залог
ты себя отдаешь, перед чем ты, как жертва, строг.
От владений твоих остается один замок,
да и тот без ключа. Остальное ушло в песок.

Обратим внимание на две последние строки, которые вполне осмысленны и, хоть и сказаны с отчаянным нажимом, по сути своей тривиальны. Они словно бы являются выводом из предыдущего, и якобы (то есть почти что, следственно) это предшествующее не может быть вздором. У Жданова это довольно распространенный прием, нечто вроде наклейки на запечатанном непрозрачном сосуде.

А какой непреклонный проповеднический пафос, какой вещательный надрыв, будто нисходящий на вас с самой Голгофы! Поднимаем голову - и видим, что это всего лишь распятый на столбе репродуктор, низвергающий на нас, как мясорубка, речевой фарш. Впервые шило преобразилось в мыло. Чудо великое, не спорьте.

В одном интервью Жданов посетовал на то, что читатели его стихов редко дают себе труд подвергнуть его текст специальному филологическому анализу, что лишает их настоящего понимания его творчества. А между тем сам Жданов убедился в пользе такого разбора еще в свою бытность студентом филфака. Мне понятна законная гордость питомца своей кормилицей, но когда же обсохнет ее молоко на губах поэта?! Ему даже невдомек, что требование текстуального разбора, оправданное отчасти в рамках литературоведческого сознания, прямо противоречит непосредственной и целостной природе искусства, обращенной к такой же тотальной сущности человека. Если вещь искусства как целое ничего добровольно не говорит человеку, то напрасно ждать от нее признаний на пыточном станке анализа.

Впрочем, если у кого есть охота до подноготной ждановских стихов, то пусть такой человек не удивляется, столкнувшись с "неумышленно голым холмом", пусть такой человек лучше вспомнит: разве он не встречал высоких, причем совершенно непреднамеренно, людей? Люди невзначай малого роста попадаются на каждом шагу, а ненароком глупые - и того чаще. Если наш исследователь на этом не успокоится, пусть он тогда заменит в этом стихотворении ("Холмы") злосчастное "неумышленный" на "предумышленный". Легко убедиться, что результат всего стихотворения из-за нашего проверочного действия нисколько не изменился. Дальше дело пойдет веселей: можно заменить любые слова по своему выбору (разумеется, не ломая "складу") на те, какие вам больше по душе. Удивительное дело, смысл всего стихотворения Жданова остался тем же. Отчего бы это? Может быть, кому-то и не по силам представить себе ждановский "обоюдоогромный луч, вникающий в пустоту и которому судьба преломиться", - лично я долго любовался его очертаниями, напоминавшими мне квадратный трехчлен. В абстрактном мире Жданова если еще и попадаются значимые слова, то, встречаясь друг с другом, они взаимно семантически сокращаются хотя бы из вежливости, и только "невинный грех", один как перст, идет себе сквозь "монолитную труху" по "слоеным сугробам агонии". Вот он, вестник без вести! Порой бедолага автор собирает из подручных обломков какой-нибудь схематический агрегат, но тот через исчезающе малое время снова разваливается в умозрительном пространстве.

ЖАЛОБА ИГРЫ

Ты - куст и разбойник в кустах, ты - ветер, и ты -
воздушная яма, куда похоронный гранит
сорвался, заполнив ее до краев пустоты,
и стал монументом, который давно уж забыт.

И рубашка для карты с чужого плеча
на тебя навалилась, любя,

и молекулы ветра, как лед грохоча,
перемешивать стали тебя...
Обрываю цитирование, чтобы не терзать читателя фальшивыми надрывами. Но прошу отдать Жданову и должное: скука у него подлинная, самой высокой пробы.

Известно, что нынешние поэты стыдятся ходить в теоретической наготе. Жданов вместе с другими прочувствованно говорил об авангарде и постмодернизме, ну и, само собой, чутко вслушивался в праязык. И в своем стихописании он часто исходит из того заблуждения, что язык сам порождает поэзию и метафора как особое лингвистическое образование генерирует поэтический смысл. Выходит, что достаточно отыскать особую породу метафор, как они сами собой начнут класть поэтические яйца. На деле же все строго наоборот. Только художественное сознание преобразует речь, создавая из нее образную систему, включая метафору. А язык, несмотря на свою чрезвычайную активность и характер Протея, должен быть преодолен в каждом своем моменте. И речи нельзя давать ключей от поэтической свободы - это обернется уже лингвистическим рабством. А у Жданова иное его изделие стоит себе болван болваном, заляпанное наугад метафорическим золотом, можно сказать, обгаженное им с головы до ног.

Если в первой книге1 еще происходят попытки прорваться к превышающему хаос смыслу (см. "До слова", вещь хоть и тяжеловатую из-за своей программности, но талантливую, а местами и пронзительную) и есть некое веяние чарующего ужаса от переживания свежей утраты смысла, то во второй книге2 аннигиляция Логоса - давно свершившийся факт, и след его не только простыл, но и напрочь затоптан в умышленных потемках бестолковым стадом фантомообразных.

Насколько мне стало понятно из признания Жданова на его авторском вечере, он как бы стыдится некоторых своих ранних (наивных) стихотворений. Еще бы! В них столько личного, следовательно, уязвимого, изрядно неуклюжестей и погрешностей. Зато вторая книга безупречна. Ложная поэтическая беременность торжественно обставлена "философскими" этюдами в прозе. Безукоризненность обеспечивается тем, что категория эстетического вкуса попросту неприложима к миру содержательно опустошенных абстракций. В этом умозрительном хаосе ничего и не происходит. Пусть в текстах Жданова взрываются мириады галактик, читатель даже не сморгнет, потому что вся вселенная Жданова не стоит и чиха из-за отсутствия аксиологической оси, что является следствием самой жуткой утраты этого поэта - потери личностного начала, без которого невозможна ценностная система (а личность, замечу попутно, - единственное, что нельзя абстрагировать). И личности в мире Жданова места нет, отсюда его полная безответственность.

Принципиальная невозможность хоть какого бы то ни было мировоззрения из-за утраты личного переживания начал бытия полностью исключает живое, пусть сколь угодно трагическое, становление таковой личности в этом иллюзорном мире, который даже не может наложить на себя рук. Ничего со стихотворцем во второй книге не произошло - ничего, за исключением того, что он перестал быть поэтом.

Разумеется, никто не вправе запрещать поэту работать с любой предметностью (или беспредметностью) и рисковать собой, создавая по собственной прихоти любую эстетическую действительность (или мнимость). Сверх того, разве уже одна склонность художника к сожительству с той или иной стихией не говорит сама по себе о некоторых значимых силах нашего времени, которые, возможно, превышают и намерение, и разумение захваченного ими поэта? И, конечно же, дело не просто в частной человеческой или творческой ошибке Жданова. Какая-то грозно-объективная воля производит в наше время ликвидацию поэзии руками самих поэтов, и она уходит из нашей жизни, унося с собой свою тайну.


Вход в личный кабинет

Забыли пароль? | Регистрация